Ференц больше всего на свете мечтал купить своей матери красный платок, как у жены старейшины. А себе хотел купить трубку, как у старейшины, красную вышитую жилетку, шляпу с широкими полями и ботинки. Потому он танцевал — долго, пока не слабели ноги — этот знакомый всем танец, вошедший в его кровь — грудь колесом, прыжки, подскоки, щелчки пальцами. Танцевал за монеты, танцевал просто так, потому что, пока он двигался и видел перед собой зеленые взгорья в дымке костра, закопченные оконца, черепичную крышу церкви, в него словно вселялся демон, подстегивал его изнутри и кричал: “Танцуй, танцуй! Двигайся, пока не раздерешь ступни в кровь!”
Еще он играл на скрипке — пиликал незамысловатые мелодии, кланялся взрослым, говорил им “Здравствуйте, дорогие слушатели” или “Позвольте вам сыграть”, чем вызывал смех. Мама называла его “Ферко” или “сыночек”, остальные же — “щенок”. У него не было отца, который бы его защитил, но старейшина приходился матери дальней родней, и Ференц был уверен, что такой внушительный человек — с фигурой медведя, густыми усами, золотым кольцом на пальце — точно не даст их в обиду. Старейшину звали Róka — и Ференц считал, что это его имя. Позже узнал, что это его прозвище — “Лис” — которое тот дал себе сам.
Ференц так и не купил матери платка — зимой она заболела, надсадно закашляла, а однажды утром так и осталась лежать в своем разноцветном коконе из одеял и тряпок. Ференц спал рядом с ней в этом коконе — он проснулся и долго тормошил ее, смотрел на ее бледное лицо и спутанные черные волосы. “Dej, dej, — позвал он. — Солнце уже встало”.
Ее бросили в яму и засыпали землей. Ее единственную ценную вещь — иконку с лицом Богородицы — Ференц с тех пор прятал под одеждой на груди. Он танцевал на материнских похоронах вместе с другими ребятишками — пока взрослые пили и кричали ему: “Танцуй, щенок, танцуй!”
Он стал жить у Роки, и его сыновья шпыняли его и ставили подножки, когда он танцевал, а его жена поколачивала его, если он не слишком расторопно выполнял работу по дому. Монеты, подаренные ему на площади, теперь забирал себе Рока.
Но это длилось недолго. Ему не раз говорили, что он слишком прожорливый лишний рот — хотя и ел он в основном только пустую похлебку. И в один весенний солнечный день его забрал к себе человек на ярмарке по имени Дитто. Говорил он в основном по-немецки и у него был свой цирк. Ему понравилось, что Ференц играет на скрипке. Он сделал ему документы — записав, как своего сына, и с тех пор его фамилией стала “Каас”. Ференц так и не узнал, какой была его настоящая фамилия — может, Ковач или Киш — и он не узнал, каким было настоящее имя его матери, потому что при жизни ее все называли просто “девчонка”.
Ференцу пришлось оставить свою подружку — она была намного старше его, на целых полгода — ей стукнуло уже восемь лет. Но она обожала его, а он ее, и она была такой удивительно милой. Ее звали Анхель и она действительно походила на ангела, ей нравилось, когда Ференц шутил, развлекал ее музыкой и танцами — она тогда всегда смеялась. В ее устах его имя — “Ферко” — звучало так же сладко, как и в устах его матери, а в момент их прощания — перед тем, как Ференц залез в фургон к Дитто — Анхель раскраснелась, мокро поцеловала его в щеку и убежала. У нее тоже не было красного платка — светлые волосы развевались на ветру, смешиваясь с цветом синего неба, и исчезали вдалеке. Ее фигурка становилась все меньше, а Ференц поднял на прощание ладонь и помахал — хотя она его больше и не видела.
Теперь уже Дитто заставлял его танцевать — на привалах, между отощавшими лошадьми, щиплющими траву, на площадях, под натянутыми шатрами. Его научили жонглировать, выполнять акробатические упражнения, удерживать равновесие на веревках и жердочках, играя на скрипке. Наука была простой — не хочешь заниматься и с каждым днем не становишься лучше — получаешь прутом по спине.
То же обращение доставалось и старой львице, к которой, как к обезьянам, и к змеям, и к котам с зайцами, Ференца не подпускали. Ференц не мог больше видеть, как мучают львицу. Он как-то попросил Дитто избить его вместо нее, но Дитто над ним только посмеялся. “Ты схватываешь быстрее, чем она, — сказал он. — Впрочем, если тебе охота, могу и тебя отходить лишний раз”.
Ференцу сшили трико с блестящими звездами — но почему-то это трико, бывшее таким красивым, не делало его счастливее. Наоборот, видя эти звезды на своих руках и ногах, он гладил их пальцами, покрытыми мозолями, и плакал — все потому, что мама, как он думал, где-то там и была — на небе, в звездах. “Ты — маленький безбожник, — ответил на его болтовню Дитто. — Нет там никаких звезд, а мать твоя, скорее всего, вообще не на небе, а в аду. Все эти шлюхи туда рано или поздно попадают”.
В начале их знакомства Ференц еще совсем не понимал немецкого. Он не знал, что Дитто пытается сказать ему на этом странном языке, похожим на стук кузнечного молота по металлу. Однако, Дитто умел быстро учить языку, а Ференц оказался способным учеником. Достаточно было одного щелбана, чтобы запомнилось слово “прыгать”, второго — чтобы больше не забывалось “бегать”, ну и после само начало откладываться в памяти “быстро”, “медленно”, “принеси”, “подай”, “перевернись” и, самое главное, “играй” и “танцуй”.
Пожилой клоун Франко, без грима казавшийся всегда грустным, попытался объяснить ему немецкие правила. Показал, как писать буквы и слова, рассказал про историю и географию. Сказал, что уже позабыл, откуда забрали Ференца, но, если они вернутся в Трансильванию, то, может, и заедут снова в его деревушку. “Тебе учиться надо, — заметил он. — Ты хорошо соображаешь, умный парень. Чего тебе здесь сидеть, спину ломать, можешь стать академиком или музыкантом”.
Они проехали всю Румынию, Венгрию и Австрию. В то время Ференца ничего не удивляло, но потом он не раз задумывался, кому Дитто давал откаты и кого знал, что у него никогда не было проблем ни с разрешениями на въезд, ни с местными властями. Дитто легко договаривался с усатыми стариками в ратушах, заговаривал и их, и публику, и змей с котами. Ференца он представлял по-разному в зависимости от ситуации. И как итальянца, и как гостя из жаркой Испании, и как еврейского таланта, чья семья погибла из-за преследования, и, конечно же, как дикого, не говорящего ни на одном из всем понятных языков джипси. Ференцу приходилось вспоминать что-то из того, как с ним говорили Анхель, Рока и мать — но он этого уже почти и не помнил. Какую бы он тарабарщину ни произнес, ему всегда аплодировали, а иногда Дитто заставлял его замирать в странных позах со скрипкой в руке, выгибаться, скручиваться, задирать голову, и комментировал его осанку, плечи, ладони, выразительный изгиб шеи и сильные мышцы ног.
В Вене Франко, одевшись в свой старенький городской костюм, отвез Ференца ко дворцу Шёнбрунн. Это было зрелищем на миллион — уже бескрайней дворцовой площади и величественных желтых стен, похожих на слепленные вместе, стремящиеся к небу восковые свечи, хватило бы Ференцу, чтобы запомнить этот день на всю жизнь. Но вечером там начался концерт — играл оркестр, выступал молодой скрипач и играл так, что Ференц стоял с открытым ртом, пуская слюни на свою замызганную рубашку.
— Я тоже хочу быть скрипачом, — сказал он Дитто следующим утром. — Я был бы хорошим скрипачом, всем бы понравился.
— Да какой из тебя скрипач. Ты фиддлер, а не скрипач.
Они выступали и во Франции, и потом — после пересечения границы — в Заарбрюккене. Ференц тогда уже вовсю воровал, вместе с другим мальчишкой из цирка стягивал кошельки у ничего не подозревающих покупателей на воскресной ярмарке. В основном — потому что ему просто хотелось есть. Но иногда — потому что хотелось чего-нибудь красивого, яркую безделушку или яблоко в сахаре. Сами безделушки он тоже иногда воровал. Франко называл его за это сорокой, однажды схватил, приподнял над землей и тряс, пока из одежды Ференца сыпались монеты, золотые украшения, раскрашенные коробочки, бутыльки и сигареты. “Ты это, осторожнее, — предупредил он. — Поймают — прут Дитто покажется раем. А может, в полицию сдадут, оттуда в детдом отправят. Хотя, в детдом тебе было бы неплохо — образование получишь”.
С тех пор Ференц все мечтал получить “образование”, хотя и понятия не имел, что это слово значит, но ему представлялось что-то потаенное, магическое, почти сакральное, вроде фразочек священника во время церковной службы. Как “тело Христово”, только “образование Христово”. Позже Дитто объяснил ему, что “образование” — это типа как опухоль. “Ты и есть опухоль, — добавил он. — Цыганская опухоль на белокожей поверхности земли. Какой тебе рай, какой тебе ад, какое тебе тело Христово. Молись своим божкам и не отсвечивай”.
Но Ференц никогда и не молился никому, кроме Христа и Богородицы. Впрочем, он иногда молился маме, хотя и не знал, можно ли так делать, или это уже называлось святотатством.
Так они прибыли в Маттеусштадт.
Однажды Ференц проснулся от львиного рыка и пробрался к клетке, в которой жила львица. Дитто держал ее за шею металлическим крюком, другой рукой не переставая бил по облезлому боку, уже мокрому от крови. Львица рычала, скаля зубы — этот беспомощный рык еще долгие годы отдавался у Ференца в ушах.
— Ты тварь! — закричал он Дитто. — Слышишь, ты тварь! Чтоб ты сдох и отправился в ад, и чтоб тебя там черти так же драли! Оставь ее в покое, понял? Если нет, я больше для тебя ни одного шага не сделаю, не буду выступать и играть не буду, чтоб ты провалился, чтоб ты на дереве повесился, как Иуда!
Дитто отвлекся от львицы, вышел из клетки и запер за собой дверь.
— Выступать не будешь? — переспросил он. — Не будешь ли, уверен?
Ференц пришел в себя под утро в фургоне — Франко промакивал его лоб холодным компрессом.
— Ну что ж ты, — сказал он. — Ты весь горишь огнем. И зачем ты ему противоречишь. Ты знаешь, что от инфекции можно умереть? Давай постараемся тебя спасти.
И все же у самого Франко это не очень вышло. То, что он клал Ференцу на спину, быстро впитывало кровь, прилипало — и это приходилось отдирать с помощью спирта и воды. Становилось еще хуже. Франко отнес Ференца в больницу на своих руках, шел медленно и тяжело, потому что был уже немолод, и обычно даже без всякого веса передвигался кое-как. Но он сказал, что Ференц весил как пушинка, прошептал ему в ухо: “Спи, спи”, — и тот уснул.
После этого его определили в детдом. Цирк уехал без него — исчез без следа. Ведь если бы узнали, что Ференц был записан сыном Дитто, у того возникли бы крупные неприятности — цирк бы распустили, а его самого отправили в тюрьму.
Детдом был не таким, как Ференц это себе представлял. Намного скучнее, однообразнее, а пресловутое образование внушило только разочарование — все темы уроков казались ему очень простыми, почти рассчитанными на грудничков. В первые дни он ничего ни о чем не знал — ни о правилах математики, ни о написании сочинений, ни о том, что такое физика и как измеряются ее величины. Но он это выслушал и запомнил, и спустя месяц, два, три, ему показалось это слишком простым и было уже неинтересно. Но такое рвение к знаниям не очень понравилось его сверстникам — они решили, что он задается, задирает нос, и, поскольку он и так был новичком, ему стало приходиться не сладко.
Снова воруя на городской площади, он, возможно, запустил пятерню в тот карман, что трогать было нельзя. Он успел потратить деньги на ерунду, поглазел на красивые рыночные безделушки, с аппетитом уплел кусок пирога с мясом. Его схватили за шиворот, и вдруг он увидел под полой пиджака — милостивый боже — дуло направленного на него пистолета.
— Отдавай все, что наворовал, а дальше мы отведем тебя в полицию.
— Не стреляйте, — взмолился он. — Я скрипач, я скрипач! У меня больше нет денег. Я просто очень хотел есть.
— Да? Ну посмотрим.
И его — забавы ради — потащили в чей-то дом. Представили человеку в позолоченном кресле — похожему на Року — только у этого вместо цыганской трубки была необычная, изогнутая, с толстым мундштуком и чашей.
Ференцу протянули скрипку и с интересом наблюдали, как он играл. Он боялся, что, если плохо исполнит, его застрелят за потраченные деньги, потому старался изо всех сил — после и подбородник, и дека, и гриф были все в поту.
— Да что же ты делаешь, негодник, — засмеялся человек в кресле. — Ты же хорошую скрипку испортишь. Эта, конечно, не самая дорогая, но все же подороже твоей жизни будет. Хочешь, приходи сюда играть? Я тебя и другому ремеслу научу, если неглупым окажешься. Таскать кошельки ты уже умеешь — начало неплохое.
Ференц согласился. Так у него появились новые друзья — соратники и советчики, — но заправлял всем в его понимании тот человек — Корнелиус, хоть его и редко можно было увидеть в компании других их общих знакомых. Он сидел в своем кресле, укрыв ноги одеялом, курил трубку, рассказывал невероятные истории обо всем на свете, любил, когда приносили эксцентричные вещицы, найденные в домах у богачей. Как-то он поднялся из кресла и попросил Ференца пройтись с ним по дому — и тут стало понятно, почему он никогда не вставал. Обе ноги под его штанинами были деревянными, передвигался он на костылях, да и то с огромным трудом. Его покрасневшие твердые ладони, похожие на резиновую подошву спортивных туфель, слабо сочетались с верхней частью его тела — поседевшими уложенными усиками, шелковым жилетом, круглыми часами на цепочке.
Позднее Ференц осознал, что только в этот момент Корнелиус начал ему доверять — когда тот уже не раз приносил ему украденное, когда навещал его раз за разом и когда снова и снова с чувством тихого благоговения брал в руки невероятную, блестящую теплым оранжевым цветом скрипку.
— Я покажу тебе дом, — сказал Корнелиус. — Смотри, тут библиотека. Хочешь — читай. А вот тут я собираю газеты за прошлые годы. Есть настроение — изучай. Тут у меня пластинки, а вот здесь, — он распахнул последнюю дверь, — моя маленькая сокровищница. Но запомни — своруешь у меня хоть раз — больше не приходи.
Сокровищница просто свела Ференца с ума. Там было все — вышитые пояса, каменные идолы, африканские маски, разрисованные керамические человечки; сосуды, такие крошечные, что поместился бы лишь один глоток воды, вонючие масла в пузатых банках с иностранными этикетками, женские украшения, чучела животных. Были и слегка пугающие обереги вроде зуба на веревочке или кроличьей лапки. Больше всего Ференцу понравилась глиняная фигурка чернокожего мужчины — размером меньше его ладони — с копьем в руках, красно-зеленой набедренной повязкой, золотом на шее и голове. Ференц держал ее в ладонях, разглядывал со всевозможных углов, боялся лишний раз на нее вздохнуть, и пару раз осторожно заворачивал в платок, чтобы унести туда, где жил — в детдом. Но каждый раз возвращал фигурку на место — а впоследствии услышал от самого Корнелиуса, что тот это видел и обо всем знал.
В библиотеке же Ференц читал книги — о путешествиях в неведомые края. Жюль Верн, Даниель Дефо, Конан-Дойль с его “Затерянным миром”. Он знал, что однажды проплывет по Тихому океану, как герои “Кон-Тики”, окажется в тропиках Робинзона Крузо, а может даже и объедет вокруг света за восемьдесят дней.
Ференц копался и в архиве Корнелиуса — разглядывал стопки писем, написанные готическим курсивом и Зюттерлином, повторял на листе бумаги завитки и изгибы. Листал нацистские газеты — “Штурмовика” и “Рейх”, возмущался написанной там нелепице с карикатурами на евреев. Корнелиус, заметив возбуждение Ференца, завел речь о силе пропаганды, рассказывал истории из военного времени, произнес: “Запоминай, ведь тебе этого ни в одной школе не расскажут”. Ференц запоминал. Да и упомнить о таком было несложно — ведь и цыган в Третьем рейхе притесняли не меньше евреев. И даже без всякого национал-социализма самого Ференца из-за его цыганства вечно выделяли — было ли это уничижительно, как отзывался о нем Дитто, или восхищенно — когда он, экзотичный черноволосый мальчик, выгибался на канате, исполняя акробатические номера.
Корнелиус определил его на то, что называл “работой”. Ференц “работал” в компании подростков чуть старше его — заправлял всем восемнадцатилетний Йохан, которого беспрекословно слушались. Он был немногословен, отвешивал подзатыльники, смертельно боялся полиции и до умопомрачения, как театральный номер, разучивал с младшими, что говорить, если их поймают. Ни в коем случае никого не выдать, брать вину на себя, врать до последнего. Лучше — болтать ерунду и утомить полицейских часами бессодержательных ответов. Маленьких никто не посадит, сказал он, тем более, если их раньше не привлекали. А вот ему надо держать ухо востро — он в полиции уже давно старый знакомый.
Ференц стал разбираться в видах замков, что куда вставить, где дернуть и как потянуть, чтобы их открыть. Где можно сделать это с помощью тонкой пластины, ножа или шпильки, где нужны отмычки, а где лучше вообще применить грубую силу и использовать молоток. Они ездили по округе, чтобы не промышлять в одном месте, получали от Корнелиуса список адресов — и по этим адресам в основном жили пожилые, довольно зажиточные люди.
Ференц первым делом с жаром заявил, что не будет обманывать стариков, и Йохан буркнул в его сторону: “Ты, что ли, Робин Гудом заделался? Проваливай тогда в от нас в духовную семинарию”. А Корнелиус объяснил, что эти люди уже — одной ногой в могиле. Они рано или поздно крякнут и перепишут все на детей, или сами свихнутся от старческого слабоумия, и тогда их деньги им уже не понадобятся, или они просто бездарно потратят их все. Если взять у них немного, они ничего и не заметят, главное, делать все ловко и знать меру.
В итоге Ференцу пришлось согласиться — особого выбора у него не было, если он хотел продолжать заниматься на скрипке. Еще хотелось сытно есть, одеваться не в обноски, сходить на концерт и купить себе там билет хотя бы на самый последний ряд. Ференц был хорош в своей работе — все замечал и запоминал, двигался беззвучно, бегал быстро, а при случае мог и на отлично сыграть свою роль ничего не понимающего дурачка. Пожилым дамам на рынке он нравился. Когда играл там на скрипке Корнелиуса, они кидали ему монеты в кепку, делали комплименты его наигрышам и красивым глазам.
В католическом соборе, куда Ференц ходил молиться, висели на стенах копии картин Караваджо. “Святой Матфей и ангел” напоминал, что прихожане находятся в Маттеусштадте. Были еще “Погребение Христа” и “Мадонна со змеем”. И, почему-то, “Мальчик с корзиной фруктов”. Ференцу казалось, что он сам стал похож на этого мальчика. Еще совсем юный, с румянцем на щеках и чистой кожей, но в глазах — усталость, сожаление, которое приносит с собой познание, вечный дурман. Мальчика опьяняет сама жизнь, его корзина с фруктами — словно блестящие, бесполезные безделушки Ференца, собираемые, носимые рядом с сердцем, чтобы потом потускнеть.
Маттеусштадт состоял из одноэтажных домиков с красной черепицей, окруженных Швабскими взгорьями. Неширокая река Шмиха вилась под зеленеющими склонами, блестела бледно-голубым, как шелковый платок. В старом городе перед Шмихой теснились узкие, разноцветные фасады с белыми оконными переплетами, на главной площади возвышалась старинная, кипенно-белая башня с треугольной крышей, и местные называли ее Старой Дамой, а мальчишки из приюта — примерно так же, только более грубо.
В единственный концертный зал, оказалось, можно было пробраться через задний ход. Главное — попасть внутрь, а там уже никому не было дела до мальчишки, и Ференц, затаившись за сценой, слушал игру инструменталистов. Весной проходил скрипичный конкурс. Каждый участник играл, помимо прочего, одну и ту же вещь — кто быстрее, кто медленнее, кто виртуозно, а кто совершенно бездарно. Ференц напел ее Корнелиусу, и тот сказал: “Каприс. Двадцать четвертый”.
Ференц начал учить его сам. Он запомнил все до мельчайших деталей, а когда занимался, прекрасно слышал, что верно, а что нет, что чисто, а что фальшиво. Но он не разбирался в академической технике, не знал, что и как правильно учить и играть. То, как по его воспоминаниям звучало пиццикато — он уже знал это слово — вообще вызывало у него полное недоумение. Это было невозможно сыграть. Но он в итоге отчасти сумел. Какое-никакое вибрато у него тоже выходило — и он, исполняя длинные, высокие ноты, видел внутренним взглядом, как перед ним простираются бескрайние дороги, оставленные позади, цветущие луга Трансильвании, исчезающие вдали волосы маленькой девочки, поцеловавшей его на прощание. Он видел, как танцевал, выпятив грудь, как месил пыль босыми ногами.
Йохан с друзьями, посмеиваясь, отвели его в неприметный дом. Там в подвале было накурено, пахло благовониями, висели индийские ковры, напивались потные, безликие мужчины, пока на подиуме в углу танцевали миниатюрные девушки экзотической внешности, пели, играли на чем-то, похожем на гитару.
— Это ситар, — одна из них подошла к Ференцу со спины. — Нравится?
— Да, — прошептал он.
Он хотел спросить, каким образом получается такой неземной, гипнотический звук, но она повела его в комнату, застеленную коврами, пропахшую сладковатым жженым запахом и людскими телами.
— Твои друзья заплатили мне, чтобы я тебе кое-что показала, — ее голос звучал переливчато и звонко, а сама она была полупрозрачным экзотическим видением в своих кольцах, цепочках, одеяниях из газа. — Ты знаешь, кто такой Рави Шанкар? Это индийский музыкант.
Девушка положила легкую, как перышко, ладонь на грудь Ференца, помогая ему улечься на матрас. От этой ладони у него все тело пошло пятнами тепла и холода, побежали мурашки — словно кожа ощетинилась невидимыми шипами, борясь с непонятным ему чувством.
— Я не знаю, кто такой Рави Шанкар.
Она взобралась ему на бедра, неторопливо задвигалась под приглушенный звук ситара из зала. Сказала, что хочет потанцевать для него немного, а он смотрел, не отрываясь, как она плавно движется, не поднимая при этом глаз — как будто была им смущена. Она не касалась его нигде, кроме того места, где покоились на нем ее горячие бедра, а вскоре надела на его глаза повязку — чтобы он уже не видел ничего.
— Тебе и не надо видеть, — услышал он ее голос. — Тут вся суть в доверии, в том, чтобы чувствовать свое тело. Так что почувствуй.
— Что ты делаешь?
— Учу тебя духовной практике. Прислушайся, как ты дышишь, дыши глубоко. Вот так. Послушай, как стучит кровь в ушах. Ты весь красный. Знаешь, что сейчас твое сердце, твои сосуды работают вместе ради одной великой цели?
Ее шепот был как пение ветра. Она наклонилась и несколько раз подула на его лоб — нежным, долгим, прохладным дыханием, а ее рука выправила его рубашку и коснулась кожи на животе — всего лишь коснулась.
Ференц почувствовал, как его тело — впервые в жизни — выламывает, как гвоздодером, которым он разрушал замки. Он хоть и был лишен органа зрения, но в этот момент в нем схлопнулся внутренний экран, обнажив тьму, и вот теперь он оказался по-настоящему слеп.
Он приподнял маску, болезненно щурясь. Девушка стояла в отдалении от него и улыбалась, все так же не обращая на него взгляд. Ференц поднялся на ноги, не зная, как ему хватило на это сил, принялся заправлять рубашку в шорты. И тут он осознал — все его вещи из карманов исчезли.
— Ты обворовала меня! Верни мои деньги и часы.
Он хотел подойти к ней, встряхнуть, как это делал с ним Франко, но из ниоткуда появился Йохан, со смехом оттащил его назад.
— Это урок тебе, — заметил он. — Не доверяй никому. Вот, забирай свой хлам.
Ему кинули его кошелек под ноги.
* * *
Бывали случаи, когда Ференц, воруя, и правда спасался лишь чудом. В соседнем городе на воскресном рынке он вытащил очередной кошелек у дамы в широкополой шляпе, и ее муж — импозантный, в полосатом двубортном костюме и с очками в толстой оправе — погнался за ним с невиданной прытью, крича всем встречным, что нужно схватить воришку. Ференца поймали американские солдаты — плечистые, залихватски смеющиеся, в своих зеленых кепках с куртками похожие на веселых молочников с киноэкранов. Они держали Ференца за шкирку, ощупывали его карманы, да вот только тот уже успел передать кошелек сообщнику, а лишнего, усвоив науку Йохана, с собой не носил.
Солдаты вытащили его иконку — завернутую в два слоя хрустящей упаковочной бумаги. Развернули, стали отпускать шутки и передавать друг другу, повторяли: “Эх ты, наворовал, а потом еще и молишься. Ну-ка верни, что взял”.
Тут Ференц — отчасти, исполняя роль, но отчасти и искренне — заплакал.
— Я сирота, — повторял он, — я сирота. У меня ничего нет, кроме этой иконы. Верните ее, это икона моей матери.
И ему отдали икону, завернув обратно в бумагу, поправили его измятую куртку, засунули в качестве извинения в карман пачку *. Ференц исчез в закоулках, испарился, словно его там никогда и не было, оставив на мостовой солдат и разъяренного мужчину в твидовом пиджаке вместе с его укрытой шляпой женой.
* * *
Ференц умел подделывать документы — знал, где брать бланки и печати, мог идеально копировать чужой почерк, умел отпаривать фотографии с уже существующих паспортов. Дело было не по зубам каждому — Йохану и остальной шайке оно, допустим, было не по зубам — они даже не умели грамотно писать, не то что производить такую тонкую, требующую дисциплины и художественного глаза работу. Но Корнелиус это умел — сидя в своем кресле, он занимался миниатюрами, каллиграфией и, конечно, подделкой — и терпеливо обучал всему Ференца. Сказал, что делает это ради искусства, что, в самом деле, не ждет, что Ференц затеет свое предприятие и сделает криминальную карьеру.
— Понимаешь ли, — заметил Корнелиус, держа красными пальцами толстую сигару, — я-то прекрасно знаю, что ты не пригоден для нашей работы. И ведь жаль — такой мозг, такие руки пропадают. Но мне доносили, что ты жалеешь стариков, инвалидов, матерей-одиночек — в общем, жалеешь всех подряд. И, как бы тебе сказать, это похвально — и это из себя не искоренишь — но полезность твоя уменьшается с каждым оставленным тобой из жалости пфеннигом, что ты не приносишь мне. А еще ты слишком много знаешь. Пока не соберешься меня сдавать, не волнуйся — ты мне теперь вроде как сын. А сдашь — ну, не взыщи, сверну шею. И не думай, что я ходить не могу, так, значит, тебя не догоню. У меня много других ног, бегун. Побыстрее твоих будут.
Ференц несколько раз брал на дело скрипку — если Корнелиус хотел что-то из дома богатого, но уже почти не ходящего, сенильного старика. Однажды он захотел получить картины — миниатюры малых голландцев, развешенные по всему неряшливому, пахнущему старческим телом дому прямо под прямым солнечным цветом, без какой либо задней мысли и заботы об их сохранении. Корнелиус через своих людей давно приметил этот дом, мечтал об этих картинах и объяснил Ференцу, какую ценность они имеют. Он даже не хотел их продавать — сказал, что запрет их в своей сокровищнице, как Скрудж, и будет чахнуть над ними, рассматривать мельчайшие мазки через лупу, наслаждаться этим до конца жизни.
Йохан предложил совершить обычное ограбление — ворваться ночью, старик же все равно наверняка будет дрыхнуть без задних ног. А если проснется, завязать ему рот и бросить в угол — утром тот наверняка решит, что видел кошмарный сон.
Но Корнелиус резко отверг это предложение. Ему не нравилось, когда самые великие ценности этого мира извлекались таким жестоким, примитивным способом. Старик с картинами любил разную шушеру — мормонских проповедников, кришнаитов, рекламщиков с чемоданчиками, полными дешевых бальзамов “от всех бед со здоровьем” и прочих продавцов воздуха. Всех их он радостно пропускал в свой дом. “Чудо, — заметил Корнелиус, — что еще никто не понял ценность этих картин и не взял их себе. Думают, дурачки, что это музейный хлам, и даже на него не зарятся. Но это ненадолго, так что нам надо поспешить”.
Потому Ференц — и двое парней постарше — отправились на особое задание.
— Вы знаете, кто такой Рави Шанкар? — спросил старика Ференц. — Это индийский музыкант. Индия сейчас очень в моде. Я предлагаю вам попробовать бесплатную духовную практику, которая освобождает разум и чувства, и буду играть вам на скрипке лучшие шлягеры Рави Шанкара. Я расскажу вам про йогу и все остальное. Вам интересно?
Глаза старика загорелись.
Ференц удобно устроил его на кровати, надел ему на глаза повязку, вложил в обе его руки по камню — чтобы почувствовать силу земли — и сказал сжимать тогда, когда старик сможет сконцентрировать свои мысли в один четкий, непрерывный поток. Ференц наигрывал ему на скрипке, успокаивающим голосом рассказывал что-то заумное, пока двое других ребят профессионально — тихо и осторожно — снимали картины по стен и упаковывали их в ткань, наполняли ими два больших дорожных чемодана, проверяли гараж и кладовку и прихватывали там все, что плохо лежит.
Под конец духовной практики старик заснул, громогласно захрапел — так, что в его крупном, покрытом пористой кожей носу шевелились от вдохов и выдохов кустистые седые волосы.
— Спокойной ночи, герр Кроль, — пробормотал Ференц, укрывая его одеялом. — Сладких снов, теплых пяточек и всего такого. Мы с вами больше не увидимся.
* * *
— Ну вот ты и выполнил свою главную работу, — поздравил его Корнелиус. — Хочу отплатить тебе за это. Возьму тебя на попечение — хотя не думай, что буду давать карманные деньги — но зато помогу устроиться в хорошую школу.
— Я хочу в музыкальную школу. Если не можете этого устроить, то лучше вообще не надо. Останусь в детдоме.
— А потянешь ли? — спросил тот. — Ну ладно, посмотрим.
А в следующий раз протянул ему буклет хорового интерната в Нидербрюккене.
— Хор? — Ференц полистал буклет. — Ну я же не какой-то там дискант, дерущий глотку на хорах в церкви.
— Ты дальше читай. Там сейчас как раз идет набор. Подам твои документы, отвезу тебя туда. Я же ветеран и инвалид, со мной будут носиться, как со стеклянной вазой. А значит, и с тобой тоже. Допустят несмотря на то, что у тебя нет рекомендательных писем. Или, хочешь, подделаем их тебе?
— Нет! Не надо, — он помотал головой. — Не надо мне подделывать ничего о музыке. Если сам не справлюсь, значит, так тому и быть.
— Ну, договорились. Поступишь — подарю тебе эту скрипку.
* * *
Ференц уложил волосы водой и надел свою лучшую рубашку, вычистил единственные старые, поцарапанные со всех сторон ботинки. На экзамене он играл каприс Паганини, и его не остановили, пока он не доиграл до конца.
Комиссия — состоящая из нескольких мужчин и одной женщины — еще секунд десять молча смеряла его взглядом. Они все словно восприняли его по-разному — кто почти с отвращением, а кто и с интересом.
— Что за безобразная игра, — произнес один из них. — Тебя кто учил?
— Никто. Я сам себя учил.
— А кто учил с тобой этот каприс?
— Я сам. Услышал его за дверью концертного зала.
Тут один из присутствующих — высокий мужчина спортивного вида, с квадратным подбородком и светлыми бакенбардами — расхохотался, показывая белые зубы.
— А что еще умеешь? Интервалы на слух отличаешь, аккорды? Фортепиано владеешь?
Ференц покачал головой.
— Не знаю, что такое интервалы.
Пока остальная комиссия переглядывалась, спортсмен с бакенбардами подошел к роялю. Нависнув над ним, принялся играть сочетания разных нот.
— Споешь?
Ференц спел. Он заметил, что в аккордах нот становится все больше и больше. В какой-то момент их было уже семь и они охватывали всю клавиатуру. Спортсмен сыграл их определенным прикосновением — не вместе, а одну за другой, но очень быстро, тут же сняв руки, и ноты сохранились отзвуком в воздухе, семью маленькими печатями в мозгу Ференца.
Он спел их все. Некоторые были слишком высокими или низкими для его голоса, но он интуитивно догадался, что не нужно давить из себя рёв в диапазоне контрабаса или пищать, а нужно изменить ноту так, чтобы она осталась самой собой, но оказалась выше или ниже — подходящей для его исполнения.
— Умница, октавируешь, — заметил спортсмен.
Ференц сделал вид, что понял.
— А скрипачом-то ты стать отчего решил?
— Да я вроде как родился со скрипкой. Это типа как мое сердце. Только в руке.
Пока комиссия шушукалась, и суховатый мужчина с посиневшей от бритья кожей — Ференц потом узнал, что это директор, — уже хотел отослать его прочь, спортсмен обернулся от рояля и заявил:
— Я беру его, Энно. Под свою ответственность. Не сдаст экзамены через полгода — тогда уже выгоняй.
Ференца приняли. Определили, правда, на класс младше, но ему было абсолютно все равно.
Так Ференц начал учиться у Альвара Богуса. Ему жутко нравилось и его поведение, и имя — оно звучало не по-настоящему, фальшиво, как имя самого Ференца, и тому нравилось представлять, что Богус сам когда-то взял для себя эту другую личину. Что он был в этом схож со своим учеником, у которого самого было много разных личин.
Богус как будто не считал его ребенком, а считал взрослым человеком — впрочем, он вел себя так со всеми своими учениками. Думал, что те сами разберутся, что им делать со своей жизнью, а если они ее бездарно потратят, нет в этом ничьей вины, кроме их собственной. Если школьникам хотелось * или *, он мог сам купить им * или отвезти в *, но говорил: “Смотри мне, будешь завтра ворон считать на уроке — больше ко мне не приходи”.
Еще он поговорил с Ференцем о том, о чем другие с ребятами его возраста не общались. Заметив, что Ференц ошивается у ворот школы с девчонкой, Богус отвел к себе в кабинет и вполголоса сказал:
— Ты знаешь, что солдатам всегда раздавали презервативы в больших количествах? А знаешь, почему?
— Чтобы не подцепить сифилис?
— И это тоже, но не только. Всегда помни — то, что ты делаешь сейчас, будет иметь последствия в будущем. Любая мелочь, любая глупость, которую ты произведешь. Украдешь не у того человека — а я ведь вижу, что ты вор — окажешься в тюрьме. Ударишь в драке не по тому месту — убьешь человека. Одного удара вполне достаточно, поверь. Я — бывший боксер и знаю, о чем говорю. Жалею, кстати, об этом, потому что лишь чудом сохранил руки и пальцы для скрипки.
Сделаешь ребенка какой-нибудь Гретхен — тоже можешь попасть в тюрьму, если ее отец окажется особо настойчивым. А может, окажешься связан ранним браком и придется уйти из школы, вкалывать на заводах, ну или нарушать закон и опуститься на самое дно. От гонореи вообще что угодно случается, и менингит может быть, и воспаление яичек, и прочая дрянь на любой вкус. А ты не в тюрьме должен быть и не на фабрике инструмент таскать, а в Карнеги-Холле. Понял? Мы все можем быть или в тюрьме или в Карнеги-Холле, и нас всех отделяет от этого один шаг. Или десять секунд, которые тебе потребуются, чтобы надеть презерватив.
С тех пор Ференц всегда ревностно предохранялся, как солдат, и, насколько знал, не сделал ни одной женщине ребенка. Его заботило это не только из-за того, что говорил Богус. Он не хотел, чтобы где-то бегал другой такой мальчишка, как он, которого бы толкали и били смертным боем, называли безотцовщиной и цыганом — беззащитного, одинокого, не знающего собственных корней.
Богус объяснил ему, как заниматься, гонял по Шрадику, гаммам и упражнениям, стал проходить с ним всю стандартную программу, начиная с первого класса, вроде концерта Ридинга и легких этюдов.
— Нам надо систематизировать твои хаотичные навыки, — сказал он, — разложить их по нашим устаревшим, но таким любимым академическим полочкам. Твое сердце, которые ты держишь в руке, я прекрасно вижу, но попридержи его еще немного дольше, пока не освоишь правильное распределение смычка, вибрато, переходы в позициях, постановку рук.
Ференц переучивал позиции, штрихи, совершенствовал звукоизвлечение. Запомнил все эти прекрасные, кружащие голову названия — спиккато, мартеле, деташе, — стал разбираться в истории скрипичной музыки и эпохах. Он занимался все свободное время, позволяя себе только иногда выходить “в луга” — то есть, в город — где воровал и тратил деньги, заводил полезные знакомства и строил глазки нарядно одетым девчонкам, выходящим из церкви.
Богус отметил, что скрипка у него неплохая, а вот смычок из ряда вон дурен и его надо заменить — и школа выдала ему новый, с густым конским волосом, который, осыпанный канифолью, так мощно сцеплялся со струнами скрипки и выдавал такой звук, что Ференцу это казалось похожим на тот момент, когда он оказывался внутри женского тела, когда происходила эта вспышка, евангельское соединение. Но соединение смычка со скрипкой было даже во много раз лучше.
И лишь тут, в школе, Ференцу стало окончательно ясно, что в его паспорте был записан не его настоящий год рождения. Дитто убрал ему год или два, думая, верно, что маленький ребенок обеспечит ему бОльшую выгоду, а может, и сам не знал его реального возраста. В раннем детстве Ференц был аккуратным, тонкокостным, это теперь он шел в рост и, согласно Богусу, к двадцати годам должен был перегнать всех вокруг себя. Ференц ясно видел, что его сверстники и ведут себя, и мыслят по-другому, но однажды, пока лежал без сна ночью и разглядывал в свете луны свою любимую (сворованную) позолоченную зажигалку, подумал: а вдруг дело не в возрасте? Вдруг он даже и не старше других? Может, это то, что он видел, изменило его лицо, взгляд, подарило ему преждевременно душевную тяжесть?
* * *
К новому году Ференц сдал экзамен по специальности и успешно прошел испытательный срок. По сложности программы он, конечно, отставал, но даже директор был поражен тем, как много он успел за такой короткий срок. Только по теории и фортепиано дела шли не очень — да и не удивительно, если учесть, что все силы он бросил на скрипку. На экзамене к нему отнеслись с пониманием, сказали дальше нагонять, и лишь педагог теории — герр Цессо (которого школьники называли “герр Цессна” за то, что он приподнимал руки в предплечьях, чтобы казаться больше) — безостановочно жаловался, заявил, что из Ференца не выйдет толка, что у него между ушей одна извилина, да и та в форме половинной паузы — то есть, прямая.
Оно было и понятно, ведь Ференц почти не знал нот. Слышал он зато лучше всех — отличал разные строи, замечал фальшь меньше, чем в четверть тона, прекрасно чувствовал различия одной и той же ноты, сыгранной на скрипке, в разных тональностях. Ведь она могла тяготеть и вверх, и вниз. Он слышал такое лучше, чем сам Цессо, и по-дурости это даже отмечал, поднимал руку, когда слышал, что Цессо ошибается, проигрывая трехголосный диктант.
— А записать его ты можешь, или, может, ноту назвать, где я ошибся?
Ференц не мог, он мог только назвать место в диктанте и спеть верную и неверную ноту. Тогда Цессо объяснил с помощью прута, что нечего выделываться, если не знаешь правильного ответа. Про Цессо говорили, что он — ветеран обеих войн — конечно, был после военных действий не в себе. И все же, воевали практически все учителя, но он единственный вел себя настолько враждебно по отношению к ученикам.
Все это время Ференц жил один в комнате, как король, а вторая постель пустовала. В январе ему сообщили, что через несколько дней к нему подселится новый ученик — его одногодок.
И вот он приехал — открыл дверь в комнату с чемоданом в руке, пока Ференц, совершенно истощенный пятью часами занятий — в первую очередь умственно — пластом лежал на кровати и затягивался до самого кишечника * из *.
Первое слово, которое возникло в голове у Ференца при виде соседа — “rigó” — потому что тот не шел, а прыгал. Вспомнился и немецкий перевод слова — “дрозд”. В остальном сосед тоже походил на дрозда — растерянный, невинный вид, физиономия худая и как будто выступающая вперед, и венчал все это дело вздернутый клюв, то есть нос. Худые ноги Риго, торчащие из шорт, были покрасневшими от январского мороза.
— Тебе что, лицо оркестровыми тарелками ровняли? — спросил Ференц, дунув в него *.
— А тебе, вижу, на колки гуслей волосы завивали. Передай своей маме — получилось очень мило. Как у Ширли Темпл.
Новенький прошел ко второй кровати, засунул под нее чемодан и улегся поверх покрывала прямо в ботинках.
— Почему гуслей?
— Потому что там колков прорва.
— А не пора ли тебе сменить короткие штанишки, а? — заметил уязвленный Ференц. — Отморозишь себе хозяйство при такой погоде.
— Ты, что ли, врач? — бросил ему с своей кровати Риго. — Членных дел мастер? Мне сказали, ты скрипач. Знаешь, что у нас про скрипачей говорят? Чем быстрее вибрато, тем больше под кроватью засохших носков. Типа того.
— Фу, — поморщился Ференц. — Какой ты беспардонный. А у вас — это где? В коммуне знатоков вибрато?
— В коммуне знатоков хороших шуток.
— Ты все же утеплись, я за тебя волнуюсь. Чулки надень.
— Ну, я же не девчонка какая, чтобы чулки носить.
Позже Ференц узнал обычное, мирское имя Риго — оно было на редкость дурацким, коротким, похожим на одиночный гавк охрипшей собаки. Так что Ференц сделал ему одолжение, придумав свое. Фамилия Риго была еще хуже.
— Ты только не называй дочь Клэр Грубе, — сказал он Риго, аж заходясь от смеха.
Тут Риго его с неожиданной силой толкнул.
— Нечего тебе про моих дочерей шутить, — рявкнул он, и его лицо пошло красными пятнами.
Вдруг так же резко успокоился и извинился, сказал, что такая реакция была излишней. Ференца этот его поступок оставил в полном недоумении. Может, у Риго были проблемы с мамочкой, с сестрами или с женщинами в целом?
Риго вообще краснел с завидной регулярностью, как по расписанию, и по самым разным причинам. У него была та кожа, которую Дитто называл белой розой — на такой легко оставались отметины от розги, расцветали алые линии. Кожа, которую можно было лишь разок задеть прутом, и она тут же маралась, носила на себе следы наказания, как клеймо позора.
Но по Риго было видно, что его даже никогда не били. Вместо этого его белая кожа расцвечивалась краснотой от жара, холода, перед концертами, после них, от злости, от смущения из-за скабрезных шуток Ференца. Впрочем, за словом он в карман не лез, мог выдать столько же и даже больше, точно у него самого была припасена целая сокровищница с непристойностями.
Ференц заметил, что Риго был морально негибким, тут же сцепился с теоретиком по поводу терминологии, которую Ференц даже не понимал. Ему было как с гуся вода, что Цессо постоянно хлестал его по предплечьям, он даже этим наслаждался — любил смотреть Цессо в глаза, не отводя взгляд.
— Ты что, извращенец? — поинтересовался Ференц на перемене. — Боль любишь? Ну так ты попроси, я тебе по-дружески помогу — ремень у меня тоже есть.
Риго показал ему неприличный жест.
Вскоре он прекратил это свое развлечение — когда его поставил на место педагог по специальности, запретил ему таким заниматься, чтобы не повредить ладони перед экзаменами. Риго притих, равнодушно реагировал на злую критику Цессо. Но вдруг снова взялся за старое — и произошло это именно из-за Ференца, не умевшего правильно записывать сложные ритмы и наделавшего в диктанте ошибок. Цессо принялся насмехаться над ним, а Риго вскочил — совершенно без спроса — и произнес своим звонким, еще не сломавшимся голосом: “Герр Цессо, это совершенно неприемлемо, что вы так унижаете ученика за совсем небольшую ошибку!”
Получив свое, Риго опустил рукава рубашки, застегнул манжеты, спокойно надел пиджак и, закинув нотные тетради в портфель, побрел к выходу из класса, потому что Цессо направил его к директору.
— Послушай, — сказал ему позже Ференц, — тебе нечего меня защищать. Я тебя не прошу об этом, следи, пожалуйста, только за своими делами, а то ты так все прутья школы соберешь.
— Как знаешь.
— Ты, кстати, в курсе, что ты скачешь при ходьбе, как петух? Давай научу тебя нормально ходить.
— Тебе-то откуда знать, как ходить?
— А я умею двигаться, у меня с этим проблем нет.
Риго фыркнул, но позже Ференц заметил, что тот бродит туда-сюда по гимнастическому залу, смотрит на себя в зеркало и пытается понять, что с ним не так.
Они уже довольно долго прожили вместе, и им было вполне весело друг с другом — настолько, что Ференц не заметил, как начался новый учебный год. Учитель Риго повез своего сына на бар-мицву и потому отсутствовал неделю. По этой причине Риго решил доучить вдобавок к своим произведениям первые две баллады Шопена и устроить учителю по приезде небольшой сюрприз. Эти баллады он учил тайком уже давно, хоть его педагог и считал, что ему еще слишком рано. Самое странное, что у Риго это вышло — он даже прогулял половину уроков, занимался по три часа утром — перед занятиями — по два часа после и еще по два часа перед сном.
Он почти и не спал — прошлепывал в свою постель в полночь, будя Ференца и заставляя того ругаться, а выбирался из этой же постели в пять утра, ел хлеб с водой, чтобы продержаться до завтрака, и упрыгивал в темноте в свой репетиторий. Он пил столько дешевого, вонючего заменителя кофе, что от него за километр несло этим кофе и *, а на теории он не заметил, что учитель обращается прямо к нему, и так же, казалось, не заметил, пока тот лупил его по ладоням. Потом лишь опомнился и сказал: “Полегче, герр Цессо, у меня тут концерт на носу”.
В тот день он был очень недоволен, что ему пришлось провести целый час, который он мог бы заниматься, у директора.
Ференц спросил его про бар-мицву. Что это, зачем оно, и удивился, что педагог Риго такой религиозный.
— Он и не религиозный вовсе. Делает это для порядка. Считает, что во всем должен быть порядок. Говорит, его сын сам решит, что ему с этим делать. А бар-мицва — это такой праздник взросления, когда сам начинаешь отвечать за свои поступки. Проводится, когда тебе исполняется тринадцать лет. Так что, можно сказать, это вдвойне праздник, потому что и день рождения заодно. Миха теперь счастливчик, получит много подарков, а герр Шульман его во Франкфурте везде поводит — на концерты, в зоопарк, в музей естественной истории. Я тоже подготовил ему подарок — купил собрание пластинок со “Страстями по Иоанну”. Нашел в антиквариате. Но они все в прекрасном состоянии — я проверил.
— Может, и мне подаришь что-нибудь на день рождения, а, Риго? — пошутил Ференц, но его собеседник воспринял это серьезно.
— А чего бы ты хотел?
— Не знаю, что-нибудь старинное. Только не твои старые трусы.
Риго подмигнул ему, сказал: “Заметано”, — и тут же убежал заниматься. Выходные он использовал в полной мере, а воскресной ночью, вернувшись в комнату, заметил, что ему дурно, что у него сердце стучит и что он, вроде, переиграл руку. Эту руку он подержал в тазу с холодной водой, замотал тряпкой, а под утро Ференц услышал, что тот поскуливает, как щенок.
Он пришел к кровати Риго, заглянул ему в лицо и даже потрогал тыльной стороной ладони лоб — холодный, весь в поту.
— Да что ты меня трогаешь, — произнес тот сквозь зубы. — Я же не девчонка какая-то.
— Это ты от боли хнычешь? Может, мне кастеляншу позвать? У нее же, кажется, есть таблетки.
— Не вздумай. У нее на все беды один ответ — клизма и рвотные. Мне сейчас еще блевать не хватало.
— Ладно. Но тебе же плохо.
— Нет, Каас, это не то, — тихо пробормотал Риго. — Это не от боли. Это от страха.
— От страха?
— Да. Что я больше играть не смогу.
Он пролежал так еще несколько дней, баюкая свою руку. Заглянул его педагог, отчитал довольно сурово, что нечего пытаться ухватить то, чего не можешь объять. Нечего прыгать через голову. Нечего задаваться. Риго выслушал все это с перекошенным лицом и полуприкрытыми глазами — то ли от боли, то ли от стыда. Своему педагогу он никогда не противоречил, только извинился перед ним, уткнувшись в подушку. Педагог принес ему обезболивающее, погладил по голове.
А через день Риго встал и пошел учить что-то для левой руки — потому что переигранная рука была правой. “Если получилось у Пауля Витгенштайна, смогу и я”, — сказал он.
Но в течение пары недель он восстановился, за два месяца отполировал свои баллады и уже в ноябре исполнил их на своем воскресном концерте — после “Патетической” сонаты, сыгранной целиком, и первых двух частей моцартовского концерта с оркестром си-бемоль мажор.
Вдруг произошло то, что всколыхнуло всю школу. В нескольких инструментах в репетиториях — слава богу, только в фортепиано, а не в роялях — вырвали часть струн, сломали вирбели. Ремонт, который требовался каждому инструменту, мог превосходить по стоимости новое не слишком дорогое фортепиано.
Было очевидно, что вандализмом занимался кто-то из своих. В первую очередь искали среди инструменталистов — за ними были закреплены кабинеты с первичным правом пользования, и им предоставлялись другие права на ключи. Хотя у всех, включая хористов, был предмет “общее фортепиано”, но они редко когда проводили в репетиториях больше получаса в день, а взятие ими ключей дополнительно контролировали их хоровые туторы — старшие хористы из мужского хора. И, конечно, никто из них не мог оставаться в кабинетах после десяти вечера — обычно в это время они уже спали.
Искали виновных, обыскивали тумбочки в поисках молотков, плоскогубцев и прочего, чем могли сбить вирбели или порвать струны. Ференц едва успел перепрятать свои отмычки. Риго эти обыски привели в крайнее нервное возбуждение, он весь расцвел болезненным румянцем, носился по гимнастическому залу, как мяч, отрикошетивший от стены, и в тот вечер, а так же в следующий, его рвало.
Остальные новости дошли до Ференца с опозданием. Риго молча ушел, как обычно, до завтрака, а ночевать и вовсе не пришел. Ференц был весь день в репетитории, а перед ужином пытался расспрашивать о соседе по комнате у сторожа и кастелянши, но никто ему ничего не сказал. Через пару дней он узнал — Риго явился к директору с ключом для настройки и плоскогубцами, сказал, что пытался настраивать фортепиано и ошибочно перетянул струны, а на вопрос, зачем он это сделал, ответил, что инструменты перестали строить, что это мешало ему заниматься и потому он решил не дожидаться настройщика.
Уже через полдня собрали комиссию из Цессо, директора и пары других педагогов, пригласили даже полицейского для острастки, чтобы тот популярно объяснил, что бывает за порчу имущества. Риго собирались исключить, и особенно этому радовался Цессо, считавший его всегда совершенно неуправляемым и сейчас получивший свои доказательства. “Это юный преступник, по нему исправительные учреждения плачут, — сказал он. — Не место для такого в нашем сплоченном коллективе. Пусть получает свой приговор в суде, выполняет принудительные работы и возмещает стоимость инструментов”.
Риго все это время простоял перед ними, как плохо спевший сдачу партий хорист перед экзаменационным жюри. Было уже все решено и директор почти подписал указ об отчислении, но в последний момент решил, что негоже делать это без педагога по специальности — чтобы с него тоже можно было спросить за безнравственного ученика. Тем более, что Риго за подобным никогда раньше не был замечен.
Михаэль Шульман, по словам тех, кто стоял за приоткрытой дверью, все расстояние от ворот школы до директорского кабинета преодолел бегом. Его брови дернулись, когда он узнал, что произошло, но он задвинул Риго к себе за спину и стал умолять руководство школы его не исключать. Он поручился за него, пообещал оплатить расходы — на что Цессо самодовольно заметил: “Коллега, да вы за год не сможете возместить весь ущерб, а ведь у вас растет сын”. Шульман предложил даже, чтобы его самого уволили, потому что это именно он ответственен за поведение своего ученика.
Риго снова вернули на испытательный срок. Поручили ему общественные работы — уход за территорией, уборку снега зимой, помощь садовнику летом и мытье окон — все в количестве пятидесяти часов. Шульман горячо поблагодарил комиссию. Риго предложили выбор — наказание от директора или от педагога по специальности, и тот выбрал второе, хотя все знали, что предпочтительнее было бы выбрать директора. Тот брезговал физическими наказаниями, не хотел напрягаться и сильно не бил.
Шульман им поклонился, отвесил Риго тумак, чтобы тот поклонился тоже и поблагодарил, вытолкал его из кабинета директора, и каждый второклассник знал, куда и зачем его ведут. Риго шел рядом с Шульманом, засунув руки в карманы и смотря себе под ноги, лицо его ничего не выражало, только было, как обычно, все в красных пятнах.
Шульман, видимо, не хотел бить его по почкам, но и розги жалеть тоже не хотел, потому отлупил по заднице, да так увлекся, что Риго спустя десять минут этого дела начало безостановочно рвать. Его отвезли в больницу, где он провел два дня, а после Шульман забрал его оттуда и довел дело до конца.
Ему это, очевидно, далось нелегко. Он сам растянул себе мышцы руки и еще неделю или две ходил мрачный — хотя и до этого редко можно было увидеть на его лице что-то, кроме недовольства.
Риго вернулся в их с Ференцем комнату. Не ропща, выполнял свои общественно полезные работы — и бывало, над ним за это смеялись, если видели, как он моет пол или роется в земле, как собака, копающая лапами вокруг своей кучи. Ференц не хотел защищать его от насмешек — подумал, что тот бы посчитал это для себя унизительным. И все же он наградил тычками пару насмешливых щеглов, пока Риго этого не видел. Потом начал ему помогать — хотя часы общественных работ от этого не сокращались вдвое, но над Ференцем в школе никто не смеялся и все, увидев его рядом с Риго с руками в земле, замолкали.
На время из глаз Риго ушел этот его огонек, с которым он раньше выполнял любой, даже самый тяжелый труд. Он избегал разговоров, не отвечал на вопросы и спал на животе.
Ференц, желая подбодрить его, снял рубашку и показал свои собственные шрамы, оставленные Дитто. Они хорошо зажили, почти не мешали, но все равно немного стягивали кожу, шелушились, ощущались на плечах и пояснице сухими участками, и часто натирались одеждой.
— Боже, — пробормотал Риго, увидев это. — Хорошо же тебя отделали. Это когда?
— Да давно уже. Я и сам не помню.
— Что же ты натворил?
— Натворил что-то. Не помню. Как ты. Зачем ты это сделал, Риго? Зачем ломал инструменты?
— Считай, что был дураком. Честно, мне от этих наказаний ни жарко ни холодно. Пусть себе.
— А что же у тебя тогда физиономия такая, будто тебе кол в задницу вставили и не достают?
— Да это из-за моего учителя, — пожал плечами Риго. — Мне стыдно перед ним и стыдно, что он за меня платит. Когда вырасту, верну ему все деньги. Он даже моему отцу ничего не сказал, хотя я сам его попросил. Но он, в общем, пообещал снова меня отходить, если признаюсь отцу. А у меня пока нет таких резервов, знаешь ли. Чтобы выдержать еще одну порку. Так что молчу.
На прошлое Рождество Шульман брал Риго с собой и сыном во Франкфурт. В этот раз он оставил его в Нидербрюккене, сказал думать над своим поведением и заниматься. И Риго думал — и занимался — так много, что в этот раз почти переиграл себе обе ладони.
В городе — они вдвоем гуляли по Рождественской ярмарке — Риго позвонил из автомата отцу. Говорил таким жалким, плаксивым голосом, что даже его отец через трубку это заметил, все повторял ему: “Хайнц, Хайнц, что с тобой?”, но Риго крепился, только поздравил отца с Рождеством, попросил не присылать ему денег.
Ференц купил ему шоколадное пирожное, пока Риго задумчиво наблюдал за праздничной, полной детишек и их родителей, крутящейся под музыку рождественской каруселью.
— Плохие ребята получают от святого Николая угольки, — пошутил он. — Так что вот твой уголек, с рождеством... Хайнц.
Риго кивнул ему, разделил пирожное пополам и отдал половину. Принялся грызть свою таким способом, точно не особо понимал, как едят пирожные, и думал, что это зерновая кормушка.
А в январе, когда у Ференца был день рождения (по крайней мере, официальный, что стоял в его паспорте), он принес ему коробочку. В ней лежала фигурка человека, похожая на ту, что Ференцу так нравилась у Корнелиуса, но эта, кажется, была женщиной. Силуэт ее грудей был тоже покрыт тонкой золотой пластиной.
— Это твой подарок, Каас, — поздравил его Риго, — живи долго и не болей, и уж постарайся не замусолить эту фигурку до схода глазури, когда будешь сжимать ее в потной ладошке, занимаясь другой рукой очень важным делом. Это, вообще-то, исторический артефакт.
— Где ты нашел ее?
— Секрет. Это же подарок, так что не скажу.
— Скажи хоть, откуда она.
— По легенде, из Африки. А откуда на самом деле — не знаю.
В марте Риго исполнялось пятнадцать. Ференц хотел отвести его в честь праздника в бордель, но передумал — ему показалось, что Риго этого совершенно не оценит. Он был в этом плане совсем неиспорченный, как та белая роза, и бутон свой раскрыл бы наверное лишь для той самой единственной, да и то после долгих уговоров. Еще его в целом музыка и фортепиано интересовали как будто больше, чем что угодно на свете, включая женщин.
Так что Ференц, так ничего и не придумав, подарил ему просто денег.
— Купи себе что-нибудь интересное, может, пластинку какую? Или футбольный мяч.
— Так я же не футболист.
— Пользуясь этой логикой, ты вообще должен купить себе стул, потому что большую часть времени ты просто сидишь.
Риго потратил подаренные деньги на шляпу — и на глобус. Красивый, позолоченный, зелено-коричневый, с графичными штрихами и подписями — такой, что мог бы понравиться и самому Ференцу. Фетровую шляпу типа как у Фрэнка Синатры Риго таскал и в пир и в мир, и Ференц сказал ему даже, что он так всех девушек вокруг себя распугает и вынужден будет жениться на своем кулаке. “А, может, это не моя шляпа их так пугает, — заметил Риго, — а твой пиджак. Принимают тебя за летучую мышь и боятся, что ты в них вцепишься зубами. Вот и обходят нас стороной”.
Ночью он клал шляпу поверх глобуса. А внутри глобуса — если его раскрыть — хранились его спички и *. Ференц положил туда же и свои отмычки, плотно замотав их в мешок.
* * *
В апреле, перед Пасхой, Риго проходил лютеранскую конфирмацию вместе с другими учениками-одногодками. Ференц наблюдал за приготовлениями с интересом, подумал, не стоит ли ему самому озаботиться тем, как это проходит в католической церкви и принять участие, тем более что он сам вынужден был сидеть с остальными на уроках религии и изучать глубокомысленные изречения Мартина Лютера. И все же Ференц отказался от этой идеи — посчитал, что его собственная вера не нуждается ни в каких публичных подтверждениях, что он не должен быть искренне верующим никому, кроме себя. И уж точно не должен этого святошам и толстобрюхим лентяям, как писал в своем Катехизисе Мартин Лютер. Кроме того, от этой идеи веяло всегда нагонявшим на Ференца уныние формализмом.
Риго тоже не показался Ференцу восторженным любителем церковных ритуалов. В целом по нему не было понятно, верил ли он хоть во что-то или просто смирялся с тем, что ему вменялось делать. Но Риго вполне себе любил правила, особенно те, что придумывал сам (очень дурацкие, по мнению Ференца, вроде того, что следовало мыться перед всеми уроками, кроме уроков Цессо, а перед занятиями фортепиано чистить одежду щеткой и начищать ботинки). Так что, может, это вписывалось куда-то в четкую систему правил Риго — что, будучи лютеранином, следовало выполнить все формальности и хорошо подготовиться к конфирмации.
Воскресным утром стайку учеников отвели через улицы старого города в церковь. Директор, Цессо и несколько других учителей присутствовали, так же как и герр Шульман — у него среди конфирмантов помимо Риго был еще один ученик. Ференц, как и другие, потащились следом, чтобы не упускать любопытное зрелище. Все дышало торжественностью, да и погода была что надо — зеленели кроны, пели птицы, шумели моторы подъезжающих машин. Из этих машин появлялись взрослые — мамы, папы, крестные родители; судя по количеству людей, и прочая родня.
Отец Риго по какой-то причине не приехал. А своего крестного Риго даже не знал — рассказал Ференцу, что это отцовский приятель, которого он в сознательном возрасте ни разу не встречал.
— Но мне и не надо, — сказал Риго, пожав плечами. — У меня и так теперь есть все, что мне необходимо.
— Что у тебя есть, майка в дырках и горстка окурков? — Ференц ткнул его в бок.
— В отличие от тебя, Каас, я эти майки хотя бы зашиваю. А ты, видимо, думаешь, что дыры в белье надо любовно сохранять — откладываешь себе подходящее одеяние для первой брачной ночи, как в Средневековье. Наденешь и используешь дыры по назначению. Скроешь, так сказать, дырявой майкой постыдную наготу. Только не забудь написать сверху что-нибудь благочестивое — “Ave Maria” или “К вящей славе божией” — чтобы впечатлить девушку. А еще лучше — “Habemus Papam”.
— “Habemus Papam”? — переспросил Ференц, морщась. — Мне кажется или ты подразумеваешь этим что-то исключительно мерзкое?
— Тебе не кажется. Кардиналы проголосуют за папочку, и из трубы повалит красный дым.
— Боже. Белый дым, Риго, белый дым.
— Я знаю, — ответил тот, не мигая смотря Ференцу в глаза.
Что бы Ференц ни говорил о майках, на конфирмацию Риго оделся очень опрятно — в отглаженный костюм с галстуком — как, в принципе, от него и ожидалось.
Хористы вокруг них, преисполненные праздничного настроения, уже начали друг друга лупить, сминая и пачкая нарядную одежду, а потом еще и получили подзатыльники от Цессо, не терпевшего вокруг себя любого проявления жизни, тем более такого неорганизованного. Но, несмотря на то, что некоторые вели себя не особо в духе торжественного дня, в сторону перед конфирмацией директор отвел именно Риго — сказал ему не забывать вести себя как следует, а то вылетит из школы в два счета. Если начнет задирать других или вздумает * на территории церкви — все, жест доброй воли со стороны руководства тут же закончится. Нахождение на испытательном сроке делало положение ученика шатким, особенно, если этот ученик и так был в немилости.
Перед службой Риго вздумал помолиться — топтался в боковом нефе под картиной с разноцветными фигурками — копией Фра Анджелико. Он встал там, наконец, широко расставив ноги и опустив голову — как будто не молился, а готовился к бою. Ференц отлучился, выйдя на улицу — все же, конкретно его никто не предупреждал о том, что нельзя *. Он отошел подальше от церкви, глазея на автомобили — как ему показалось, все абсолютно шикарные, отмытые, натертые воском до блеска. Глазел и на родителей, тянувшихся к церкви — все при параде, веселые, радующиеся за своих отпрысков.
“Было бы, конечно, неплохо, — подумал Ференц, *, — иметь родителей”. Чтобы они забирали на выходные, водили в музеи, сопровождали на бар-мицву — как Михаэль Шульман своего Миху. Но, с другой стороны, Ференц настолько привык справляться в одиночку, что сейчас, наверное, родители ему бы мешали.
Ференц вежливо поговорил с парочкой средних лет, очаровав их своими манерами (которые он включал, когда было нужно) и кудрявой челкой. Взрослые похвалили его, пожелали удачи в учебе, сказали, что его родители должны им гордиться, и что их собственный балбес — какой-то хорист — совсем не такой паинька, как Ференц.
Когда он вернулся, многие уже сидели на местах, служба начиналась. Конфирманты устроились в первых рядах, и Ференц, пройдя вперед, не увидел там Риго. В числе прочих был только второй ученик Шульмана — и сам Шульман, сидящий неподалеку и раздраженно оглядывающий ряды.
— Послушай, — он подозвал Ференца и сказал ему почти на ухо, — найди, пожалуйста, своего приятеля, и проследи, чтобы он поскорей вернулся. Мне передали, что он в туалете. Окажи услугу, проверь незаметно. Если его от волнения стошнило, помоги ему привести себя в порядок.
Ференц тихо вышел, стараясь не мешать пастору. В притворе уже никого не было и царила тишина.
— Прихорашиваешься, красотка? — поинтересовался он, распахивая тяжелую дверь туалета.
Риго и правда был там — стоял перед зеркалом, вцепившись одной рукой в раковину, и покачивался на месте. Сначала он не отреагировал, потом обернулся — и Ференц увидел, что у того от его аккуратной прически ничего не осталось, галстук перекошен, а щеки горят.
— Эй, — спросил Ференц чуть тише, — да что с тобой снова? Блевать потянуло? Момент не очень подходящий. Но, если у тебя в желудке ничего не осталось, тогда пойдем. Папочка поможет тебе причесаться и поправить штанишки.
Риго ничего ему не ответил, лишь кивнул и неловко подошел. После, когда Ференц поправил ему галстук, едва слышно произнес “спасибо”. Поскольку он ничего больше не делал и действительно, кажется, ждал, что Ференц будет его причесывать, тот вытащил из внутреннего кармана пиджака гребешок, намочил под краном ладонь и попробовал оказать ему и эту услугу.
— Но это по-дружески, ага? Ничего такого.
— Да какой из тебя гомосексуалист, Каас, — с каменным лицом ответил Риго. — С тем, как ты любишь нарушать закон о блуде, вместо того, чтобы уроки учить и куличи из песка лепить. Ты даже если и попытаешься сменить курс своего корабля, то не сможешь. Даже с таким красавцем, как я.
— Посмешил, спасибо. Красавец — это Марлон Брандо, если я вообще что-то понимаю в красавцах, а ты так — три щепотки табака, метр роста, кожа с костями да бахвальство.
— Ладно, Каас. Ты прости, если есть за что. Все же, у меня сейчас конфирмация — надо соблюдать. Только это тоже по-дружески, ага? Ничего такого.
— Ага. Пойдем.
Ференц зарядил ему смачный тычок в спину и вежливо открыл перед ним дверь — даже немного поклонившись. Риго шел как-то неказисто, снова этим своим прыгающим шагом, прижав руки и ладони к телу. Он уселся на свое место — а прямо сзади устроился Ференц — и очень ясно, несмотря на праздничные речи с кафедры, услышал, как Шульман говорит Риго:
— Что ты весь, будто в грязи вывалялся. Сейчас уже не получится тебя отчистить, слишком заметно будет. Хайнц, ну нельзя же так, ты же уже не ребенок, а ведешь себя еще хуже, чем ребенок. Весь этот год — одна сплошная катастрофа. Ты помолись хоть, если вообще молишься. Может, бог тебе еще помочь сумеет.
Риго, как и всех прочих, благословили. Произнесли его конфирмационный стих: “У Тебя исчислены мои скитания; положи слезы мои в сосуд Твой — разве они не в книге Твоей?” — кажется, из писания Давида. Тут Шульман снова вздохнул с раздражением — решил, наверное, что Риго выбрал этот стих, чтобы в очередной раз над ним поиздеваться.
— Какие у тебя могут быть скитания, щегол? — поинтересовался он позже сухо. — Нечего таким злоупотреблять. Ты разве не собирался выбрать что-то другое?
— Да, — согласился Риго. — Хотел выбрать про то, что ленивая рука делает бедным, а рука прилежных обогащает. Но моя рука меня совершенно не обогащает, потому и передумал. У меня вообще руки дурацкие, от них одни проблемы.
— Как и от твоего языка без костей, — ответил ему Шульман. — Хорошо хоть, ты объективно оцениваешь свои достижения.
Конфирмантов пригласили разделить хлеб и вино — то есть, облатки и виноградную газировку, в которой если и было вино, то лишь пара капель. Риго взял стакан левой рукой, держа правую в кармане брюк, и за последующий час так ни разу ее из кармана и не достал. Ференц увидел, как Шульман кивает на этот карман и приподнимает брови. Риго передернул плечами, криво улыбнулся: “Переиграл, герр Шульман. Вас не слушал. Я же говорю, у меня от рук одни проблемы. Я и сам — сплошная проблема, в этом году немного сдал, пошел, так сказать, по наклонной. Покатился”.
И Шульман в этот момент просто перестал его воспринимать — отклонился в сторону, покачал головой и погрузился в мысли.
— Постарайся, — это было единственным, что он сказал напоследок, — хотя бы до выпуска дотянуть, с таким-то отношением. Почему ты вообще переигрываешь руки, разве я тебя учу так заниматься? Зажимать мышцы, лупить по клавиатуре? Нет, я тебя так не учу. Если ты собираешься играть на своих конкурсах, то попробуй оказать мне хоть немного уважения, побереги себя неделю, рукой ничего не делай. И отцу не сообщай — если бы он знал обо всем, что тут с тобой происходит, давно бы с ума сошел.
Вернувшись в школу, Риго тут же потащился в свой репетиторий, заперся изнутри на ключ — что было против правил — и принялся наигрывать что-то — Ференц так понял, левой рукой. Он сам занимался в соседнем кабинете, а каждый раз, когда прерывался, слышал, что Риго не учит ничего особенного, по сути, не занимается серьезно. Просто тратит время, играя отрывки из Шопена — медленно, меланхолично, без какой бы то ни было энергии. Кроме их двоих, никто не занимался — кто гулял в городе, кто уехал на воскресенье к родителям, кто отмечал конфирмацию в кругу семьи.
— Эй, ты, — крикнул Ференц в окно, услышав, как распахнулось соседнее. — Давай тоже сходим в город, чего это мы тут чахнем. У тебя сегодня праздник, разве не хочется отметить, как и все?
— Не особо, — услышал он приглушенный голос Риго. — Но вообще можно, давай сходим в пивную и я там *. Но не сильно, так, чтобы отвлечься немного. Раз уж вина нормального нам сегодня не предложили.
Они пошли. Гуляли, плевали с мостов, смотрели на девушек.
— Тебе отвлечься надо, Риго. Ну, ты знаешь, перестать так блюсти себя, словно собрался в духовное училище. Да и там таким не увлекаются, если ты не в курсе. Все живут как люди.
Риго задумчиво проследил взглядом за красоткой, идущей по мосту. Причем голова его при этом повернулась так, что он почти свернул себе шею.
— Да какое отвлечься, — произнес он не совсем четко, немного пьяно. — Что мне предлагаешь, начать женщин к близости склонять? Со мной? А зачем, скажи на милость, женщинам я? Я что им, так незаменим? Умею что-то, чего не умеют они сами? Может, я их выслушать смогу или за ними ухаживать красиво? Очень сомневаюсь. Да и выгляжу я, как мальчик. У меня даже голос еще до конца не сломался, как будто я какой-то чертов хорист. Вот ведь упущение, надо было идти в хор и делать там карьеру. Хорош план, а?
— Успокойся, герой-любовник, тебе, видимо, действительно никого склонять не надо. Да и * больше не стоит. Да и все, о чем ты говоришь — это неважно. Это детали. Типа рыцарских фантазий, где на даму можно с придыханием смотреть, а трогать нельзя. А если потрогаешь — магия нарушается, все, не интересно больше. Вот и у тебя так. А в жизни все не так, Риго, в жизни дамы не для того, чтобы на них смотрели. Поверить не могу, что тебе это все объясняю.
— Ага, — тихо согласился тот. — Спасибо за науку, даже если это дурацкая наука. Но, с другой стороны, ты же не виноват, что таким примитивным уродился. Как кастрюля.
— В смысле, как кастрюля?
— Ну, в смысле.., — он задумался. — …в смысле, там дно и крышка плоские, а между ними ничего нет. Пусто.
Вечером Риго переоделся — и за те секунды, пока он не успел натянуть на себя свежую майку, Ференц увидел на его худощавом, неказистом теле темные пятна — точно его отходили по ребрам полицейской дубинкой.
— С лестницы упал? — спросил Ференц.
— Да, прокатился по ней немного. Как на новеньком “Маттерхорне” в “Дисней”. Было весело.
— Да уж, вижу. Слушай, Риго, хочешь, мы эту лестницу вместе отходим? За то, какая она крутая.
Риго поморщился, притих. Взъерошил волосы пальцами — и его просто перекосило всего оттого, что он забылся и сделал это правой рукой. Теперь Ференц видел, что с ней тоже что-то не в порядке, что лестница, похоже, если она была, решила вцепиться Риго в ладонь, дернуть ее в промежуток между ограждением и ступенями и там провернуть.
— Пойми, Каас, — сказал он, — если я начну здесь буянить, меня исключат. Я не могу теперь таким заниматься, хоть бы и хотелось. А то и руки сломают — тогда уже все, конец моим занятиям.
— Зачем кому-то таким заниматься, руки тебе ломать? Чем ты такой особенный, а? По-моему, ты уже немного преувеличиваешь.
— Я ничем не особенный, в этом-то и суть. Я самый обычный и пока что я вроде козла отпущения. Знаешь, так всегда и происходит — такие мелкие сошки видят по поведению педагогов, с кем и как себя можно вести. Ну и слышат, что кому говорят. Если бы кто за меня вступился из взрослых — не было бы такого. Или если бы я сам плюнул на все и начал бы с ними драться. Может, и отстали бы. Но я подумал, — он сел на кровать, спрятал руку под майкой, — и решил, что не высовываться будет лучше всего. Ну, драться буду, и что? Отправят назад к отцу, прочь от моего педагога. А там что, лучше будет? Никак нет. Отец мой пианист, конечно, но так, как Шульман, он со мной заниматься не будет. Ему больше нечего мне показать. Я уже слишком много умею, — он грустно рассмеялся.
— Так что с тобой случилось, Риго? Я всего десять минут отсутствовал, и за это время ты уже умудрился найти себе неприятности.
Тогда Риго рассмеялся снова.
— Можно сказать, я тут сам виноват. Ты, может, видел — меня сейчас задирают. Это игра такая — сколько еще стерплю — а я им пока позволяю. И вот сегодня повелся на самое идиотское, на что можно было — на шутки про мамочку. Ты знаешь, какого рода. Ну, мы вышли в туалет и закрылись там на пару минут. Но оказалось, что я один, а их много. И вот, за эти минуты мне доступно показали, что именно сделают с моей мамочкой. Без этого самого… Зато со всем остальным.
— Со всем остальным? — глупо переспросил Ференц.
— Ага, — кивнул Риго, сгорбившись. — Там безобидно все, слова, в основном. Шутки, угрозы. Меня из этого только про руки напугало. А из действий — тоже ничего особенного, попинали немного. Про остальное и рассказывать неловко, так что не буду.
* * *
Риго, как и каждый раз перед экзаменами, помог Ференцу подтянуть общее фортепиано и теорию. У него самого слух был хуже, чем у Ференца — не абсолютный, не микротональный, и разницы между сыгранной на скрипке “ре-диез” и “ми-бемоль” он почти не слышал. Но у него была лучше выучка, понимание гармоний, музыкальной математики.
Он сказал как-то, что квинтовый круг со всеми тональностями, их главными функциями и энгармонизмами у него словно в мозгу выжжен — причем, ясное дело, не просто математически зазубрен, а именно находится там под черепом со всеми звуками, знаками, преобразованиями и каденциями — и все это он может в любой момент спеть. Ноту “ля” он, в принципе, тоже слышал и мог построить от нее все остальное. А Ференц ему все говорил, что это “ля” у него фальшивое, что он поет слишком высоко или слишком низко, слишком плоско или еще как-то не так.
— Так мне же и не нужно, Каас, — примирительно сказал Риго. — Я же всего лишь пианист. Это струнникам такой слух, как у тебя, нужен, а я уж как умею. Причем, пойми, даже этот результат чисто за счет занятий.
Ференц быстро понял, что никакой хороший слух не победит систематизированные знания. Риго свои знания, в принципе, за просто так тоже не получал — строил на уроках теории аккордовые цепочки, играл их регулярно в разных тональностях. Цессо все никак не мог за него зацепиться на экзаменах, потому выдумывал уже совсем откровенную ерунду. Предлагал усложнить уже и так наполненную отклонениями и септаккордами цепочку, требовал ее транспонировать, говорил, что бас был сыгран неправильно или голосоведение неверное.
Но, поскольку в старших классах на экзамены уже собирали комиссию, делать это ему становилось все сложнее. Как-то на роль второго экзаменатора пригласили Альвара Богуса, и тот, услышав претензии Цессо, косо взглянул на него и произнес — вроде и тихо, а вроде так, что первым рядам было слышно: “Рудо, у тебя что, старческая глухота? Там же ясно слышно, что построено правильно. Может, тебе провериться, серные пробки почистить?”
Спорить со скрипачом Цессо не отважился.
Ференц пытался платить Риго за его занятия с ним деньги. Риго иногда их брал, иногда отказывался, а в этот раз сказал: “Это безвозмездно, Каас. За всю твою помощь. За то, что ты мне настоящий друг и от меня не отвернулся”.
“А ты что думал, — спросил Ференц, — так просто от меня отвяжешься? Ну уж нет. Я с тобой и дальше дружить планирую”.
* * *
Ближе к лету узнали, что инструменты и их струны привел в негодность сын Шульмана — Михаэль-младший. Тот долго молчал, но узнав, что его отец отдал кому-то билет на Вильхельма Кемпфа — который, как оказалось, купил Риго в подарок еще прошлым летом — во всем признался.
К этому моменту Риго уже выполнил пятьдесят часов общественных работ, немного пришел в себя — после наказания и после того, что произошло на конфирмации — и вовсю продолжал заниматься. В ответ на новости и на вопрос Ференца, зачем он, черт возьми, это учудил с укрывательством Михи, Риго спокойно, но немного грустно ответил:
— Зря он признался. Знаешь, Каас, он другой немного, не такой, как ты и я. Если бы его там распекать начали при всех у директора, мог бы и крышей поехать. Его отца бы уволили, скорее всего, а если бы и нет, он бы сам ушел, когда исключили бы Миху. Так что, в самом деле, тут и варианта-то другого не было, кроме такого. Понимаешь ли, иногда есть только один вариант, как поступить.
.
.
______________________________________________________________________________________
Dej (“дэй”, ром.) — мама.
Богус — с англ. “bogus” — фальшивый, поддельный, ложный.
спиккато, мартеле, деташе, пиццикато — с итальянского spiccato (отскакивая), pizzicato (щипком) и с французского martelé (отрывисто), détaché (отдельно) — названия штрихов (движений смычка, техник звукоизвлечения) при игре на смычковых инструментах.
Клэр Грубе — игра слов, основанная на созвучии имени “Клэр Грубе” и слова Klärgrube (отхожая яма).
Пауль Витгенштайн — австрийский и американский пианист, потерявший правую руку во время Первой мировой войны, но продолживший успешно концертировать, играя левой рукой.
“Habemus Papam” (лат.) — “У нас есть Папа” — фраза, произносимая с центрального балкона собора Святого Петра в Ватикане после того, как был избран новый Папа Римский.

|
PPh3
Уважаемый автор! Очень тяжело, буквально невыносимо. Согласна с мнением в комментариях, что читать такое всё равно нужно, но... полдня ходила больная.Возможно, вы уже читали это произведение, тоже вынесенное на конкурс: Не хлебом единым жив человек Но даже если еще нет, как музыкант, вы, наверное, сможете считать и услышать оттуда куда больше смыслов. 2 |
|
|
1 |
|
|
Анонимный автор
|
|
|
Olyapro1060
Здравствуйте, буду очень рада, если прочитаете! Неважно, в рамках конкурса или нет. Особенно, если хотите обсудить - это для меня, конечно, как для автора, самое интересное и приятное. Насчет печати - это если и будет, то, думаю, очень нескоро, т.к. я в этом совсем не разбираюсь, да и редактуры тут еще на год. Так что, может, вы оставите метафорические пометки на онлайн-страницах?)) Isur Я в восторге и очень благодарна художнику! Интересно, кто он :) PPh3 Я помню про ваши простыни, но мне надо найти время, чтобы вдумчиво ответить) 1 |
|
|
Isur
Догорой автор, вам там чудесную иллюстрацию принесли Э... а там с пальцами все в порядке? Анонимный автор PPh3 Я помню про ваши простыни, но мне надо найти время, чтобы вдумчиво ответить По вашему конкурсу как раз начинается забег волонтера по обзорам, так что вам еще нормальные отзывы принесут %) |
|
|
Анонимный автор
|
|
|
Э... а там с пальцами все в порядке? Ответственно вам заявляю, как обладатель пальцев - с пальцами там все в порядке! :) |
|
|
Хелависа Онлайн
|
|
|
Уф-ф, я дочитала!)) Четыре дня читала саму повесть/книгу и два дня - комментарии))Я человек , предельно далёкий от музыки, но меня затянуло бесповоротно в эту историю, где судьбы переплетены с музыкой неразделимо. Музыкой пронизано всё пространство, она буквально везде и всюду))
Показать полностью
Не буду анализировать образы героев (это прекрасно сделано в предыдущих комментариях), просто скажу, что глубина и проработка матчасти поражают. Так получилось, что историю средневековой Европы я знаю гораздо лучше истории Европы двадцатого века - тем интереснее было знакомиться с целым новым для меня пластом информации о людях с "той стороны" железного занавеса. Это же самое интересное - быт, мелкие всякие привычки и обычаи, словечки и реакции... Вообще, произведение очень многоплановое, я бы сказала, широкоформатное даже - я видела, автор в комментариях открещивается от сравнения с классиками, но у меня всё время чтения крутились в голове образы героев Ремарка - не какой-то конкретный, а общее впечатление... Может, это просто субъективное восприятие, но не могу об этом не написать. Для меня ваша работа - лидер не только в номинации (хотя именно здесь хватает сильных соперников), но и во всём конкурсе. Честно - если бы не конкурс, я вряд ли взялась читать макси на эту тему (саммари меня, скажем, не очень зацепило), но, начав читать, не пожалела об этом ни на минуту)) Большое спасибо за эту прекрасную вещь! 2 |
|
|
Хелависа Онлайн
|
|
|
И да, вдогонку - иллюстрация тоже прекрасна!))
2 |
|
|
Анонимный автор
|
|
|
PPh3
Показать полностью
Здравствуйте, начинаю ответ на простыни)) Там этот органист как раз разжевывал на тему, как следует понимать Баха, проигрывая фрагменты из его произведений: что здесь разговор человека с Богом, здесь человек, оставшись без Бога, падает в пропасть, а здесь Бог спасает человека и т.д. И как раз в каком-то из этих проигрышей ставил руки крестообразно на клавиатуре органа, потому что в этом случае, как я понимаю, сила нажатия и, как следствие, звук будут уже другими. Очень интересно, я бы посмотрела! Возможно. А про руки не знаю, может, ставил руки на разные мануалы (клавиатуры)? Или просто перераспределил так голоса по какой-то причине. Сила нажатия, конечно, не может быть разной, т.к. сила нажатия в любой из рук будет ровно такой, какой ее захочет сделать музыкант))) Наверное, тут была какая-то отсылка Была отсылка на имя Баха)) Bach. Он вписывал такую музыкальную монограмму в свои произведения) b в европейской нотации название ноты си, а - ля и так далее. Хм... но тогда у произведения была бы, наверное, другая структура, если бы это был рассказ в рассказе или воспоминания. А Ференц - все-таки друг Хайнца, а не какой-нибудь мимокрокодил, который записал историю со слов очевидца и художественно переработал, как это представлено в эпилоге романа "Обломов". Не обязательно! Автор может переработать идею всегда как угодно. Как в “Искуплении”, где Брайони вписала в свой роман, что ее сестра и ее возлюбленный счастливо воссоединились (в то время как в реальности они оба погибли, так больше и не встретившись, по ее вине, но она придумала себе такую счастливую концовку, посчитав, что таким образом искупит свою вину) это как “мужчины и тенора” Это, наверное, шутка, которую поймут только люди с музыкальным образованием %) Да тут вроде нечего особо понимать, видимо, обладатели теноров не считаются в музыкальных кругах настоящими мужчинами)) может, это и с музыкальной точки зрения можно интерпретировать - что по звуковысотности бас-баритон в хоре может противопоставляться тенорам-альтам-сопрано, но это из области догадок) Насколько я представляю межконфессиональные различия, протестантский священник действительно может сказать что-нибудь такое (хотя, учитывая, сколько в том же протестантизме деноминаций...). Православный же священник, напротив, может сказать очень много на тему "должны любить", "должны хотеть", "Царство Небесное нудится" и все такое. И тем более никогда не скажет, что, мол, "если посещение храма и чтение молитв не приносит вам мира в душе, радости и т.п., то лучше тогда не ходите", а, напротив, скажет что-нибудь типа: "понуждайте себя". Я говорю именно про православных священников, т.к. сама росла в православной традиции, слушала проповеди и лично общалась очень со многими. Ну и много интервью смотрела, документальных фильмов. Выводы, которые я выше описала, и сделаны из моего личного опыта) Так-то какой-то один конкретный священник МОЖЕТ сказать все, что угодно, я рассуждаю про свои наблюдения в целом. Ни разу, честно, не слышала из уст священников фраз типа “должны любить / хотеть” или что что-то там нудится, хотя в детские годы и воскресную школу посещала, и минимум раз в неделю службу, и на клиросе пела, слушая службу… Хм... а основных или ремесленных школ во времена Хайнца и Биргит уже не было? Где всего 9 или 10 классов? Конечно, были, там основная масса и училась. Но вы же именно про абитур спросили, абитур - это окончание третьей школьной ступени образования. Потому что в церковной среде нередко именно на дореволюционные времена ссылаются. Я просто все еще не понимаю, какое отношение имеет православная церковь в славянских реалиях ко времени и действию, когда жили мои герои))))) Да и отношение к сексу в (венчаном) браке в религиозной среде (окружавшей меня), наоборот, по моему впечатлению, исключительно положительное. К сексу с предохранением - это уже другое дело, но мы сейчас не конкретно об этом говорили, а в целом, о побуждениях, так сказать. В разговорной речи я бы вообще никакие голоса не разобрала. А насчет баритона припомнила, что мне на примере ныне покойного певца Дмитрия Хворостовского говорили, что вот баритон, как у него, встречается очень редко, а вот что теноров среди певцов чуть ли не каждый второй. Ну, посредственных может и каждый второй, не знаю, а исключительные, большие голоса, кмк, в любом типе голоса встречаются редко. Я очень редко когда слышу хорошие тенора, к сожалению. Зато плохих столько, что, если бы я многие вокальные произведения в таком исполнении услышала впервые, возненавидела бы их и подумала, что музыка плохая… Хотя я все равно труд певцов не умаляю, т.к. сама прекрасно знаю, сколько его требуется и какая это работа, но, к сожалению, в некоторых случаях только труд (а не результат) и можно оценить. О... это как раз про меня. Не то чтобы я пыталась там петь какие-то оперные партии, но вот этот голос внутри головы очень легко теряю даже при попытке спеть самую простую песню. Это не только у вас, это вообще у всех так, даже, кстати говоря, у профессионалов. Но об этом я уже писала в ранних сообщениях. Про странную для меня иллюзию большинства далеких от музыки людей, что какие-то музыкальные слабости или ошибки свойственны только им, а у всех других все хорошо и прекрасно. Хм... так вроде Хайнца то ли Ференц, то ли Фиха в одной из глав назвал Хинце. Или я чего-то уже путаю? Ну Миха приколист) Мне кажется, в любом кругу близких друзей принято называть друг друга какими-то странненькими словами)) 1 |
|
|
Анонимный автор
|
|
|
Хелависа
Показать полностью
Здравствуйте, спасибо большое за отзыв! Саммари - это всегда мое самое слабое место, ваяли его с друзьями как могли)) Хотя я и сейчас не знаю, как можно иначе, оно, по-моему, дословно и отображает всю суть истории без того, чтобы совсем уже откровенно спойлерить… два дня - комментарии Вот это меня больше всего в вашем отзыве поразило) Что вы даже комменты прочли! глубина и проработка матчасти поражают Спасибо! (не знаю, как тут ставить сердечки, но представьте, что они есть)) но у меня всё время чтения крутились в голове образы героев Ремарка - не какой-то конкретный, а общее впечатление... В целом, мне так подумалось, наверное, какое-то неосознанное вдохновение было, я в юности много читала Ремарка, правда, это уже давно было :Ь Но был у меня такой период, когда я, как Хайнц, забившись в угол метафорической пивной, штудировала Ремарка, Белля и иже с ними. Честно - если бы не конкурс, я вряд ли взялась читать макси на эту тему Рада, что вы благодаря конкурсу прочли! Спасибо вам за рекомендацию и спасибо вам вместе с Isur за то, что упомянули в болталке! 3 |
|
|
Анонимный автор
Показать полностью
Здравствуйте И вам здравствуйте )) Очень интересно, я бы посмотрела! Возможно. Если у вас ютуб доступен, то попробуйте там поискать канал "Евгений и оператор" - хотя, может, они за столько лет и переименовались уже. Там парень-ведущий, как я поняла, из русских немцев, и они с другом снимали ролики про разные немецкие города (в одном из них было как про старинные порталы XVI-XVII вв. и дорожка из 14000 крестов, ведущая в заброшенную больницу, где по программе Т4 уничтожали стариков в годы ВМВ), путешествия в Лихтенштейн и Амстердам и, вот, интервью с органистом. В комментариях, помню, писали, что многие находили их по обзору дворца какого-то олигарха в стиле "цыганское барокко". А про руки не знаю, может, ставил руки на разные мануалы (клавиатуры)? Не помню, ставил ли руки на разные ряды, но точно помню, что крестообразно. Или просто перераспределил так голоса по какой-то причине. Это отдельно показывали, что, выдвигая те или иные рычаги, можно открывать определенные группы труб. Там, собственно, есть вариант, при котором орган имитирует иссон. Была отсылка на имя Баха)) Bach. Он вписывал такую музыкальную монограмму в свои произведения) b в европейской нотации название ноты си, а - ля и так далее. Т.е. как я и думала, это может понять только человек с музыкальным образованием. Да тут вроде нечего особо понимать, видимо, обладатели теноров не считаются в музыкальных кругах настоящими мужчинами)) может, это и с музыкальной точки зрения можно интерпретировать - что по звуковысотности бас-баритон в хоре может противопоставляться тенорам-альтам-сопрано, но это из области догадок) Что у теноров якобы слишком "высокие" по сравнению с "настоящими мужчинами" голоса? А что же говорят тогда про контр-теноров? Доводилось слышать такие голоса, и слышала, что контр-тенор даже называют мужским вариантом женского сопрано. Я говорю именно про православных священников, т.к. сама росла в православной традиции, слушала проповеди и лично общалась очень со многими... в детские годы и воскресную школу посещала, и минимум раз в неделю службу, и на клиросе пела, слушая службу… Меня бы тоже заставили, если бы мама пришла в религию до того, как я окончила школу. И в этом разрезе я думаю, что даже к лучшему, что у меня так и не появилось музыкального образования. Ни разу, честно, не слышала из уст священников фраз типа “должны любить / хотеть” или что что-то там нудится А я вот слышала - и в проповедях, и в частных беседах. И нормальным прихожанам - в отличие от меня - такая риторика очень хорошо заходит. Это не только у вас, это вообще у всех так, даже, кстати говоря, у профессионалов. Но об этом я уже писала в ранних сообщениях. Про странную для меня иллюзию большинства далеких от музыки людей, что какие-то музыкальные слабости или ошибки свойственны только им, а у всех других все хорошо и прекрасно. Мне вот, собственно, казалось, что люди с хорошими музыкальными данными этот голос в голове не теряют, а воспроизводят его, т.е. слышат в реальности то же, что и в своей голове. Ну Миха приколист А я, как всегда, в последнее время, мимо клавиатуры попадаю... (( Мне кажется, в любом кругу близких друзей принято называть друг друга какими-то странненькими словами Не знаю... по крайней мере, Миха, хотя со странностями был, но все же не делал намеренно что-то гадкое и обидное (заранее это понимая), а потом такой: "Да это же шутка была!", "Что ты такой скучный, шуток не понимаешь?", "Я же развеселить тебя хотел, а ты дуешься!", "Мы же друзья!" и все такое. 1 |
|
|
Хелависа Онлайн
|
|
|
два дня - комментарии Просто опыт жизни на Фанфиксе научил, что комментарии могут стать отдельным источником информации)) И я не ошиблась! Именно в комментариях подчерпнула много такого, что помогло лучше понять содержание и смысл истории, а кроме того - это интереснейшая дискуссия о моральных и культурных ценностях разных эпох, факты и отсылки, которых я раньше не знала и не узнала бы никогда))Вот это меня больше всего в вашем отзыве поразило) Что вы даже комменты прочли! Рада, что вы благодаря конкурсу прочли! Спасибо вам за рекомендацию и спасибо вам вместе с Isur за то, что упомянули в болталке! Это то немногое, что я могла сделать. Хочется, чтобы вашу работу прочло как можно больше людей!2 |
|
|
Милый автор, вам отзыв с #забег_волонтёра
Показать полностью
Вы правда очень, очень круты. Потрясающий, классный текст! Мне очень сложно было взяться за чтение: я не люблю неметчину. Простите за это слово, но у меня из-за личных обстоятельств идиосинкразия ко всему, что связано с Германией. Но текст оказался чудесен. Это совершенно потрясающий стиль, неуловимо напоминающий классические романы XX века: живой, настоящий, невычурный, но в то же время достаточно образный для того, чтобы отрисовать объемную картинку в мозгу читателя. Поразительна многомерность: автор описывает жизнь героев с позиции каждого из них. Это не то чтобы сложно - это просто определенный уровень. И автор в своем опыте этого уровня достиг. Мое безграничное уважение автору. Сложные, неоднозначные герои. С одной стороны, понятно, на чьей стороне автор, кого автор одобряет, с другой - даже положительные, главные герои не носят белые плащи. Выбрано непростое, немного депрессивное время и место действия, что проходит фоном для героев. Это хорошо - автор не зацикливает персонажей на политических темах, он дает им нормальную, человеческую жизнь и человеческие переживания. В то же время они вынуждены так или иначе жить в своей эпохе, вписываться в нее, но это лишь часть их личность, а не цель или концентрат. Музыка. Вы знаете, для меня этот текст "образовательный": я не большой фанат классики, мои знания в музыке очень поверхностны. Автор... нет, не погружает в музыку, но она настолько сплетена с судьбами героев, настолько естественна для действия и событий, что это, пожалуй, делает этот текст одним из лучших воплощений темы конкурса. И в конце хочу сказать: этот текст из тех, которые просятся к публикации. 3 |
|
|
Лёлик и Петеньки
Показать полностью
Милый автор, вам отзыв с #забег_волонтёра Просто замечательный отзыв, которого автор, безусловно, заслуживает в полной мере!Вы правда очень, очень круты. Потрясающий, классный текст! Мне очень сложно было взяться за чтение: я не люблю неметчину. Простите за это слово, но у меня из-за личных обстоятельств идиосинкразия ко всему, что связано с Германией. Но текст оказался чудесен. Это совершенно потрясающий стиль, неуловимо напоминающий классические романы XX века: живой, настоящий, невычурный, но в то же время достаточно образный для того, чтобы отрисовать объемную картинку в мозгу читателя. Поразительна многомерность: автор описывает жизнь героев с позиции каждого из них. Это не то чтобы сложно - это просто определенный уровень. И автор в своем опыте этого уровня достиг. Мое безграничное уважение автору. Сложные, неоднозначные герои. С одной стороны, понятно, на чьей стороне автор, кого автор одобряет, с другой - даже положительные, главные герои не носят белые плащи. Выбрано непростое, немного депрессивное время и место действия, что проходит фоном для героев. Это хорошо - автор не зацикливает персонажей на политических темах, он дает им нормальную, человеческую жизнь и человеческие переживания. В то же время они вынуждены так или иначе жить в своей эпохе, вписываться в нее, но это лишь часть их личность, а не цель или концентрат. Музыка. Вы знаете, для меня этот текст "образовательный": я не большой фанат классики, мои знания в музыке очень поверхностны. Автор... нет, не погружает в музыку, но она настолько сплетена с судьбами героев, настолько естественна для действия и событий, что это, пожалуй, делает этот текст одним из лучших воплощений темы конкурса. И в конце хочу сказать: этот текст из тех, которые просятся к публикации. 2 |
|
|
Анонимный автор
|
|
|
Лёлик и Петеньки
Здравствуйте, спасибо вам за отзыв! Очень хороший и приятный. Рада, что чтение себя оправдало несмотря на то, что вы не любите неметчину :ь Что касается образовательности - это моя отдельная цель была при написании, втюхивать людям свои музыкальные измышления под видом ориджинала :ььь Я тут начала перечитывать “Трех товарищей” Ремарка под впечатлением от того, что в комментариях его упомянули - и вот там нашелся персонаж-кельнер, который очень любил мужские хоры и всех людей заставлял их слушать, прежде чем подать им еду или выпивку. И смотрел на них сурово, пока музыка не закончится, чтобы не вздумали слушать невнимательно. Так вот, этот персонаж - это я… Isur Вам отдельное спасибо за преданность моей работе и за то, что вы меня не забываете в комментариях! Я с самого начала вас ждала в комментариях, еще до того, как вы у меня вообще впервые отписались, и очень рада, что не ошиблась и что вам, что называется, зашло! 4 |
|
|
Анонимный автор
|
|
|
PPh3
Показать полностью
Абитур - это значит, не аттестат по окончании школы (любой), а именно гимназии? Однако вы ранее говорили, что я несправедливо отнеслась к Фриде, якобы недостойна она абитура. Однако... поправьте меня, если я ошибаюсь... Фрида после школы окончила популярные в то время курсы продавщиц, верно? Зачем для этого такое мощное образование, которое дает гимназия? Ведь гимназия дает классическое образование для университетов, где изучают фундаментальные науки и искусства; Да, гимназии или аналогичных школ. Ну, насколько помню, о Фриде шла речь не о том, что она могла или не могла закончить (так-то да, абитур в целом был редкостью, а женщины его вообще очень редко могли получить), а ДОСТОЙНА ли она абитура по своим умственным способностям. Я считаю, что да, достойна, и в целом никогда ее глупым персонажем не считала. Что у теноров якобы слишком "высокие" по сравнению с "настоящими мужчинами" голоса? А что же говорят тогда про контр-теноров? Доводилось слышать такие голоса, и слышала, что контр-тенор даже называют мужским вариантом женского сопрано. Ну тут тоже можно рассказывать бесконечно. Странно называть что-то мужским или женским вариантом чего-то, это просто голос. У кого-то он, вроде как, остается таким, как был, без заметной смены - всегда высоким (пример - Алоис Мюльбахер), кто-то развивает его из фальцета (Филипп Жаруски). Он и по качеству, и по объему, и по полетности отличается от женского, но его могут использовать в барочной музыке - вроде как по аналогии с певцами-кастратами того времени, которые эту музыку и исполняли. Хотя вообще мне это странно сравнивать, т.к. неизвестно, как эти самые кастраты звучали, если учесть, что голос у них не ломался, а объем легких при этом был как у взрослых мужчин. Может, по звуку что-то в сторону Мюльбахера. Есть малое количество оставшихся записей последнего кастрата, но они неинформативны. Так или иначе, такие голоса в наше время - редкость, уникумы (в хорошем или плохом смысле, я просто тембр тех, кто поет фальцетом, не очень выношу, хотя и признаю мастерство), и оценивать их в контексте общего потока нет смысла. А про настоящих теноров - не знаю, на самом деле, кто так о них шутит и зачем, может, и правда считают их голоса слишком высокими и “немужскими”)000 Мне вот, собственно, казалось, что люди с хорошими музыкальными данными этот голос в голове не теряют, а воспроизводят его, т.е. слышат в реальности то же, что и в своей голове. Тут ключевое - “казалось”)) Но я, конечно, не отрицаю, что у кого-то данные хуже, у кого-то лучше, кому-то проще воспроизводить, кому-то сложнее. Не знаю... по крайней мере, Миха, хотя со странностями был, но все же не делал намеренно что-то гадкое и обидное (заранее это понимая), а потом такой: "Да это же шутка была!", "Что ты такой скучный, шуток не понимаешь?", "Я же развеселить тебя хотел, а ты дуешься!", "Мы же друзья!" и все такое. Так Миха же ничего плохого и не говорил. Не думаю, что друзья обижались на него за его шутки. 1 |
|
|
Анонимный автор
Показать полностью
Ну, насколько помню, о Фриде шла речь не о том, что она могла или не могла закончить... а ДОСТОЙНА ли она абитура по своим умственным способностям. Я считаю, что да, достойна, и в целом никогда ее глупым персонажем не считала. Мне Фрида в зрелые годы (когда Хайнц был уже школьного возраста и старше) не показалась какой-то умной - скорее даже инфантильной что или примативной. Т.е. что ей главное, чтобы рядом был, что называется, "мужик", этакий альфа-самец, а что он ее совсем не уважает, как будто и не важно. А при таком раскладе, получается, абитур ей и не нужен вовсе. так-то да, абитур в целом был редкостью, а женщины его вообще очень редко могли получить Потому что девушкам в то время в принципе чинились всякие препятствия в получении высшего образования и карьере (т.е. там, где юноша мог продемонстрировать условно средние способности, чтобы получить абитур, девушке нужно было показать способности выдающиеся, выше головы прыгнуть), или еще и потому, что хороших женских гимназий в принципе было мало? Так Миха же ничего плохого и не говорил. Не думаю, что друзья обижались на него за его шутки. Конкретно в вашей книге - да. А в целом - смотря какие друзья и какие шутки. Можно ведь и очень обидно пошутить, а потом еще и высмеять, что "ха-ха, дураки, шуток не понимают". Или сказать что-нибудь обидное, а потом попытаться выдать это за шутку. |
|
|
Хелависа Онлайн
|
|
|
Я тут начала перечитывать “Трех товарищей” Ремарка под впечатлением от того, что в комментариях его упомянули - и вот там нашелся персонаж-кельнер, который очень любил мужские хоры и всех людей заставлял их слушать, прежде чем подать им еду или выпивку. И смотрел на них сурово, пока музыка не закончится, чтобы не вздумали слушать невнимательно. Так вот, этот персонаж - это я… Я рада, что мои ассоциации сподвигли вас на перечитывание Ремарка)) Но вы зря сравниваете себя с кельнером - тот действовал грубо, нахраписто, а вы так умело и тонко подаёте информацию, что у читателя желание знакомится с незнакомыми жанрами и аспектами музыки возникает само собой)) Но атмосфера у вас ремарковская, да.1 |
|
|
Хелависа
Но вы зря сравниваете себя с кельнером - тот действовал грубо, нахраписто, а вы так умело и тонко подаёте информацию, что у читателя желание знакомится с незнакомыми жанрами и аспектами музыки возникает само собой Кстати, таким образом, когда знания подаются как бы исподволь, как часть художественного замысла, какие-то факты факты, бывает, хорошо оседают в памяти. 1 |
|