Первое, что он запомнил — голубки за окном. Юркие пятна в облаке света, знакомый звук: глухое воркованье. Он приложил ладонь к окну, попытался дотронуться. Очнулся уже в постели.
Он видел их снова и снова — и все пытался ухватить.
— Не вздумайте их трогать, — сказал высокий белый силуэт. — Они чего только не переносят.
Хайнц пошлепал себя ладонью по губам. Его это успокаивало.
— Он пить хочет, — сказал силуэт. — Вам пока нельзя пить.
Другой силуэт приблизился, коснулся рукой в светлой перчатке его рта — по нему разлился приятный влажный холод.
Все было одним долгим днем, состоящим из солнца и тьмы. Он бился — иногда в чьих-то руках, иногда точно прижатый к кровати ладонью бога. Это следовало за тем, когда он пытался освободиться — дернуть то, что из него выходило, и уйти на свет.
— Да успокойтесь же вы, — сердито сказал высокий силуэт. — Вам тут помочь пытаются, а вы с цепи рветесь, как овчарка.
Когда приходила тьма, он плакал от боли. Ему кололи лекарство, но, видимо, недостаточно, а днем его постоянно спрашивали: “Где болит? Как болит? Помните ли вы, где вы?”
Когда его рвало, он выдернул трубку из носа, потому что ему казалось, что он задыхается. Это случалось не раз. Были две фигуры пониже, которые реагировали на это по-разному: одна называла его идиотом, вжимала его голову в подушку, снова устанавливая трубку, дергала его и так и сяк, как деревянного болванчика. Она обещала, что он пожалеет, если повторит свои фортели, и она сдержала обещание. Она ничего в нем не пожалела — ни его вен, которые пробивала словно гвоздем, ни члена, который становился каким-то прохудившимся лоскутом после того, как она меняла мочеприемник и тянула его во все стороны.
Вторая фигура была нежнее. Она называла его “сынок” и гладила по голове, а если он что-то и делал, что ей не нравилось, только повторяла: “Ну что же ты, ну потерпи немного”. Но эта фигура приходила к нему только когда сияло солнце, а первая прилетала на крыльях ночи. Она очень хотела, чтобы он заговорил, повторяла, что доктор тоже хочет, чтобы он заговорил — так что садилась рядом, пока он плакал, и сообщала:
— Доктор сказал, обезболивающее — по надобности. Если у тебя есть надобность, попроси.
Потому его первым словом и стало “пожалуйста”, а потом “нет, не надо”, и после — все вариации этих четырех слов.
— Ну вот, — ответила фигура. — Заговорил.
Доктор очень этому обрадовался. Посветил в глаза — зрачки обожгло белым огнем — и спросил в очередной раз:
— Вы помните, что происходило вчера? А позавчера?
Хайнц помнил.
— Ну хорошо. Пусть теперь ходит по палате. А вы проследите. И дайте ему кубики.
С тех пор его спрашивали: “Какой цвет? Какой цвет?”, и он пытался назвать цвет, а от усилий, когда он старался произнести слово, у него кружилась голова. Фигуру ночи раздражало, что он был ни на что не годен. Она приходила вечером и заполняла таблицы, подносила кубик ему под нос: “Что здесь изображено? Что?”
Он боялся ее и заставил себя сказать: “Птица. Это птица. Желтая птица”.
— Да не желтая, идиот. Птица бежевая. Это голубь.
Ночью он проснулся от боли внизу живота. У него началась инфекция. Он смог позвать фигуру — с трудом, потому что она не хотела к нему подходить, — и объяснить, где у него болит.
Дежурный врач назначил ему что-то.
Фигура, ворча, сменила ему катетер, и сделала это так, что у него на минуту под черепом полыхнуло черным, а пришел он в себя, когда она хлестала его по щекам.
— Прекрати скулить, — сказала она. — Это не больно.
Спустя несколько смен двух фигур он снова увидел голубок — и как будто смог разглядеть их чуть лучше. Одна прихрамывала.
— Эй, — позвал он ее в приоткрытое окно. — Болеешь? Я тоже.
Он смотрел, как они перелетают с места на место, чистят перья, занимаются своими голубиными делами.
— Я тоже хочу улететь. Я хочу улететь отсюда.
Ночью ему приснился сон, который он не запомнил — и он проснулся оттого, что фигура схватила его за грудки, приподняв над кроватью.
— Ты что, дебил, спишь лицом вниз? — прошипела она. — Убить себя решил в мою смену? Не будет такого. Если нечем заняться, вот, держи.
И она, включив яркий верхний свет, поставила перед ним ведро с чем-то твердым, мелким.
— Тренируй моторику, как доктор велел. Вот тебе кастрюля, туда отложишь бобы. Горох оставишь в ведре. Не вздумай опрокинуть, а то я тебя это языком собирать заставлю.
Он сидел на полу, весь в испарине после своего пробуждения, плакал и перебирал горох. Утром доктору сказали, что пациент был ночью так бодр, что сам решил делать упражнения. Оказалось, что ночная медсестра добивается с ним большего прогресса, чем дневная, и дневной сделали за это выговор.
Когда он начал есть сам, доктор поставил перед ним цель — набирать за неделю хотя бы килограмм. Ему сказали, что он при росте в 175 сантиметров весил около пятидесяти килограмм, что было для него критически мало. По расчетам доктора, за два месяца он мог приблизиться к здоровому весу. Но для этого надо было есть.
А есть он не хотел. Ему было тяжело удерживать внутри еду во время головных болей, а рвота, когда за глазницами словно стучало молотком, была самым худшим, что он до этого пережил. Но он начал есть. Все потому, что пару раз ночью к нему подошла его помощница — его ночной кошмар — и, зажимая ему нос, заставила глотать размягченные котлеты. Ложка, которую она засовывала ему в рот, стучала о зубы. Когда она дала ему момент вдохнуть, он попросил снова: “Пожалуйста, не надо. Я доем сам”. Потом она проследила, чтобы его не вырвало, заставив сглотнуть то, что вернулось обратно в горло.
Он хотел к отцу. К отцу ли? К тому человеку, от которого пахло терпким запахом химии — мыла? — и которому он доверял. Он знал, что если бы этот человек — отец — был рядом, он защитил бы его, и ему больше не было бы больно. Он вспомнил, что тот однажды выпорол его, но после долго извинялся и отвез его куда-то — погулять среди звуков музыки и звона колоколов. Но почему он извинялся? Хайнц долго об этом думал. И понял — потому что он не был виноват. Потому что он взял на себя вину кого-то другого, боясь, что этого другого исключат из школы. И зная, что этот другой не выживет в другом месте. Хайнц не злился на своего отца. Нет, он был горд, что тот его наказал, как собственного сына.
И когда ему было плохо — когда он лежал, свернувшись в кровати, и чувствовал, как открытым нервом пульсирует в голове мозг (хотя, может, ему это только казалось), он шептал в пустоту — или думал, что шепчет, ведь говорить он почти не мог:
“Забери меня, отец, забери меня отсюда. Верни мне меня — и мое имя, — в тот момент он еще не знал, как его зовут. — Забери меня, потому что дольше я тут не выдержу”.
Впервые посмотрев в зеркало, он себя не узнал. Обернулся к дневной медсестре, сказал: “Это не я”. А она погладила его по спине и ответила: “Это ты, мальчик, ты. Взгляни, какой красивый”.
Он увидел на карточках с животными разноцветную стрекозу — и вспомнил мать. Та держала его над мостом, пока он махал во все стороны маленькими детскими ручками, и ворковала ему на ухо: “Послушай, пирожок, как звучит стрекозка. Как будто поет, да? А какой у нее красивый металлический отлив”. Он знал, что мать живет в Америке. Стало быть, он тоже американец?
Ему принесли цветы — не из-за того, что желали здоровья, а из-за того, что хотели, чтобы он дальше развивался. Он долго разглядывал эти желтые тюльпаны, почти уткнувшись носом в лепестки, вдыхал сладковатый запах, теребил пальцами их нежную материю.
И отец, как он и ждал, приехал его забрать. Приехал вместе со смутно знакомой девушкой — со светлым, почти ангельским лицом — неужели она была его сестрой?
Так Хайнц снова узнал, кто он, и вернул себе свое имя. Отец долго держал его в руках, напевал ему на ухо мелодии и выстукивал их пальцами по его плечу. Хайнцу все время хотелось плакать.
— Плачь, плачь, — шептал ему отец. — Плачет Бах, поплачь и ты.
— Вы не бросите меня здесь?
— Нет, я тебя больше никогда не оставлю.
Хайнц заснул у него на груди — спокойно. А отец все это время держал его в объятиях и не двигался с места. Когда Хайнц злился и пытался его ударить, отец только прижимал его к себе.
— Не дерись, — говорил он. — Побереги силы. Тебе будет нужно много сил.
Хайнц узнал от девушки в светлом ореоле, что он на ней женат.
— Что это значит? — спросил он у отца. — Что я с этим делал?
— Ну, ты зарабатывал деньги, нес ответственность за семью, следил, чтобы тебе и твоей жене было хорошо. Так же, как я несу ответственность за тебя.
— Как я нес ответственность? Как это вообще делают?
Отец задумался, начал гладить его по голове. У него была приятная, тяжелая и теплая рука.
— Как бы тебе объяснить. О ком ты сейчас заботишься?
— О голубках. Я даже кидал им крошки, пока никто не видел.
— Ну вот. Это как голубки. Только голубки — это твои дела и мысли. И ты кидаешь им крошки. А если они худеют, кидаешь им больше крошек. Может, даже, даешь им целую краюшку свежего хлеба или мешочек зерна. Ты же не хочешь, чтобы они постоянно ели только сухие крошки, верно?
— Нет, не хочу.
— Правильно. А еще ты даешь им пить. И если ты все делаешь по уму, твои дела и мысли в порядке. Они крепнут, наливаются силой, как весенние побеги, как ростки, что пробиваются из земли — и никому их уже не сломить. Как маленький птенец, который становится все больше. И в какой-то момент — сам летит. В этот момент ты становишься взрослым человеком. Ты можешь кормить не только себя, но и тех, кто возле тебя. Но их ты кормишь только тогда, когда тебе самому хватает еды.
— Как голубке?
— Как голубке.
Хайнца успокоило это объяснение. Хотя ему хватало еды, но он понял, о чем говорил отец. Еды для его души ему пока не хватало. А это значило, что ему не нужно кормить других. Это было хорошо.
— А что с моей женой? Разве ей не будет голодно, пока я сам клюю все крошки?
— Она справится. У нее хватит сил, чтобы искать эти крошки самой.
— Ладно.
Отец спросил его, каких крошек ему хочется, и принес что-то сладкое и легкое, то, что не застревало в горле.
— Красный, розовый, желтый, — перечислил Хайнц цвета крема, облизывая ложку. — Это же правильно?
— Конечно, правильно. Ты вообще молодец, схватываешь на лету.
* * *
Отец изгнал ангела смерти одним своим присутствием. Она превратилась в тень — если и появлялась, то делала свои дела тихо и ничего не говорила.
Хайнца в последний раз усыпили — и когда он проснулся, мир приобрел иную четкость. Он увидел иначе и себя. Раньше ему было непонятно, каким он стал уродцем, а теперь, несмотря на свой новый, приведенный в порядок череп, он выглядел не то ребенком, не то узником, не то каким-то бесполым существом. Как ангел, только посидевший на диете и с подбитым крылом. В его лице проявилось что-то птичье — то ли в том, как торчал нос, то ли в выпученных глазных яблоках. А сбоку он был закрыт, как молния на джинсах, — хоть сейчас открывай и пытайся вложить немного ума.
Вокруг него люди говорили непонятные фразы: “Утро вечера мудренее”, “Куда ночь — туда и сон”, “Каждому — свое”. А Хайнц не понимал, что они этим подразумевают. Почему сон уходит с ночью, если Хайнц часто засыпал и днем? Почему утро может быть мудрым? Кто такой каждый и что такое свое?
Но отец пытался ему объяснить, и с каждым днем он понимал все лучше. Отец принес в комнату отдыха пластинку с “Цыганскими песнями” Брамса. Хайнц знал имя “Брамс”. Что-то напевное возникло у него в голове — хор или фортепиано.
Хайнц внимательно прослушал всю пластинку. Больше всего ему понравилась песня “Бравый парень” — веселая, живая. Но его опечалили строки, где парень прищелкивал шпорами и кружил девушку, танцуя с ней чардаш, — после того, как ему объяснили смысл этих слов. В этот момент он немного вспомнил свою прошлую жизнь — певучий звук женского голоса, жесты, действия, вроде бы даже и танцы. Значит, у него тоже все это было.
Поэтому Хайнц собирался сломать пластинку, но отец удержал его, прижал к себе и закрыл ему глаза.
— Слушай, слушай, — сказал он. — Ты только слушай. Ни о чем не думай.
Они поехали домой. Хайнц, переполняемый теплым сыновним чувством, с любовью смотрел на отцовскую макушку — кудрявую, черную, как вороново крыло, но уже седеющую, — и ему хотелось спросить: “Отец, вы же не собираетесь умирать?” Но он и так знал, что тот ответит — нет, конечно, он никогда не оставит Хайнца.
* * *
“Моего отца зовут Михаэлем Шульманом, — написал Хайнц в дневнике. — И он еще хуже, чем люди в больнице, которые ни одного отверстия в теле нетронутым не оставили. Включая дыру в голове. А этот еще глубже проник. Бурит мой мозг, будто я — чертова скважина”.
На то, чтобы сформулировать эти фразы, у него ушло довольно много времени, но он был ими горд. Даже спросил у Биргит, что можно бурить, так сильно ему хотелось вписать сравнение.
Шульман мучил его по-всякому, причем не только занятиями по фортепиано. Он подставил ему руку и предложил:
— Ты можешь встать на одну ногу и удерживать равновесие?
Хайнц попытался. Шульман критически осмотрел его.
— Выглядишь как подвыпивший фламинго.
— М-да.
— Только ты смотри, не вздумай пить на самом деле. А то спечешь все, что у тебя в голове осталось.
— Да это мне ясно. Но там и спекать-то нечего.
— Садись и играй, — велел ему Шульман.
Хайнц поиграл. Он плохо осознавал, что делает, а белые клавиши словно расширялись и наплывали друг на друга. Было даже не совсем понятно, куда он ставит руки.
— Да уж, — меланхолично похмыкал Шульман. — Что, Хайнц, раскололи твою скорлупу, а вылупиться ты еще не готов? Ну ничего, я с тобой позанимаюсь.
И он начал с ним заниматься. Откуда только у самого Шульмана хватало сил и времени, чтобы держать Хайнца в таком стальном кулаке — притом что у него было так много других учеников.
По четкому указанию Хайнц многократно играл упражнения Ганона, чтобы привести свой пианистический аппарат в порядок. В следующий раз Шульман выговаривал: “Да что ты так вцепился в этого Ганона, играй гаммы”.
Он играл гаммы. Шульман спрашивал, почему только с тремя знаками, почему только с четырьмя, почему без гамм в сексту, без гамм в дециму, без расходящихся и так далее. Всегда находил, к чему придраться, никогда не бывал доволен.
— Да чего вы хотите от меня? — в сердцах спросил Хайнц, что есть мочи шлепнув руками по клавиатуре.
— Эх, а ведь раньше ты понимал меня без слов. А еще ты понимал между словами. Как между строк. Ну ничего, еще поймешь. Я тебя научу.
Хайнц уже вспомнил — раньше он играл бетховенские концерты, играл скерцо Шопена, играл баллады. Играл оба концерта Шопена — пусть и только один на сцене. Теперь это была недостижимая высота. Он едва ли мог начать и закончить гамму в едином темпе.
— Ну поиграй сонату facile в до-мажоре, — Шульман наиграл Моцарта. — Там нечего делать даже для тебя.
— Facile, да уж. Да я и сам facile. Соната как раз для меня. Настоящий simpleton, простофиля. Ничего не знаю.
— Да чтоб тебя, Хайнц. Если ты помнишь слово simpleton, видимо, не такой ты уж и простофиля. Что это?
Шульман нервным, резким движением — так, что в ушах зазвенело, — нажал один аккорд, второй.
— Минор и неаполитанский.
— В какой тональности?
Хайнц попытался взглянуть на его руку, и Шульман тут же прикрыл ее второй рукой.
— В какой тональности, говори. Зажмурься и слушай, слушай.
— В ля миноре, — прошептал Хайнц со слезами на глазах. — В ля миноре.
— Ну вот, и делов-то. Ноты назови и интервалы.
В этот раз Хайнц ошибся — у него начисто вылетело из головы, что неаполитанский аккорд, вообще-то, в основном используется в положении секстаккорда. Он все пытался составить трезвучие по терциям вокруг си-бемоля, который отчетливо слышал, и наговорил чепухи.
— Хайнц, — устало сказал Шульман, садясь на соседний стул. — Да это же первый класс, ну ладно, второй. Это даже не септаккорд, тут всего три ноты.
— Да какой это первый класс. В каком первом классе проходят неаполитанский аккорд.
— В моем, в моем первом классе это проходят. Ладно, иди занимайся, — Шульман швырнул в него нотным сборником с сонатами Моцарта. — Попрошу Михаэля, чтобы с тобой посидел и поучил.
“Обращение к Эриху Грубе, моему второму отцу: я знаю, ты прошел войну. Быть может, у тебя случались моменты, когда тебе было нелегко. Скажи мне, что ты делал, когда чувствовал, что по самой твоей сути прошлись башмаками? Лежал ли ты, лишенный последней гордости, голый, как в день твоего рождения, пока тебя пинали? Мог ли ты мне об этом рассказать?”
* * *
“Я пролился, как вода. Все кости мои рассыпались. Я жажду. Откуда эта цитата? Откуда, откуда?”
Хайнц знал только одно — он стал полным ничтожеством. Думал так медленно, что, казалось, слышал, как скрипят внутри шестеренки. Ференц подсуетился, пошутил: “Помнишь гитлеровский пирог? У него начинка, как у тебя — подгнила”, — и ему это не понравилось. “Извинись передо мной”, — попросил он. Ференц помолчал, подумал, а потом сказал: “Прости. Я все забываю, что ты теперь другой”.
От этого стало только хуже. Любил по-прежнему его только Миха Шульман, независимо от того, каким он стал. Только благодаря Михаэлю Хайнц еще как-то держался. Тот неуклюже трепал его, все пытался с ним обниматься, говорил, какой Хайнц хороший и как славно, что он все пережил.
— Ты мой друг навеки, — серьезно сказал Михаэль. — Ты мой брат, пока я дышу. Хочешь, побратаемся кровью, хочешь — нет, мне все одно. Я буду тебе во всем помогать и прослежу, чтобы ты снова стал пианистом. Знаешь, у папса на тебя большие планы. Ну, мне так кажется. А мне все это неважно — я просто хочу, чтобы ты был счастлив.
В темное время суток у Хайнца случались приступы паники, причем когда он спал днем, ничего такого не происходило. Ночью же ему начинало мерещиться, что его кто-то без конца лупит — рогатое существо типа Крампуса или Вальдшрата, средоточие тьмы. Лерхнер — о котором рассказывал ему отец — древесный дух с ветвистыми рогами, который утягивает непослушных детей в болото, делает так, что через них прорастают деревья, наполняет их рот горькой полынью.
Хотя и говорили, что Лерхнер выглядит примерно как олень, стоящий на задних копытах, но конкретно у этого не было ни морды, ни туловища. Он был дырой в пространстве, весь состоящий только из сажи, хватал Хайнца за одежду и кричал: “Ты был плохим, плохим ребенком, ты не слушался маму, ты не слушался папу, ты всем сделал только больно. За это я забью тебя до смерти”.
И он бил. Так, что Хайнца трясло, как боксерскую грушу. Он вырезал на его лице символы — в рот затекала собственная соленая кровь — и говорил ему ужасные вещи, от которых его мутило. Приблизившись вплотную, шипел: “Знаешь, что я на тебе написал? Что ты штрихер, обманщик, мальчик по вызову. Я вырву твои гнилые кишки, пусть все увидят, что ты из себя представляешь. Да ты же ни на что не годен, у тебя даже член не стоит”.
Это было действительно так. У него больше не стояло. Он не только перестал быть музыкантом, он перестал быть мужчиной. Что от него осталось? Только шестьдесят килограмм мертвого веса. А из трюков — ну, может, сумеет назвать несколько трезвучий.
Хайнц уже давно понимал, что с этим пора покончить. Ему было жаль оставлять Миху и жаль Шульмана, который вложил в него столько сил. Он написал в дневнике: “Простите меня, пожалуйста. Я знаю, вы старались. Но из рухляди с треснувшей декой не сделаешь “Бёзендорфер””.
И ему было жаль Биргит, бывшую с ним такой терпеливой. Только когда она касалась его лба прохладной рукой, у него проходила на время эта вечная, всеобъемлющая, иногда тупая, как молот, иногда режущая, как кирка, головная боль. Биргит почти всегда была грустной — это ему хватило ума понять. Ему так хотелось, чтобы она повеселела, но этого не могло произойти, пока он был таким. Он знал из ее рассказов, что раньше был с ней галантным, умел ее развлечь, знал все супружеские штучки, о которых сейчас не имел понятия. Например, что и когда сказать, как утешить, когда пригласить поужинать, что подарить. Он умел ее добиваться, вызывать ее интерес, даже делал с ней что-то, отчего она пускала его внутрь себя. Что он делал? Каким он был?
Ему было стыдно спрашивать, но он все же спросил Миху, что тот думает об отношениях между мужчиной и женщиной. Миха долго и бессодержательно болтал, то и дело улыбаясь, повторял на разные лады фразы в духе:
— Тут все просто, девушки любят мужскую силу, любят уверенность в себе. Ты не подумай, это не значит, что надо их тискать, как какой-то грубый мужлан. Наоборот! Помнишь, что такое куртуазность? Вот, типа того. Еще им нравится, когда ты работаешь и когда у тебя вдоволь денег. Но не потому, что они хотят эти деньги иметь, а потому, что им нравится представлять, что ты сделаешь им милых детишек и потом будешь за ними ухаживать и за все платить. Типа как за коляску или бутылочки, — Михаэль сам посмеялся с того, что сказал.
— Миха, откуда ты вообще все это знаешь. Ты что, теперь типа Фрейда?
— Да это мне моя девушка разболтала, когда я начал допытываться. А я тебе все дословно передал.
В общем, Хайнц не работал, у него не было денег. Не было ни уверенности, ни куртуазности, и детей он тоже никому не мог дать. У него были только кошмары, где черное существо ставит его на колени, рвет на нем ремень брюк и шипит, шипит в его ухо: “Нравится? Это член господа, Хайнц. Это член господа, принимай его”.
Если бы Биргит узнала и об этом, она не испытывала бы к нему ничего, кроме презрения. И сколько так будет продолжаться? За месяц ему не стало лучше. Да, он освоил трели, ритмично играл этюды, но он так и не воскрес, окропленный водой, как безголовый Иржик, а был как поеденный стервятниками труп.
Хайнц попросил Ференца прогуляться с ним по берегу Рейна и долго наблюдал за водной рябью, стоя на причале. Здесь были места, где можно было легко * через ограждение. А учитывая, что у него все еще бывал тремор в ногах и головокружение, ему даже не надо будет униженно уговаривать себя *. Надо будет только правильно подгадать время. Если он в такой момент войдет в *, точно не * даже из чувства самосохранения и все закончится быстро.
Ему только надо было удостовериться, что Биргит будет чувствовать себя хорошо, что она справится без него. Он хотел отпустить ее. Одного ее слова хватило бы — и он почувствовал бы себя прощенным и готовым.
Но она отказалась с ним разводиться. Поэтому наступила следующая ночь и его кошмар пришел снова.
* * *
“Раньше я играл легко и непринужденно. Сейчас же моя игра тяжелая, как вес моего тела, как свинец,” — записал он в дневнике.
Кажется, кто-то когда-то это сказал, а Хайнц это где-то прочитал. “Когда-то” и “где-то” — вот так он теперь и помнил свою жизнь.
Он пришел на урок мрачный, поскольку что проспал за всю ночь часа два, а большую часть времени, что бодрствовал, лежал в постели, пытался не стонать слишком громко и дышать потише, чтобы не разбудить Биргит.
— Время войне и время миру, — отреагировал Шульман, увидев, как тот тяжело уселся на банкетку и склонил голову. — Сейчас у тебя война. Ты и одеваться стал иначе, как подросток. Вечно весь в джинсе. Тебе так удобнее? А с шапкой что? Ты отдаешь себе отчет, что она мешает тебе слышать то, что играешь? Освободи уши.
— Мне никак не удобнее.
— Изобрази мне что-нибудь на рояле. Лучше всего Баха.
Хайнц открыл ноты “концерта” — очередного задания от Шульмана — и начал медленно продираться через партию клавесина.
— А с партией струнных что?
— Там же вроде все дублируется.
— Так я хочу, чтобы ты мне партитуру почитал, раз уж дома не занимался. Хайнц, смотри, я тебя научу: если я что-то прошу, ты не начинаешь со мной спорить, как пятилетний несмышленыш, ты молча это делаешь, а дома всегда занимаешься сверх необходимого, всегда спрашиваешь себя, чем можно позаниматься еще, чего тебе не задавали. Это же очевидно даже детям, и раньше всегда было очевидно тебе. Без этого не может быть никакого профессионализма, что ты все долбишь одни и те же три строчки, как школяр.
Но ведь то, что Хайнц сейчас долбил, уже и было его “сверх необходимого”. Он сидел за инструментом даже дольше, чем раньше, но продуктивность его была намного ниже. Часами мог слепо — во всех смыслах — повторять два такта, совершенно не понимая, что играет, пытаясь уложить их у себя в мозгах. Он часто злился во время таких занятий, плакал, засыпал минут на пять или десять прямо у рояля, продолжал снова. Если он был в кабинете, его расталкивал Миха Шульман: “Вставай, Хинце, я услышал из-за двери, что ты перестал играть. Дисциплина, дисциплина”. Дома что-то подкидывало его из сна — ощущение, что от него постоянно ждут результата, что отдыхать ему сейчас нельзя.
— Скажи, почему ты то и дело ошибаешься? Бах, конечно, музыкально невероятно сложен, но в плане нот это же элементарно. Что там играть?
— Оно не склеивается, — пробормотал Хайнц, уставившись себе на колени.
— Ну так склей, склей!
— Я не могу склеить это сам.
Шульман понаблюдал, как он плачет.
— Да, я вижу. Я помогу тебе склеить.
Он начал с ним заниматься — уже намного терпеливее. Правда, все равно иногда возбуждался, вскакивал и восклицал: “Да что ты играешь Баха по-шопеновски!” или “Да лучше уже по-шопеновски, чем как сейчас — это что, Рахманинов? Знаешь, как это называлось в “Гнесиных”? Это называлось “ложить”. Это ты и делаешь — ты, мальчик, ложишь!”
Увидев, что Хайнц плохо ориентируется зрительно, он надвинул шапку ему на глаза, ударил по спине и прокричал: “Играй!”. И потом снова: “Слушай, слушай”. И потом, наконец: “Ну, боже мой, сыграй Баха по-шопеновски, если тебе так проще. Дальше уже найдешь для себя что-то свое”.
— Вы понимаете, что у меня недавно был отек мозга и я плохо соображаю?
— Так что, тебя за это, как принцессу на горошине, на сто перин уложить и из ложечки кормить? Если ты играешь это, сыграешь и другое.
— Как я сыграю, если я даже толком не вижу клавиш?
— Давай тогда очки тебе закажем, раз у тебя проблемы со зрением.
— Да дело не в этом. Оно каждый день по-разному. Это больше как пятна дыма.
— Тогда отрасти себе вторую пару глаз, — Шульман постучал по виску. — Внутренних. Слепые музыканты тоже существуют, а у них, между прочим, ситуация еще хуже, чем у тебя. Да что я тебя уговариваю. Понимаешь, если тебе есть, что сказать, ты всегда найдешь для этого способ. Есть и однорукие пианисты, и карлики, и бог знает кто еще. Суть в том, что, пока ты жив, для тебя ничего не закончено.
Хайнц покачал головой. У него все это время ныло в желудке, а сейчас заныло еще сильнее. Ладно с фортепиано, а что ему делать с его кошмарами? Может, это Лерхнер высасывает у него последние силы.
— Слушайте, Шульман, — сумел он произнести сдавленным шепотом. — Я предложил ей развод. Моей жене.
— А она что?
— Отказалась.
— Ну слава богу и на этом.
— Я больше не могу. Посмотрите, что со мной стало. Что у меня осталось? Я все забываю, путаю ключи, пальцы не слушаются. Иногда вообще вместо нот вижу черт-те что.
— Это тяжело для тебя, — без жалости в голосе отозвался Шульман. — После всего, что ты умел. Вернуться назад — это всегда тяжело.
— И не только это. Какой из меня семьянин? Я едва помню свою жену, не знаю даже, как мы познакомились. Да у меня больше даже эрекции нет, — его голос сорвался на крик.
— Ты потому плохо играть начал, что у тебя эрекции нет?
— Да нет же.
— У меня тоже ее нет.
— Что?
— С тех пор как попал в Бухенвальд. Работа на износ, собачий холод, недоедание. Побои бывали. За четыре года в таком месте здоровья не прибавится. Помнишь, я тебе рассказывал про свою жену? Нас разделили на перроне, я в последний раз там ее и видел. Я уже знал, что она ждет ребенка — еще радовался, дурак. Как можно было радоваться в такое время. Как сейчас помню — она стоит в толпе, я оборачиваюсь через плечо — вижу ее в последний раз. А через секунду я в вагоне. С тех пор я ее не видел. Но понятно было, что с ней произойдет.
Шульман замолчал, дернул головой и уставился в окно.
— А дальше?
— Ну дальше я и остался один. Женщин у меня не было, если ты об этом. Я больше не хотел — и не смог бы. Спасибо хоть, что сумел взять на воспитание сына.
— Неужели вам и правда никогда не хотелось?
— Женщину? Бывает иногда, Хайнц. Внутри головы хочется. Но это другое, такие мысли переживаешь один и не претворяешь в жизнь.
* * *
Лерхнер навестил Хайнца ночью. В этот раз он был очень силен — использовал его, вытряс всю его душу, поиграл с ним в игру — Хайнц бежал по болоту, а Лерхнер ставил ему подножки, давал ему отбежать чуть дальше и нагонял снова, а впереди простиралась гнилая топь и темное, буро-зеленое небо. “Беги, малыш, беги”. Сердце выскакивало из его груди, он останавливался и резко оборачивался — сзади никого не было. Хайнц бежал снова, запинаясь об острые сучья, торчащие из темноты и рассекающие ноги, и слышал прямо за спиной это тяжелое, свистящее дыхание.
Лерхнер опрокинул, подмял его под себя, принюхался с низким вздохом удовлетворения. У него не было лица, только черная разверзающаяся мгла. И эта мгла наклонилась, прижалась вплотную и поцеловала его. У Лерхнера во рту была болотная вода — густая, зловонная, полынно горькая. Хайнца словно засунули головой в трясину. Он задыхался, глотал хлеставшую воду, вырывался всеми силами, пока она морозила его тело изнутри, заполняла желудок и легкие, разливалась свинцом под глазными яблоками.
“Пощади меня, Лерхнер, прости за все, хочешь, я встану перед тобой на колени?”
Хайнц проснулся. В висках стучало. Руки были сжаты в кулаки на воротнике футболки и тянули ее вниз. Зрение еще не прояснилось, но Хайнца уже постепенно начал окутывать кромешный ужас. Он вспомнил, что этим вечером Биргит прилегла вместе с ним — потому что он попросил ее подержать ладонь на своем лбу, — и после так и уснул. Если Биргит все еще была рядом, она точно пробудилась, все видела и слышала. Он, наверное, вслух просил Лерхнера о пощаде, ворочался в постели, пытаясь избежать гнилостной жижи. А она все равно проникла в него, наполнила всего, очернила его голову, тело.
Зрачки Хайнца, наконец, привыкли к полутьме. В целом, без света он видел даже лучше. Биргит отсутствовала — но вместо нее на постели было черное пятно. Хайнц мазнул по нему пальцами, попробовал на вкус — кровь. Он включил ночник и, растерянно моргая, долго смотрел на эту кровь. Это созерцание окончательно вырвало его из кошмара, заставило призрака отступить на задний план. Крови было так много, и она была такой вязкой, насыщенно-красной, что на месте старого страха возник новый.
Хайнц выбрался из кровати, от головокружения едва удерживая равновесие. В ванной за закрытой дверью горел свет и текла вода. На всякий случай опираясь на предметы мебели, Хайнц проковылял туда и постучался.
— Входи, тут открыто, — и он вошел.
Биргит стояла перед зеркалом, держа покрасневшие руки под текущим кипятком. Обнаженная, с накинутой на плечи мужской рубашкой — его рубашкой? На бедрах — засохшие пятна крови.
— Прости, Хайнц, — пробормотала она. — С тех пор, как я перестала пить таблетки, это все происходит как попало. Я уберу за собой.
— Таблетки?
— Да, оральные контрацептивы.
— Это нормально, что столько крови?
— Ну, в общем, да, — она обернулась к нему, но, вопреки этим словам, ее глаза и щеки все равно были какими-то покрасневшими. — У меня так раньше и было.
— Раньше?
— Да, до тебя.
— А со мной?
— А с тобой у меня менструаций почти и не было. Потому что ты хотел, чтобы я пила таблетки.
Хайнц отвел взгляд. Это был один из тех моментов, когда он чувствовал себя беспомощным, не знал, что ему сказать, не понимал, есть ли тут какое-то второе дно. Вспомнил, что говорил ему Миха Шульман про коляски и бутылочки, и что рассказывал Шульман-старший про свою жену.
— Я хотел? — переспросил он.
— Да, ты не хотел, чтобы я забеременела слишком быстро.
— А ты этого хотела?
Она поморщилась, махнула рукой.
— Ой, Хайнц, давай закончим этот разговор. Иди пока в комнату.
Он сидел на краю кровати, ероша волосы пальцами, ощупывая шрам. Так что же, он был каким-то монстром, который не давал своей жене детей? Не хотел о них заботиться, не брал на себя ответственность? А теперь уже слишком поздно.
— Скажи, Биргит, — прошептал он, когда она рядом с ним меняла простынь и вытирала матрас, — тебе хотя бы нравилось спать со мной? Тебе было со мной приятно?
Она остановилась, вздохнула.
— Да, Хайнц. Мне все было в тебе приятно. Не только это.
* * *
В их следующую встречу Шульман окинул его быстрым взглядом и тут же спросил:
— Скажи-ка, как ты спишь.
— На спине. Иногда на боку.
— Не дерзи мне. Ты нормально спишь? Ты весь как выжатый лимон, так сил на занятия не напасешься.
Хайнц признался ему. Не во всем — некоторые вещи он просто не мог произнести из-за чувства стыда. Но Шульману хватило и того, что он услышал.
— А жена твоя что говорит? Хотя все с тобой ясно, можешь не отвечать. По глазам вижу, что скрываешь от нее.
— Что мне с этими снами делать?
Шульман подвинул его на банкетке, сел к нему вплотную — так, что через одежду ощущалось тепло его тела.
— Я не знаю, Хайнц. Давай подумаем. Ты же понимаешь, что это всего лишь морок, создание твоего разума. Он не может причинить тебе реального вреда.
— Это не помогает.
— Я знаю. А что помогает? Что ты обычно делаешь?
— Глубоко дышу.
— Значит, дыши. Чего ты боишься?
— Что он… меня убьет.
— Ну так, может, тебе спортом заняться? Станешь сильным, сам его изобьешь. Что ты раньше делал, гири таскал? На кольцах, вроде, подтягивался. Сразу, наверное, не надо пускаться во все тяжкие, да тебе и нельзя, но начни с чего-нибудь попроще. Только, пожалуйста, не отрывай ноги от земли, если рядом никого нет. Ешь больше мяса.
— Меня тошнит от мяса.
— Боже мой, Хайнц. Это у тебя как с гаммами. Почему не играл в сексту? Меня тошнит от сексты. Почему не играл до-бемоль мажор? Меня тошнит от бемолей. Давай я тебя в ресторан свожу, если ты такой разборчивый, поешь там что-нибудь, что тебе понравится.
— Допустим. А по ночам мне что делать?
— Очевидно, спать. Хайнц, — он повернулся, и стало четко видно его худое, смуглое лицо с расплывающимся пятном черных волос вокруг. — Ты понимаешь, что твой страх его кормит? Пока ты его кормишь, он будет появляться. Он питается тобой. Потворствуя ему, ты сам снова и снова вступаешь с ним в добровольный контакт.
— Ладно. Я подумаю об этом. Скажите…
— Что?
— Вы думаете, чтобы стать мастером, нужно пострадать? Вы вроде мне это говорили в Нидербрюккене — играй, как в последний раз, играй, как перед смертью. Обязательно нужен этот этап, по-другому искусство невозможно? Нужно, чтобы приходил монстр, мучил тебя?
— Нет. Я так не думаю. Ничто не оправдывает страдание. Никакое искусство. Но мы не выбираем наши страдания, мы выбираем только радости. Давай я расскажу тебе кое о ком.
И Шульман поведал ему про Алекса Люкса Розе, дирижера, который тоже учился в Кирхентале и которого убили во время Хрустальной ночи в 38-ом.
Получалось, что Хайнц раньше уже об этом знал, только в числе прочего забыл. Шульман рассказывал очень подробно — где Розе родился, кем был, какие пластинки успел записать, что отец Хайнца был его близким другом. Что имя “Люкс” значит… — и тут Хайнц его перебил: “Да, оно значит “вечный свет” — “lux perpetua”, как в “Реквиеме”.
И перед ним возник какой-то образ, он его сыграл — один отрывок, второй, третий.
— Да ты молодец, — Шульман одобрительно на него взглянул. — Сам хоть знаешь, что играешь?
— Нет.
— Ну и ладно. Так — еще больший молодец. Это из “Dies irae”.
— “День гнева”.
— Ага. Может, тебе послушать чего, глядишь, поможет.
Еще Шульман посчитал, что ему будет полезным сменить обстановку. И стал допытываться, нет ли у Хайнца знакомых в деревне, или, может, следует снять ему там домик (с фортепиано!) и отправить его туда с Михой на пару недель.
— Дам тебе с собой проигрыватель с колонками, пластинки. Вечерами закрывай глаза и слушай.
Хайнц вспомнил о родителях Биргит — что навещал их, что они как раз живут в деревне. Может, они могли бы его принять на время. Шульман поехал к Хольбайнам и обо всем договорился.
А перед отъездом помимо проигрывателя вручил ему камень со звездой Давида.
— Видишь ли, — сказал он чуть смущенно, — этот камень я в детстве сыну давал, когда у него были кошмары. Я бывал в разъездах, а он просыпался ночью, и ему все казалось, что я его бросил — даже когда я уже был дома. И чтобы он не просыпался так часто, я оставил этот камень у его постели и сказал, чтобы он его в руки брал, как проснется. Что это наша с ним связь. С тех пор он его везде таскал, и звезду тоже он нарисовал. Сейчас ему уже без надобности, но, может, ты захочешь на время взять.
Он положил этот камень Хайнцу в нагрудный кармашек джинсовой куртки.
* * *
У Хольбайнов ему предоставили старую комнату Биргит. Это было непонятное ощущение — знать, что она тут три года жила, поднималась с петухами в школу и засыпала на этой узкой, застеленной белым покрывалом кровати. Хайнц перенюхал все вещи в комнате — конечно, они были давно постираны, в основном пахли мылом. Но от нескольких платьев в шкафу исходил другой, цветочный запах. Хольбайн подтвердил, что это платья Биргит, при этом смотря странно, чуть прищурившись, будто считал Хайнца извращенцем, но прощал ему это, потому что знал, что у него была травма мозга.
Хайнц засунул голову в шкаф, пытаясь понять, что он вообще делает, но вылезать ему не хотелось. Здесь было еще более тихо, еще более темно — затылок медленно переставал гудеть.
Позже он лежал на кровати, свернувшись клубком, и долго думал. Ворчливый, но вместе с тем успокаивающий голос с интонациями Ференца произнес в его голове: “Послушай, ты, мелкобуржуазный жалобщик, даже если у тебя импотенция и тебя насилует черный призрак, ты, в принципе, все еще мужчина. Что ты об этом думаешь?”
“Да, ладно, раз ты так говоришь”, — мысленно согласился Хайнц, только чтобы этот голос заткнуть.
Перед сном он записал:
“Привет, Алекс Люкс Розе. У тебя забавное имя. Мне грустно, что ты так ужасно умер. Не обнял на прощанье родителей. Не поцеловал свою девушку. Хотя твои родители умерли вместе с тобой, так что, может быть, вы рядом. Тебя убили из зависти к свету. Сейчас я это тоже замечаю — не все могут переносить свет. Я тоже не могу, только в шкафах сижу. Мне грустно, что ты не успел записать все пластинки, которые хотел… Мне грустно, мне грустно, мне грустно…”
В эту ночь он вспомнил, почему, когда Лерхнер его решил его убить — тот, из реальной жизни, — Хайнц перед ним заплакал. Потому что понял, что его ожидает, и в голове у него в этот момент была только одна мысль: “Я еще не успел все сыграть. Я еще не успел все сыграть”.
.
.
________________________________________________________________________________
Соната facile — одна из самых известных сонат Моцарта, с итал. “facile” — “легкая”.
Simpleton (англ.) — простак.
Штрихер — “уличный мальчик” — мальчик или мужчина, предлагающий сексуальные услуги гомосексуальным мужчинам на улице, на вокзалах и т. д.

|
Уважаемый автор!
Возможно, вы уже читали это произведение, тоже вынесенное на конкурс: Не хлебом единым жив человек Но даже если еще нет, как музыкант, вы, наверное, сможете считать и услышать оттуда куда больше смыслов. |
|
|
Анонимный автор
|
|
|
PPh3
Спасибо большое за рекомендацию! |
|
|
PPh3
Уважаемый автор! Очень тяжело, буквально невыносимо. Согласна с мнением в комментариях, что читать такое всё равно нужно, но... полдня ходила больная.Возможно, вы уже читали это произведение, тоже вынесенное на конкурс: Не хлебом единым жив человек Но даже если еще нет, как музыкант, вы, наверное, сможете считать и услышать оттуда куда больше смыслов. 2 |
|
|
1 |
|
|
Анонимный автор
|
|
|
Olyapro1060
Здравствуйте, буду очень рада, если прочитаете! Неважно, в рамках конкурса или нет. Особенно, если хотите обсудить - это для меня, конечно, как для автора, самое интересное и приятное. Насчет печати - это если и будет, то, думаю, очень нескоро, т.к. я в этом совсем не разбираюсь, да и редактуры тут еще на год. Так что, может, вы оставите метафорические пометки на онлайн-страницах?)) Isur Я в восторге и очень благодарна художнику! Интересно, кто он :) PPh3 Я помню про ваши простыни, но мне надо найти время, чтобы вдумчиво ответить) 1 |
|
|
Isur
Догорой автор, вам там чудесную иллюстрацию принесли Э... а там с пальцами все в порядке? Анонимный автор PPh3 Я помню про ваши простыни, но мне надо найти время, чтобы вдумчиво ответить По вашему конкурсу как раз начинается забег волонтера по обзорам, так что вам еще нормальные отзывы принесут %) |
|
|
Анонимный автор
|
|
|
Э... а там с пальцами все в порядке? Ответственно вам заявляю, как обладатель пальцев - с пальцами там все в порядке! :) |
|
|
Уф-ф, я дочитала!)) Четыре дня читала саму повесть/книгу и два дня - комментарии))Я человек , предельно далёкий от музыки, но меня затянуло бесповоротно в эту историю, где судьбы переплетены с музыкой неразделимо. Музыкой пронизано всё пространство, она буквально везде и всюду))
Показать полностью
Не буду анализировать образы героев (это прекрасно сделано в предыдущих комментариях), просто скажу, что глубина и проработка матчасти поражают. Так получилось, что историю средневековой Европы я знаю гораздо лучше истории Европы двадцатого века - тем интереснее было знакомиться с целым новым для меня пластом информации о людях с "той стороны" железного занавеса. Это же самое интересное - быт, мелкие всякие привычки и обычаи, словечки и реакции... Вообще, произведение очень многоплановое, я бы сказала, широкоформатное даже - я видела, автор в комментариях открещивается от сравнения с классиками, но у меня всё время чтения крутились в голове образы героев Ремарка - не какой-то конкретный, а общее впечатление... Может, это просто субъективное восприятие, но не могу об этом не написать. Для меня ваша работа - лидер не только в номинации (хотя именно здесь хватает сильных соперников), но и во всём конкурсе. Честно - если бы не конкурс, я вряд ли взялась читать макси на эту тему (саммари меня, скажем, не очень зацепило), но, начав читать, не пожалела об этом ни на минуту)) Большое спасибо за эту прекрасную вещь! 2 |
|
|
И да, вдогонку - иллюстрация тоже прекрасна!))
2 |
|
|
Анонимный автор
|
|
|
PPh3
Показать полностью
Здравствуйте, начинаю ответ на простыни)) Там этот органист как раз разжевывал на тему, как следует понимать Баха, проигрывая фрагменты из его произведений: что здесь разговор человека с Богом, здесь человек, оставшись без Бога, падает в пропасть, а здесь Бог спасает человека и т.д. И как раз в каком-то из этих проигрышей ставил руки крестообразно на клавиатуре органа, потому что в этом случае, как я понимаю, сила нажатия и, как следствие, звук будут уже другими. Очень интересно, я бы посмотрела! Возможно. А про руки не знаю, может, ставил руки на разные мануалы (клавиатуры)? Или просто перераспределил так голоса по какой-то причине. Сила нажатия, конечно, не может быть разной, т.к. сила нажатия в любой из рук будет ровно такой, какой ее захочет сделать музыкант))) Наверное, тут была какая-то отсылка Была отсылка на имя Баха)) Bach. Он вписывал такую музыкальную монограмму в свои произведения) b в европейской нотации название ноты си, а - ля и так далее. Хм... но тогда у произведения была бы, наверное, другая структура, если бы это был рассказ в рассказе или воспоминания. А Ференц - все-таки друг Хайнца, а не какой-нибудь мимокрокодил, который записал историю со слов очевидца и художественно переработал, как это представлено в эпилоге романа "Обломов". Не обязательно! Автор может переработать идею всегда как угодно. Как в “Искуплении”, где Брайони вписала в свой роман, что ее сестра и ее возлюбленный счастливо воссоединились (в то время как в реальности они оба погибли, так больше и не встретившись, по ее вине, но она придумала себе такую счастливую концовку, посчитав, что таким образом искупит свою вину) это как “мужчины и тенора” Это, наверное, шутка, которую поймут только люди с музыкальным образованием %) Да тут вроде нечего особо понимать, видимо, обладатели теноров не считаются в музыкальных кругах настоящими мужчинами)) может, это и с музыкальной точки зрения можно интерпретировать - что по звуковысотности бас-баритон в хоре может противопоставляться тенорам-альтам-сопрано, но это из области догадок) Насколько я представляю межконфессиональные различия, протестантский священник действительно может сказать что-нибудь такое (хотя, учитывая, сколько в том же протестантизме деноминаций...). Православный же священник, напротив, может сказать очень много на тему "должны любить", "должны хотеть", "Царство Небесное нудится" и все такое. И тем более никогда не скажет, что, мол, "если посещение храма и чтение молитв не приносит вам мира в душе, радости и т.п., то лучше тогда не ходите", а, напротив, скажет что-нибудь типа: "понуждайте себя". Я говорю именно про православных священников, т.к. сама росла в православной традиции, слушала проповеди и лично общалась очень со многими. Ну и много интервью смотрела, документальных фильмов. Выводы, которые я выше описала, и сделаны из моего личного опыта) Так-то какой-то один конкретный священник МОЖЕТ сказать все, что угодно, я рассуждаю про свои наблюдения в целом. Ни разу, честно, не слышала из уст священников фраз типа “должны любить / хотеть” или что что-то там нудится, хотя в детские годы и воскресную школу посещала, и минимум раз в неделю службу, и на клиросе пела, слушая службу… Хм... а основных или ремесленных школ во времена Хайнца и Биргит уже не было? Где всего 9 или 10 классов? Конечно, были, там основная масса и училась. Но вы же именно про абитур спросили, абитур - это окончание третьей школьной ступени образования. Потому что в церковной среде нередко именно на дореволюционные времена ссылаются. Я просто все еще не понимаю, какое отношение имеет православная церковь в славянских реалиях ко времени и действию, когда жили мои герои))))) Да и отношение к сексу в (венчаном) браке в религиозной среде (окружавшей меня), наоборот, по моему впечатлению, исключительно положительное. К сексу с предохранением - это уже другое дело, но мы сейчас не конкретно об этом говорили, а в целом, о побуждениях, так сказать. В разговорной речи я бы вообще никакие голоса не разобрала. А насчет баритона припомнила, что мне на примере ныне покойного певца Дмитрия Хворостовского говорили, что вот баритон, как у него, встречается очень редко, а вот что теноров среди певцов чуть ли не каждый второй. Ну, посредственных может и каждый второй, не знаю, а исключительные, большие голоса, кмк, в любом типе голоса встречаются редко. Я очень редко когда слышу хорошие тенора, к сожалению. Зато плохих столько, что, если бы я многие вокальные произведения в таком исполнении услышала впервые, возненавидела бы их и подумала, что музыка плохая… Хотя я все равно труд певцов не умаляю, т.к. сама прекрасно знаю, сколько его требуется и какая это работа, но, к сожалению, в некоторых случаях только труд (а не результат) и можно оценить. О... это как раз про меня. Не то чтобы я пыталась там петь какие-то оперные партии, но вот этот голос внутри головы очень легко теряю даже при попытке спеть самую простую песню. Это не только у вас, это вообще у всех так, даже, кстати говоря, у профессионалов. Но об этом я уже писала в ранних сообщениях. Про странную для меня иллюзию большинства далеких от музыки людей, что какие-то музыкальные слабости или ошибки свойственны только им, а у всех других все хорошо и прекрасно. Хм... так вроде Хайнца то ли Ференц, то ли Фиха в одной из глав назвал Хинце. Или я чего-то уже путаю? Ну Миха приколист) Мне кажется, в любом кругу близких друзей принято называть друг друга какими-то странненькими словами)) 1 |
|
|
Анонимный автор
|
|
|
Хелависа
Показать полностью
Здравствуйте, спасибо большое за отзыв! Саммари - это всегда мое самое слабое место, ваяли его с друзьями как могли)) Хотя я и сейчас не знаю, как можно иначе, оно, по-моему, дословно и отображает всю суть истории без того, чтобы совсем уже откровенно спойлерить… два дня - комментарии Вот это меня больше всего в вашем отзыве поразило) Что вы даже комменты прочли! глубина и проработка матчасти поражают Спасибо! (не знаю, как тут ставить сердечки, но представьте, что они есть)) но у меня всё время чтения крутились в голове образы героев Ремарка - не какой-то конкретный, а общее впечатление... В целом, мне так подумалось, наверное, какое-то неосознанное вдохновение было, я в юности много читала Ремарка, правда, это уже давно было :Ь Но был у меня такой период, когда я, как Хайнц, забившись в угол метафорической пивной, штудировала Ремарка, Белля и иже с ними. Честно - если бы не конкурс, я вряд ли взялась читать макси на эту тему Рада, что вы благодаря конкурсу прочли! Спасибо вам за рекомендацию и спасибо вам вместе с Isur за то, что упомянули в болталке! 3 |
|
|
Анонимный автор
Показать полностью
Здравствуйте И вам здравствуйте )) Очень интересно, я бы посмотрела! Возможно. Если у вас ютуб доступен, то попробуйте там поискать канал "Евгений и оператор" - хотя, может, они за столько лет и переименовались уже. Там парень-ведущий, как я поняла, из русских немцев, и они с другом снимали ролики про разные немецкие города (в одном из них было как про старинные порталы XVI-XVII вв. и дорожка из 14000 крестов, ведущая в заброшенную больницу, где по программе Т4 уничтожали стариков в годы ВМВ), путешествия в Лихтенштейн и Амстердам и, вот, интервью с органистом. В комментариях, помню, писали, что многие находили их по обзору дворца какого-то олигарха в стиле "цыганское барокко". А про руки не знаю, может, ставил руки на разные мануалы (клавиатуры)? Не помню, ставил ли руки на разные ряды, но точно помню, что крестообразно. Или просто перераспределил так голоса по какой-то причине. Это отдельно показывали, что, выдвигая те или иные рычаги, можно открывать определенные группы труб. Там, собственно, есть вариант, при котором орган имитирует иссон. Была отсылка на имя Баха)) Bach. Он вписывал такую музыкальную монограмму в свои произведения) b в европейской нотации название ноты си, а - ля и так далее. Т.е. как я и думала, это может понять только человек с музыкальным образованием. Да тут вроде нечего особо понимать, видимо, обладатели теноров не считаются в музыкальных кругах настоящими мужчинами)) может, это и с музыкальной точки зрения можно интерпретировать - что по звуковысотности бас-баритон в хоре может противопоставляться тенорам-альтам-сопрано, но это из области догадок) Что у теноров якобы слишком "высокие" по сравнению с "настоящими мужчинами" голоса? А что же говорят тогда про контр-теноров? Доводилось слышать такие голоса, и слышала, что контр-тенор даже называют мужским вариантом женского сопрано. Я говорю именно про православных священников, т.к. сама росла в православной традиции, слушала проповеди и лично общалась очень со многими... в детские годы и воскресную школу посещала, и минимум раз в неделю службу, и на клиросе пела, слушая службу… Меня бы тоже заставили, если бы мама пришла в религию до того, как я окончила школу. И в этом разрезе я думаю, что даже к лучшему, что у меня так и не появилось музыкального образования. Ни разу, честно, не слышала из уст священников фраз типа “должны любить / хотеть” или что что-то там нудится А я вот слышала - и в проповедях, и в частных беседах. И нормальным прихожанам - в отличие от меня - такая риторика очень хорошо заходит. Это не только у вас, это вообще у всех так, даже, кстати говоря, у профессионалов. Но об этом я уже писала в ранних сообщениях. Про странную для меня иллюзию большинства далеких от музыки людей, что какие-то музыкальные слабости или ошибки свойственны только им, а у всех других все хорошо и прекрасно. Мне вот, собственно, казалось, что люди с хорошими музыкальными данными этот голос в голове не теряют, а воспроизводят его, т.е. слышат в реальности то же, что и в своей голове. Ну Миха приколист А я, как всегда, в последнее время, мимо клавиатуры попадаю... (( Мне кажется, в любом кругу близких друзей принято называть друг друга какими-то странненькими словами Не знаю... по крайней мере, Миха, хотя со странностями был, но все же не делал намеренно что-то гадкое и обидное (заранее это понимая), а потом такой: "Да это же шутка была!", "Что ты такой скучный, шуток не понимаешь?", "Я же развеселить тебя хотел, а ты дуешься!", "Мы же друзья!" и все такое. 1 |
|
|
Милый автор, вам отзыв с #забег_волонтёра
Показать полностью
Вы правда очень, очень круты. Потрясающий, классный текст! Мне очень сложно было взяться за чтение: я не люблю неметчину. Простите за это слово, но у меня из-за личных обстоятельств идиосинкразия ко всему, что связано с Германией. Но текст оказался чудесен. Это совершенно потрясающий стиль, неуловимо напоминающий классические романы XX века: живой, настоящий, невычурный, но в то же время достаточно образный для того, чтобы отрисовать объемную картинку в мозгу читателя. Поразительна многомерность: автор описывает жизнь героев с позиции каждого из них. Это не то чтобы сложно - это просто определенный уровень. И автор в своем опыте этого уровня достиг. Мое безграничное уважение автору. Сложные, неоднозначные герои. С одной стороны, понятно, на чьей стороне автор, кого автор одобряет, с другой - даже положительные, главные герои не носят белые плащи. Выбрано непростое, немного депрессивное время и место действия, что проходит фоном для героев. Это хорошо - автор не зацикливает персонажей на политических темах, он дает им нормальную, человеческую жизнь и человеческие переживания. В то же время они вынуждены так или иначе жить в своей эпохе, вписываться в нее, но это лишь часть их личность, а не цель или концентрат. Музыка. Вы знаете, для меня этот текст "образовательный": я не большой фанат классики, мои знания в музыке очень поверхностны. Автор... нет, не погружает в музыку, но она настолько сплетена с судьбами героев, настолько естественна для действия и событий, что это, пожалуй, делает этот текст одним из лучших воплощений темы конкурса. И в конце хочу сказать: этот текст из тех, которые просятся к публикации. 3 |
|
|
Лёлик и Петеньки
Показать полностью
Милый автор, вам отзыв с #забег_волонтёра Просто замечательный отзыв, которого автор, безусловно, заслуживает в полной мере!Вы правда очень, очень круты. Потрясающий, классный текст! Мне очень сложно было взяться за чтение: я не люблю неметчину. Простите за это слово, но у меня из-за личных обстоятельств идиосинкразия ко всему, что связано с Германией. Но текст оказался чудесен. Это совершенно потрясающий стиль, неуловимо напоминающий классические романы XX века: живой, настоящий, невычурный, но в то же время достаточно образный для того, чтобы отрисовать объемную картинку в мозгу читателя. Поразительна многомерность: автор описывает жизнь героев с позиции каждого из них. Это не то чтобы сложно - это просто определенный уровень. И автор в своем опыте этого уровня достиг. Мое безграничное уважение автору. Сложные, неоднозначные герои. С одной стороны, понятно, на чьей стороне автор, кого автор одобряет, с другой - даже положительные, главные герои не носят белые плащи. Выбрано непростое, немного депрессивное время и место действия, что проходит фоном для героев. Это хорошо - автор не зацикливает персонажей на политических темах, он дает им нормальную, человеческую жизнь и человеческие переживания. В то же время они вынуждены так или иначе жить в своей эпохе, вписываться в нее, но это лишь часть их личность, а не цель или концентрат. Музыка. Вы знаете, для меня этот текст "образовательный": я не большой фанат классики, мои знания в музыке очень поверхностны. Автор... нет, не погружает в музыку, но она настолько сплетена с судьбами героев, настолько естественна для действия и событий, что это, пожалуй, делает этот текст одним из лучших воплощений темы конкурса. И в конце хочу сказать: этот текст из тех, которые просятся к публикации. 2 |
|
|
Анонимный автор
|
|
|
Лёлик и Петеньки
Здравствуйте, спасибо вам за отзыв! Очень хороший и приятный. Рада, что чтение себя оправдало несмотря на то, что вы не любите неметчину :ь Что касается образовательности - это моя отдельная цель была при написании, втюхивать людям свои музыкальные измышления под видом ориджинала :ььь Я тут начала перечитывать “Трех товарищей” Ремарка под впечатлением от того, что в комментариях его упомянули - и вот там нашелся персонаж-кельнер, который очень любил мужские хоры и всех людей заставлял их слушать, прежде чем подать им еду или выпивку. И смотрел на них сурово, пока музыка не закончится, чтобы не вздумали слушать невнимательно. Так вот, этот персонаж - это я… Isur Вам отдельное спасибо за преданность моей работе и за то, что вы меня не забываете в комментариях! Я с самого начала вас ждала в комментариях, еще до того, как вы у меня вообще впервые отписались, и очень рада, что не ошиблась и что вам, что называется, зашло! 3 |
|
|
Анонимный автор
|
|
|
PPh3
Показать полностью
Абитур - это значит, не аттестат по окончании школы (любой), а именно гимназии? Однако вы ранее говорили, что я несправедливо отнеслась к Фриде, якобы недостойна она абитура. Однако... поправьте меня, если я ошибаюсь... Фрида после школы окончила популярные в то время курсы продавщиц, верно? Зачем для этого такое мощное образование, которое дает гимназия? Ведь гимназия дает классическое образование для университетов, где изучают фундаментальные науки и искусства; Да, гимназии или аналогичных школ. Ну, насколько помню, о Фриде шла речь не о том, что она могла или не могла закончить (так-то да, абитур в целом был редкостью, а женщины его вообще очень редко могли получить), а ДОСТОЙНА ли она абитура по своим умственным способностям. Я считаю, что да, достойна, и в целом никогда ее глупым персонажем не считала. Что у теноров якобы слишком "высокие" по сравнению с "настоящими мужчинами" голоса? А что же говорят тогда про контр-теноров? Доводилось слышать такие голоса, и слышала, что контр-тенор даже называют мужским вариантом женского сопрано. Ну тут тоже можно рассказывать бесконечно. Странно называть что-то мужским или женским вариантом чего-то, это просто голос. У кого-то он, вроде как, остается таким, как был, без заметной смены - всегда высоким (пример - Алоис Мюльбахер), кто-то развивает его из фальцета (Филипп Жаруски). Он и по качеству, и по объему, и по полетности отличается от женского, но его могут использовать в барочной музыке - вроде как по аналогии с певцами-кастратами того времени, которые эту музыку и исполняли. Хотя вообще мне это странно сравнивать, т.к. неизвестно, как эти самые кастраты звучали, если учесть, что голос у них не ломался, а объем легких при этом был как у взрослых мужчин. Может, по звуку что-то в сторону Мюльбахера. Есть малое количество оставшихся записей последнего кастрата, но они неинформативны. Так или иначе, такие голоса в наше время - редкость, уникумы (в хорошем или плохом смысле, я просто тембр тех, кто поет фальцетом, не очень выношу, хотя и признаю мастерство), и оценивать их в контексте общего потока нет смысла. А про настоящих теноров - не знаю, на самом деле, кто так о них шутит и зачем, может, и правда считают их голоса слишком высокими и “немужскими”)000 Мне вот, собственно, казалось, что люди с хорошими музыкальными данными этот голос в голове не теряют, а воспроизводят его, т.е. слышат в реальности то же, что и в своей голове. Тут ключевое - “казалось”)) Но я, конечно, не отрицаю, что у кого-то данные хуже, у кого-то лучше, кому-то проще воспроизводить, кому-то сложнее. Не знаю... по крайней мере, Миха, хотя со странностями был, но все же не делал намеренно что-то гадкое и обидное (заранее это понимая), а потом такой: "Да это же шутка была!", "Что ты такой скучный, шуток не понимаешь?", "Я же развеселить тебя хотел, а ты дуешься!", "Мы же друзья!" и все такое. Так Миха же ничего плохого и не говорил. Не думаю, что друзья обижались на него за его шутки. 1 |
|
|
Анонимный автор
Показать полностью
Ну, насколько помню, о Фриде шла речь не о том, что она могла или не могла закончить... а ДОСТОЙНА ли она абитура по своим умственным способностям. Я считаю, что да, достойна, и в целом никогда ее глупым персонажем не считала. Мне Фрида в зрелые годы (когда Хайнц был уже школьного возраста и старше) не показалась какой-то умной - скорее даже инфантильной что или примативной. Т.е. что ей главное, чтобы рядом был, что называется, "мужик", этакий альфа-самец, а что он ее совсем не уважает, как будто и не важно. А при таком раскладе, получается, абитур ей и не нужен вовсе. так-то да, абитур в целом был редкостью, а женщины его вообще очень редко могли получить Потому что девушкам в то время в принципе чинились всякие препятствия в получении высшего образования и карьере (т.е. там, где юноша мог продемонстрировать условно средние способности, чтобы получить абитур, девушке нужно было показать способности выдающиеся, выше головы прыгнуть), или еще и потому, что хороших женских гимназий в принципе было мало? Так Миха же ничего плохого и не говорил. Не думаю, что друзья обижались на него за его шутки. Конкретно в вашей книге - да. А в целом - смотря какие друзья и какие шутки. Можно ведь и очень обидно пошутить, а потом еще и высмеять, что "ха-ха, дураки, шуток не понимают". Или сказать что-нибудь обидное, а потом попытаться выдать это за шутку. |
|