Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
Теперешняя миля с лишком от станции до посёлка и приюта, по дороге через поля и хутора, — давно уже не то, что миля прежде, и Хаттори довольно урчит от свежего воздуха.
Яблоня у дорожки всё так же высока, пышна, неуклюжа и раскидиста, как и много лет назад, а чумазая курносая девочка лет пяти, тараща круглые глаза и приоткрыв мокрый рот, изучает пришедшего чужака взглядом, обняв грубый ствол в старой потрескавшейся коре; ну, было бы глупо, если бы что-то изменилось, жмёт Луччи плечами, осторожно отодвигает засов и, отперев ворота — можно и снаружи, если знать секрет, — привычно ступает на территорию приюта, поправив рюкзак на плечах.
— Эй, дядя, сюда нельзя так! Надо коменданту сказать сначала! — Девочка очень плохо выговаривает букву «с»: передних молочных зубов у неё нет.
— Мне можно.
— Я закричу! — Пожалуй, «р» у неё тоже получается не больно хорошо.
— Нянька Кет здесь?
— А?
— Фру Катлина Шеффилд, — сухо и резко, как на допросе, поясняет Луччи, сунув руки в карманы и перекатывая под ботинком зелёное незрелое яблоко. — Она здесь?
Девочка, озадачившись, озаряется и бойко тычет пальцем в сторону столовой.
— Варят на кухне варенье с фру Линдой.
— А комендант кто? До сих пор господин Матиас Андерс?
— Ему дядя Карл помогает. У господина Андерса нога болеет.
Аукнулась, значит, гражданская чернявому грубияну-коменданту в потёртой фуражке.
— Не хворать.
Луччи идёт привычным широким мягким шагом к кухне; волосы, наказание, опять почти расплелись, и прядь щекочет глаза, — мужчина, стянув резинку на запястье, ловко закручивает их наново.
— Дя-адь! — Голос у девочки писклявый и звонкий. — Я няне пожа-а-алюсь!
— И жалься. Не к вам пришёл.
Белый голубь, налетавшись, привычно вцепляется когтями в плечо.
Здесь спокойно — смеха, шума и пёстрой капризной возни не слышно, даже никто из ребят постарше не жуёт табак под забором, — послеобеденный тихий час, судя по памяти и времени на наручных часах; всё рядом такое знакомое, что хочется протереть глаза — явь это или нет, словно время отмотало с десяток лет назад. Вот тут Луччи дрался за новую красную йо-йо — и выиграл ценой молочного зуба, вон там, кажется, впервые спрятался от Андерса пожевать настоящий моряцкий табак — главное искушение, у матросов в рыбацком порту, когда посылали за продуктами, выменивали на ворованный сахар — и чуть не подавился: кислый был, ужас. Тут Роб однажды перелез через забор и, тайком увязавшись за Кет, пришёл к ней на хутор; няня чуть не заплакала, оттаскала выкормыша за ухо и отправила младшего сына звонить в приют, но всё-таки сунула кусок хлеба с домашним сыром и уложила спать, а потом утром — перед тем, как идти на работу — научила доить корову, Роб тогда, не удержавшись, выхлебал половину кувшина молока. А здесь, возле кладовки, Джабуру как-то поймали и побили двое старших мальчишек — за воровство, тот, уличная душа, украл тогда у них пятнадцать крон; несильно, без крови, только парой синяков отделался, больше тычками и пинками прошлись для науки.
Эх, Джабура. Под тем каштаном этот тогда ещё волчонок впервые по-настоящему поцеловался и разболтал вечером, как это оказалось просто: зазвал младшую дочь бакалейщика, драчливую и веснушчатую, насобирать ромашек для фельдшера на отвары, предложил ей закрыть глаза и чмокнул в губы, а потом сидел на ветке и ржал, пока девчонка, злая и красная, швыряла в него каштанами. То самое дерево, на которое Луччи залез тем же летом — всего-то года в четыре, — испугался, что опоздает на обед, и без единого писка сверзился прямо в куст черёмухи. А ещё здесь его как-то почти половину лета дразнил близорукий задира Свенс, сын погибшего военного журналиста: отбирал сумку с книжками, пихался локтем и некрасиво обзывался.
«Эй, черномазый! А правда, что ты невесть от кого под забором родился? Чего, язык съел?»
Луччи только забирал сумку обратно, отворачивался, жевал сушёные яблочные дольки и молчал: больно много чести огрызаться, когда собака лает. Джабура однажды-таки услышал, безжалостно вытащил Свенса за ухо за ворота и отстегал его там ременным поясом, — смачно, от души, до визгов и плача. А потом Луччи уже лично — и всё так же молча — заехал обидчику хорошо сложенным кулаком в глаз. И никто с тех пор к нему больше не приставал.
* * *
При виде молчаливого гостя в клетчато-синей рубашке Кет сначала неверяще щурится, потом ахает, чуть не роняет миску и порывается обнять; Луччи не обнимает крепко, но и не сопротивляется — только приходится чуть ссутулиться, чтоб было удобнее.
У Кет появились первые седые волосы в косе и залегли на переносице и под глазами тонкие морщинки.
— Какой ты стал взрослый. Прямо не верится. — Интересно, такое ли же у неё получается варенье из худых, вечно недозрелых северных яблок, думает Луччи, развязывая тяжело вьющиеся смоляные космы и глядя, как под лезвием финского ножа в её ловких руках проворно расплетается стружка прозрачной кожуры. — А был таким малышом. — Кет, шмыгнув веснушчатым носом, отирает тыльным запястьем мокрые глаза. — Ты сосал из грудей всё молоко и просил ещё, зараза.
— Все дети таковы, — равнодушно поводит Луччи плечами, устроившись головой на сложенных руках; столешница пахнет луком, деревом и неизменно холодной весной. — Плачут и жрут всего без остатка.
— Ты другой был, Роб. Кричал, когда больно было. Да и то не всегда. — Кет вытирает загорелые руки об клетчатый передник поверх вытертых джинсов. — Лучше бы просто ревел, право слово. Я со своими детьми иной раз так не маялась, как с тобой.
Кухня пропахла яблочным пивом, и здесь тепло и спокойно; Луччи исподлобья смотрит в окно, а Хаттори, по-хозяйски оглядевшись, уже клюёт на подоконнике крошки. Кет мимоходом ерошит гостя по голове, проходя к полке за ещё одним пакетом колотого сахара.
— Расскажи мне что-нибудь, Роб.
— Что? Я не знаю.
О чём рассказывать на приютской кухне, где пахнет жареным мясом, молоком и яблоками? О том, что в его послужном списке уже не один десяток трупов? О том, как в семнадцать лет его спину изувечили оружейным свинцом на задании — так, что он почти месяц не слезал с анальгетиков и похудел на двадцать пять фунтов, а в самой спине до сих пор временами всё ломает и болит? О том, как однажды он вытаскивал ребёнка из-под обрушения, а тот расплакался из-за того, что от Луччи воняет порохом и внутренностями? О том, как липка, въедлива и горяча человеческая кровь — и своя, и чужая? Или — о том, как в неполные двадцать он по раннему марту целовался и нежился в финской риге с весёлой белокурой девушкой, так и не узнав её фамилии?
— Тебе в начале июня стукнуло двадцать пять. — Кет наливает зелёный чай; кружка та самая, деревянная со сколом, ещё больше потемневшая от времени. — Наверное, у тебя уже есть подружка.
Луччи всерьёз пытается нарисовать в голове особу женского пола — получается плохо, он мотает головой и морщится.
— Нет. От женщин одна морока.
— Всё такой же бука, — не без упрёка вздыхает кормилица.
— Мне одному хорошо. — Луччи, вытянув под столом ноги, по-кошачьи гибко потягивается.
— Тебе ещё жизнь строить, ты молодой.
— Разберусь, если придётся. Джабура объяснит.
Кет трёт нос и неодобрительно вздыхает.
— Право, с тобой на разговор надо брать клещи. Как твоя работа? Не гоняют?
— Гоняют, ну и что с того? Мне нравится. Через месяц командировка.
— Отдыхаешь, значит.
— Просто сегодня выходной.
— Хули-у-у-ур-р, — подтверждает Хаттори, важно прогуливаясь по столу.
— Только не говори, что это та самая птица, которую ты тогда приручил последней.
— А это и не она. Это Хаттори Шестнадцатый. Берегите хлеб и выпивку.
Рыжеватая молодая Линда, совсем чужая и незнакомая, что-то хлопочет рядом за стеной — кажется, чистит овощи на ужин, и Луччи снова видит будто впервые, что руки Кет выглядят на десять лет старше, чем её глаза. Надо помочь ей начистить картошки или ощипать мясо от перьев.
Наверху — слышно через открытое окно — шуршат и возятся, стараясь не шуметь в тихое время, дети.
— Сколько сейчас тут сирот из военных семей?
— Тридцать шесть только. И опять всё больше мальчишки. Вы наше проклятье, оглоеды, — почти смеётся Кет. — Ли-инда! Забери-ка свой драгоценный нож!
Намного, намного меньше, чем двадцать с лишним лет назад, когда страну обжигали конфликты, голод и эпидемия.
— Это хорошо, — негромко говорит Луччи и, закрыв глаза, пьёт из кружки. — Это действительно хорошо.
Хаттори, распушив перья, громко воркует, превратившись в довольный белый шарик.
— Отпустил свои лохмы?
— Да, и плевать. Мне так нравится.
— Тебе идёт, Роб. Правда. — Кет снова гладит его по голове — не ерошит уже, трогает бережно. — Не стригись.
Несладкий чай пахнет летом и яблоками.
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |