Пока Раиса подсчитывает мою выручку и терзает калькулятор, дабы выплатить проспоренные проценты, я слоняюсь по заваленному книгами помещению. Глазею. На стене обнаруживается копия лицензии на торговлю. Название фирмы, куда я столь внезапно поступил на службу, обескураживает.
– Раиса, – спрашиваю осторожно, – а вы… вы что, поначалу похоронное бюро намеревались открыть? Почему кооператив «Харон»?
Она смеется.
– Что, испугались? То-то же, будете в следующий раз знать, как наниматься на работу, не наведя справки о фирме!
– Но все-таки почему?
– А на этот вопрос, товарищ Максим, есть несколько ответов. Официальная версия, которую я всем рассказываю, гласит, что мы с компаньоном пошли регистрировать фирму, как-то не подумав заранее о том, что придется дать ей название. И вот, когда в последний момент обнаружилось, что мы понятия не имеем, как именуется наш новорожденный кооператив, Венька толкает меня в бок и просит: «Раечка, ты такая начитанная, вспомни, лапушка, какое-нибудь красивое слово, чтобы древнее было, из античности, но незаезженное, не „Гермес“ какой-нибудь и не „Афродита“. Давай, скорее!» И тут я, вознамерившись его подколоть, говорю ехидно: «Харон». Шучу, конечно. При этом совершенно уверена, что Венька знает, кто такой Харон: это ведь все знают. А он, отморозок, радуется, говорит: «Умничка ты моя!» – и через минуту наши бумаги заполнены, печать поставлена, а я молчу, как идиотка, и проклинаю попавшую мне на язык смешинку, поскольку менять что-либо уже поздно… Конечно, потом Веня пришел в себя и вспомнил, кто такой Харон.
– Это официальная версия? – уточняю. – А как звучит неофициальная?
– А с неофициальной подождем. Может быть, Веня сам вам расскажет. Он нас, кстати, уже ждет, а мы тут деньги считаем.
– Это вы деньги считаете, а я покорно жду благоприятного исхода… Так мне предстоит знакомство с еще одним господином и повелителем?
– Что это вас на восточные мотивы пробило? Да, конечно, Вениамин хочет с вами познакомиться. Имеет полное право знать своих сотрудников в лицо, хоть и нечасто им пользуется… Ему очень понравилась история нашего с вами знакомства. Особенно цитата из Чехова про воровство, ну и «поступил на службу к Белой Колдунье» – Венька просто пищал! «Белая колдунья» – это, знаете ли, мое студенческое прозвище: в те времена я обесцвечивала волосы и гадала по руке всем желающим. Но по сравнению с вами я, конечно, просто дурачила народ.
Я почему-то тушуюсь. От ее похвалы чувствую себя самозванцем. Фальшивособытчиком (как фальшивомонетчик создает лживые денежные знаки, не имеющие подлинной ценности, так и я порой инициирую события, которые кажутся сторонним наблюдателям чрезвычайно важными, но на деле не заслуживают внимания).
– А он, случайно, не создан для войны, этот ваш компаньон? – спрашиваю, насильственно переключаясь на более актуальную тему. – Может, мне все же пора в бега пускаться…
Вроде бы в шутку интересуюсь, а с другой стороны, мне и правда надо это знать. Раиса отвечает вполне серьезно:
– Вряд ли Веня создан для войны. Скорее уж наоборот. Он все-таки поэт.
– Правда? – вежливо изумляюсь.
– Правда, правда. Только имейте в виду: я вам ничего не говорила. Он скрытничает… Вот ваши миллионы, поехали.
Скрытничающий поэт Вениамин оказался тонкокостным, худым, лысым, но очень моложавым дядей, надежно упакованным в джинсовую кольчугу. Все предметы его гардероба были изготовлены из этой ткани: рубашка, брюки, куртка – еще ладно, но и легкие летние туфли, и сумка, и кепка, из-под которой на меня строго взирали небольшие яркие глаза, тоже словно бы выкрашенные синей краской индиго. Ни здороваться, ни тем более представляться он не стал, а сразу же заявил:
– Вас долго не было, я заскучал и развлекался, делая заказы. Райкины вкусы мне известны, а с вашим рационом, Максим, пришлось действовать наугад. Не знаю, любите ли вы осетрину, но я ее для вас заказал. Угадал?
– Угадали, – киваю. – Спасибо.
(На самом-то деле я не знаю, люблю ли осетрину, потому как до сих пор никогда ее не пробовал. Ну вот, значит, сегодня мне предстоит отяготить себя новыми знаниями… и, вероятно, новыми печалями?)
Поначалу, минут десять, я пребываю как бы под наркозом: дистанция между Максом действующим и Максом осознающим от смущения всегда увеличивается, а я чрезвычайно смущен. Я обычно легко нахожу общий язык с незнакомыми женщинами, но чертовски стесняюсь незнакомых мужчин. Сам не знаю, почему так происходит. Однако заказанный в полузабытьи джин-тоник делает свое дело: еще несколько глотков, и я смогу не только бестрепетно взирать на нового знакомца, но и контролировать тот вербальный вздор, который производит мой затмившийся от смущения рассудок…
Ага. Вот так. Теперь хорошо. Прихожу в себя, прислушиваюсь к текущему диалогу. С изумлением отмечаю, что беседа наша между делом принимает опасный оборот.
Я даже поперхнулся от неожиданности, как распоследний комедийный персонаж. В джинсовых очах дознавателя светится сугубо научный интерес, выражение лица – самое что ни на есть бесстрастное. Таким тоном лечащий врач интересуется: «Гепатитом болели? Аллергия на лекарства есть?» Зато Раиса над стулом приподнялась от любопытства.
– Даже не знаю, что вам на это сказать, – отвечаю, прокашлявшись. – Врать тут глупо, а правды я и сам толком не знаю. Во сне – было дело. И не раз. А вот наяву… «Да, нет, не знаю». Нужное подчеркните. А я предпочитаю последний вариант ответа: «Не знаю».
– Как такое может быть? – меланхолично вопрошает он.
– Обычное дело. Некоторые воспоминания обманчивы: было-то оно было, а вот во сне ли, наяву ли? Не разберешь. С вами разве не случалось такое?
– Вряд ли. Я умею различать сон и явь.
– А я – не всегда. Возможно, никогда. Я даже сейчас не уверен, что бодрствую.
Мне не хочется пересказывать им фатальный эпизод своей бурной юности. Дело не в том, что оба воспоминания – и о похмельной пешей прогулке на рассвете, и об автомобильной аварии – мне неприятны. Ну, неприятны, но сие соображение вполне можно бы и похерить. Дело в ином: суетное я существо и тщеславен непомерно. Если уж произвел на кого-то благоприятное впечатление, добровольно ни за что его не испорчу. Рассказывать этим милым людям, как я по пьянке в подворотне уснул? Нет уж!
– Ладно, – нетерпеливо говорит Вениамин. – Во сне или наяву – это вы сами разбирайтесь. Или не разбирайтесь, если вам все равно… Но ощущения были достоверными?
– Да, вполне. Откровенно говоря, я бы предпочел нечто более причудливое. Но я всякий раз просто чувствовал себя лампочкой, которую выключают. И у меня был выбор: либо тихо угаснуть, либо взорваться напоследок. И я… ну да, взрывался. Мне почему-то казалось, что это дает какую-то смутную надежду. Что после «взрыва» осколки меня могут снова собраться вместе. Но у меня никогда не получалось их собрать. И наступала темнота.
– А потом?
– Потом я просыпался. И обнаруживал, что жив. Приятная, знаете ли, неожиданность.
Его любопытство кажется мне назойливым. Раздражает. Даже злит. Какого лешего он заставляет меня вспоминать? Чтобы отбить аппетит и сэкономить на заказе? Глупо: проще было с самого начала оставить меня до вечера за прилавком, или, на худой конец, задушевно напоить чаем в конторе.
– Не сердитесь, – ласково просит моя начальница. – Веня выбрал не самую удачную тему для беседы за аперитивом. Но, поверьте, не из праздного любопытства.
– Это важно, – спокойно подтверждает ее приятель. – Действительно очень важно.
– Почему? – равнодушно спрашиваю.
– Ну, хотя бы потому, что умирание – это, так сказать, классический обряд инициации… Люди, пережившие этот опыт, и те, кому не довелось, отличаются друг от друга настолько, что могут быть классифицированы как два разных биологических вида. Думаю, вы понимаете, о чем я толкую.
– В общих чертах, – ухмыляюсь злорадно. – «Знаю, висел я в ветвях на ветру девять долгих ночей…» Óдин, приносящий себя в жертву Одину, и прочие литпамятники… Я зело начитанный, как и положено провинциалу…
Они переглядываются, почти в смятении.
– Почему вы сейчас вспомнили Одина? Откуда взялась эта цитата? – наконец спрашивает Вениамин.
– Не знаю. Всплыла из небытия. Вполне естественная ассоциация, разве нет?
– Может быть, и естественная, – недоверчиво хмурится он. – Знаете, мне кажется, что вам не обязательно использовать книги для гадания. Это лишнее. Вы и без них превосходно справляетесь.
Адресую ему вопрошающий взгляд, бессмысленно-молочный, как у слепого котенка.
– Не понимаю.
– Я и сам ни хрена не понимаю, – вздыхает Вениамин. – Но, видите ли, какое дело… Ладно, слушайте. Когда-то, лет двадцать с хвостиком назад, будучи призван в ряды советской армии, ваш покорный слуга был столь оглушен новыми впечатлениями, что решил пресечь земное свое существование путем «самоповешения за шею», как было сказано в протоколе. Из петли меня извлекли почти вовремя, а труп, так и не достигший должного окоченения, ясное дело, отправили на хранение в дурдом, от греха подальше. С лечащим врачом мне повезло: веселый такой попался старикан, крупный спец по суициду. Он прозвал меня Одином и после первого же осмотра велел писать стихи. Я думал, шутит или издевается, а это, оказывается, был его излюбленный метод терапии. Дед, когда ему на шею сажали очередного психа, перво-наперво подыскивал какой-нибудь древний миф, наиболее соответствующий проблеме пациента. И метод лечения находил в этом же мифе. Клин клином, так сказать… В частности, всем неудавшимся висельникам он прописывал обязательное ежедневное рифмоплетство. Дескать, ежели повисел на «древе познания» – будь добр и мед поэзии оттуда с собой захвати…
– И что, помогало?
– Мне говорили, что среди его бывших пациентов не было ни единого рецидива. Ну, не берусь судить: мне-то для полного выздоровления достаточно было выяснить, что в часть я не вернусь ни при каких обстоятельствах… Теперь вы понимаете, почему я охренел от вашей цитаты?