Помощь Биргит Хольбайн-Грубе началась с того, что Ференц принялся присматривать за машиной ее мужа. Биргит настаивала, чтобы машина оставалась на парковке — вдруг Хайнц вернется, вдруг она ему _понадобится_, а ее нет там, где он ее оставил. “Понадобится, — с грустной иронией подумал Ференц. — Понадобится. Конечно, она ему понадобится, ведь он первым делом, вернувшись, сядет в нее и рванет с места, как чертов Джим Кларк, если бы тот внезапно воскрес”.
Биргит даже не знала, что машиной требуется пользоваться, а не давать ей стоять месяц на морозе, если она хочет, чтобы Джим Кларк после чудесного возвращения смог снова ее завести. Так что Ференц начал это делать. В первую очередь для того, чтобы, когда до Биргит дойдет тяжесть ситуации, она сама смогла найти машине применение, а не тратить силы и деньги на ремонт.
Еще Ференц, осмотрев салон от и до, обнаружил под заднем сидением пятна. Он разглядывал их через лупу, нюхал, пытался соскрести краем ножа. Но уже прошло время, пятна давно засохли, да и в целом невозможно было сказать, сколько времени тут находились. Хайнц не отличался фанатичным желанием держать автомобиль в чистоте — об этом говорила и не промытая пепельница, и крошки в бардачке, и темные следы — ботинок? — на коврике.
Ференц даже спросил себя, не стоит ли снова пойти в полицию и обратить их внимание на пятна. Сам он предположил бы, что это кровь или фекалии. Или все вместе. Но он помнил, как в полиции обращались с Биргит, и быстро передумал туда идти. Еще заберут это корыто в качестве вещественного доказательства — причем только для того, чтобы доставить неудобство.
Сама Биргит переносила это очень тяжело. А ведь Ференц раньше считал, что она могла Хайнца облапошить — теперь ему было за это стыдно. Это ее мог облапошить кто угодно, особенно сейчас, когда она, похоже, вообще не соображала, что вокруг нее происходит. Когда пошли оркестровые репетиции “Набукко”, Ференц начал временами сбегать за сцену из оркестра — благо, он не был первой скрипкой, и ассистенты дирижера, такие же студенты, как он, его особо не трогали.
Он следил, что там делает Биргит — вокруг нее как обычно вился этот дурачок-тенор с фигурой бизона, но она вроде достойно давала ему отпор — он отходил несолоно хлебавши. Биргит забывала везде свои вещи, причем это ее как будто совсем не волновало. Однажды он услышал, как она говорит вокалистке — певшей Абигайль — о том, что хочет заглянуть в ноты, хоть и знает все наизусть. Та вокалистка предложила свои, а Биргит совершенно без знаков препинания ответила: “Нет ты не понимаешь мне нужно заглянуть в свои в свои ноты”.
Как раз тогда студентов отпустили на перерыв. Ференц выбежал из университетского зала, вскочил в свой “жук” и за рекордное время — за пятнадцать минут (слава богу, что лед уже сошел) — преодолел путь через Овечью гору. Пронесся по лестнице на второй этаж, стуча ботинками; вскрыл замок и попал внутрь — в чистую пустую квартиру, пахнущую хлоркой, из которой словно отдраили все живое. На крышке рояля лежали те самые ноты — открытая партитура, в таком переплете, что ей можно было и убить, заполненная закладками и карандашными пометками.
Держа ее подмышкой, Ференц сбежал на первый этаж — из-за приоткрытой двери на него взирал напуганный глаз под кустистой бровью. Ференц спешно раскланялся с этим глазом.
— Простите за беспокойство, заглянул к вашим соседям по делу.
— Я тебя знаю, — глаз говорил дрожащим мужским голосом. — О, великий дух Мюрквида. Ты навещал меня в военное время и заталкивал водку мне в рот.
— Мюрквид? Нет, я, скорее, Веттир. Бываю и добрый и злой. По настроению.
Вернувшись как раз к окончанию перерыва, Ференц влетел за сцену и передал партитуру прямо в руки Биргит. Та взглянула на него непонимающе, открыла ноты и принялась их листать, улыбнулась, спросила у Ференца:
— Я их обронила где-то? В коридоре? Спасибо, что нашел.
В следующий раз Биргит забыла вещи в главном корпусе, и Ференц ей их принес, спросил: “Как же ты шла сюда без пальто?” А она, равнодушно осмотрев свои плечи, заметила: “Я думала, я в пальто. В любом случае, спасибо”.
Не раз Биргит занимал болтовней Миха Шульман, ищущий в перерывах свободные уши для того, чтобы на них присесть: пожаловаться на судьбу — ведь он не имел больше права руководить оркестром — и рассказать всем желающим об итальянских восстаниях и Джузеппе Верди.
Биргит слушала его, сидя на стуле в гримерке и приложив ладонь ко лбу.
— Слушай, — Ференц наклонился к ней, — ты уже ела? А пила?
Биргит только пожала плечами.
— А ты что? — Ференц ткнул Миху в спину. — Не предложил ей чего-нибудь?
— Так а зачем, Каас? Она же ни о чем не просила.
— Тебя всегда просить о чем-то нужно? Бегом отсюда, иди купи содовой в автомате.
Когда Миха вприпрыжку убежал выполнять задание, Ференц протянул Биргит руку:
— Поднимайся. Пообедаешь со мной.
— Да у меня аппетита нет, Ференц.
— Чаю тогда попьешь. Давай.
— А с Михаэлем что?
— Пусть побегает, займется чем-то полезным, раз партия виолончели его еще не утомила.
* * *
Кроме того, была еще одна вещь, которую Ференц заметил и которая его беспокоила. Биргит периодически рвало — как-то раз сразу после их совместного обеда — и, хотя она это скрывала, Ференц это раз за разом подмечал. В любой другой ситуации он бы считал, что это не его дело, но теперь его начало заботить, не беременна ли она, не понадобится ли в скором времени его помощь даже больше, чем он мог себе представить.
Спрашивать такое было абсолютно неуместно, так что он пришел с этим к Кларе — ведь она, как подруга Биргит, должна была знать. Та покачала головой.
— Я не думаю, что это так, Ференц. Она ведь пила таблетки. Ее тошнит, наверное, по другой причине.
— Да, — он кивнул, — ладно. Я понял.
Ему было этого даже немного жаль. Пришлось окончательно признать, что так вся эта история и закончилась для Хайнца Грубе — совершенно бесславно, как вспышка, рассеившаяся и нигде не оставившая следа — ни в профессиональной, ни в личной жизни. И для чего была нужна вся его работа, его схемы, его жертвы и переигранные руки? Зачем было проводить детство и юность в вонючих репетиториях, вдали от семьи, словно сирота, и ничего из этого не получить? Ведь у Хайнца были тогда и отец, и мать, и даже отчим, но никто особо им не интересовался. Разве что отец, навещающий его иногда лишь затем, чтобы проверить, каких успехов он добился в фортепиано. А может, Ференцу стоило быть ласковее, не насмешничать бесконечно? Но тогда Хайнцу это, кажется, даже нравилось.
Ференца неимоверно раздражал этот тюфяк-тенор, вечно ходивший хвостом за Биргит, всегда пропускавший ее вперед, чтобы — боже мой — пялиться на то, как она поднимается вверх по лестнице. Как можно было в сложившейся ситуации так себя вести, оставалось выше его понимания, а ведь это был тот самый товарищ, присосавшийся и к Хайнцу как клещ, беззастенчиво пивший его кровь. Была даже какая-то история, о которой Хайнц обмолвился будто в шутку — что этот самый Теодор Рапп преследовал его ночью через весь кампус, чтобы напомнить, что через два дня у него экзамен и надо бы успеть позаниматься еще разок, а лучше два.
Но потом Хайнц вроде пришел в себя, перестал его развлекать — до него дошло, что его время все-таки ценно, что не нужно тратить его на пиявок, которым всегда мало.
Теодор Рапп болтался и день и ночь в часовне у фотографий Хайнца Грубе — неужели они двое были такими друзьями? Но произошел один момент — и второй, третий, четвертый, которые заставили Ференца посмотреть на Раппа по-другому.
Во-первых, Биргит обмолвилась, что Теодор — племянник Ральфа Штайнбаха. А со Штайнбахом у Хайнца имелись проблемы, хоть тот об этом и не распространялся. Во-вторых, как оказалось, Теодор наведывался не раз к Биргит домой, и это само по себе было уже подозрительно и неуместно — зачем ходить к вдове друга, которая еще не знает, что она вдова, которая все еще носит на пальце обручальное кольцо и спит в постели, где не остыла вторая половина?
В-третьих, Ференц услышал, как Теодор с кем-то обсуждает экзамены, жалуется, что придется искать нового аккомпаниатора, а ведь Грубе был таким профессиональным, таким умелым, так хорошо читал с листа и разбирался в эпохах. Тон заискивающего голоса, а еще это “был” так задело Ференца, что он всерьез начал следить за Теодором Раппом. Смотрел, как тот в одиночестве шатается по старому городу, как совершает по улицам хаотичные, невнятные перемещения — ну, в этом не было большого греха — как производит ряд непонятных действий, словно пытается загадать загадку без ответа. Например, в один день он купил мороженое, не доел его и выкинул, купил сосиски под соусом и начал есть их на ходу, не доел, выкинул и снова купил мороженое. И это тоже не доел до конца. Что это, если не глупость или какой-то идиотский шифр?
На репетициях хора Ференц пару раз посидел в первых рядах зала — благо, это не возбранялось и там помимо него еще хватало людей. Делая вид, что смотрит в ноты, Ференц не отводил взгляда от мужской половины хора.
В паузах теноров Рапп все не мог усидеть на месте, дергал ногами и руками, притопывал, чесался, трогал себя за нос, ерошил волосы и производил манипуляции с губами — то водил по ним большим пальцам, то вытягивал вперед, то всасывал внутрь — как беззубый старик, потребляющий картофельное пюре. Наконец, он вытащил из кармана зажигалку и принялся ее мучить — отщелкивал крышку и после ей хлопал, бросая вниз; высекал пламя. Хоровой ассистент даже сделал ему замечание — мол, Рапп, не отвлекайтесь.
Ференц не сомневался, что зажигалка принадлежала Хайнцу. У нее были несколько непривычные пропорции — длина почти равнялась ширине, что делало ее квадратной. Она бликовала в свете ламп, по ее краю шла темная полоска — гравировка. Хайнц сдувал с этой зажигалки пылинки, носился с ней, как с писаной торбой: все потому, что ее подарила Биргит на его первый день рождения, прошедший вскоре после свадьбы. Хайнц тогда сразу же перестал пользоваться старой зажигалкой Шульмана. Ференц сказал ему:
— А помнишь, что подарил тебе я на наш первый совместный день рождения?
На что Хайнц ответил:
— К сожалению, очень хорошо помню, как ты обоссал мой носок, придурок. Я еще в него ногу вставил, фу. К счастью, моя жена подобным не занимается и дарит нормальные подарки.
— Да ты бы от нее и обоссанный носок принял.
— Вот ты сейчас заходишь на опасную территорию, аккуратнее.
Ференц подумал, что надо бы эту зажигалку вытащить из кармана Раппа, прежде чем предпринимать следующие шаги. Все же, само ее наличие еще ни о чем не говорило — Раппу не обязательно было выбивать ее из Хайнца силой, он мог ее просто тайком умыкнуть. Через пару дней представилась возможность. Ференц засунул пальцы в его карман — и не нашел там зажигалки, лишь мокрый от соплей платок. Вот ведь мерзость.
Он долго мыл после этого руки с мылом, даже когда они уже скрипели от чистоты.
До этого Ференц расспрашивал всех подряд о том дне, когда пропал Хайнц — о тридцатом декабря. Но тогда было исключительно малолюдно, и никто никого не видел. С двадцать третьего декабря по третье января университет работал в ограниченном режиме, позже открывался, раньше закрывался, в выходные вообще оставался закрытым. Но тридцатое декабря пришлось на понедельник, и Хайнц, конечно, тут же рванул заниматься в университет, хоть у него дома была невиданная роскошь — не только фортепиано, но и отцовский рояль. Такое поведение не вызывало вопросов — вне дома было проще сосредоточиться, отсутствовали недовольные соседи, ничто не отвлекало — а этот пункт мог быть, наверное, актуальным, когда тебе двадцать три и у тебя под боком молодая жена.
Может, если бы тридцатое декабря оказалось воскресеньем, все произошло бы иначе. Хайнц остался бы дома, провел дополнительный праздничный день с женой. С тридцать первого уже начинались новогодние выходные, идущие до самого третьего числа. А там уже и толпы народа, и снова пошедшая своим чередом суетливая студенческая жизнь.
В последний раз Ференц видел Хайнца двадцать четвертого — пока Клара с Биргит болтали наверху, они двое спустились на заснеженный внутренний двор покурить. Ференц подарил Хайнцу на Рождество блок сигарет, но каждую пачку в блоке распечатал и нарисовал карандашом внутри забавные картинки — вроде шляп, носков и стилизованных рожиц, а в одной пачке даже написал фразу шифром в духе “Пляшущих человечков”. Если ее расшифровать, выходило: “Ты — дурак”. Хайнц открыл одну пачку, нахмурился:
— Ференц, ты тут что, член нарисовал?
— Это не член, это “Старая дама”. Башня такая.
— Ну да, верю, — он затянулся, помахал перед своим лицом зажженной сигаретой. — Мочой вроде не пахнет.
— Ты что, решил, что я на твой рождественский подарок мочиться буду? Ну ты даешь.
— Мало ли. Ладно, извини, зря я о тебе все сужу, как будто мы еще в школе. Спасибо за подарок.
— Наслаждайся.
Хайнц, щурясь, вглядывался в темноту. Ференц, наблюдая за ним в тот момент, понял — он действительно был мыслями уже давно не в школе. У него появились новые, другие привычки. Курил он в прошлом суетливо, словно за ним гнались и наступали на пятки — это, верно, было связано с тем, что все перерывы в Нидербрюккене он тратил на музыкальные задания, а в последнюю минуту пытался и поесть, и покурить. Раньше он не стоял на месте, вечно качался и перетаптывался, ерошил волосы и в целом вел себя нервно. Сейчас ничего этого не осталось — наоборот, в нем появилось странное, даже подозрительное спокойствие. Некая упорядоченность, как в классической симфонии, которую, наконец, перестали выворачивать наизнанку романтическим вибрато и начали исполнять аутентично.
Может, это возраст на него так повлиял, — решил тогда Ференц. А может, собственная налаженная жизнь. Жизнь в своей квартире, а не в интернате, то, что его не шпыняли больше однокашники и учителя. То, что у него появились деньги, машина, прочие атрибуты взросления. Этими атрибутами Хайнц был напичкан по самое горло — носил и хорошую одежду, и часы; и даже его туфли, в которых он вышел на задний двор в снег, вполне могли бы сойти за концертные. Ференц наблюдал за этим с легкой иронией — да, в этом был весь Риго из Нидербрюккена. В милом, безобидном вещизме, в священной суетности, в работе над собой — глупой, иногда бесполезной. В понимании таких, как Хайнц, оставить себя в покое было просто невозможно, надо было постоянно изматывать себя до крайности. Нести это возложенное на себя бремя.
Ференцу это было немного чуждо. Для него жизнь равнялась страсти, и страстью становилось все, что он делал — был ли это обман, музыка или любовь. И скрипка, неотделимая от Ференца, была его первой страстью. Через нее он жил, слышал, существовал. У Хайнца же было не так. Еще в первый год их знакомства он словно находился в вечной борьбе с музыкой. Та от него ускользала, а он ее ловил. Та его отталкивала, а он толкал ее в ответ. И занимался, занимался до умопомрачения.
Но этим он кое-чего добился. Слушая его, было невозможно догадаться, что весь этот урожай — результат тяжелого, отупляющего труда. Что лишь после долгих лет рыхления и полива земля поддалась, позволила себя засеять.
Хотя технические данные у Хайнца, пожалуй, были — ему всегда легко удавалась крупная техника, Рахманинов, Лист, ну и, разумеется, Шопен. Даже в Нидербрюккене у него были большие, крепкие руки (как однажды выразился Шульман прямо при всех после школьного концерта: “Руки, сворачивающие шею и так уже больному чахоткой Шопену”), но теперь они и вовсе, наверное, могли все, что угодно — отыгравшие сотни, тысячи часов, держащие крошечный светлый всполох — сигарету, — руки, которые знали, что делали, которые подчинились воле их обладателя — легли на клавиатуру, горели, исцелялись, а недавно послушно примерили обручальное кольцо.
“Если он доволен, — подумалось Ференцу, — то и ладно. И хорошо”. Хоть Ференц еще и злился на него за то, что тот не попрощался с ним в Нидербрюккене, все же он по большому счету относился к Хайнцу по-братски.
Но в тот вечер Хайнц был не радостен, а задумчив. Удивительно, если учесть, что все в его жизни складывалось в те месяцы на редкость благополучно.
— В чем дело, сдерживаешь газы? Не стесняйся, мы тут совсем одни.
— Да ну тебя, — тот стряхнул пепел на снег. — Ты знаешь, у меня есть тут одна возможность… Но я все размышляю, стоит ли ей воспользоваться. Я же недавно играл во Франкфурте — видимо, очень удачно. Понравился нужным людям.
— Ну и?
— Мне сделали предложение. Если соглашусь, поеду в Японию, Корею… Ну, это труд в поте лица, там придется только и делать, что без конца концерты давать. И так целый месяц. Они там любят такое — Шопена, Листа, трюки всякие. Чтобы побыстрее да фактура погуще, чтобы мелодии знакомые, желательно еще при этом подпрыгивать и слюни пускать… Ну, я такого не умею и делать не буду. А еще они любят европейских мальчиков, которые под Шопена косят. Я, получается, к таким мальчикам тоже отношусь. Это даже не шутка сейчас. Хотя мне это даже произносить неловко, но вот такой вот абсурд. И мне уже посоветовали начать этим пользоваться. Лицо продавать, в смысле.
— И что же ты, будешь соглашаться? Лицо все продают, это нормально.
— Не решил пока. Это, конечно, прорыв для карьеры. Можно в подобном ключе всю жизнь работать, пока артрит пальцы не скрючит. Денег много иметь. Но это такой прорыв, знаешь, как с плаката. Пользуясь твоими словами, капиталистический. Я столько денег и не потрачу.
— Что педагог твой говорит?
— А что он? Он мне не брат и не сват, чтобы такие советы давать. Это я сам решить должен. Хотя, думаю, он бы меня отговорил. Это потому что я студент пока. Мне учиться надо, по его мнению. Но, с другой стороны, — невозможно же играть только для себя, публика она и есть публика, в этом-то все и дело. Невозможно быть музыкантом без публики, в тихой комнатке, и играть для стены.
Это выражение, которое употребил Хайнц для “тихой комнатки” — “im stillen Kämmerlein”, всегда казалось Ференцу смешным, немного наивным, и ассоциировалось лишь с шумановскими девушками, сидевшими в своих девичьих светлицах в ожидании суженого и расчесывавшими гребнями волосы.
— Ну да, ну да, — сказал он. — Все эти сентенции о том, что музыка делает в зале круг, что слушатель пропускает ее через себя, как фильтр, или отражает, как зеркало, и возвращает ее отраженную тебе. И только это приносит музыканту удовлетворение. Общение со слушателями.
— Да ты тоже философ, я смотрю.
— И все же, я читал тут недавно про одного. Который сидел двадцать лет в своем подвале и учился играть Сати определенным образом. И в итоге научился.
— А как же он учился тогда, если был совсем один? — с искренним удивлением поинтересовался Хайнц.
— Этого не знаю. Может, книги какие читал про исполнительство.
— Книги? — поморщился Хайнц. — Это вроде того, чтобы читать Швайцера и по нему учиться исполнять Баха? Никогда такого не понимал.
— А ты почитай и попробуй. Может, и научишься чему. Тебя же педагог учит по своей русской системе, вы там небось и педаль тайком на Баха берете. Втихомолку хихикая и потирая ручонки, нажимаете.
— А что в педали-то плохого? Ее просто с умом брать надо. Во времена Баха и инструментов таких не было, и механики, как в наше время. Так что, естественно, он для нее не писал. Но это не значит, что нам не нужно пользоваться теми средствами, что у нас есть сейчас. И нет, Ференц, мой педагог не такой дурак, чтобы шпарить с педалью Баха, когда никто вокруг него этого уже не делает.
— Да ты не заводись. Я ничего и не говорю. А вообще, рассуждаешь, как будто сам из красных.
— Из красных, Ференц? Ты извини, конечно, но разве ты не венгр? У тебя имя-то венгерское. И кличку ты мне придумал на венгерском. Так что ты сам красный.
— Ну, родился-то в Венгрии, а рос уже в Румынии. Я же сорок пятого, как и ты. Трансильванию сразу после войны вернули обратно Румынии, если ты не в курсе.
— Боже, я о тебе это все в первый раз слышу. А все одно, социалистические государства.
— Да бог с ним. Я все равно ничего не знаю об этих местах кроме того, что там сейчас ситуация совершенно жуткая из-за Чаушеску. Да и до этого не ахти была. А ведь его сейчас многие хвалят даже. Но это до поры до времени — приберет скоро всю власть к рукам, как Гитлер.
— Ты же вроде коммунист и социалист, нет? Что ж не поддерживаешь?
— Да это шутка больше, что я коммунист. Сам же знаешь.
— Да уж. Ну и слава богу. Вот так всегда и бывает — в Рождество скатиться к обсуждению политики. Хотя это важно, согласен. Но лучше уж обоссаные носки.
— Хочешь обоссанные носки — возвращайся в Нидербрюккен.
Хайнц продолжал курить, ковыряя носком туфли залежалый снег.
— И еще кое-что, Ференц. Понимаешь, если я поеду, я поеду один, без Биргит.
— Ну, разок можно съездить и одному?
— Где один, там и второй. Мы таким образом просто начнем жить порознь.
— Так пусть с тобой едет?
— Не выйдет так. Она же не домашнее животное, чтобы я ее с собой таскал. Я на это права не имею. Пусть учится дальше, работает. Или еще что делает, что захочет. А не меня везде сопровождает.
— Мне кажется, ты немного драматизируешь. Еще никуда не съездил, а уже строишь планы на годы вперед.
— Так время быстро летит. Это вопрос философии, а не планов.
— Слушай, философ, ты что-то сопли развесил. Ну возьми, вспомни старые добрые времена и как правильно кулаком работать. Старые-то навыки еще небось сохранились. Это как фортепиано — чем больше тренируешься, тем лучше получается. Вот, будет чем заняться после концертов в Японии.
— Ой, Ференц, — Хайнц поморщился. — Нам же уже больше не тринадцать.
— Что, не по статусу тебе больше такое, граф?
— Ладно, пойдем.
Хайнц без особого задора пихнул его в бок, выкинул окурок и вернулся на свой второй этаж, а Ференц молча пошел следом. И сейчас, вспоминая об этом, он пожалел, что не поговорил с ним тогда серьезно, а снова начал его задирать. Теперь, когда этот разговор уже и остался навсегда последним, ему было за его окончание особенно горько.
* * *
В конце февраля кто-то пробрался в квартиру Хайнца и перевернул ее всю вверх дном. Биргит даже не сразу об этом рассказала — обмолвилась в начале марта между делом — словно и не произошло ничего. Ференц проверил замок — тот был в абсолютном порядке. Вскрыть такой механизм элементарно — Ференц делал это и сам — но выбить хлипкую дверь казалось еще проще.
— Биргит, твои собственные ключи на месте? — спросил он.
Та задумалась, уставилась в стену, в итоге ушла в коридор, поискала в сумке, опрокинула вазочку для мелочей и, наконец, нашла ключи.
— Их могли у тебя украсть и потом вернуть обратно? Слепок снять?
Та пожала плечами. Конечно, какого ответа он мог от нее ждать.
— Тебе стоит сменить замок. А может, и второй поставить. Для верности.
— Что тут красть, Ференц? Деньги я уже перепрятала получше. А в остальном — что, ноты будут воровать?
— Да неважно. Возьми смени замок. Так бы любой здравомыслящий человек сделал.
Ее лицо неуловимо изменилось, и он уже знал, что она скажет.
— А если _он_ вернется, Ференц? Ты же понимаешь, у него с собой только ключи от старого замка.
Ференц поморщился. Не было ничего сложнее, чем говорить с женщиной, которая считала, что ей нечего терять.
— Хоть дверь по ночам стулом подпирай, раз так. Ты же тут одна. Или, может, попроси кого снова пожить с тобой. Клару? Я тоже могу, если тебе это будет удобно.
— Не хочу доставлять вам неудобства.
После Ференц ходил по квартире, искал следы, но все было тщательно убрано, и многие вещи находились не там, где раньше. Фотографии располагались немного под другим углом — у него на такое была прекрасная память — записные книжки лежали иначе. Он даже — очень нагло, бесспорно — влез в один из шкафов, проверяя, насколько хорошо спрятаны деньги и насколько легко их найти — и обнаружил, что вещи Хайнца уложены не по той системе, которой тот пользовался в Нидербрюккене. Иначе, аккуратнее, за неимением лучшего слова — по-женски.
— Ты проводишь в шкафу ревизию, Биргит? Сортируешь?
Ференц так и представил, какую отповедь дала бы ему старая Биргит, сразу поставила бы его на место и поинтересовалась, чего это он сует нос не в свое дело и роется в чужих шкафах. Но новая отреагировала растерянно, даже смутилась, ответила:
— Ах, Ференц. Ты не думай, пожалуйста, что я совсем не в себе, копаюсь в его вещах, как… как крот, вот, или, там, как император Адриан, который устроил алтарь… этому…
— Антиною.
— Да, Антиною. Или как Педру Первый, который выкопал и посадил рядом с собой на трон тело возлюбленной. Мне и копать-то нечем. И негде. Да мы недавно же и искали по совету полиции, но ничего не нашли. Так что я никого эксгумировать не буду.
— Боже, Биргит.
— Ну вот. Но ведь все его вещи же раскидали по квартире, как… какой-то мусор. Ты понимаешь, я же не могла их просто так оставить. Или засунуть в шкаф кое-как. Я не могла, понимаешь?
И она расплакалась — совсем тихо, молча, как когда-то плакал в Нидербрюккене с перебинтованной рукой Хайнц. Ференц стоял перед ней, весь красный от стыда. Он вспомнил тонкий, высокий голос Хайнца: “Что ты меня трогаешь, я же не девчонка какая-то” — и как тот, сжав зубы, скулил от страха. Ференц с грустью осознал: все, что Хайнц имел, у него отняли. Сначала жизнь, а потом и память о нем. Он уже, наверное, пророс в корни деревьев, а его все топтали и топтали. Хотя что у него было брать — его хлам, его записные книжки, его туфли, которые он начищал себе сам, и рубашки, которые сам гладил?
После Ференц увидел, что произошло с фортепиано. И ему сразу припомнился Миха Шульман с его попытками заниматься настройкой, мучить вирбели инструментов настроечным ключом. Те фортепиано, наверное, после его стараний выглядели точно так же. И снова он вспомнил Хайнца — своими детскими словами тот словно вел его через нить размышлений вперед: “...Он испугался, спрятал сумку внутрь. Я ее там и нашел, потому что резонировать инструмент стал по-другому. Это чувствуется, если ты к нему привык…”
— Биргит, — спросил Ференц, — Хайнц прятал что-нибудь внутри фортепиано?
— Если и да, — она вытерла слезы, — то теперь там уже ничего нет. Вообще-то, да, он иногда снимал стенку, клал туда что-то. Я даже спросила, что, а он мне байку рассказал о том, как в детстве чистил чей-то инструмент и нашел там эротические фотографии. Мораль этой истории заключалась в том, что нечего копаться в чужих вещах… А я бы и так не стала копаться, это ведь были его вещи. Я бы не стала копаться там, как какой-то крот, понимаешь?
— Да, — согласился Ференц. — Понимаю. Как крот. Но теперь этих вещей тут нет.
— Да, их нет.
Он предложил оплатить ремонт фортепиано. Биргит попросила подождать — не хотела, чтобы в дом снова приходили чужие люди. Это было вполне ожидаемо.
* * *
В начале марта она огорошила Ференца, пригласив его домой и пододвинув к нему целую стопку записных книжек.
— Это Хайнц писал? — спросил он, пролистав одну. Потому что это был его почерк.
— Нет, это его отец. Почитай.
И он читал. Читал и приходил в ужас.
Но, кроме этого, Ференца изумило, что Биргит вообще оказалась в состоянии все это осмыслить. Она ведь даже говорила уже, запинаясь и раз за разом повторяясь, как будто ходила внутри своей головы по одному и тому же мыслительному кругу. Но тут, наверное, было как с “Набукко” и другой музыкой, что она учила — ведь пела она верно, не ошибаясь, да еще и драматично, с выражением, и словно даже по-школьному — в хорошем смысле. Хотя ничто не мешало ей изливать грусть в партии Фенены или в любой другой партии — переполняемых чувствами героинь в вокальной литературе было хоть отбавляй. Но она этого не делала.
Парадоксально — когда в ее жизни все было в порядке, она могла лучше пропускать страдания героев через себя.
Ференцу доводилось слышать ее раньше — она бывала на сцене чувственной, грустной, принесшей тысячу жертв — тогда, когда в жизни, наверное, еще не принесла ни одной. А теперь она отстранилась, начала исполнять, словно комтесса — та самая, евшая пирожные, когда у нее кончался хлеб. Или, как говорил Джон Леннон: “Кто на дешевых местах, хлопайте в ладоши. А все остальные — звякайте украшениями”.
Другим эта перемена вряд ли была заметна. Может, ее учительнице. И, конечно, заметил бы Хайнц. Прочие же не знали ее так хорошо. Не то чтобы ее хорошо знал и Ференц, но он умел слушать и наблюдать, а также он знал ее через Хайнца. И как Хайнц не стал бы выставлять себя на витрину, делать то, что называл трюками, так и не стала бы фасонничать его жена. Это противоречило их сути.
Но, возможно, если бы Биргит начала вживаться в своих героинь, примерять их личину, она бы просто сошла с ума. Вдруг она пока только и могла петь так — думая о вступлениях, артикуляции, правильном дыхании, и больше ни о чем.
И потом, раньше и особенно сейчас, Ференца не переставало поражать то, как в одной юной девушке могло быть столько звука. Как будто она сама становилась звуком, надувалась им, как парус, и он нес ее вперед. Как будто она была кораблем, ковчегом, могла объять все, стать всем. У него не укладывалась в голове, как круглолицая румяная мещанка, жена мещанина, в жизни сдержанная, со спокойным, немного детским взглядом, могла так петь. Возможно, если бы Хайнц не исчез, Ференц так бы и не узнал ее ближе, не особо заинтересовался ее музыкой, воспринимал бы, как приложение к своему товарищу. Потому что на первый взгляд она совсем не была интересна.
Так Ференц сначала ее и воспринимал. Совсем не удивился, увидев ее впервые — ведь знал, на кого Хайнц в бытность Риго заглядывался в Нидербрюккене — всегда на каких-то бледнолицых, ангельского вида девчушек с формами. Ну, что еще было ждать от потомственного немца — любовь к такому типажу передавалась у них от отца к сыну с незапамятных времен. Такую девушку Ференц даже нашел ему в школьные годы. А тот не воспользовался предложением, засмущался и убежал назад в школу, к знакомым клавишам.
Хорошо, что он умер, хотя бы успев узнать женскую любовь. Увидел что-то, кроме фортепиано, почувствовал другую вибрацию, помимо вибрации струн.
Хотя эта мысль вызывала вопросы сразу на нескольких уровнях. Ференцу самому была хороша знакома эта риторика из фильмов или из уст стариков — на войне секс считался священной коровой, и почему-то жизнь убитого солдата воспринималась потраченной особенно зря, если он перед этим не успел хотя бы разок ощутить тепло женского тела. Но ведь нет хорошего момента для смерти и невозможно лучше к ней подготовиться, изучив своеобразные уроки страсти. Умираешь всегда слишком рано, прошел ты плотское познание или нет.
Эротическая подоплека еще прибавляла всем этим смертям героизма — точно речь шла не о реальных событиях, а об опере, где воитель совершает последний вздох в объятиях прекрасной музы, выдавая при этом хорошо отрепетированные рулады. Милитаристам лишь это и надо было — насаждать их образ жизни как великое благо, используя для этого все доступные способы. Вне их казарменных порядков, без четкого расписания, они не могли даже спокойно дышать. Просто не знали, как часто вдыхать и насколько быстро выдыхать.
Женщинам же, получается, предписывалось благородно подставить свое тело, чтобы проводить бравого солдата в мир иной. Такой тип женщин — дающих — не слишком-то и нравился Ференцу. Ему больше нравились те, кто брал.
* * *
Дневники Эриха Грубе все расставили по своим местам. Получается, Хайнц заново повторил то, что провернул в Нидербрюккене, рассчитывая, что замысел и в этот раз обернется успехом. Но недооценил Ральфа Штайнбаха, его силы и свои — и то, что они неравны. Это только в Библии Давид побеждал Голиафа. Хайнц, видно, считал, что он и сам своего рода Голиаф — гигант с мечом в доспехах, но еще и с пращой и хорошим крепким камнем, с внутренней правотой и с острым разумом Давида.
По лицу Михаэля Шульмана-старшего, читавшего документы, было хорошо видно, что он об этом думал. Он словно спрашивал себя, что же сделал неверно, где дал неправильный совет и его ли вина, что его воспитанник оказался таким отчаянным распоследним идиотом.
— А ведь если бы он поговорил со мной, — сказал Шульман сам себе, пока Биргит отошла приготовить им кофе. — Если бы он поговорил, я бы сумел ему помочь. Я бы сумел ему помочь. Боже мой, какой из меня педагог. Какой из меня педагог.
* * *
В очередной раз Ференц пришел в часовню — поговорить с Хайнцем — и принес собой две рюмки и бутылку шнапса. Поставил одну из рюмок под фотографию — ту самую, которую сделал сам, со свадьбы, — положил туда же и сигарету. Жаль, что в часовне нельзя было курить, а то Ференц бы и сам затянулся.
— Знаешь, уже весна вовсю идет, — сказал он. — Птицы поют, потеплело. Тебе бы понравилось. Я тут поразмыслил — если ты тогда сомневался, стоит ли тебе ехать в Азию, то надо было просто отказаться. Или и вправду съездить лишь однажды. Чтобы посмотреть, как оно, понимаешь? Ты ведь хотел посмотреть, как оно.
Он рассказал Хайнцу про Биргит — о том, что ей нелегко, но она держится. Что она будет в порядке. Жизнь продолжается, не стоит на месте. Что бы ни случилось, жизнь летит вперед.
Приближался день рождения Хайнца — и Ференц пораздумывал, стоит ли принести в его уголок поминовения обоссанный носок. Или хотя бы просто носок, или пару. Мысль пошла дальше — он четко представил себе, как Хайнц лежит, совершенно один, в лесу на Овечьей горе, запрятанный в какой-нибудь яме, засыпанный снегом, и что снег забил его рот, ноздри, уши, погреб собой его руки и ноги, льдинками остался в ресницах, склеил волосы, покрыл инеем его чистое, светлое лицо. Никакое количество носков не согреет от такого, никакие подарки, никакая теплая одежда. Нет, это теперь навсегда. Холод забрал его — холод и дрянные люди — а Ференц не смог отвоевать его у холода, не смог защитить. Все потому, что даже не пытался.
Он знал, что должен был, наконец, сказать Биргит, но как ему было на это решиться?
В итоге выбрал время — конец марта. К концу марта он сможет.
Ференц оставил шнапс на месте. Обернулся, собираясь уйти. В боковом нефе сидел Теодор Рапп, положив ногу на ногу, откинувшись на спинку скамьи. Он снова жевал что-то — то ли пустоту, то ли жвачку, то ли, в самом деле, обед. А губы его при этом улыбались, и вокруг глаз от улыбки собрались морщинки. Теодор потянулся и отряхнул платком пыль с туфли — не переставая жевать и не теряя улыбки.
Ференца это даже напугало. Ему показалось, что он смотрит на психически больного — одного из тех, у кого помутилось сознание в окопах и кто теперь жил до скончания лет в закрытом учреждении. Или одного из тех, кто таким и родился. Ференц навещал с Кларой приют, где жил ее больной брат — там у всех были похожие лица.
И тогда ему стало ясно. Он все понял так четко, как если бы увидел об этом кино, и корил себя, что это не уразумел этого раньше. Уже выяснилось — Теодор оставался на зимних каникулах в университете (“Как и всегда, он никогда не уезжает домой”, — уточнили в ответ на расспросы Ференца). А вот Штайнбаха не было в Германии — он выезжал во Францию на гастроли. Хотя, конечно, он мог кого-то нанять, кто бы сделал дело в его отсутствие. Мог совершить такой умный ход — чтобы его было не в чем подозревать.
Но Ференц не верил, что Теодор ни в чем не замешан. Нет, он знал — тот за всем и стоит. С его странной улыбкой, с сальными взглядами в сторону Биргит, с тем, как он говорил: “Грубе был… был, был, был…” Теодор просто освободил себе путь, убив соперника. Забрал зажигалку, наверняка и что-то еще. Деньги, ценные вещи, ключи. Передал их тем, кто влез в квартиру. Сам сделать этого он бы не успел — ведь событие произошло после “Набукко” — Теодор пел Измаила, веселился на вечеринке, развлекался, как только мог.
Последней каплей стало десятое марта. Теодор Рапп явился в часовню ко дню рождения Хайнца. Удобно уселся в свой любимый угол, занялся привычным делом — смерял взглядом Биргит Хольбайн-Грубе, проходился по ней сверху вниз, как художник-копиист, рисующий набитой рукой копию за копией. Даже поел торта и выпил, словно тоже решил помянуть — вот сукин сын — и, ставя рюмку на место, задержался прямо за спиной Биргит. Его ладонь при этом приподнялась — будто он высчитывал траекторию, чтобы отвесить игривый шлепок.
“Ах ты тварь”, — подумал тогда Ференц. Если бы Теодор сделал то, что хотел, Ференц свалил бы его с ног прямо в часовне. Но, слава богу, без этого обошлось. Зато после Ференц сумел разговорить ублюдка, прошел с ним в его затхлую, неубранную комнатушку, и вытряс из него все, что сумел — и вещи Хайнца, и сведения об убийстве. Рапп учинил расправу в духе суда Линча. Не просто ткнул Хайнца ножом в живот — хотя и тут слово “просто” казалось абсурдным. Нет, он избивал его, видимо, долго и методично, пока не добил окончательно, и даже имел цинизм этим похвастаться. К сожалению, Ференц во многом оказался прав — слишком во многом. Его самого затошнило, когда он представил, через что его другу пришлось пройти перед смертью.
Но он не мог ничего доказать. Рапп заявил, что бросил тело в лесу — и по его бесстыжим глазам Ференц видел, что тот врет. Но в чем именно, он не знал. Показал Раппу автомобильную карту, тот что-то вяло там пообводил. Скорее всего, тот выбросил тело где-то даже намного ближе, может быть, в черте города, так, что его в самом деле можно было легко найти. Или сделал с ним что и похуже, о чем умолчал. Снес голову или разделил на части. И боялся, что об этом узнают. А может, прихватил себе сувенир с места преступления — в виде отрезанного пальца или другой части тела. С безумного Раппа сталось бы сотворить и такое.
Ференц собирался его расколоть — очень скоро, как только появится побольше времени. Но пока он радовался, что сумел забрать вещи Хайнца — чтобы рано или поздно вернуть их Биргит. Чтобы та могла проститься с мужем хоть таким образом — через вещи, которые тот берег, носил при себе, согревал своим теплом до последней минуты.
Но буквально через три дня Кларе позвонила Биргит — попросила отпросить ее с занятий, сказала, что она в Берлине. Сказала, что Хайнц жив.
.
.
________________________________________________________________________________
Джим Кларк — легендарный гонщик, двукратный чемпион Формулы-1. Погиб в 1968 в результате аварии во время гонки.
Мюрквид (др. сканд. “темный лес”) — название дремучего, мрачного леса в древнескандинавских легендах.
Веттир — в древнескандинавских сагах существа, способные как помогать людям, так и наказывать их за неуважение или вторжение на их территорию.

|
Хелависа
Но вы зря сравниваете себя с кельнером - тот действовал грубо, нахраписто, а вы так умело и тонко подаёте информацию, что у читателя желание знакомится с незнакомыми жанрами и аспектами музыки возникает само собой Кстати, таким образом, когда знания подаются как бы исподволь, как часть художественного замысла, какие-то факты факты, бывает, хорошо оседают в памяти. 2 |
|
|
Дорогой автор, поздравляю с абсолютно заслуженной победой в номинации с самой сильной конкуренцией. Зря вы в себе сомневались!
3 |
|
|
Присоединяюсь к поздравлению Isur!
2 |
|
|
И я поздравляю! Даже не сомневалась в вашей победе, ваша работа - жемчужина конкурса!
2 |
|
|
Sapientia mundiавтор
|
|
|
Хелависа
Показать полностью
PPh3 Isur Дорогие читатели, спасибо большое! Зря вы в себе сомневались! Я не то чтобы сомневалась, скорее, справедливо полагала, что работу мало кто прочтет ввиду ее размеров) Но вы зря сравниваете себя с кельнером - тот действовал грубо, нахраписто, а вы так умело и тонко подаёте информацию, что у читателя желание знакомится с незнакомыми жанрами и аспектами музыки возникает само собой)) А все же зря вы так о кельнере, он был нежной души человек! Мне кажется, только нежной души и можно быть, если тебя трогают хоры Шуберта и Шумана! PPh3 Мне Фрида в зрелые годы (когда Хайнц был уже школьного возраста и старше) не показалась какой-то умной - скорее даже инфантильной что или примативной. Т.е. что ей главное, чтобы рядом был, что называется, "мужик", этакий альфа-самец, а что он ее совсем не уважает, как будто и не важно. А при таком раскладе, получается, абитур ей и не нужен вовсе. А я вот тут не вижу взаимосвязи, многие эрудированные люди инфантильны. Вряд ли все отличники в школе всегда невероятно зрелые психологически, морально осознанные люди. Это качества двух разных полей. А так, “чтобы мужик был рядом”, можно сказать, продукт ее культуры, в наше время, может, она бы и иной совсем была. Но вообще вы ее характер тонко подметили, да, таким он и задумывался) Но я Фриде сочувствую и ее не осуждаю. Потому что девушкам в то время в принципе чинились всякие препятствия в получении высшего образования и карьере (т.е. там, где юноша мог продемонстрировать условно средние способности, чтобы получить абитур, девушке нужно было показать способности выдающиеся, выше головы прыгнуть), или еще и потому, что хороших женских гимназий в принципе было мало? Мне сейчас сложно давать исторические справки с наскока, но да, и это, и то, что в целом абитур получало очень мало человек (гугл говорит, 5 процентов всего в пятидесятые??). Ну и не забываем классовую и финансовую сторону вопроса - вряд ли работяга сможет отправить своих детей получать абитур. Сейчас вроде даже тоже похожая статистика - редко кто из семей, где ни у кого из родителей нет абитура, дети его получают. С ВУЗ-ами та же ситуация. 2 |
|
|
Поздравляю с победой! Надеюсь, Вы не пожалели о том, что пришли на фанфикс и этот конкурс!))
2 |
|
|
Sapientia mundiавтор
|
|
|
Quiet Slough
Спасибо!! Не пожалела! 2 |
|
|
Анонимный автор
Quiet Slough 👍👍👍Спасибо!! Не пожалела! 1 |
|
|
Sapientia mundi
Показать полностью
А я вот тут не вижу взаимосвязи, многие эрудированные люди инфантильны. Вряд ли все отличники в школе всегда невероятно зрелые психологически, морально осознанные люди. Это качества двух разных полей... Но вообще вы ее характер тонко подметили, да, таким он и задумывался) Но я Фриде сочувствую и ее не осуждаю. Я не спорю, что ученые или, там, представители творческой интеллигенции могут быть неряшливыми, не интересоваться бытом, могут быть просто скучными или даже тяжелыми в общении; пребывать где-нибудь в своих эмпиреях им может быть гораздо важнее и интереснее простых земных дел, общения с близкими и т.д., отчего такие люди со стороны могут выглядеть оторванными от жизни, непрактичными и даже противными. Но Фрида... ее юность пришлась ведь на то время, когда в девушках воспитывали хозяйственность и практичность, чтобы быть - да, хорошей хозяйкой, женой и матерью, опорой своему мужу (как бы парадоксально это не звучало). Фрида - как будто героиня рыцарского романа, этакая дева в беде - сама нуждается в опоре постоянно. Вспомнилась та сцена, где к Биргит вначале приехала как раз Фрида, и следом за ней - сестра Аннета. Если сестра Аннета олицетворяла собой непоколебимую уверенность в себе и бесцеремонность, то Фрида была, как дрожащий лист, подбираемый ветром. Если бы она родилась в семье более обеспеченной и культурной, то, думаю, походила бы на героиню Ренаты Литвиновой из сериала "Таежный роман" - такая воздушная, оторванная от жизни и будто бы для земной жизни не созданная. А так, “чтобы мужик был рядом”, можно сказать, продукт ее культуры, в наше время, может, она бы и иной совсем была. Да, продукт культуры - та же Катерина, главная героиня фильма "Москва слезам не верит", несмотря на успешную карьеру и даже наличие дочери, в глазах того общества не считалась по-настоящему успешной и полноценной, потому что у нее не было мужа. И, наверное, я рассуждаю с позиции нынешнего времени, когда вижу во Фриде эту примативность, когда нужно, чтобы "мужик был рядом”, а какой он по характеру - не важно. И, опять же вспоминаю истории женщин из США, которые читала примерно 10 лет назад, где совсем разные женщины, но выросшие в религиозных общинах и видевшие изначально свою цель в том, чтобы быть женой и матерью, привыкшие слушаться родителей и затем мужа и во всем от него зависеть. И обе эти женщины были вынуждены стать самостоятельными (притом, что у одной на руках было 4 детей, а у другой 6), когда у одной муж наигрался в патриархальность и бросил, а другая долго терпела насилие, но не поняла, что нельзя терпеть дальше, когда муж начал избивать ее на глазах у детей, тем самым подавая им негативный, извращенный пример семейной жизни, и развелась. Как бы повела себя в аналогичной ситуации Фрида? P.S. Как думаете, понравился ли бы Хайнцу такой пианист? ![]() |
|
|
Даже и не знаю, как можно было соревноваться в вашем ряду) поздравляю!
|
|
|
Sapientia mundiавтор
|
|
|
Olyapro1060
Ничего подобного! Я за вас голосовала и была бы очень рада, если бы вы победили!) Спасибо! PPh3 В мыслях о Фриде я с вами согласна, но для меня все же тут ничто не противоречит абитуру. Ну просто давайте вспомним наших одноклассников в старших классах (а я могу вспомнить уже и своих учеников) - там же самые разные типы личности, ничто им не мешает отучиться в старшей школе. P.S. Как думаете, понравился ли бы Хайнцу такой пианист? Не знаю, как Хайнцу, а мне очень понравился)) как видите, у меня тоже свой пианист есть, вернее, дирижер. 1 |
|
|
Sapientia mundi
В мыслях о Фриде я с вами согласна, но для меня все же тут ничто не противоречит абитуру. Ну просто давайте вспомним наших одноклассников в старших классах (а я могу вспомнить уже и своих учеников) - там же самые разные типы личности, ничто им не мешает отучиться в старшей школе. Сейчас, с высоты прожитых лет, после университета и всего остального, мне кажется, что школьную программу - по крайней мере, 1990 - 2000х гг - при должном прилежании мог бы вообще любой ребенок со средними способностями. И та же медаль говорит, в первую очередь, о прилежании ребенка, а также о требованиях со стороны родителей, но никак не о способностях ребенка. Не знаю, как Хайнцу, а мне очень понравился)) как видите, у меня тоже свой пианист есть, вернее, дирижер. Так это ваш кот на фото? )) 1 |
|
|
Sapientia mundi
Isur Вам отдельное спасибо за преданность моей работе и за то, что вы меня не забываете в комментариях! Я с самого начала вас ждала в комментариях, еще до того, как вы у меня вообще впервые отписались, и очень рада, что не ошиблась и что вам, что называется, зашло! Кстати, именно благодаря комментариям Isur ваш оридж попал в рекомендации, и я его увидела, т.к. обычно специально в конкурсы не заглядываю. |
|
|
Здравствуйте!
Хотелось бы еще раз поблагодарить вас за ваше произведение, что я успела его прочитать благодаря вашему трудолюбию и дисциплине. 2 |
|
|
Sapientia mundiавтор
|
|
|
PPh3
Так это ваш кот на фото? )) Да, моя кошечка) Кстати, именно благодаря комментариям Isur ваш оридж попал в рекомендации, и я его увидела, т.к. обычно специально в конкурсы не заглядываю. Вот, кстати, хотела спросить, откуда вы ко мне пришли)) Хотелось бы еще раз поблагодарить вас за ваше произведение, что я успела его прочитать благодаря вашему трудолюбию и дисциплине. Спасибо, конечно, но, по-моему, это я вас должна благодарить за трудолюбие и дисциплину, благодаря которым вы его прочитали :ь 2 |
|
|
Sapientia mundi
Да, моя кошечка) О... люблю кошек )) На фото, кстати, балийка или бирманка? Вот, кстати, хотела спросить, откуда вы ко мне пришли Да отсюда же. Я здесь на сайте давно, но в блогах активности проявляю очень мало. Спасибо, конечно, но, по-моему, это я вас должна благодарить за трудолюбие и дисциплину, благодаря которым вы его прочитали У меня есть такое, что если я не могу пройти мимо того, чтобы оставить отзыв к прочитанному произведению (если в принципе могу придумать что-то удобоваримое, а не пафосно-фальшивое), то в какой-то степени начинаю считать своим долгом оставлять комментарии к каждой новой главе, хотя временами это утомляет. P.S. А в новом названии книги разве не нужна запятая? |
|
|
PPh3
Sapientia mundi Я тоже понравившиеся объёмные произведения всегда комментирую поглавно. Правда, не всегда очень развёрнуто, но стараюсь. Если цепляет, то слова находятся. И читателям, которые так делают, я всегда страшно благодарна. Это прямо-таки драгоценные читатели))).У меня есть такое, что если я не могу пройти мимо того, чтобы оставить отзыв к прочитанному произведению (если в принципе могу придумать что-то удобоваримое, а не пафосно-фальшивое), то в какой-то степени начинаю считать своим долгом оставлять комментарии к каждой новой главе, хотя временами это утомляет. 3 |
|
|
Sapientia mundiавтор
|
|
|
PPh3
На фото, кстати, балийка или бирманка? европейская короткошерстная) А в новом названии книги разве не нужна запятая? Спасибо!У меня есть такое, что если я не могу пройти мимо того, чтобы оставить отзыв к прочитанному произведению (если в принципе могу придумать что-то удобоваримое, а не пафосно-фальшивое), то в какой-то степени начинаю считать своим долгом оставлять комментарии к каждой новой главе, хотя временами это утомляет. Это намек, что комментирование вас немного утомило?)) Isur Если цепляет, то слова находятся. И читателям, которые так делают, я всегда страшно благодарна. Это прямо-таки драгоценные читатели))) Я тоже очень благодарна! 1 |
|
|
Sapientia mundi
европейская короткошерстная Это - короткошерстная?! о_О Это намек, что комментирование вас немного утомило? Отчасти да, поэтому я в принципе очень редко оставляю отзывы, не участвую в забегах волонтера по обзорам на конкурсные произведения. P.S. Если не секрет, фрагмент какого произведения был раскрыт в нотах на фото с кошкой? |
|