|
Непристойный Апокриф
сущ.803. 3,14. Разговелся некромант, доигрался с крайней плотью. Стала она бескрайняя. После долгого поста на чёрных сухарях и ледяной воде, простоя на паперти, где утонула надежда. Съел нечто жирное, тёплое, запретное. Может, кусок брюха, заправленный рубахой. Может, тухлое сало собственного страха, что свисало зажатое до хруста коленями. И от этого, знаете ли, распоясался. Не в смысле поведения. В смысле плоти. Крайней. Была она, плоть та самая, — скромная, стыдливая, загнутая капюшоном над тайной малой. Убранная. Соблюдала приличия создания. Но после разговения... О, братие... Стала она бескрайняя. Это не метафора распутства. Это — топографический ужас. Плоть сползла. Как плёнка молочная на остывающей каше мироздания. Она обволокла сначала подземелье, а после подсознанье. Потом, тончайшей, чуть влажной, живой пеленой, стала подниматься по стенам, застилать своды. На этом месте у меня отошли воды. В эпоху Минойскую она затянула ликом своим мерцающим черепа предков. Она обволокла фолианты, сделав их страницы неперелистываемыми, сросшимися в один молочный мочевой суповой пузырь. Она добралась до петушка розовевшего — и тот, уже синий от стыда, оказался закутан, как леденец из холодца, в пелёнку, и замолк. Всё стало покрыто этой бескрайней крайней плотью. Без швов. Без рубцов. Без единого намёка на край, границу, предел. На этом месте я напердел. Исчезло Внутри и Снаружи. Слилось Тайное и Явное. Тёплое и Мягкое Стыд и Невинность стали одним непрерывным, слегка пульсирующим полотном. Я пытался проткнуть её ритуальным ножом — лезвие вошло без сопротивления, не оставив раны, лишь пошло по телу волнение, отчего лишь я, босой, захотел бутерброд с колбасой, лишь вызвав лёгкую рябь, я прослабился на поверхности, как от прикосновения к водам. Я крикнул, взревел — звук не отражённый, не поглощённый, а облизанный со всех сторон этой всеобъемлющей влажной пеленой, и вернулся ко мне шёпотом, похожим на ласку. Я попал в сказку. Это не та сторона. Это — околоплодие. От оскопления бывает бесплодие. Вселенная, завернутая в собственную крышку, укачанная и теряет подвижность. И прозрение пришло не как озарение, а как тихое, неизбежное окоченение: Вот оно. . Вот она — магия . . окончательной нескромности, обнажившая всё до степени тазобедренного сустава. Ещё порция чудодейственного отвара. Вот — воскрешение не в духе и не в теле, а в ткани, что их когда-то разделяла. Я не чешу пазуху некроманта, больше не чешется чешуя. Ибо негде. Нет отдельного места для зуда. Зуд — везде. И он — не страдание, а форма жизни этой новой бескрайней кожи. Видел бы ты сейчас свою рожу! Я закрываю глаза от дурного сглаза. Но чую дурной газ. Это ты? Не важно. Теперь я чародей— пуповина. Связующее звено. И где-то в толще этой вселенской крайней плоти, уже синий и безмолвный, тихо покачивается, как в околоплодных водах, ты, читатель. Спасибо что дочитал до конца. 16 января в 11:15
|