↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
Вообще-то я видел на своем веку немало убийств. Близко видел, во всех деталях, и лучше других знал, как они готовились.
Но, строго говоря, никого при этом не убивали.
Скажем, падает человек, пронзенный шпагой, и вроде замирает безгласным трупом. Да только из первого ряда прекрасно слышно, как труп сопит, переводя дыхание, и даже с галерки видно, как вздымается у него грудь. И вот безутешная женщина склонилась над телом, и то ли ее длинные волосы попали ему в нос, то ли с ее лица, якобы побелевшего от ужаса, осыпалась слишком густо нанесенная пудра, да только труп в потрясенной тишине вдруг как чихнет оглушительно, от всей души…
А главное, в конце все убитые выходят на поклоны и сияют заученными улыбками. Ну, кроме тех, кого убили в самом начале, — они обычно к этому времени уже дома или где-нибудь в кабачке с приятелями. Мало кому охота битых два часа дожидаться конца спектакля только ради того, чтобы выйти на поклоны.
Но в последнее время такие пьесы, где кого-нибудь убивают, у нас ставят редко. Больше веселых, с танцами и дурацкими песенками. И чем печальнее наша жизнь, тем задорнее песенки.
Поэтому к настоящему убийству я был готов плохо.
За кулисами всегда или слишком жарко, или невыносимо холодно. Здесь смешались запахи дешевого грима, талька, разгоряченных тел, табака и еще чего-то неопределимого, чем пахнет всякий театр, этот странный мирок, замкнутый в себе самом и в то же время на все лады повторяющий очертания большого внешнего мира.
Так написал однажды репортер в местной газете. Самому-то мне трудно об этом судить.
Спустя много лет другой репортер написал, даже не пытаясь скрыть свое презрение под маской жалости, что театрик знавал лучшие времена, но вряд ли этому фениксу суждено возродиться из пепла, а точнее — вырваться из трясины пошлости, в которой он давным-давно увяз.
Эта последняя статейка вызвала такую бурю негодования у наших, что я даже удивился. Им ведь и самим случалось в сердцах говорить нечто подобное, а то еще и похуже. Но что позволено своим, то нестерпимо от высокомерного чужака.
Между тем статья была одновременно честной и несправедливой. Ах, если бы он, этот язвительный газетчик, видел своими глазами то, что видел я, если бы мог почувствовать, как щеки горят под слоем краски непритворным жаром, если бы слышал экспромты, от которых заходятся хохотом и в зале, и за кулисами, если бы хоть раз падал, пронзенный шпагой, в кровь разбивая колени об угол декорации, раздирая чулки и мысленно прикидывая, какую сумму за них вычтут из скудного гонорара, и зная, слишком хорошо зная, сколько зрительских мест пустует там, в темноте, за выступом рампы… Но он не знал, не видел, ничего не понимал. Он был наблюдателен — и при этом слеп.
Выпад газетчика не возмутил у нас, кажется, только Малютку. Кто-то из недоброжелателей, возмущенный теперь уже ее равнодушием, обронил мимоходом, мол, это все просто потому, что она не умеет читать. Тогда кто-то из Малюткиных подруг возмутился этой явной клеветой: разумеется, Малютка умеет читать, у нее в сумочке всегда лежит роман в пестрой обложке — про любовь или про убийства, а чаще про то и другое вместе. Теперь возмущенному осуждению подверглись литературные вкусы Малютки… И так эти волны возмущения долго гуляли туда-сюда, сталкиваясь и порождая вокруг себя мелкую рябь, пока не нашелся какой-то другой объект для досужих разговоров.
Но Малютка так и осталась в стороне от всего этого. Потому что ее вообще трудно было по-настоящему возмутить.
При знакомстве с ней люди поначалу терялись, а потом, с трудом соотнеся это прозвище с той, которую им наградили, не могли удержаться от смеха и сразу добрели к ней… и почти немедленно переставали замечать.
А ведь Малютка была очень заметной. Ей то и дело приходилось наклонять голову, чтобы пройти в дверной проем. В тесных коридорах и гримерных она, кажется, и не решалась выпрямляться в полный рост. За все время существования труппы в ней не было никого выше Малютки — ни женщин, ни мужчин. Я точно знаю, я ведь их всех перевидал.
Костюмы для нее всегда шили отдельно, по особой мерке. Но то ли костюмерша не могла до конца поверить, что у кого-то действительно может быть такой рост, то ли она экономила ткань, то ли дешевые нитки никуда не годились, да только костюмы на Малютке то и дело трещали по швам. Она сама их и штопала бесконечно в перерывах, близоруко сгорбившись над рукоделием, и только в такие минуты словно становилась меньше ростом.
Малютка никогда не играла главных ролей. Ей вообще с трудом находили применение на сцене — ставили в задний ряд, с краю, подальше от остальных, чтобы никого ненароком не зашибла, взмахнув непомерно длинной рукой или ногой. Она была старательной и выносливой, она работала на совесть, репетировала в полную силу, повторяла танцевальные движения и навязчивые простенькие куплеты столько раз, сколько скажут. Не капризничала, не опаздывала, даже, кажется, никогда не болела. Но театр — дело такое… Тут одним старанием не обойдешься. Если зрителям неинтересно на тебя смотреть, то ничего не поделаешь, как ни старайся. Мазнут по тебе равнодушным взглядом, а потом весь вечер не сводят глаз с других, с тех, кто пониже, да половчее, поизящнее, кто умеет плечиком повести, искры из-под накладных ресниц метнуть и каблуками отстучать ровненько, как телеграф. Большего у нас сейчас не требуется, пьески-то, как я уже сказал, идут только легкомысленные. Но и они своего требуют от артисток, и вовсе не одного только старания.
А все-таки Малютку я всегда любил больше других, как родители, бывает, любят свое самое неудачливое дитя.
Разок, было дело, я перед ней провинился. Вроде и пустяк, но потом оно так обернулось, что оказался вовсе не пустяк.
Малютка была единственной, к кому в антракте или после спектакля не являлись за кулисы и в гримерку поклонники. Ей не посылали цветов и конфет, не писали глупых записочек. То есть не то чтобы такого совсем никогда не было, некоторые пытались, и она их не то чтобы сразу прогоняла, но они как-то отталкивались от нее, будто вода от масла, и все заканчивалось ничем.
Смотрел я на это, смотрел да и не выдержал — подстроил одну штуку. Был тогда у Малютки вроде бы воздыхатель, и не чета прежним, вполне приличный молодой человек. Сразу ее из всех выбрал, без колебаний, и этим меня к себе расположил. И роста он был хорошего — до уха ей макушкой доставал. Ну, если на цыпочках, конечно.
Долго мы с ним ждали подходящего случая, и вот как-то раз улучил он минуту, когда Малютка одна осталась в гримерной, засиделась опять со своей штопкой. И он тут как тут, с цветами и шоколадом, все честь по чести. Зашел, поздоровался, уронил шоколад, опрокинул локтем банку с гримом и от смущения чуть не бросился вон. А у Малютки окно было открыто, не терпела она, когда накурено, лучше уж посидеть на сквозняке. И дверь в гримерку возьми да и захлопнись прямо у него перед носом. Чтобы, значит, уже точно не сбежал, на вторую-то попытку ему смелости не хватит, это мы с ним оба хорошо понимали. Малютке это не понравилось, говорит: «Откройте дверь. Зачем это вы?» Он за ручку взялся, толкнул, потом посильнее — не открывается. Заклинило насмерть, хоть топором руби! Даже плечом не высадить — дверь добротная, старая, еще из былых лучших времен.
Это я, конечно, постарался. Думал, пусть побудут вдвоем, может, хоть поговорят наконец. А может, будут бок о бок замок разбирать — тоже, знаете ли, сближает, еще получше, чем цветы с шоколадом.
Но не получилось. Замок-то они действительно чуть не выломали напрочь, но сближения не вышло. Малютка начала стучать изнутри и звать на помощь, а ему вроде стыдно сделалось, больно уж глупое положение. Хотел из окна вылезти — да высоко, хоть и второй этаж всего-навсего. Можно бы по выступу на стене в соседнюю комнату перебраться, но боязно — дождь только прошел, скользко… Так они там и препирались, пока снаружи не услышали, как Малютка молотит кулаками в дверь.
Она, по-моему, потом догадалась, что это моя была затея, рассердилась — ну, насколько она могла сердиться, и больше уже вообще никого к себе не подпускала. Ну что ж, нет так нет. Как угодно, дело хозяйское. Будешь всех гнать в дверь и в окно — останешься ни с чем, как оставались многие до тебя. Я-то знаю. Мало ли я вас таких повидал.
Кабы с кем другим это приключилось, разговоры бы про них пошли, шуточкам бы конца не было. Малюткин кавалер, может, и хотел бы, чтобы про них небылицы распустили. Да только никто ни слова не сказал. А когда он, не выдержав, сам намекнул на что-то эдакое, розовея и запинаясь, как школьница, его на смех подняли. Малютку все знали как облупленную.
Точнее, думали, что знают.
Сглупил я, конечно, с этой дверью. Малюткины мысли тогда занимал совсем другой человек. Просто... ну я же знал, что дело безнадежное и нечего ей о нем задумываться, потому и хотел отвлечь.
Говорят, люди хорошеют, когда влюбляются. Она не то чтобы похорошела, а как-то будто проявилась, сделалась настоящей, даже глаза и волосы обрели наконец определенный цвет. Или это просто на нее падал отблеск его сияния?
Устроился он к нам недавно, и сразу было ясно, с первого дня, что надолго не задержится. Слишком хорош для нас, если уж называть вещи своими именами. Даже не то чтобы просто хорош. Не в том дело, что вышел лицом и осанкой, и не в росте его — как раз таком, какой требуется, и не в сложении — как раз таком, как надо. И даже не в голосе, и не в улыбке, и не в том, что трости и шляпы будто сами прыгали ему в руки, и не в том, как он в растерянности останавливался и взъерошивал волнистые волосы, уже отступающие со лба… Редко, конечно, бывает, чтобы все так собралось в одном человеке, но и этим нас не удивишь, всякое повидали. Дело было не в этом. В нем горел тот особый огонек, который опытный взгляд узнает сразу и ни с чем не перепутает. В нем одном из всех. Высечь время от времени искру способны многие, но таким ровным пламенем горел только он один. Этому нельзя научиться, этого не добьешься старанием. Оно или есть в тебе, или нет. И мы все об этом знали, и те, кто любил его, и те, кто не любил.
Я сам не то что не любил, а старался к нему не привязываться. Редко, очень редко, но бывали у нас такие и раньше. Промелькнут, просияют, задержатся на мгновение — только чтобы недоуменно оглядеться, куда это и зачем их занесло? И дальше, дальше, вперед, в другую жизнь, прочь от обшарпанного провинциального театра, о котором потом либо стараются вовсе не вспоминать, либо наоборот — вспоминают охотно, расписывают в красках, прикрывая изысканными издевками чувство стыда за то, что вообще когда-то здесь оказались.
И я сразу знал, что этот тоже уедет. Так всегда бывает с такими, как он.
И еще я знал, что не буду ревновать и злиться. Вообще нечасто буду о нем вспоминать. Не потому, что хочу забыть, а просто я больше люблю тех, кто остается, умирая от зависти и тоски. Для них все идет по-прежнему, день за днем, вечер за вечером, и они только сжимают губы все упрямее, и грим подчеркивает борозды на щеках и на лбу, и трещинами идет краска вокруг глаз, и лишь на сцене они на время забывают о муках несбывшихся надежд, и потом, после спектакля, усталые, в поту и разводах плохо смытой туши, некоторое время не думают о несбыточном — и вообще не думают ни о чем.
Но все-таки очень трудно было к нему не привязаться даже за это короткое время.
Вопрос состоял не в том, уедет ли он, и не в том, когда он уедет, — дата была уже назначена. Интрига заключалась в том, уедет ли с ним кто-то еще, удастся ли кому-то вскочить на подножку этого поезда, вцепиться покрепче за что попало и выбраться в большую жизнь. И если да, то кто это будет.
Ставки в основном делали на его главную партнершу по сцене, очень уж гармонично они смотрелись вдвоем. И она тоже была как-то слишком хороша для того, в чем приходилось участвовать, и тоже поражала всех при первом появлении, ослепляла белизной и золотом. Первая была наша красавица. В театре ведь, как в школе, всегда есть первая красавица. Но театр — такое дело… Как одним старанием тут не обойдешься, так и белого с золотом сияния недостаточно. А у нее только это и есть, весь ее багаж, больше ничего. И будет ли она кому-то нужна там, куда хочет попасть? Там своих бело-золотых полно, что она им предъявит? Нет, по-моему, не следовало бы ей уезжать. Хорошим это не кончится. Я-то знаю. Мало ли я их таких повидал.
Вторым кандидатом была Пружинка. Самая младшая их тех, кому давали роли, а уже всех обошла по всем параметрам, и смех ее хрипловатый самый заразительный, и в танцах воздух вокруг нее так и плавится, и все взгляды — на нее, будто магнитом их туда тянет. И от поклонников отбоя не было, пока их всех не вытеснил один, в полосатом костюме, из тех, кого вроде и лестно охмурить, и боязно. Но Пружинка ничего не боялась.
Забавно было наблюдать, как она пытается подружиться с Малюткой. Ну, как это обычно бывает, когда хорошенькие бойкие девушки выбирают в приятельницы тех, кто попроще, кто точно не метит им в соперницы. Но дружба у них не клеилась: очень уж разные были, да к тому же Пружинка никак не могла скрыть, что считает Малютку недотепой, как будто даже скорбной умом. Впрочем, не она одна так считала. Только зря, очень зря.
А в Пружинке помимо упругой ловкости было что-то еще. И прозвище свое она получила недаром — так и ждешь, что вылезет невесть откуда и уколет до крови острым концом.
Я все равно любил ее, как и всех остальных, и ни с кем не хотел расставаться. Но что я мог для них сделать, чем утешить посреди тесных коридоров, рассохшейся мебели, вечных сквозняков, убогих декораций, пожелтевших афиш?
Но вот смог все же и я кое-что. Мы смогли, вдвоем.
Потом, когда об этом деле судили и рядили на все лады, общим заключением было, что изначально его убивать не планировали. Только поколотить, не до смерти, а так, чтоб знал.
В тот промозглый ноябрьский вечер спектакля в театре не было, да и дел у него там никаких не было — отъезд на носу, осталось только со всеми попрощаться и расстаться навсегда, чтобы мы все превратились в краткий и нелепый эпизод его блистательной биографии.
Так что шел он вовсе не в театр, а куда-то по своей надобности, подняв воротник повыше, потому что ледяному ветру нет дела до того, кто ты такой да какие у тебя таланты и планы на будущее. Перед ветром все равны, как перед дулом пистолета.
И все-таки когда на него напали, он был неподалеку от театра, и тут они просчитались — эти трое, уверенные в том, что сделают свое дело быстро и без затруднений. Ему что-то накинули на голову — видимо, чтоб не узнал их в лицо (поэтому мы потом и решили, что убивать они его не собирались). Бог весть как ему удалось вывернуться из их рук — все же ловкости ему было не занимать, работа такая — и содрать с головы мешок. И хотя глаза заливала кровь, он успел заметить третьего, который стоял в стороне, наблюдая за расправой. Того самого, в полосатом костюме, который приходил за кулисы к Пружинке и то ли не хотел, чтобы она уехала с каким-то залетным хлыщом, то ли мстил за то, что хлыщ отказался ей помогать с отъездом и устройством в большом далеком городе.
Обо всем этом много было разговоров потом, а в тот момент он ни о чем не думал и ни на секунду не замешкался перед тем как рвануть прочь от тяжелых кулаков, не замечая ни крови, ни боли.
Тогда и грянул вслед ему первый выстрел, но пуля выбила осколок облицовки на стене и только подстегнула его к отчаянному рывку в проулок, за угол, в темноту, где уже неделю не горел фонарь, в хорошо знакомую подворотню.
И тут они совершили ошибку. Не желая упускать его теперь, когда он видел их лица, они решили довести дело до конца и бросились следом. Вот ведь она, жертва, почти в их руках, уже окровавленная и трепещущая, теперь совсем легко ее добить…
Но у жертвы свой инстинкт. Вряд ли он понимал, что делает, когда из последних сил, не веря, что получается, дернул на себя тяжелую дверь и перевалился через порог в клетушку у служебного входа, где коротал одинокий вечер театральный сторож.
Только сторожа там не было. Отлучился куда-то, он вообще не слишком ревностно нес службу — чего там сторожить-то, какие такие сокровища? Особенно в день, когда нет спектакля и народу тоже почти никакого нет, если кто и заглядывал днем, так все уже разошлись.
Он попробовал позвать на помощь, но не получилось. Хотел было запереть дверь, но ключи сторож унес с собой, а от хлипкой задвижки толку мало.
Значит, дальше, вперед, не может быть, чтобы во всем театре ему не нашлось спасения...
В темноте, под разбитым фонарем, они не сразу сообразили, куда подевался преследуемый. Второй раз стреляли наугад. И только по тусклой полоске света из приоткрывшейся двери поняли, что он скрылся в подъезде. И только внутри, оглядевшись, поняли, что это за здание. Театр со служебного входа выглядит совсем не так, как с парадного фасада. И лишь один из троих, в полосатом костюме, бывал здесь раньше. Он и дал знак остальным продолжать. Сегодня выходной, сегодня здесь никого нет, даже сторож оставил пост. Значит, дело надо довести до конца. Такие, как он, полосатые хищники, всегда доводят дело до конца. Я не очень много их видел, но все-таки откуда-то это знаю.
Тем более что жертва оставила такой явный след — от порога по коридору, а затем к дверям грузового лифта. Лифт — не автомобиль, далеко на нем не уедешь. И слышно в тишине, как кабина, загудев, остановилась на втором этаже и лязгнула, отворяясь, тяжелая дверь. Но что-то там заело, видимо, в механизме, потому что лифт не слушался рычагов и кнопок на панели управления и возвращаться вниз не желал.
Двое бросились вверх по лестнице. Им, здоровым и крепким, преодолеть два пролета — раз плюнуть. А третий, тот, в полоску, замешкался, инстинкт хищника велел выждать. Прислушался, не идет ли сторож. Снова нажал на кнопку — и лифт покорно двинулся вниз. Залитый кровью пол кабины чуть дрогнул под тяжестью пассажира и равнодушно пополз ко второму этажу. На полдороге снова дрогнул, остановился и больше уже не двигался, несмотря на беспорядочное нажимание кнопок на панели, сдавленные проклятия и угрозы.
Лифт — это ведь штука такая. Капризная, почище театральной примадонны. Не всякого согласится везти.
Из тех двоих только один достиг второго этажа. Другой самым глупым образом запнулся о ковровую дорожку на лестнице. Дырка там была, в потертом ковре, и так кстати она подвернулась — прямо удивительно! Зацепился он носком ботинка, взмахнул руками — и грохнулся на ступеньки, и не скоро смог подняться.
А тот, который лестницу преодолел, на втором этаже вдруг растерялся. Театр устроен хитро, чужак не сразу сообразит, что здесь к чему, особенно в потемках. Хотя там не совсем темно было — лампочка горела поодаль в коридоре, и вдруг распахнулась где-то сбоку дверь, и в проем высунулась, близоруко щурясь, женская голова. И хотя незваный гость думал совсем о другом в эту секунду, но осталось в его небольшом мозгу место и для короткой мыслишки: «Вот это девка! Прямо жираф!»
Да, это Малютка была, это она засиделась, как обычно, допоздна, штопая к завтрашнему спектаклю разлезшееся по шву платье.
— Ой, а вы куда? — только и спросила Малютка, которая, вопреки нашим внутренним обычаям, никогда не совала нос в чужие дела, но больно уж странен был этот запыхавшийся незнакомец с брызгами то ли крови, то ли краски на лацканах. — Вы насчет водопровода? Так это на первый этаж. Тут никого нету.
— Ну как же никого, вон на лифте приехал, — буркнул он, когда глазами обшарил и Малютку, и коридор.
— На лифте? — Малютка изумилась, глаза округлила и даже голову набок немного склонила, как собачка, которой показали фокус.
И так она на него захлопала бесцветными своими ресницами, что он и сам бы засомневался, что вообще этот лифт видел собственными глазами. Да только что-то тут было не так. И он еще поближе шагнул к Малютке, и она попятилась, и еще попятилась, пока не оказалась снова в своей гримерной, а он — в дверях, разглядывая, что там у нее за спиной.
Пусто в комнате, лампа горит под дырявым абажуром, рукоделие брошено, еще какие-то тряпки свалены в кучу.
А на полу следы, не то красные, не то бурые. И у Малютки на блузке с коротковатыми рукавами, из которых запястья торчат, отпечатки, будто кто-то за нее хватался окровавленными пальцами.
Малютка и сама это заметила, и еще больше удивилась.
— Ой, где это я так? А, так это же краска! Понимаете? Ну, краска, у нас же ремонт, — улыбнулась ему… ну, попробовала улыбнуться во всяком случае, и еще попятилась.
И он еще вперед шагнул. За спиной у нее ширма, какой-то темный угол отгораживает.
— Вы чего? Там никого нету, — только и сказала Малютка, а у самой голос уже дрожит.
Сказала и сама в сторонку отступила, не дожидаясь принуждения. И правильно сделала. Росту в ней конечно много, и сколочена она крепко, но это все видимость одна, с мужчиной ей не справиться. Я-то знаю, всякое видал.
Он ширму ногой отпихнул — а там и правда никого. Только стоит сундук здоровенный с тяжелой крышкой, сверху тряпьем кое-как прикрыт.
— Не надо, — сказала Малютка уже еле слышно.
Да что тут говорить, он уже тряпки смахнул и крышку откинул. Все уже.
В эту секунду лифт снова ожил, будто понял — что уж теперь-то упрямиться… И загудел, и кабина поползла вверх медленно, но неумолимо, и дверь лязгнула, отворяясь, и тот, полосатый, вышел на втором этаже и сразу увидел кровавые следы на полу.
И так же сразу отчаянный женский крик полоснул по ушам, и метнулась длинная тень — вон из комнаты, откуда в коридор падала полоска света.
— Помогите! На помощь!
Так и верещит, надсаживается. Чего тут, спрашивается, кричать? Зовешь на помощь, так и беги за помощью. Но, видать, ноги не несут.
У него-то все в порядке с ногами, в два счета оказался рядом, и она так и вскинулась ему навстречу:
— Помогите! Убили… там… убили!
И пальцем тычет в комнату, откуда выскочила.
Ну и чего тут так голосить? Просто люди довели дело до конца, можно расходиться. Крик, правда, мигом оборвался, как только она пистолет увидела. Привалилась к стене и скулит, как побитая, хотя ее-то пальцем никто не тронул.
Теперь только один взгляд бросить — точно ли дело сделано, и убираться по-быстрому. Один только взгляд — одна секунда, в комнату заглянуть и удостовериться.
Но в таких делах одной секунды достаточно, если распорядиться ею с умом.
И как только полосатый замешкался в изумлении на пороге гримерной, Малютка так саданула за его спиной дверью, что замок заклинило… а может, в петлях что-то заело, неважно. Главное, что дверь захлопнулась и застряла намертво, хоть топором ее руби. На то и был расчет. Расчет ненадежный, это ведь чистая случайность, могло и не сработать. Да только я уж постарался, чтобы все сработало как надо. Без меня у нее, конечно, не вышло бы. Но она знала, что я на ее стороне и ни за что ее не подведу. Она не дурочка была, совсем нет.
А тот, третий из них, который растянулся на лестнице, тоже очухался к этому времени. Удар головой о каменную ступеньку пошел ему на пользу, и очнувшись, он здраво рассудил, что пора убираться.
В дверях еще столкнулся со сторожем, да только сторож его упустил.
И те двое, угодившие в мышеловку, тоже потом сбежали — через окно. Малюткина гримерная невысоко расположена, выбраться несложно. Досадно, конечно, но это не главное.
Главное тут было вот что.
Малютка со своим рукоделием сидела у открытого окна. Не любила, когда спертый воздух, и сквозняков не боялась. И выстрелы хорошо слышала — оба. И, не разобравшись, что произошло, выскочила все же в коридор — тут и лифт подоспел, а в лифте раненый. Вторая пуля в ногу попала, до лифта еще хватило сил доковылять, а теперь уж все, никак. Им бы запереться в гримерной, там дверь прочная — единственная такая дверь на всем этаже… Но это на другом конце коридора, ему не доползти, а Малютке его тащить — время нужно, а времени-то и нет, им уже в затылок дышат.
Затолкала она его в каморку, где швабры хранятся, прямо рядом с лифтом, дверца там даже не закрывается. А сама — бегом к себе. На всем этаже одна у них надежда — крепкая дубовая дверь в гримерную, только ею и можно от них отгородиться. А уж кто с какой стороны двери окажется — вопрос второстепенный.
Рискованное дело, но выбирать-то нам было не из чего. Не готовы мы были к такому повороту, ни она, ни я. Однако вот справились. Сначала она первого туда заманила, разыграла дурочку, притворилась, будто в сундуке кого-то прячет. А только он обрадовался, что настиг добычу, она его со спины лампой по голове шарахнула изо всех сил. С ее ростом это раз плюнуть. Мы сначала хотели крышкой от сундука, но не вышло. Ничего, лампа тоже хорошо сработала.
Ну а полосатый сам туда явился, как по заказу, тут я только с дверью немного подсобил.
Так мы и не поняли до конца, за что полосатый с дружками так на него вызверились. Ясно, что Пружинка их подтолкнула, но сколько тут было ее вины — не знаю. Не хочу думать о ней плохо. А оправдываться она не стала, взяла да и уехала вообще из города, больше ее не видали. Полосатый тоже скрылся, а то бы ему несдобровать.
Долго мы это переживали, сколько было слухов и разговоров, и газетчики, понятно, про это пронюхали. Но все проходит, один вечер сменяется другим, раны заживают, страхи забываются, а жизнь все подкидывает новые сюрпризы.
Вскоре вдруг уехала и наша бело-золотая красавица. Туда, куда и стремилась, в большой город, к новой жизни. Иногда кто-нибудь получает от нее известия, и их потом долго обсуждают в гримерных и в буфете. Судя по тому, что говорят о ней завистливо, поджимая губы, — «Ой, да подумаешь!» — дела у нее там не так уж плохи. Я ошибался, значит. И очень рад, что ошибался, и всегда с волнением вслушиваюсь в эти разговоры, чтобы вызнать подробности.
Но, как и прежде, все равно больше люблю их — тех, кто остался.
Малютка продолжает работать с тем же старанием. Встает в ряд, и поднимает подбородок, и неестественно прямо держит спину, и в такт музыке задирает длинные и скучные ноги, и все скользят по ним глазами равнодушно и только мимолетно удивляются, до чего они длинны и скучны.
Он никуда не уехал. И в театре долго не появлялся, я уж думал, никогда его не увижу. Слышал только, как о нем рассказывают, что служит теперь в конторе, ходит вроде как скособоченный и с палочкой — что-то у него там с коленом, та вторая пуля все же его настигла.
Но однажды он пришел. Один, и с опозданием, уселся в зале, уже когда погасили свет. Может, потому что ходит теперь медленно, а может, нарочно — чтоб свои не видели. Действительно держится как-то по-другому. Лысеть еще вроде начал, и смотрит угрюмо. Улыбнулся, только когда Малютка вышла на сцену — крайняя справа во втором ряду, на обычном своем месте, куда ее всегда ставят, чтобы вид не загораживала. Улыбнулся — и видно, что передний зуб сломан. И все равно улыбка прежняя, как будто просияло что-то в темноте, и соседка спереди на него вдруг оглянулась.
А Малютка и виду не подала, знает или нет, что он там, в зале. Улыбнулась тоже, но это потому, что так полагается. Она ведь старательно работает, на совесть, как всегда.
И никто, кроме меня, так и не узнал, что она сыграла лучшую свою роль в тот страшный вечер. Может, это была вообще лучшая из ролей, сыгранных на моей памяти.
Мне и радостно, что я это видел, и обидно, что был единственным зрителем.
Я ведь никому не могу рассказать.
Здорово получилось. :)
1 |
Belkinaавтор
|
|
П_Пашкевич
Спасибо! 1 |
Montpensier
|
|
Несколько последних рассказов оставляют после прочтения смутное ощущение тревоги и какой-то зыбкости, недосказанности. История словно выступает из тумана. Угадываются очертания... вроде бы принциального американского театра в 30-х или 50-х гг. Как будто видишь сон - так реальность смешивается с фантазией... В этот раз еще и довольно мрачная концовка - загубили полосатые гады талант :(((. Я все-таки хотела бы, чтобы талантливый юноша уехал покорять столицы! А если бы по этому рассказу снимали кино, на главную роль надо было бы позвать Гвендолин Кристи!)
Очегь круто! Спасибо за умный рассказ. Заставил задуматься! 1 |
Montpensier
А я видел здесь Россию времен Куприна. Но эта история считывается вне стран и даже почти вне времен (ну, с "вилкой" всяко больше, чем в век). И вот этот Дух театра, выступающий в роли рассказчика, - он же небось столько разных историй помнит! 1 |
Belkinaавтор
|
|
Montpensier
Спасибо за подробный отзыв! Рада, что понравилось. :) Да, эти несколько рассказов написаны примерно в одном ключе. Собственно, я хочу их собрать в небольшую серию (еще одну идею планирую реализовать для полного комплекта). Концовка действительно невеселая... Но и не вовсе безнадежная, как мне кажется. Пока жизнь продолжается, все возможно. И герой в конце улыбается - не кому-то прицельно, в темноте ведь все равно не видно, а просто так. О, Гвендолин Кристи! Теперь и у меня эта ассоциация не идет из головы. Тут ведь даже сюжет немного напоминает "Игру престолов" - Бриенна тоже была безответно влюблена в красавчика Джейме, который попал в лапы к нехорошим людям и остался инвалидом... Хотя я эту параллель совершенно не держала в уме, когда писала. И, согласитесь, по сравнению с Мартином я все же гораздо добрее к своим героям. :) Спасибо! 2 |
Belkinaавтор
|
|
П_Пашкевич
Да, я намеренно уклонилась от упоминания конкретных имен и названий. Хотелось оставить недосказанность. И эта история вполне может вписаться в Россию Куприна... с одной только поправкой: лифт в провинциальном театре в это время - довольно необычная штука. В России, насколько мне известно, лифтостроение вообще отставало по сравнению с западными странами. Но теоретически это возможно, сами по себе такие лифты тогда уже существовали, в том числе в России. С другой стороны, дух театра вполне может быть ровесником Куприна (а то и постарше) и помнить эту эпоху и связанные с ней истории... Здание-то наверняка старое, а лифт в нем установили уже позже. 1 |
Belkina
Да, насчет лифта я не подумал. :) 1 |
Belkinaавтор
|
|
WMR
Спасибо за такой подробный отзыв! Рада, что понравилось. «Потертая магия» - это именно то, о чем мне хотелось тут написать. :) И рассказчик - да, правда, имеет что-то общее с героем «Крысы», хотя не персонифицирован так явно и конкретно. Насчет следов: по-видимому, их оставила сама Малютка, когда, спрятав раненого, бежала от лифта в гримерку. Они есть не только в гримерной (где их заметил один из нападавших), но и в коридоре (где их заметил второй, выбравшись из лифта). А сам раненый в гримерке не был. Спасибо еще раз! Вы, как всегда, внимательный читатель (и опять замечаете параллели с другими рассказами). :) 1 |
Belkinaавтор
|
|
WMR
И спасибо за рекомендацию - добрую и чудесную, и к тому же оказавшуюся у меня юбилейной. :) 1 |
Belkina
Ваш рассказ сам очень добрый) А юбилей - это здорово :) 1 |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|