




Несколько дней подряд соседка ее избегала. Биргит постучалась к ней на следующий день после налета на квартиру — хотела спросить, что та слышала. Не могло же такого быть, что пока сверху кто-то топал, хлопал дверьми шкафов, ронял на пол стенки фортепиано, внизу была полная тишина. И что сама фрау Юнг или ее муж, — который наведывался к супруге в лучшем случае раз в месяц, но сейчас как раз был дома, — остались в блаженном неведении.
Но вот герр Юнг, как обычно, подвыпивший, снова удалился с набитым рюкзаком в сторону Овечьей горы. Хайнц рассказывал, что этот старикашка не выносит семейной жизни, не выносит гнусавого голоса жены и всего, что с ней связано, поэтому уже много лет сторонится ее, ведет отшельнический образ жизни, особо никогда не бывает трезвым и большую часть времени бродяжничает. В этот раз герр Юнг скрылся за деревьями — и его жена — простоволосая, поседевшая, с ее обычным блеском здоровой ненависти в глазах ко всему и вся — постучалась к Биргит в дверь.
— Спустись со мной, девчонка, — бросила она и тут же ушла.
Биргит зашла к ней домой — в точно такую же, как и у нее самой, квартиру, но эта была затхлой, хоть и отдраянной до блеска, пропахшей едой и тем, что Клара называла “духом мужичИны”. Впрочем, может, фрау Юнг пахла так и сама. В ней было больше мужского, чем в ее муже, этим она даже вызывала у Биргит странное уважение. Любая женщина, которая пережила войну и не сломалась, не могла его не вызывать.
— Я знаю, зачем ты ко мне ломилась, — ворчливо начала соседка, запахивая шаль поверх ночной рубашки, заправленной в юбку. — Что ты все стучишь, если тебе не открывают? Твой дружок все стучал по своей дребезжалке, как дятел, а теперь ты так же долбишься в дверь. Ну да ладно. Ты пойми, что мне пришлось из-за тебя пережить. Да, я видела тех, кто навел у тебя шороха. Двое ребят — один рылся в квартире, второй стоял под твоей дверью. Я к тебе поднялась, думала, вдруг ты внутри и они тебя там держат. Начала кричать на них благим матом, сказала, что сейчас к ним поднимется мой муж и у него пистолет. А мой забулдыга тем временем дрых без задних ног, — она усмехнулась. — Что с него взять, он даже от мыши никого не смог защитить бы.
— В общем, — продолжила она, опрокинув в себя стакан с прозрачной жидкостью, — тогда один из них, особо мерзкой наружности, взял меня за грудки. Спустился со мной обратно и сидел тут, на кухне, приказал молчать, а то зарежет. У него и нож был. Второй бесновался у тебя сверху — мы это слышали. Он ничего не нашел, потому что, когда сюда пришел, у него была такая физиономия, будто он из ночного горшка хлебнул. Спрашивает меня, есть ли здесь еще, где искать. Они снова мне давай угрожать. Я отвела их в подвал, показала все мои вещи, — соседка низко хихикнула. — Только свет не сразу включила, дала им побиться в темноте об углы. Вот, говорю, твоя половина вся пустая, не храните вы внизу ничего, а вот мой хлам — ну и показала им свои халаты в мешках, прохудившиеся штаны моего забулдыги и прочее. Говорю: хотите, может, померить и себе забрать? Раритет, еще из тридцатых. В итоге они ушли. Сказали мне: сообщу полиции, что их видела — убьют и меня, и забулдыгу.
На Биргит эта история почему-то не произвела никакого впечатления. Дело было в том, что, начиная с генеральных репетиций "Набукко", она все меньше реагировала на волнения извне. Должны были разверзнуться небеса, чтобы это вызвало у нее хоть какое-то удивление. Это было даже немного приятно, облегчало ее печаль — как, когда она в детстве упала и сильно поранила колено, уколами заморозили ей ногу, прежде чем его зашить. Так и сейчас — только теперь была заморожена она вся, ничто больше не болело, грудь и плечи окутывал ослабляющий симптомы, дающий забвение холодок. Единственное, что Биргит волновало — что соседка оказалась из-за нее в опасности, что сидела целый час с каким-то головорезом, оставленная на его милость.
Фрау Юнг тем временем продолжала хихикать себе под нос. Возможно, она все же была после того вечера не в себе.
— Что с вами? У вас все в порядке?
— Не волнуйся, милочка, я пока еще не сбрендила. Пойдем в подвал, покажу тебе кое-что.
Подвал освещала одна-единственная лампочка, к счастью, здесь было сухо — иначе бы остатки угля, лежащие прямо на газете в углу, быстро пришли в негодность. Половина Юнгов и правда была завалена одеждой — словно тут перевернулась тележка старьевщика — простынями, потемневшими полотенцами, прохудившейся обувью. В этом всем лежали сетки с луком, проросшей картошкой. Половина Грубе же была девственно-чистой, с вымытым полом — точно здесь вообще никогда не ступала нога человека.
— Смотри, — сказала соседка, покопавшись в одежде с картошкой, откинула одеяла в сторону. Там стоял новенький, аккуратный коричневый чемодан — Биргит сразу его узнала. Его подарили ей Хольбайны, когда она уезжала в университет. Раньше этот красивый чемодан с позолоченными углами и пряжками, с кожаными ремнями, с удобной изогнутой ручкой находился в детской комнате Хайнца. Биргит хранила там старую одежду, ту, что не была готова выкинуть, но и носила нечасто.
— Что он тут делает?
— Это ты себя спроси, ну или своего мужа. Этот ваш саквояж уже давно тут стоял, правда, был у всех на виду. Но пока эти ребята пытались найти выключатель, я его и прикрыла. Отвлекла этих молодчиков дырявыми трусами моего мужа — стала в них копаться, будто золото искала. Они решили, что я совсем того, ну и ушли.
Биргит изумленно взглянула на нее.
— Но почему вы спрятали чемодан?
— Да мне ясно было, что они сверху ничего не нашли, а то чего дальше рыщут? Значит, дело в этом чемоданчике и есть, — соседка была очень собой довольна, улыбалась и временами напевала себе под нос. — Я тоже не лыком шита, в войну и евреев укрывала, пока мой муженек на корточках фронт удобрял. Что мне бояться этих дурачков с ножом, которые тогда еще мамкину сиську сосали.
— А если бы вас убили?
— Если бы и убили, мне терять нечего. Лучше уже жить на том свете, чем слушать храпение моего мужа и терпеть этот шум из вашей квартиры.
Посмотрев на изменившееся лицо Биргит, она замолчала, минуту сверлила ее взглядом.
— Да, милая, сейчас у вас тихо, я знаю. Но ты же не думаешь, что он не вернется? Может, взял пример с моего супруга и пошел лазить по горам. Может, напивается где-то в городе. Или ушел к подружке. А что тебе эти любовницы, деточка? Наиграется и вернется к тебе — ты пойми, это не так уж и плохо.
Она приобняла Биргит, потрепала ее по спине. Биргит поблагодарила ее, взяла свой чемодан, поднялась наверх и снова немного поплакала. Покончив с этим пунктом в расписании и умывшись, она открыла чемодан. Увидела вещи, что сама туда не клала и о которых уже не помнила — шелковое нижнее белье для особых случаев, пара муслиновых пижам, чулки и пояс к ним — точно, ведь у нее было и такое, — тонкие летние блузки, юбка. Оно наполняло чемодан так, что, стоило поднять крышку, начало вываливаться наружу.
А под этим, между штанин джинсов, лежали папки, конверты, записные книжки. И записка от Хайнца, написанная его забирающим много места на бумаге витиеватым почерком:
“ДЛЯ МОЕЙ ЖЕНЫ: если ты это найдешь случайным образом и абсолютно без причин и можешь спросить меня, зачем все это нужно, то лучше так и сделай. Если же нет — так и быть, читай сама. Я позволил себе забрать кое-что из твоего шкафа, потому что нуждался в своего рода папиросной бумаге для защиты ценного груза. Взял то, чего ты быстро не хватишься. Кстати, жаль, что некоторые из этих вещей ты так редко носишь. Это то место, где я обычно подмигиваю, если бы это была живая речь. Надеюсь, это письмо тебя немного развлечет. Биргит, я тебя знаю. Ты сейчас, наверное, пытаешься решать очередную задачу по гармонии из анналов баховского ада, несмотря на то, что у тебя болит голова. Встань, пожалуйста, и немного пройдись, а еще лучше, поешь и забудь гармонию, как страшный сон. Хотя, может, ты мне заявишь, что это дискриминация вокалистов, и они тоже обязательно должны знать гармонию. Люблю, целую, скучаю. Хайнц, 25 ноября 1968.
P. S. Я уже говорил, что люблю, целую и скучаю?
ДЛЯ ВСЕХ ОСТАЛЬНЫХ: сделайте милость, закройте крышку и уберите чемодан туда, откуда взяли”.
* * *
Чтение документов — сначала ей одной, а потом вместе с Ференцем и педагогом Хайнца — повлекло за собой бурные обсуждения, шок, достраивание неизвестного в одну логическую цепочку. Вот чем Хайнц сумел воздействовать на Штайнбаха, чтобы Биргит восстановили в университете. И вот почему он, без сомнений, погиб. Это было для Биргит за гранью понимания, как Штайнбах мог замыслить все это, при этом улыбаться им обоим в лицо, проводить с Хайнцем репетиции во Франкфурте, способствовать его успеху. А вдруг он потому это и делал? Вдруг это забавляло его? Он исполнял последнее желание приговоренного и наслаждался этим, медленно приводил свой план в действие.
Шульман строго-настрого запретил ей и Ференцу говорить о документах с кем бы то ни было. Убрал их в свою сумку и забрал с собой, сказал им обоим как-то ласково, по-отечески, что было на него не похоже: “Детишки, подумайте немного и о себе. Вы этим уже наигрались, и я забираю игрушку”.
В день рождения Хайнца Биргит немного посидела в шкафу среди его вещей, пытаясь уловить последнее неосязаемое — остатки его оболочки, некой эссенции, которую она еще надеялась ухватить. Эта эссенция исчезала. Она шептала: Биргит, если ты выглянешь в окно, может, ты найдешь причину жить дальше. Нечего вечно сидеть в шкафу — тут темно и ничего нет. А на дворе весна.
И почему-то эта мысль сильнее, чем все прочие, заставила Биргит расплакаться. Она съежилась, укрывшись пиджаком Хайнца — одним из тех, что не был в химчистке. Ей не хотелось забывать его, не хотелось отпускать. Это было как выпускать себе кишки — аномально, искусственно, никому не нужно; нарушало целостность ее организма. Неужели она когда-нибудь сможет просто ходить по улице и радоваться цветению цветов? Сейчас она ненавидела эти цветы.
Тринадцатого марта она легла спать пораньше. Позади осталась встреча в церкви в память о Хайнце — Биргит вручили записки и коробку с пожертвованиями. Она была за это признательна, но чувствовала, что именно этих денег, в отличие от денег церкви, она не заслуживает. С другой стороны, они и не были для нее. Они были для Хайнца — прощание от его коллег и друзей, давших сполна для его переправы на другую сторону. Чтобы он не остался стоять на этом берегу, чтобы ему не было холодно или одиноко. Записки она пока не читала. Решила, что оставит их на его следующий день рождения — или на Пасху с Рождеством.
Ее разбудил аккуратный, равномерный стук в дверь. Стучали будто уже долго, но в звонок предпочли не звонить. Биргит, слыша, как в груди от страха колотится сердце, попробовала заглянуть в глазок — но снаружи, конечно, было темно.
— Кто там?
— Биргит, открой, пожалуйста, это Михаэль Шульман.
Она, провернув ключ в двери вспотевшей рукой, отворила. Михаэль Шульман-старший осторожно заставил ее потесниться, вошел в квартиру и беззвучно закрыл за собой дверь. Он выглядел собранным в своем темно-синем пальто, и, хотя его лицо было словно выточенным из камня, глаза выдавали лихорадочное беспокойство.
— Скажи, у тебя же есть загранпаспорт?
— Да, но зачем?
— Слава богу, — он выдохнул. — И никаких экзаменов в ближайшее время нет? Впрочем, неважно, скажи, что ты не можешь прийти на экзамены, какие сейчас вообще могут быть экзамены. Собирайся.
— В чем дело, герр Шульман?
Он расстегнул пальто, пронесся по коридору туда и обратно, нервно взъерошил черные, седеющие волосы, и, в конце концов, вернувшись, склонился над Биргит, фигурой и выражением похожий на сложившего за спиной крылья мудрого ворона.
— Собирай все свои документы, — сказал он. — И все документы Хайнца Грубе. Возьми его свидетельство о рождении, паспорт, ваше свидетельство о браке. Бери, что найдешь. Если у него есть какие-то медицинские бумаги, можешь тоже их прихватить. Бери деньги. Бери повседневные вещи — мы уезжаем надолго — запри здесь изнутри окна, проверь, заперта ли прочно входная дверь. И, может быть, возьми какие-нибудь его вещи, только не слишком официальные, — те, в которых удобно ходить. Захвати фотографии, они тоже понадобятся, и, если он что-то сам писал — дневник, например, — возьми тоже.
Биргит нахмурилась, и он прервался.
— Если нашли тело, герр Шульман, возможно, понадобится все же что-то более официальное. Вы же это пытаетесь сказать?
— Нет, я не это хочу сказать, Биргит, — он немного раздраженно повысил голос. — Я хочу сказать, что ты, наконец, должна начать собираться, потому что мы сейчас едем забирать твоего мужа домой.
* * *
Они направлялись в Берлин. Шульман запихал Биргит с ее вещами на заднее сидение своей машины, молча стартовал с места в сторону выезда из города. Он в целом был немногословен — Биргит это злило. Ей приходилось вытаскивать из него информацию словно клещами, хотя, казалось бы, именно в этот момент он должен был сам, без дополнительных расспросов, выложить все до последней детали.
Он сказал, что Хайнц объявился в клинике Винтерберг в Заарланде. Его доставили туда какие-то пенсионеры, которых он сам остановил на проезжей части. Он был так сильно избит, что они его сначала испугались, потому что он был весь синий. Когда он сел к ним в машину, по их словам, он еще мог с ними общаться, но уже у больницы начал засыпать и не смог сам выйти. С того момента связно он уже не говорил, а в приемном покое почти и не дышал.
Хотя Винтерберг, как неприязненно заметил Шульман, место, в котором всего хватает, Хайнца почему-то решили отправить в клинику Вирхова в Берлин. А ведь тот мог умереть в пути. Его отвезли во Франкфурт, там в аэропорту его дождался гражданский самолет “Пан Ам”, где в задней части сложили несколько рядов сидений, чтобы закрепить сверху носилки. Утром он уже был на операционном столе в Берлине. “И я все же узнал, почему он там, — добавил Шульман. — В Вирхове есть один товарищ, Август Шмайссер, нейрохирург, который набил руку на послевоенных раненых, а теперь пишет книгу о реабилитации, проводит для нее исследования. Собирает для этого цирковых обезьянок со всей ФРГ”.
Это Шульман выяснил накануне, когда его знакомые из Берлина — полицейские, волонтеры из еврейской общины, члены профсоюза работников искусства — нашли для него то, что он так долго искал. Он сказал Биргит, что, если бы увидел найденные ей документы раньше, то и не старался бы так сильно. Поскольку в минуту, когда он их прочел, ему стало ясно, что все кончено. Но до этого он был так долго уверен, что Хайнц попался на протестах и сидит в какой-нибудь тюрьме, что проискал через своих знакомых весь Франкфурт и весь Берлин. Дело было сделано — и поиск принес плоды.
Шульман общался по телефону с клиникой Вирхова, с Винтербергом, даже сумел дозвониться пожилой паре, что отвезла Хайнца в больницу и что еще была с ним, когда он окончательно потерял сознание. Все это он сделал в течение одного дня, а ждал целые сутки, потому что хотел получить из клиники официальное письмо, — и получил его этим вечером. Он думал подождать до следующего утра, но не выдержал и поехал к Биргит прямо ночью.
— Почему с нами раньше не связались?
Шульман какое-то время просто ехал по ночной дороге и не отвечал.
— Биргит, — наконец, сказал он. — Он не в себе. Он не в состоянии сказать, откуда он. Наговорил им, когда очнулся, что приехал из Техаса. Поэтому узнавали в посольстве, проверяли американские семьи. Имя тоже не может вспомнить, каждый день говорил разное.
— Тогда откуда такая уверенность, что это он?
— Потому что я с ним пообщался.
— С Хайнцем?
— С кем еще? Это его голос. Правда, звучит так, как будто он и правда говорит с американским акцентом, еще и кашу жует. Кроме того, по словам подобравших, он попросил их отвезти его домой, к жене. Это похоже на него.
— Что он вам сказал по телефону?
— Очень мало. Я его спросил: “Как ты себя чувствуешь?”, а он мне говорит: “Хорошо”, но с такой интонацией, словно трезвым неделю уже не был. Рассказал про то, что газеты на полоски нарезает и воду в стакан наливать научился. Прости, Биргит, тебе надо это знать. Ты понимаешь, почему?
— Да, понимаю.
Они помолчали.
— Он помнит, что с ним случилось? Хотя это глупый вопрос.
— Вот уж верно. На это он мне даже ответить не смог, но доктор сообщил немного больше — он этого не только не помнит, но, вероятно, и не вспомнит никогда, а также в целом не ориентируется во времени. На вопрос о том, кто сейчас бундесканцлер, сказал, что Бисмарк, потом подумал и добавил, что, наверное, Аденауэр. Когда его спросили, есть ли у него семья, женат ли он, принялся рассматривать свои ладони и ничего не ответил. После и вовсе разозлился, начал биться в стену. Шмайссер их теперь не привязывает — из гуманистических, мол, соображений — хотя этого привязать и стоило бы. А то снова голову себе разобьет. Успокоительные он им тоже старается не колоть — говорит, они замедляют процесс реабилитации.
— Херлесхаузен, — в какой-то момент тихо заметил Шульман. — Мы уже почти на границе. Ты же ездила через ГДР?
Да, Биргит доводилось проходить границу во времена гастролей со Швальбе. Только не через хессенский переход, а где — она уже и не помнила. Ей, конечно, было любопытно тогда, как и любому подростку, что происходит за закрытыми границами, но в итоге ее больше развлекали интершопы — магазины на стоянках для западных туристов, где можно было купить то, что обычные восточные немцы себе позволить не могли. Она запомнила, как Швальбе наклонялся к ней и шептал в ухо, бросая взгляды на стоящих в углу мужчин в новеньких замшевых куртках: “Думаешь, это случайные посетители? Нет, это штази. Слушают, что мы скажем об их маленьком рае, пасут своих собственных сограждан, чтобы те не братались с нами. А то вдруг я передам кому из-под полы пачку кофе — катастрофа, трагедия! Социалистический идеал человека не переживет такого коварного соблазна”.
Они встали в длинную очередь из машин на какой-то неширокой деревенской дороге, окруженной кустарником. Рядом была станция — иногда стучали колеса по стыкам рельс, доносился шум поездов. Там тоже проходили контроль. Наконец, после проверки в западной части они приблизились к пропускному пункту — в окно к Шульману заглянул полицейский — в зеленом, как солдат.
— Дети в машине есть, оружие?
Биргит заметила, что Шульман старался смотреть только себе на колени.
— Нет, шеф, ничего такого нет.
К счастью, их не заставили выйти и не стали обыскивать. Забрали паспорта и после двадцати минут ожидания выписали транзитные визы с точным временем въезда в ГДР — Шульман заплатил за них. Сразу же поменял деньги на восточные марки — без этого их не впустили бы внутрь.
Пока светало, они ехали через Варту, Карл-Маркс-Штадт — то есть, Кемниц, — через прекрасный Дрезден с его острыми шпилями церквей, старинными мостами через Эльбу и респектабельным, потемневшим от пыли времен песчаником.
— В другой жизненной ситуации, — бросил Шульман, — можно было бы заехать в Лейпциг, поисследовать места Баха. Если бы, конечно, заранее запросили въездную визу. Я никого другого не встречал, кто бы так недолюбливал Баха, как твой муж. При этом всегда старательно его играл, если требовалось — как сыр на терке натирал. Я ему говорил — ты хоть попробуй полюбить то, что играешь — но он так этого и не сумел. А ведь Бах — это основа всего, начало начал. На нем и Моцарт строился, и Мендельсон, и Шопен. Другого я, может быть, за это и выгнал бы из класса, но Хайнц… Нет, я решил, пусть уж играет, что ему угодно, главное, чтобы играл. К Баху можно прийти и позже — когда отяжелеешь, облысеешь, наешь живот, вырастишь парочку детей. Снаружи одряхлеешь, состаришься, а внутри что-то расцветет. Душа твоя расцветет. Так всегда и бывает. У Баха, кстати, детей было десять. Это те, кто выросли. А кантат знаешь, сколько он написал? Говорят, двести, но должно быть намного больше.
Дорога состояла из бетонных плит, а Шульман гнал так, что автомобиль аж подскакивал на стыках. И хотя этот бедняжка-автомобиль явно с трудом поддерживал тот темп, который от него требовали, Шульман все же умудрился разогнаться до ста километров в час, и был почти сразу остановлен фопосом — дорожной полицией. Молча заплатив штраф в десять дойчмарок, сбросил скорость, но теперь словно наверстывал ее недостаток тем, что быстро барабанил пальцами по рулю.
— Иностранная валюта, — пробормотал он. — Собирают, где только могут. Ладно, если не на presto, поедем хотя бы на veloce. Чувствуешь, как трясет? Это потому, что дороги не ремонтировали со времен Третьего рейха.
— А как сейчас ваш сын, герр Шульман?
— Поменялся. И как-то понял, что винить ему следует себя, хотя я ему этого не говорил. Мальчик виноват, это правда, но никому от этой истины не легче. Я надеялся, что он ещё успеет немного побыть ребенком, что ему не придется взрослеть так рано. Но он сам это выбрал — совершил поступок, несет за это ответ.
— Вы слишком суровы к нему — он же всего лишь статью в газету написал. Не он же избил Хайнца и отвез его в Заарланд, а, наверное, те двое, что были в моей квартире…
— Нет, не он. Но каждый поступок влечет за собой последствия. И его, и совершенно идиотский, импульсивный, бессмысленный поступок твоего мужа. И они оба эти последствия испытали, только для Хайнца, к сожалению, уже слишком поздно извлекать уроки. Мне пришлось обмануть Михаэля насчет того, куда я еду, хотя он регулярно приходит ко мне, чтобы устроить в квартире всемирный потоп. Но пусть плачет. Пусть я пока бессердечный отец, но он в своем состоянии не удержит язык за зубами, а нам этого не надо.
Только один раз Шульман остановился на заправке — одной из немногих, где гражданам ФРГ вообще можно было покинуть машину. Сказал Биргит прихватить паспорт, чтобы ее наверняка обслужили в интершопе, если она хочет что-то купить, а после они позавтракали сосисками с картошкой, и Шульман сохранил чек — его требовалось показать на выезде из страны, чтобы обосновать задержку. В туалете Биргит освежилась, облила себе лицо ледяной водой. Ей было страшно. А вдруг это снова ошибка? Вдруг это все же не Хайнц? Вдруг он ее не узнает и не вспомнит больше никогда? Сколько она может проливать слез, не спать ночами, раз за разом разочаровываться, чтобы в итоге — когда она была уже готова его отпустить — снова получить надежду? И надежду на что? У нее уже просто не было сил.
Сосиски, картошка и кофейный напиток переворачивались у нее в животе, даря изжогу, пока они бесконечно долго ожидали паспортного контроля в Древице. Наконец, прошли все формальности, оставили позади Тельтов-Канал и въехали в Драйлинден.
— Берлин, — сказал Шульман. — Берлин!
И вот уже — Целендорф, пронесшийся мимо поезд городской электрички, раскинувшийся по левой стороне Грюневальд — необъятный берлинский лес, приходящий в себя после снежной зимы. Шарлоттенбург, театр Шиллера — в другое время Биргит так хотела бы туда попасть, — площадь Эрнста Ройтера, где Шульман мастерски вписался в поворот — он знал эти места. Шпре, ветвящаяся, как венецианские каналы вокруг палаццо и площадей и, в конце концов, переезд через Вестхафен-канал. Им буквально осталось несколько минут до прибытия.
— Биргит, как ты себя чувствуешь?
— Меня тошнит.
— Меня тоже.
Шульман подъехал к зданию, припарковался. Они вышли — Биргит покачнулась на затекших ногах — и вокруг замелькали деревья, скамейки, красные крыши и поручни. Шульман беседовал с кем-то, их с Биргит вели по лестницам вверх, по лестницам вниз, просили посидеть где-то, подождать, пока к ним подойдут.
Вышел профессор доктор Шмайссер — высокий, говорящий медленно и тихо, с белым воротником рубашки под белым халатом и с сигаретой в уголке губ. Предложил им зайти через пару часов к нему в кабинет — заранее извинившись, если он все же будет в это время у пациентов. Попросил соблюдать покой, прошел в комнату отдыха больных дальше по коридору — оттуда доносилось ворчание телевизора и чьи-то крики вперемешку со стонами. Вот уж и правда, как же здесь без соблюдения тишины.
Тут Шульман тронул Биргит за плечо — и она обернулась.
Она увидела его — Хайнца — в дальнем конце коридора — почти таким же непрорисованным силуэтом, каким запомнила его, когда он впервые вошел к ней ночью в кабинет. Он смотрел на нее, стоя под потоком солнечного света. Его бледная, худая фигура отбрасывала на противоположную стену четко очерченную тень. Шульман подтолкнул Биргит — и та несмело прошла вперед. С каждым шагом перед ней вырисовывалось все больше деталей, как будто дополнялся рукой мастера черно-белый набросок, сделанный грифелем поверх грунтованного холста.
Ее сердце стучало, к горлу подкатывала желчь. Со своего расстояния она попыталась взглянуть в глаза Хайнца, разглядеть в них то, что подсказало бы, что ей делать дальше, но видела только темные пятна его глазниц, резкое очертание носа. Хайнц носил больничную одежду, которая была ему велика. Он в целом казался изменившимся, помолодевшим, словно время повернулось вспять и отбросило его на десять лет назад — в те годы, когда он был подростком, когда жил в интернате для мальчиков и когда Шульман наставлял его, как играть музыку и быть человеком. Хайнц никогда не отличался крупным телосложением, но теперь так осунулся, что оставалось загадкой, как он держался на ногах. Хоть он и был чисто выбрит, но по тому, как держал себя в пространстве, создавалось впечатление, что сам побриться он бы не смог. Возможно, это делала санитарка или медсестра.
А самое главное — у него отсутствовала часть черепа, кожа лежала на этом месте, как перекинутый через ступеньку ковер, волосы топорщились — короткие, неровно отросшие, ловящие кончиками солнечные блики.
— Хайнц, — мягко позвала Биргит. — Это я.
Тогда он вроде как улыбнулся ей — быстропроходящей, мимолетной улыбкой, похожей на спазм, которая тут же исчезла.
— Я тебя видел, — произнес он. — Я тебя знаю.
Он действительно стал говорить иначе — Шульман описал это довольно метко. Его голос звучал по-другому, и, если бы Биргит характеризовала его как пение, то сказала бы, что в нем не хватает проекции, атаки. Хайнц сражался с каждой согласной — даже эти две короткие фразы его уже утомили.
— Пойдем, — Шульман в итоге первым приблизился к нему, коснулся его руки. — Посидишь с нами, мы тебе все расскажем.
Они расположились на креслах, скрытых в оазисе пальм и фикусов. Здесь была хоть какая-то видимость приватности и прочие звуки вокруг немного отдалились. Было видно, как в воздухе в лучах солнечного света танцует пыль.
— Ты помнишь, что я говорил с тобой вчера по телефону? — спросил Шульман.
— Да, помню.
— А знаешь, как тебя зовут?
— Хайнц Грубе. Вы мне сказали.
Хайнц сидел на самом краю кресла, наклонившись вперед, смотрел прямо перед собой на пол.
— А как ты записан в больничной карте?
— Ноа Норман. Н.Н.
— Nomen Nescio, — протянул Шульман. — Тебе понравилось это имя?
Хайнц нахмурился, все еще смотря в пол, произнес, деля слова на слоги:
— Я знал, что это не мое имя. Я… все понимаю. Просто думаю медленно.
— А я кто, Хайнц?
— Учитель. И, может быть, мой отец.
— А кто тогда Эрих Грубе, тот, кто воспитал тебя? Помнишь, кто носил тебя на руках, когда ты был маленьким?
— Мой второй отец.
— А мать твоя? Что с ней?
— Уехала. В Америку.
— Сколько будет пять плюс пять, знаешь?
Хайнц ответил верно, и Шульмана это, казалось, очень порадовало. Он спросил его про название больницы, имена врачей, медсестер. Под конец всего этого Хайнц так утомился, что уже перестал отвечать, сложился в кресле почти пополам, прижав лоб к тыльной стороне ладони, и не реагировал на речь. Шульман позвал санитарку, и та, наградив их убийственным взглядом, увела Хайнца прочь.
Шульман нервно прошелся между кресел, посмотрел на Биргит виновато.
— Боже, прости, — сказал он. — Я совсем не оставил вам времени наедине.
— Все в порядке, — прошептала Биргит, хотя тяжесть от этой сцены лежала у нее в желудке камнем. Она знала, что не имеет права сердиться на Шульмана после всего, что он для нее сделал, но вместе с тем ей хотелось ударить его за нечувствительность, за то, что он не дал ей сказать Хайнцу ни слова.
Она сама отошла к окну, чтобы немного собраться. Если она снова будет плакать, доктор Шмайссер, чего доброго, не воспримет ее серьезно, ничего ей не расскажет. Она почувствовала, что совсем не готова к этой роли — роли, где во взрослой жизни ей придется отстаивать право заботиться о своем больном муже.
Вид Хайнца, сидящего в кресле с таким лицом, словно у него в голове беспрерывно работал отбойный молоток, все еще стоял перед ее глазами. Раньше, поняла Биргит, она так привыкла полагаться на Хайнца, на его безусловную помощь, на его поддержку и заботу, что эта перемена полностью застала ее врасплох. И только сейчас ей стало очевидно, насколько тонко в нем все было выверено, отполировано и подогнано друг к другу, как в хорошо отлаженном, добросовестно смазанном механизме. Там ничего не скрипело, не вываливалось, механизм любовно перебирался, изношенные детали заменялись, и конечный результат находился в такой гармонии, что совершенно не привлекал к себе внимания, как будто ничего особенного в нем и не было.
Биргит уже знала, что ей придется найти в себе силы для всего, что ей нужно было сделать. Потому что теперь пришла ее очередь. Ей казалось, что ее собственный механизм не был таким уж совершенным, но он тоже был вполне рабочим, пригодным для исполнения задач, и он точно был пригоден для того, чтобы отстоять Хайнца.
Доктор Шмайссер принял их в своем кабинете, где сидел, откинувшись на спинку стула и флегматично дымя на пожелтевший фикус.
— Я вам постараюсь обрисовать ситуацию, фрау Хольбайн-Грубе, — удивительным образом он обращался только к ней, чего она совсем не ждала и что придало ей сил. — Вы должны понимать, что произошло своего рода чудо, потому что абсолютно все были уверены, что наш пациент дольше недели не проживет. А дальше ожидалось, что не умрет, но уже не встанет, и говорить не будет, и сам себя обслуживать тоже. На момент прибытия в нашу больницу он был без сознания уже шесть часов — это очень долго. А теперь уже сам ходит, ест, может нарезать еду, запоминает, что произошло в последние недели. У него случаются припадки — но это у всех так. Такие пациенты пытаются что-то вспомнить и не могут, от этого у них ажитация, вспышки аффекта.
— Станет ли ему еще лучше, герр доктор?
Шмайссер пожевал фильтр сигареты.
— Вероятно. Сейчас мы видим положительную динамику. Раньше у него были темные пятна в глазах, он почти не видел — такое бывает, если повреждена затылочная доля. Но сейчас уже ориентируется в пространстве, замечает мелкие объекты, фокусируется. Дольше бодрствует, любит слушать музыку по радио, чувствителен к любому шуму и вибрациям — узнает персонал по тому, как от их шагов вибрирует пол. Это забавная маленькая деталь. Мы тут заполняем таблицы по каждому пациенту — медсестры делают это по моей персональной просьбе — я собираю данные и по ним разрабатываю свои методики. Вот, если желаете, можете на эти данные взглянуть. Кем, кстати, работал ваш муж?
— Он был музыкантом.
— Интересно, очень интересно.
Шмайссер вытащил папку с историей болезни и другими бумагами, протянул Биргит. Она пролистала, не вполне понимая сокращения, заметки на латыни и массу птичек и прочерков справа от нечитаемых определений.
— Что значит апраксия? Что-то, связанное с выполнением действий?
— Вы вполне близко угадали. Это, грубо говоря, состояние, когда после травмы мозга не можешь причесаться и завязать шнурки. Предвосхищая ваш следующий вопрос, конфабуляция — это когда мозг пациента замещает пробелы в памяти ложными воспоминаниями. Например, в случае вашего мужа — до недавнего времени он был искренне уверен, что находится где-то в пятидесятых. С ним, как и с другими, занимаются, научили его одеваться — до шнурков дело, правда, пока не дошло, — умываться, чистить зубы, все в таком духе. Еще они кубики составляют, пишут прописи; если хватает энергии, делают упражнения, рисуют. Занимаются, в общем, всякой трудотерапией. Горох могут перебирать. Вставляют фигурки в книги с прорезями — есть у нас такая, скажем так, литература. Санитарки им читают, учат с ними при случае стихи.
— Что вы скажете, профессор, — вмешался Шульман, — мы скоро сможем его забрать? Как для него теперь выглядит ближайшее будущее?
— Пока ни в коем случае, уважаемый, — спокойно отреагировал Шмайссер тем же умиротворенным голосом. — Но вы вовремя приехали. Через неделю у вашего пациента вторая операция — поставим ему титановую пластину, проведем краниопластику. Ему и другим очень повезло, что сейчас уже не сороковые. Новые технологии, передовые, можно сказать. Раньше чего только не ставили — драгметаллы, алюминий, сплавы всякие. А потом оно все окислялось, отторгалось и так далее. Ну, работали с тем, что было. После операции проверим, насколько хорошо пациент восстанавливается, и тогда уже отпустим домой. Если бы вы сейчас не явились и он остался бы в таком состоянии, наверное, пришлось бы его перевести в какое-нибудь учреждение. А там с больными не церемонятся, только вкалывают им успокоительные и в комнатах запирают. Ай, — Шмайссер поморщился, — тогда все усилия по реабилитации были бы насмарку. Вот так и развивай науку.
— И что, позволите нам пока проводить с ним время?
— Да бога ради. Может, сумеете помочь ему быстрее восстановиться. Только имейте в виду, там запас прочности пока небольшой. Утомите его какой-нибудь умственной зарядкой — в этот день уже ничем с ним не займетесь. Если вздумаете вывести его на улицу и прогуляться по внутреннему дворику, это, пожалуй, можно, только не позволяйте ему упасть и всегда держите под руку. Удариться головой ему сейчас будет непозволительно.
* * *
Для Биргит было неожиданным — и что скрывать, неприятным, — что Хайнц по большому счету предпочитал проводить время с Шульманом. Шульман подолгу сидел с ним в разных уголках больницы, ухитрялся удерживать его внимание, решал с ним математические задачки и даже пытался играть в шахматы. Биргит не знала, что уж там Хайнцу удавалось или нет, но он сидел над шахматной доской с вполне осмысленным выражением лица, правильно двигал фигуры, не раздражался, если терял нить событий, и только один-единственный раз в сердцах перевернул доску — когда Шульман несколько раз потребовал у него вернуть пешку на место и переходить по-другому.
Биргит тоже оставалась с Хайнцем наедине, читала ему детские рассказы, пыталась вызвать его на диалог. Ее расстроило почти до слез, когда она спонтанно поинтересовалась, помнит ли Хайнц, кто такой Фауст, а тот протянул ей раскрытую ладонь и сложил ее в кулак. Но днями позже она читала ему “Стеклянное сердце” — о бедном угольщике Петере Мунке, променявшим свое доброе сердце на богатство и кусок стекла, вставленный ему в грудь. Хайнц, казалось, вообще не следил за сюжетом. Смотрел, сощурившись, на солнце, засыпал на месте — и вдруг спросил, с какой-то даже знакомой интонацией:
— Думаешь, и со мной так можно? Вложить мне стеклянный мозг, и я снова начну соображать?
— Ты и так соображаешь, Хайнц. Тебе не нужен стеклянный мозг.
— Я не идиот… Я знаю, что я дурак.
Он снова ушел в себя, склонил голову и принял свою любимую позу, в которой ему, видимо, было легче, и больше не проронил ни звука.
В самый первый разговор с Хайнцем Биргит спросила его, что он о ней помнит. “Берта”, — произнес он. А она его поправила: “Биргит”. Когда она сказала ему, что они женаты, он скользнул по ней взглядом — совсем равнодушно — и произнес: “Ты очень красивая. Вижу, мне раньше везло”.
Биргит просто мечтала к нему притронуться — хоть к краешку одежды, как бы жалко это ни звучало, — но видела, что он этого не хочет. Особенно он избегал любой близости к лицу. Она однажды хотела поправить ему волосы — привычным, естественным для нее жестом — и он отклонился в сторону, закрыл глаза, молча покачал головой.
Самое обидное — в этот же день она увидела Хайнца, стоящим в объятии Михаэля Шульмана, прильнувшим лбом к его плечу.
— Послушай, Биргит, — Шульман позже отвел ее в сторону. — Возьми себя в руки. Сдерживайся. У тебя на лице все написано, и это сейчас неуместно. Имей сострадание, дай ему возможность сохранить хоть немного собственного достоинства. Ты понимаешь, что его два месяца ворочали санитарки, что в нем копались врачи, что его постоянно рассматривают как животное. Что он мочился через катетер, я уже не говорю про другое. Ему стыдно, он старается заново себя узнать. А ты все пытаешься заслужить его расположение, как будто он сейчас в состоянии его тебе дать.
У Биргит это вызвало злость, но и отрезвило. Не перешла ли она какие-то границы, которых сама не замечала? Может, так и не оставила старые привычки? — те, что выработались у нее за время прошлой, обыденной жизни с Хайнцем. Вспоминая, что было раньше, она не могла не осознавать то, что было утеряно.
Хотя в прошлом Хайнц всегда вел себя с ней вежливо, не выпячивал свои телесные функции, говорил, что для близости в браке не обязательно портить воздух под носом у женщины, как это было принято ради шутки в мужских сборищах, но он никогда и не стеснялся собственного тела. Ему было интересно узнать и про Биргит, он расспрашивал ее о работе женских органов, о том, где и как у нее болит и что она чувствует, когда у нее идет кровь, как эта боль отличается от той, что у нее была раньше — до таблеток. Ее ответы он всегда запоминал. А ей доводилось видеть, как он мочится — когда он, полусонный, опирался плечом на стену — была у него такая привычка — пока она рядом чистила зубы.
В этом всем была легкость первого года брака, безусловность супружеской близости, свежесть их юношеских изысканий — в самом деле, если так много времени наедине они были друг с другом обнаженными, было бы странно, если бы они строго разграничивали разные сферы личной жизни.
Но теперь таких сфер не осталось вообще.
Биргит показывала их свадебные фотографии, объясняла, кто на них изображен, рассказывала про цвета. Ее платье было желтым, Ференц носил серый плащ, Клара — красный жакет, а сам Хайнц был одет в черный, сидящий как влитой костюм. Биргит прочитала записку из чемодана, прихваченную с собой в дорогу.
— “Это то место, где я обычно подмигиваю”, — повторил Хайнц свои же собственные слова. — А почему я подмигиваю?
Биргит не смогла ему на это ответить. Она занялась с ним письмом, наблюдала, как он с трудом выводит буквы на бумаге — с таким старанием, точно выписывает китайские иероглифы. Она страшилась его второй операции, потому что думала, что после нее случится откат — что, отходя от наркоза, он потеряет вообще все, чего уже достиг, что будет мучиться от боли, снова начнет выдирать трубки и бросаться на стены.
Но произошло наоборот — он пришел в себя быстро, ни словом не выдал неудобства, а на следующее утро уже встал с постели. Буквально через два дня он на глазах изменился — стал лучше следить за ходом беседы, начал говорить четче и передал Биргит записку. Там было написано криво, но без ошибок: “Спасибо, что занималась со мной. Я это помню”.
Он стал запоминать стихи, хотя и рассказывал их монотонно, все еще смотря в одну точку. Упомянул, что у него болит голова, что чувствует новый участок черепа как чужой. И с этого момента он мысленно словно еще больше погрузился в себя, потому что стал лучше понимать, что с ним произошло. Его легко приводило во фрустрацию все, что у него не получалось, а не получалось у него очень многое. Он стал резок. В ответ на предложение Биргит позвонить матери и сообщить ей радостную новость, категорично от этого отказался; сжав ладони в кулаки, долго смотрел в окно.
Музыка по радио тоже то вызывала у него исключительный интерес, то до безумия раздражала, и у него появилось любимое произведение, которое он с маниакальной сосредоточенностью слушал на проигрывателе в комнате отдыха — ля-минорная соната Моцарта. Прослушивая ее многократно, Хайнц клал голову на стол вплотную к колонкам и смыкал веки. Пальцы его руки, лежащей на бедре, при этом подергивались на каждой ноте.
Хайнц перестал выносить запах сигарет, сказал, что тот вызывает тошноту. Ел он безучастно, как будто жевал картон, и никогда не доедал до конца. Когда Биргит уговаривала его поесть, он лишь попросил не держать его за ребенка.
Поэтому в последний день в больнице ничто из одежды, привезенной Биргит, ему не подошло. У него не было ни мышечной массы, ни жира. В ремне джинсов Шульман пробил ему ножницами новую дыру, а его куртка — раньше прекрасно ему подходившая — была как одежда с отцовского плеча. Хайнц попросил купить ему шапку и теперь носил ее не снимая — говоря, что с обритой головой ему холодно, — но в целом было видно, что он пытается прикрыть шрам.
Шмайссер пожал всем троим руку, пожелал самого наилучшего и сказал, что затребует у них в будущем обновления по состоянию пациента. “Пишите дневник, герр Грубе, — изрек он, приподняв указательный палец. — Быть может, это окажется интересным с медицинской точки зрения”.
Шульман собирался сразу выписаться из отеля — где он настоял, что оплатит номер Биргит — и ехать домой. Но Биргит хотела сделать Хайнцу хоть что-то приятное, потому поинтересовалась, не сходить ли им куда-нибудь напоследок. Она думала, что тот выберет Грюневальд или замок Шарлоттенбург, но он сразу ответил: “Пойдем в зоопарк”, — и они пошли.
Шульман следил за Хайнцем как ястреб, ходил за ним по пятам и смотрел так внимательно, что прожег бы взглядом дыру, если бы мог. Хайнцу приходилось иногда держаться за его плечо, а вообще много времени он провел, сидя, стоя или наклонившись над вольерами, загонами и авиариями. Животные явно будили в нем чувства. Увидев нахохлившегося фазана, апатично сидящего на земле и показавшегося ему больным, он отвернулся и закрыл лицо рукой. Играющие тигрята тоже привлекли его внимание, он улыбнулся, наблюдая за движением их крупных, пушистых лап.
— Они такие беззащитные, — сказал он. — Они пока все такие беззащитные.
А на шоу слонов он похлопал Шульмана по руке и без обиняков заявил:
— Есть что-то общее с вами. Не в фигуре… Скорее, в глазах. Эти ребята ведь тоже уже немолодые.
Шульман сухо его поблагодарил и прошептал Биргит с легкой грустью, что бедняга совсем не следит за языком, еще не пришел в себя. Но вообще Хайнц подметил это довольно верно — слоны казались хоть и неповоротливыми, но это было обманчиво, а их взгляды словно заглядывали в душу. Так что Биргит предложила Шульману порадоваться, что Хайнц в принципе начал различать объекты вдалеке настолько хорошо, чтобы делать такие замечания.
В ресторане возле вольера с обезьянами Хайнц торжественным движением взял в руки вилку и нож и принялся нарезать сосиску на множество мелких кусочков, кстати, довольно ровных. Он корпел над этим минут десять, щурился и вроде как сравнивал между собой ширину ломтиков, но вдруг заметил, что его спутники сидят перед полными тарелками, отложил нож и светски заметил:
— Не стоит меня ждать. Пожалуйста, ешьте.
— Ну, он хотя бы режет, — произнес одними губами Шульман.
Они все же не поехали в ночь, переночевали в последний раз в отеле. Хайнц удалился к Шульману в номер, устроился там на его постели, уткнувшись в стену, и тут же заснул, даже не сняв одежды. Биргит видела, как он спит, зажав между коленей и рук одеяло, и видела его бледную короткостриженную макушку после того, как Шульман стащил с него шапку.
— Биргит, — сказал он, открыв ей содовую из бара. — Мне очень жаль, что все так получается. Я не знаю, что сказать. Прости.
Позже у себя в номере она долго думала об этом. О мире, о Хайнце, о себе — обо всем. По крайней мере, он выжил, и ей стоило быть благодарной. Он говорил с ней, был рядом. Но это был другой Хайнц. А тот, прошлый — ее муж, пианист, музыкант — исчез.
* * *
Шульман вез их по бетонным дорогам ГДР в сторону Кирхенталя, и Хайнц сидел на заднем сидении у левого окна, а Биргит — у правого. Между ними было расстояние. Включилось радио и заиграло “Будь моим малышом” “The Ronettes”. Нога Хайнца задвигалась в такт музыке.
— Переключить? — спросил Шульман.
— Оставьте, — ответил Хайнц.
Потом начал подпевать — с гнусавым акцентом американского юго-запада:
“Тебя я осчастливлю, ты только жди —
За каждый поцелуй отдам я три…
О, со дня нашей встречи тебя жду бесконечно,
Буду тебе дарить всю мою любовь…”
.
.
________________________________________________________________________________
presto, veloce (итал.) — музыкальные термины: “быстро, скоро” и “быстро”. Хотя они и переводятся приблизительно одинаково, принято считать, что presto используется для описания более быстрого темпа, а veloce подразумевает скорее “живо, подвижно”.
Nomen Nescio (лат.) — имя неизвестно.
Faust (нем.) — кулак.






|
Хелависа
Но вы зря сравниваете себя с кельнером - тот действовал грубо, нахраписто, а вы так умело и тонко подаёте информацию, что у читателя желание знакомится с незнакомыми жанрами и аспектами музыки возникает само собой Кстати, таким образом, когда знания подаются как бы исподволь, как часть художественного замысла, какие-то факты факты, бывает, хорошо оседают в памяти. 2 |
|
|
Дорогой автор, поздравляю с абсолютно заслуженной победой в номинации с самой сильной конкуренцией. Зря вы в себе сомневались!
3 |
|
|
Присоединяюсь к поздравлению Isur!
2 |
|
|
Хелависа Онлайн
|
|
|
И я поздравляю! Даже не сомневалась в вашей победе, ваша работа - жемчужина конкурса!
2 |
|
|
Хелависа
Показать полностью
PPh3 Isur Дорогие читатели, спасибо большое! Зря вы в себе сомневались! Я не то чтобы сомневалась, скорее, справедливо полагала, что работу мало кто прочтет ввиду ее размеров) Но вы зря сравниваете себя с кельнером - тот действовал грубо, нахраписто, а вы так умело и тонко подаёте информацию, что у читателя желание знакомится с незнакомыми жанрами и аспектами музыки возникает само собой)) А все же зря вы так о кельнере, он был нежной души человек! Мне кажется, только нежной души и можно быть, если тебя трогают хоры Шуберта и Шумана! PPh3 Мне Фрида в зрелые годы (когда Хайнц был уже школьного возраста и старше) не показалась какой-то умной - скорее даже инфантильной что или примативной. Т.е. что ей главное, чтобы рядом был, что называется, "мужик", этакий альфа-самец, а что он ее совсем не уважает, как будто и не важно. А при таком раскладе, получается, абитур ей и не нужен вовсе. А я вот тут не вижу взаимосвязи, многие эрудированные люди инфантильны. Вряд ли все отличники в школе всегда невероятно зрелые психологически, морально осознанные люди. Это качества двух разных полей. А так, “чтобы мужик был рядом”, можно сказать, продукт ее культуры, в наше время, может, она бы и иной совсем была. Но вообще вы ее характер тонко подметили, да, таким он и задумывался) Но я Фриде сочувствую и ее не осуждаю. Потому что девушкам в то время в принципе чинились всякие препятствия в получении высшего образования и карьере (т.е. там, где юноша мог продемонстрировать условно средние способности, чтобы получить абитур, девушке нужно было показать способности выдающиеся, выше головы прыгнуть), или еще и потому, что хороших женских гимназий в принципе было мало? Мне сейчас сложно давать исторические справки с наскока, но да, и это, и то, что в целом абитур получало очень мало человек (гугл говорит, 5 процентов всего в пятидесятые??). Ну и не забываем классовую и финансовую сторону вопроса - вряд ли работяга сможет отправить своих детей получать абитур. Сейчас вроде даже тоже похожая статистика - редко кто из семей, где ни у кого из родителей нет абитура, дети его получают. С ВУЗ-ами та же ситуация. 2 |
|
|
Поздравляю с победой! Надеюсь, Вы не пожалели о том, что пришли на фанфикс и этот конкурс!))
2 |
|
|
Quiet Slough
Спасибо!! Не пожалела! 2 |
|
|
Анонимный автор
Quiet Slough 👍👍👍Спасибо!! Не пожалела! 1 |
|
|
Sapientia mundi
Показать полностью
А я вот тут не вижу взаимосвязи, многие эрудированные люди инфантильны. Вряд ли все отличники в школе всегда невероятно зрелые психологически, морально осознанные люди. Это качества двух разных полей... Но вообще вы ее характер тонко подметили, да, таким он и задумывался) Но я Фриде сочувствую и ее не осуждаю. Я не спорю, что ученые или, там, представители творческой интеллигенции могут быть неряшливыми, не интересоваться бытом, могут быть просто скучными или даже тяжелыми в общении; пребывать где-нибудь в своих эмпиреях им может быть гораздо важнее и интереснее простых земных дел, общения с близкими и т.д., отчего такие люди со стороны могут выглядеть оторванными от жизни, непрактичными и даже противными. Но Фрида... ее юность пришлась ведь на то время, когда в девушках воспитывали хозяйственность и практичность, чтобы быть - да, хорошей хозяйкой, женой и матерью, опорой своему мужу (как бы парадоксально это не звучало). Фрида - как будто героиня рыцарского романа, этакая дева в беде - сама нуждается в опоре постоянно. Вспомнилась та сцена, где к Биргит вначале приехала как раз Фрида, и следом за ней - сестра Аннета. Если сестра Аннета олицетворяла собой непоколебимую уверенность в себе и бесцеремонность, то Фрида была, как дрожащий лист, подбираемый ветром. Если бы она родилась в семье более обеспеченной и культурной, то, думаю, походила бы на героиню Ренаты Литвиновой из сериала "Таежный роман" - такая воздушная, оторванная от жизни и будто бы для земной жизни не созданная. А так, “чтобы мужик был рядом”, можно сказать, продукт ее культуры, в наше время, может, она бы и иной совсем была. Да, продукт культуры - та же Катерина, главная героиня фильма "Москва слезам не верит", несмотря на успешную карьеру и даже наличие дочери, в глазах того общества не считалась по-настоящему успешной и полноценной, потому что у нее не было мужа. И, наверное, я рассуждаю с позиции нынешнего времени, когда вижу во Фриде эту примативность, когда нужно, чтобы "мужик был рядом”, а какой он по характеру - не важно. И, опять же вспоминаю истории женщин из США, которые читала примерно 10 лет назад, где совсем разные женщины, но выросшие в религиозных общинах и видевшие изначально свою цель в том, чтобы быть женой и матерью, привыкшие слушаться родителей и затем мужа и во всем от него зависеть. И обе эти женщины были вынуждены стать самостоятельными (притом, что у одной на руках было 4 детей, а у другой 6), когда у одной муж наигрался в патриархальность и бросил, а другая долго терпела насилие, но не поняла, что нельзя терпеть дальше, когда муж начал избивать ее на глазах у детей, тем самым подавая им негативный, извращенный пример семейной жизни, и развелась. Как бы повела себя в аналогичной ситуации Фрида? P.S. Как думаете, понравился ли бы Хайнцу такой пианист? ![]() |
|
|
Даже и не знаю, как можно было соревноваться в вашем ряду) поздравляю!
|
|
|
Olyapro1060
Ничего подобного! Я за вас голосовала и была бы очень рада, если бы вы победили!) Спасибо! PPh3 В мыслях о Фриде я с вами согласна, но для меня все же тут ничто не противоречит абитуру. Ну просто давайте вспомним наших одноклассников в старших классах (а я могу вспомнить уже и своих учеников) - там же самые разные типы личности, ничто им не мешает отучиться в старшей школе. P.S. Как думаете, понравился ли бы Хайнцу такой пианист? Не знаю, как Хайнцу, а мне очень понравился)) как видите, у меня тоже свой пианист есть, вернее, дирижер. 1 |
|
|
Sapientia mundi
В мыслях о Фриде я с вами согласна, но для меня все же тут ничто не противоречит абитуру. Ну просто давайте вспомним наших одноклассников в старших классах (а я могу вспомнить уже и своих учеников) - там же самые разные типы личности, ничто им не мешает отучиться в старшей школе. Сейчас, с высоты прожитых лет, после университета и всего остального, мне кажется, что школьную программу - по крайней мере, 1990 - 2000х гг - при должном прилежании мог бы вообще любой ребенок со средними способностями. И та же медаль говорит, в первую очередь, о прилежании ребенка, а также о требованиях со стороны родителей, но никак не о способностях ребенка. Не знаю, как Хайнцу, а мне очень понравился)) как видите, у меня тоже свой пианист есть, вернее, дирижер. Так это ваш кот на фото? )) 1 |
|
|
Sapientia mundi
Isur Вам отдельное спасибо за преданность моей работе и за то, что вы меня не забываете в комментариях! Я с самого начала вас ждала в комментариях, еще до того, как вы у меня вообще впервые отписались, и очень рада, что не ошиблась и что вам, что называется, зашло! Кстати, именно благодаря комментариям Isur ваш оридж попал в рекомендации, и я его увидела, т.к. обычно специально в конкурсы не заглядываю. |
|
|
Здравствуйте!
Хотелось бы еще раз поблагодарить вас за ваше произведение, что я успела его прочитать благодаря вашему трудолюбию и дисциплине. 2 |
|
|
PPh3
Так это ваш кот на фото? )) Да, моя кошечка) Кстати, именно благодаря комментариям Isur ваш оридж попал в рекомендации, и я его увидела, т.к. обычно специально в конкурсы не заглядываю. Вот, кстати, хотела спросить, откуда вы ко мне пришли)) Хотелось бы еще раз поблагодарить вас за ваше произведение, что я успела его прочитать благодаря вашему трудолюбию и дисциплине. Спасибо, конечно, но, по-моему, это я вас должна благодарить за трудолюбие и дисциплину, благодаря которым вы его прочитали :ь 2 |
|
|
Sapientia mundi
Да, моя кошечка) О... люблю кошек )) На фото, кстати, балийка или бирманка? Вот, кстати, хотела спросить, откуда вы ко мне пришли Да отсюда же. Я здесь на сайте давно, но в блогах активности проявляю очень мало. Спасибо, конечно, но, по-моему, это я вас должна благодарить за трудолюбие и дисциплину, благодаря которым вы его прочитали У меня есть такое, что если я не могу пройти мимо того, чтобы оставить отзыв к прочитанному произведению (если в принципе могу придумать что-то удобоваримое, а не пафосно-фальшивое), то в какой-то степени начинаю считать своим долгом оставлять комментарии к каждой новой главе, хотя временами это утомляет. P.S. А в новом названии книги разве не нужна запятая? |
|
|
PPh3
Sapientia mundi Я тоже понравившиеся объёмные произведения всегда комментирую поглавно. Правда, не всегда очень развёрнуто, но стараюсь. Если цепляет, то слова находятся. И читателям, которые так делают, я всегда страшно благодарна. Это прямо-таки драгоценные читатели))).У меня есть такое, что если я не могу пройти мимо того, чтобы оставить отзыв к прочитанному произведению (если в принципе могу придумать что-то удобоваримое, а не пафосно-фальшивое), то в какой-то степени начинаю считать своим долгом оставлять комментарии к каждой новой главе, хотя временами это утомляет. 3 |
|
|
PPh3
На фото, кстати, балийка или бирманка? европейская короткошерстная) А в новом названии книги разве не нужна запятая? Спасибо!У меня есть такое, что если я не могу пройти мимо того, чтобы оставить отзыв к прочитанному произведению (если в принципе могу придумать что-то удобоваримое, а не пафосно-фальшивое), то в какой-то степени начинаю считать своим долгом оставлять комментарии к каждой новой главе, хотя временами это утомляет. Это намек, что комментирование вас немного утомило?)) Isur Если цепляет, то слова находятся. И читателям, которые так делают, я всегда страшно благодарна. Это прямо-таки драгоценные читатели))) Я тоже очень благодарна! 1 |
|
|
Sapientia mundi
европейская короткошерстная Это - короткошерстная?! о_О Это намек, что комментирование вас немного утомило? Отчасти да, поэтому я в принципе очень редко оставляю отзывы, не участвую в забегах волонтера по обзорам на конкурсные произведения. P.S. Если не секрет, фрагмент какого произведения был раскрыт в нотах на фото с кошкой? |
|