— Боже, Клара, ты понимаешь, что это значит? — Ференц схватил ее за руки и сжал даже слишком крепко. — Ты понимаешь, что значит то, что он жив?
Она ему улыбнулась, потому что понимала.
Жизнь снова понеслась вперед. Ференц был на таком подъеме, что просто пролетал через коридоры университета, хотя еще и не понимал до конца, что их всех ожидает. Клара, наконец, дала ему согласие на брак — и он узнал, что она была согласна еще раньше, но не считала уместным об этом говорить. А теперь подходящий момент настал, и она больше не могла ждать. Кроме того, он в очередной раз порадовался тому, что Клара тоже оказалась католичкой. Конечно, его бы не смутил и любой другой вариант — будь она хоть сатанисткой. Он бы женился на ней и послушно смотрел, как она рисует на стене демонические морды и рожки. Но прийти с ней в церковь, соединиться перед лицом бога — а потом позволить ей делать с собой в брачную ночь то, что она захочет — в том числе совершенно безбожные действия — было намного лучше.
Хайнц вернулся — и сможет стать свидетелем на его венчании (Хайнц! Как быстро Ференц начал вписывать его обратно в свою жизнь). А в лютеранской церкви свидетели, в принципе, строго не требовались, хоть и приветствовались, так что сам Хайнц — этот покрасневший арийский простофиля — на своем венчании мог бы прекрасно обойтись и без Ференца (но, к счастью, не обошелся).
Помолвился Ференц с Кларой в своей комнате в общежитии — куда, вообще-то, женщинам после девяти вечера входить строго воспрещалось. По радио молодой скрипач Ицхак Перлман играл концерт Венявского. Музыка была совершенно неподходящей и одновременно единственно допустимой. Клара надела Ференцу на палец кольцо, пока ее другая ладонь лежала поверх его кадыка. Он зажмурился и снова открыл глаза — они стали мокрыми от того, что он абсолютно не мог справиться со всеми ощущениями в теле одновременно. Но в этом и была суть всей его жизни — всегда только больше.
— Oráte, fratres, — прошептал он, моргая. — Imádkozzatok, testvéreim… Это значит: молитесь, братья и сестры…
— По-моему, это уже кощунство, — она шлепнула его по щеке. — Не стыдно?
И тогда он схватил ее за поясницу, подмял под себя и проследил за тем, чтобы она прочувствовала все, что он может ей дать.
— Corpus Christi, — сказал он ей в ухо. — Sanguis Christi. Как тебе?
Позже он наигрывал на скрипке Венявского — вполсилы — пытаясь уложить в голове новое ощущение кольца на правой руке, сделать так, чтобы оно впечаталось в разум навсегда — как метка.
— У тебя вся задница красная.
Ференц полуобернулся, махнул в сторону Клары смычком.
— Ну так ты же меня лупишь так, точно тебе за это деньги платят, и неплохие. А вообще, считай, что это мое высказывание против капитализма. Красный Каас. К.К. Звучит?
— Ты в меня смычком не тыкай.
— А чем тыкать тогда, Clärchen? Этим, может?
Клара со смехом поморщилась.
— И как у тебя рот открывается такое говорить. Ты этому от своего друга научился, скоро вернется и снова начнет тебя гадостям учить. Мужчинам быть вместе просто противопоказано. Кстати, “Clärchen” звучит так, словно мы уже пенсионеры. Вот моргнула разок — и промелькнуло пятьдесят лет.
Ференц временно снял кольцо, потому что Клара не хотела афишировать их помолвку раньше времени, но носил его с тех пор на цепочке на шее — под рубашкой около сердца.
* * *
Хайнца, наконец, привезли. Вернули, как мешок с костями, побывавший на столе у патологоанатома. Ференц навестил его через день после его возвращения — и почему-то ждал, что тот выйдет ему навстречу, хлопнет по спине, отпустит дурацкую шутку, и все будет, как прежде.
Но Хайнц даже не вышел его встречать. Вместо этого дверь открыла Биргит — похудевшая, но при этом с более осмысленным выражением в глазах, чем раньше. “Ты смотри, не утомляй его пока, — произнесла она недвусмысленно четко — это было приказанием, а не просьбой. — Он быстро устает”.
В комнате Хайнц полулежал в кресле — казалось, что он спит. Но вскоре Ференц заметил, что тот следит за лучом солнечного света — и за тем, как танцуют в нем пылинки. Он не шевелился, только его правая рука была чуть вытянута, а пальцы ловили свет, медленно двигались, гладя его, как шелк. В его позе было что-то нечеловеческое — как будто он лег не сам, а его разложили определенным образом поверх сидения и спинки, повернули на бок, бескостного, безжильного, сделанного из проволочек, досточек, мешочков, набитых ватой, и облаченного в одежду, сшитую грубой нитью, из двух найденных в ящике с обрезками кусков ткани.
— Эй, — позвал Ференц. — Привет. Выглядишь хорошо, прямо пышешь здоровьем. И череп тебе закрыли. Ты теперь такое здоровое, бодрое яйцо.
Тут Хайнц медленно перевел на него взгляд и долго, щурясь и словно примериваясь, осматривал его фигуру.
— Ференц Каас, — его губы по очереди сложились в каждый из слогов. — Из школы. Нидерграбен? Нидеркирхен? Нидеркрюхтен?
— Брюккен. Нидербрюккен. Помнишь мосты под крепостью, где мы гуляли? Это вот они. Нидербрюккен.
— Почему город, — пробормотал Хайнц, — во множественном числе?
Он произносил слова как иностранец — делал паузы, ставил странные ударения.
— Потому что их много? Я не знаю.
— Но город-то один.
— А мостов много.
— Ференц, — неожиданно тот повысил голос, почти закричал из кресла. — Почему город во множественном числе?
Это услышала Биргит, заглянула к ним и показала Ференцу движение — провела ребром ладони по своей шее. Прошептала что-то — точно прошипела — тот даже и не понял, что.
Тогда Ференц взял стул, уселся на него рядом с креслом.
— Слушай, друг, я и сам не знаю. Ты прав, эта тема с мостами очень глупая. Может, это и не множественное число вовсе, а что-то другое. Как Заарбрюккен. Немецкий мне не родной, откуда мне знать. А ты помнишь, как я тебя звал? “Риго”, помнишь?
— Д-да. Дрозд. А почему дрозд? Что делают дрозды?
— Прыгают, чирикают. Хорошие птички. Ты и сам был таким, как птичка — хорошеньким.
Тут Хайнц даже не дал ему договорить до конца.
— Ференц, это что, комплимент? Ты что, из этих? Скажи мне честно. А я — из этих? А Биргит знает? А остальные знают? А мой отец — знает?
Этого Ференц уже не выдержал и рассмеялся — возможно, немного истеричным смехом.
— Да нет, я не из этих. И ты не из этих. Ты же женат.
— Так может это — борода, — самодовольно заметил Хайнц. — Я тут вспомнил слово “борода”.
— Ты правда считаешь, что Биргит — “борода”?
Тот успокоился, задумался и ответил уже едва слышно:
— Нет, я так не считаю. А правда, что дрозды красиво поют?
— Да, говорят, что очень красиво.
Тогда Хайнц расплакался, спрятав лицо под предплечьем и прижав колени к груди, а Биргит выгнала Ференца на кухню. Сказала там подождать, а после и вовсе выставила из квартиры, попросила прийти на следующий день.
* * *
Ференц уже знал от Биргит медицинские подробности — что Хайнц прошел через краниоэктомию и реконструкцию черепа, что несколько дней после первой операции провел без сознания, что не только его память, но и зрение, и координация, и, наверное, много чего еще повредились навсегда. Ференцу казалось, что ни Биргит, ни кто бы то ни было другой не понимал того, что уже понял он — что Хайнц, по большому счету, попал в клетку. По нему было видно, что он уже что-то осознавал. Он достаточно пришел в себя, чтобы воспринимать жизнь вокруг и себя в этой жизни. Скоро он прочувствует до конца, что потерял. После этого его надолго не хватит.
Ференц думал, что единственный это понимает. Но спустя несколько дней он привез Хайнца на урок фортепиано — Хайнц провел всю дорогу, свернувшись на заднем сидении “жука” клубком и боясь даже взглянуть в окно. Передавая Хайнца, как ценный груз, в руки Михаэля Шульмана-старшего, Ференц заглянул в эти черные, как омут, непроницаемые глаза выжившего в концлагере. И тогда осознал — Шульман знает. Прекрасно знает, что произойдет, и цепляется за соломинку, не дает Хайнцу забыться ни на минуту, мучает то, что от него осталось, чтобы он боролся, начал цепляться сам.
От Шульмана Хайнц выходил утомленный, часто с красными глазами.
— Ну ты-то хоть не будешь меня заставлять петь с листа в альтовом ключе? — спрашивал он, едва выговаривая слова и цепляясь за локоть Ференца. — Пообещай, что не будешь. Иначе я не сяду в твою машину.
— Да ты чего, приятель. Я тебя ничего заставлять делать не буду. Просто полежи на заднем сиденье и отдохни. Там есть для тебя одеяло.
Еще Ференц полагал, что Хайнцу не хватает чего-то попроще, чем пение с листа. Элементарного движения, чтобы снова почувствовать собственное тело — потому что ходил тот теперь так, как будто вообще не замечал, что у него есть руки и ноги, а считал себя какой-то змеей.
Ференц стал брать его с собой на пешие прогулки и очень радовался, когда Хайнц сам проявлял инициативу — предлагал пройтись по старому городу или набережной. Но в голове Ференца намертво отпечатались слова Шульмана: “Не оставляй его одного нигде, а особенно на балконах, на крышах, на обрывах, у воды. Я даже не про то, что ему взбредет в голову прыгнуть, но ты же видишь — он едва на ногах держится, может и упасть”. Так что самого Ференца эти прогулки не расслабляли — наоборот, он был напряженным, постоянно сконцентрированным — как Арсен Люпен в погоне за преступником, как гдр-овский Штази, следящий за идеологическим диверсантом.
В спортивном зале Ференц предложил Хайнцу походить по прямой линии туда-обратно, поотбивать баскетбольный мяч от пола, позабрасывать его в кольцо, погонять (только не торопясь) по залу футбольный мяч, может даже, забить его в ворота.
Хайнц противился всему этому, как грешник, которому предлагали прыгнуть в котел с кипящей водой с картин Босха. У Босха с грешниками чего только не вытворяли — протыкали их стрелами, поедали, вставляли им в разные телесные отверстия пики. Именно с таким видом Хайнц и смотрел на мячи, ракетки и гантели — как на пыточные орудия, только и ждущие момента, чтобы причинить ему боль.
А ведь раньше Хайнц любил спорт. Даже до своего увлечения гирями он всегда очень ловко управлялся со своим не самым атлетичным, слегка подпрыгивающим телом. Наоборот, если он не успевал между занятиями поноситься по территории школы, как пробка, выстрелившая из бутылки с шампанским, то начинал спать беспокойно, скребстись в постели, ворочаться и этим Ференцу очень мешать. Ференц даже как-то набрал в рот воды и прыснул ему в лицо, чтобы тот успокоился — потому что тогда, в четырнадцать, это показалось ему очень смешным.
— Тебе ведь раньше нравился футбол, — Ференц сделал ему осторожную подачу.
— Да? А теперь не нравится. Не хочу.
— Может, все-таки, захочешь? Я тебе что-нибудь за это дам.
Хайнц заинтересовался, приплелся к нему с мячом в руке.
— Что, например? Учти, я абы за что напрягаться не буду.
— Может, за мороженое? Или за шоколадные конфеты?
Хайнц презрительно фыркнул, выставив нижнюю губу вперед — это было даже забавно.
— Ференц, я тебе что, ребенок? Ты мне еще книгу с картинками предложи.
— А хочешь?
— Ну, — он задумался. — Вообще можно. Хотя нет, книга с картинками мне больницу напоминает. Мне там такое под нос совали. Сам мне нарисуешь чего — может, и побегаю, так и быть.
— Что тебе нарисовать, Хайнц? Птичек, может?
— Ага. И других животных.
— Но ты же знаешь, я не художник.
— Так и я не спортсмен.
Ференц только головой покачал от этой логики. Он нарисовал для Хайнца карточки с животными — причем Хайнц с удивительным занудством проверил, чтобы Ференц сделал это сам, а не скинул все на Клару, как хотел изначально. Так что животные получились кривоватыми и местами далекими от реализма. Хайнц ни с того ни с сего решил, что обязательно хочет динозавров, и произнес Ференцу прямо в ухо — громко, без задержек, с прекрасной артикуляцией: “Тираннозавр, стегозавр, бронтозавр, игуанодон. И постарайся как следует, понял?”
Динозавров Ференц срисовывал из книги в библиотеке, пока Хайнц рядом разглядывал картинки в детской энциклопедии и комментировал: “Нет, ну у этого-то лапки короткие — как он поддерживал такое тело? А у этого, наоборот, длинные — на Шульмана немного похож. А этот, худенький, с короткими задними лапами — это я. Птеродактиль, видишь? Довольно милый”.
За одну карточку Хайнц соглашался поболтаться по залу с мячом в руке в течение пяти минут. И у него на проходящее время было замечательное чутье — он никогда не делал без “оплаты” ни одного лишнего движения. Так что Ференц только и делал, что рисовал, и этих карточек у Хайнца набрался целый мешок. Однажды Ференц вытащил оттуда парочку — со слоником и толстой коровой — хотел отдать их Хайнцу во второй раз, а тот выбросил мяч, в гневе помотал головой и высказал: “Поверить не могу, что ты дуришь больного друга. А ведь я прошу так мало! И не стыдно тебе подсовывать мне мои же карточки, как будто я какой-то трехлетка? Ты думаешь, я вообще не отслеживаю ситуацию? Ничего подобного, имей совесть и рисуй дальше. Коалу иди мне рисуй и кенгуру”.
Однажды под вечер Ференц не нашел Хайнца в кабинете Шульмана — Шульман сказал, что тот сам решил уйти в спортивный зал, хотел там немного побросать мяч. И что Миха должен сейчас за ним следить.
Ференц вышел с Шульманом покурить — они устроились у фонтана, смотрели, как бродят по земле в поисках крошек голуби. Шульман завел неторопливый разговор, внезапно обмолвился, что Эрих Грубе — отец Хайнца — помог ему покинуть материковую Европу после побега из концлагеря.
— Забавная взаимосвязь, — сказал он. — Мне эти мысли все приходят в последнее время. Ты тоже читал его дневники — и вот, выходит, что, если бы его друга тогда не убили во время Хрустальной ночи, он бы меня, может, и не спас. А так, кто знает, искупить вину хотел? Потому я, конечно, изо всех сил постарался устроить, чтобы его сына приняли в школу в середине года и без экзаменов. Я бы его взял в свой класс, даже если бы он вообще не умел играть. Понимаешь, это ведь был мой долг. За спасенную Грубе мою жизнь. Я бы этот долг всегда и возвращал. Но, видишь ли…, — он замолчал, глубоко затянулся и медленно выдохнул дым. — Видишь ли, не все так просто.
— Вы до сих пор возвращаете этот долг?
— Нет. Я же говорю, не все так просто. Это уже не долг. Хотя долгов теперь у меня хоть отбавляй. Эти ребята, Грубе, умеют навешивать на тебя долги — может, и тебе уже пришлось с этим столкнуться. Ведь помнишь, что Михаэль вытворил в Нидербрюккене. И за то, что я потом сделал, я себя уже не прощу. Этот долг не отдать, так что и пытаться не стоит.
— А что же вы тогда сейчас делаете, герр Шульман?
— Ну, пойми, — Шульман посмотрел себе под ноги — огонек его сигареты мерцал в темноте. — Это уже из любви. Любовь — вещь странная. Приходит сама, без спроса. У меня ведь было много учеников — и есть. Я их всех уважаю. Но люблю я только его.
Ференц затушил окурок о мусорку.
— Я пойду проверю его, герр Шульман. Хорошего вам вечера, отдохните немного.
Миха в зале отсутствовал. А вот Хайнц, покачиваясь, подволакивая ноги, бегал вслед за мячом. И как раз тогда, когда Ференц переступил через порог, он упал — головой вперед, едва успев подставить ладони — так резко, словно его толкнула невидимая рука. У Ференца от этого внутри все похолодело. Хайнц поднялся, потер запястья и, опустив голову, побрел по кругу — с трудом, как через воду.
Ференца от этой сцены впервые за все время охватило настолько сильное бешенство, что он был готов отыскать Теодора в общежитии и убить — медленно избивать до смерти, как сам ублюдок поступил с Хайнцем. Но вскоре ярость чуть отступила и Ференц понял — нет, он бы не смог. Он не может сам стать убийцей, иначе будет ничем не лучше. И потом, кто тогда станет помогать Хайнцу?
* * *
Через пару дней Ференц ждал Хайнца у машины. Тот хотел сам добраться до парковки, перед этим заглянув в туалет, но все не приходил. Ференцу хватило десяти минут, чтобы перепугаться, особенно когда он вспомнил, что из туалета можно выйти на крошечный открытый балкон. Так что он пролетел через коридоры и ворвался внутрь. Увидел Хайнца — слава богу, живого и находящегося в безопасности, но сидящего на полу с помутневшими глазами и бледным, обескровленным лицом. Ференц сразу заметил, что у того развязаны шнурки на ботинках, сел на корточки и быстро их завязал.
— Ну что, пойдем? Что с тобой? Встать можешь?
Хайнц с болезненным видом зажмурился.
— Слушай, мне стыдно тебя просить, но… У меня голова так кружится, что я упасть могу, а мне помочиться надо. Последишь, чтобы я не упал?
Ференц молча помог ему встать, подержал за плечи, вежливо смотря в сторону. Уже в машине он предложил парацетамол, а Хайнц сначала отказался, сказал, что с ним все нормально и он не хочет мутить голову препаратами еще больше. Но потом согласился, проглотил таблетку и весь путь через Овечью гору просидел с закрытыми глазами, закутавшись в одеяло.
— И часто у тебя так?
— Постоянно. Я сам уже головой о стену биться готов. Это просто гнилая тыква, а не голова.
— Тебе, друг, опиоиды, наверное, нужны или еще что в таком духе. Парацетамол это баловство. Возьми свои документы из больницы и свозим тебя, наконец, к врачу.
— Я никогда в жизни не стану пить опиоиды, — голос Хайнца был едва слышен с заднего сиденья, тем более, что его глушил звук мотора. — Тебе ясно? Никогда в жизни.
— Почему?
— Потому что тогда я вообще спекусь, как говорит Шульман. А там уже и спекаться нечему.
* * *
Биргит тем временем вовсю переняла на себя роль главы семейства и неплохо с ней справлялась. Ездила на машине, покупала продукты, убиралась, решала любые бытовые вопросы — и для этого, кажется, даже подделывала подпись Хайнца. Потому что сам он теперь был совершенно не в состоянии подписаться таким образом, как делал это раньше — размашисто и каллиграфически. Он писал каракулями, и никто бы не поверил, что две его подписи — старая и новая — принадлежат одному человеку.
Ференц все пытался понять, за чей счет они живут и не нужна ли им денежная помощь, но боялся спрашивать напрямую. В итоге сумел выяснить, что Хайнц из прошлого, похоже, накопил денег на годы вперед. Хотя и тратить он их тоже любил, особенно на то, что улучшало его повседневную жизнь. (В его устах это всегда называлось: “Чтобы Биргит не пришлось самой греть воду / стирать / вставить любой другой глагол, обозначающий деятельность по дому” — и за это Ференц над ним постоянно насмехался — за то, что тот такой влюбленный дурачок. А сейчас сам не понимал, зачем это вообще делал и почему считал это забавным). Но, видимо, хоть Хайнц много и тратил, зарабатывал он еще больше.
Кроме того, сама Биргит работала очень много. Она часто где-то пела, соглашалась на совсем неинтересные предложения, вроде работы иллюстратора на хоровых репетициях или примитивных альтовых партий.
А еще им помогал Шульман — полностью взял на себя заботу о Хайнце, покупал ему все необходимое и вечно пытался накормить.
Ференц спросил у Шульмана, как продвигаются их занятия, есть ли результат. Шульман пожал плечами.
— Что сказать, на уровне первого класса он уже играет. По теории лучше соображает — там уже класс пятый. Так, глядишь, и по тому и по другому на уровень средней школы выйдет. Ведь такие вещи, как прикосновение к инструменту, чувство музыки — оно не забывается. Это на животном уровне внутри. А все эти быстрые ноты, эта скорость, циркачество — зачем оно, если пусто за душой, если качества звука нет?
Один раз всему научился — и второй раз научится. Ему только надо привыкнуть, что он теперь другой. Что все иначе происходит, медленнее. Это самое сложное. Он уже не тот Хайнц Грубе, который был вроде как вундеркинд. Не в музыке, конечно, ха, — это Шульман сказал даже смешливо, — не в музыке, боже мой. Но во всем остальном. Он теперь обычный, но даже не знает, что это такое. А ведь многие всю жизнь с такими мозгами живут. Уразумел, о чем я?
— Ну, наверное. Но это грубо как-то.
— А что грубо? Это правда. Чем скорее он это поймет, тем лучше для него будет. А мы должны попытаться ему помочь. Раз он сам для себя выбрал фортепиано — хоть, честно сказать, любая другая деятельность подошла бы ему намного лучше — то пусть трудится до конца. Он уже навсегда пианист.
— Вы интересно рассуждаете, герр Шульман. Только вот когда он будет, этот конец, если его так мучить?
Шульман задумался.
— Даст бог, еще нескоро. Ты же, кажется, человек религиозный. Так возьми и помолись за друга. Помимо, конечно, того, что ты решил для него делать.
— А что с документами? И с Ральфом Штайнбахом? Неужели все останется так, как есть? И нацист так и будет сидеть на насиженном месте, как Кизингер? Не получив никакого возмездия? Пока, насколько вижу, ничего не изменилось. Разве это справедливо, герр Шульман?
— Тут все идет своим чередом. Насчет этого не волнуйся. Недолго Штайнбаху сидеть осталось, поверь.
— А остальные?
— Кто, его прихлебатели? Вряд ли их найдут, имен-то мы не знаем.
— А если знаем?
Шульман подозрительно на него посмотрел.
— Если и знаем, это Хайнц сам должен вспомнить. Вспомнит — может, и сдвинется чего. А не вспомнит — что тут тогда докажешь? Да и подумай, что сейчас для нас самое главное — главное, чтобы он восстановился. Чтобы жену вспомнил. Чтобы понял, ради чего живет. А все остальное — второстепенно. Так что не трогай его пока с этим, держи свои мысли при себе.
* * *
Хайнц укатил на месяц к родителям жены — как он сам сказал, “в лечебный отпуск”, — а вернулся и правда изменившимся. Сразу потащил Ференца в спортивный зал — чтобы тот его страховал во время подтягивания на кольцах. Он теперь постоянно хотел есть — Ференц аж узнал старого доброго Риго из Нидербрюккена — подходил к Ференцу сзади и, как раньше требовал от него динозавров, сейчас требовал отвезти его в забегаловку, где можно поесть сосиски, стейк, картошку, шпецле, бефстроганов, котлеты, кёнигсбергские тефтели, гавайские тосты, ветчину в желе и куриную запеканку.
— Куриная запеканка, — повторял он с таким вдохновением, точно говорил о балладах Шопена. — Курочка Тетраццини, знаешь такую? Когда, когда мы уже поедем обедать?
— Ты так страстно шепчешь, словно соблазнить меня хочешь с помощью этой курочки, перестань.
— Так ты соблазняйся поскорее, я голодный.
— Может, тебе еще кулек с едой в рюкзачок положить, чтобы ты не голодал в своей старшей группе детского садика, бедняга?
— Можешь и положить, если в кульке будет курочка.
Еще Ференц был положительно впечатлен фортепианными успехами Хайнца. Тот начал играть заметно лучше, запоминал быстрее, выдержка повысилась — он больше не засыпал каждый час. Поправился на пяток килограмм, волосы достаточно отросли, чтобы прикрыть шрам. В целом, внешне Хайнц стал почти таким, как раньше. Но только почти. Выражение его лица отличалось, и его глаза. У него были очень странные глаза — на первый взгляд спокойные, а если присмотреться — с нервом, с едва скрытым безумством, глаза, будто видящие то, чего другим зрячим не было видно. Ференц даже спросил: “Тебе что, плохо? Голова болит?”, но Хайнц в ответ поулыбался, сообщил, что ему намного лучше. Во время этой улыбки его глаза не смеялись.
Хайнц выучил концерт Баха — и еще пригоршню репертуара, который раньше не играл. По его словам, Шульман посчитал это необходимым — учить новое, разное, совсем другое. Хайнц сказал, что концерт по технической сложности примерно на уровне пятого класса музыкальной школы, и что это уже прогресс. Но, если технически это и был пятый класс, музыкально, как и весь Бах, это было задание высоты Олимпа. Хайнц заметил, что раньше это его беспокоило — то, что он не владеет, по его мнению, достаточным пониманием Баха для хорошей интерпретации. А сейчас ему уже все равно, он просто сыграет, как сможет, и если это будет ученически, то и пусть.
Репетируя концерт со струнными из ансамбля Михи Шульмана — к ним временно присоединился и Ференц — Хайнц показал себя хорошо, не жаловался, но видно было, что концентрация отнимает у него много сил.
— Я не могу не думать, — произнес он, — что каждая следующая нота будет последней. Что я просто забуду ее, как забывал все до недавнего времени. У меня сейчас так бывает — слышу в голове музыку, а пальцы отделены от мозга, не знают, что им делать. И учи, не учи — оно все равно происходит. Больше не могу себе доверять.
Миха договорился с ним, что тот может спокойно переставать играть, если вдруг что-нибудь забудет. Оркестр всегда его подхватит — и, чтобы облегчить этот возможный подхват, Миха репетировал это с Хайнцем, просил того останавливаться в разных местах и так же случайным образом начинать играть дальше. Это срабатывало всегда в основном потому, что Миха прекрасно знал партитуру, мог сыграть наизусть партию фортепиано, даже помнил, где в партитуре проставлены цифры и подсказывал нужную цифру оркестру.
— Ты хорошо справляешься, Хайнц, — заметил Ференц, выйдя с ним в перерыве погулять. — Смотри, еще недавно ты гаммы едва играл. Сколько ты занимался в своем лечебном отпуске?
— Да я и сам не помню. Часов по семь?
— Как-то не очень здорово в твоем состоянии.
— Так я же там не трансцендентные этюды играл. Эх, Ференц, даже произносить больно — я ведь раньше их и правда играл. А теперь играю этюды Черни из детского сборника. Вот тебе и развитие.
— А я думал, тебе произносить больно, потому что в слове “трансцендентные” букв много.
— Ну, кстати, и это тоже. В общем, я там иногда часами над одной гаммой и корпел. Или педаль учил. Оказывается, педаль на сильную долю — это очень сложно, когда тебя по голове ударили.
— Раз уж ты об этом заговорил… Ты вспомнил, может, что с тобой произошло? В тот самый день, тридцатого декабря. В понедельник.
— Пойдем присядем.
Они сели на край фонтана. Ференц закурил, но увидел, как Хайнц, морщась, пытается отклониться от дыма в сторону, и тут же виновато затушил сигарету.
— Не нравится больше запах дыма?
— Смотри. Отвечая на то, о чем ты спросил. Я вообще ничего не помню и из того дня, и из того месяца, и многое из предыдущих тоже. Разве что на уровне образов. И иногда что-то всплывает спонтанно — когда музыку знакомую слышу, например.
— И что у тебя за образы?
— Ничего хорошего. Снится всякое. Сейчас с этим стало немного легче, но все равно не отпускает. Как почувствую табачный запах, у меня словно рвотный рефлекс на это. Может, это потому, что восприятие запахов поменялось — доктор в Берлине говорил, что так может быть.
Они еще поболтали. Хайнца беспокоило, что он совсем не помнил Биргит, что не знал, как к ней подступиться, что она, может, и вообще не хотела проводить с ним время.
— Хайнц, всему тебя надо учить, как в детстве. Ты ее на свидание позови — глядишь, заново получше и узнаешь.
Тот покачал головой.
— Знаешь, я будто не в праве. Ты не смейся только. Но вот так я чувствую. У меня в голове чего только не происходит. Мне эту голову надо сначала в порядок привести — если вообще смогу.
* * *
Позже Ференц понял, что Хайнц имел в виду — когда застал его, медленно читающим с листа мазурки Шопена — и в какой-то момент тот просто убрал ладони с клавиатуры. Он держал эти ладони перед лицом — и их мелко трясло.
— Ну что ты, приятель, играй дальше, у тебя же неплохо выходит. Давай, вперед. Правда, неплохо.
— Я не могу. Ференц, я не могу больше это играть. Эта музыка не для меня. Я не имею права ее играть — я не имею права.
В пивной — поскольку Хайнц теперь вообще не пил — Ференц заказал ему стакан кока-колы. И, когда тот залпом выпил, спросил, наконец:
— В чем дело? Ты же раньше обожал Шопена. Тебя было хлебом не корми, только дай его поиграть.
— Так это когда было. Когда я был чистым. Я тогда чувствовал себя чистым. А сейчас я — как грязь, понимаешь? Для этой музыки светлый разум нужен, светлые чувства, быть в ладу с самим собой. Это как родник. А я просто как помойка. И сны мне снятся помойные. Потому что это то, кем я являюсь. Ни больше ни меньше.
— Слушай, да у тебя глаза на мокром месте, принцесса. Может, мне тебя обнять, по спинке похлопать?
— Да чего тебе руки марать. Знаешь, я и правда хотел бы напиться. Но ради Шульмана этого не делаю. Я ему обещал.
— Да что тебе снится-то? Признавайся, не буду над тобой смеяться.
— Да я и так уже как посмешище. И потом, с друзьями о таком не говорят.
— А с кем говорят?
— Ни с кем.
Хайнц убежал в туалет, чтобы высморкаться, вернулся оттуда с красными глазами и шмыгающим носом. И тогда Ференц все же встал, сжал его в объятии и что есть силы похлопал по спине — чтобы тот не думал, что никто об него не хочет мараться.
— Ну что, лучше?
— Ага. Немного лучше, спасибо.
Хайнц шлепнулся на свое место, наклонился к нему через стол.
— В общем, представь. Есть такое создание, с рогами, типа Крампуса, и оно тебя колошматит по-всякому. Причем так колошматит, что ты уже почти и не спишь. И просыпаешься, словно марафон пробежал — одежду хоть выжимай. Вроде ерунда — сон и есть сон, но оно тебя не только во сне преследует. Когда бодрствуешь, тоже, и в итоге уже и засыпать боишься. Конечно, если выматываешься в ноль, можно и без сновидений поспать. Но чуть придешь в себя, отоспишься — и он тут как тут, бежит за тобой, угрожает, кричит всякое. Да и не только это, еще штуки с тобой разные вытворяет, ну типа как, — он замолчал, подбирая слова, — ну типа как будто тебя насилует. Понял? И это не просто физически происходит, но еще и духовно. Выворачивает тебя всего наизнанку. А вообще, чего я жалуюсь. Со мной же это не происходит на самом деле.
Он начал беспокойно тереть ладони друг о друга и двигать пальцами — Ференц заметил это и передал ему свою зажигалку, чтобы тот мог занять руки.
— Слушай, приятель, — Ференц подумал. — Может, у тебя это потому, что ты в больнице побывал? Ты же, кажется, лежачим больным был, тебя там так и сяк крутили. А ты раньше и не догадывался, что с тобой могут так обращаться. Но вот так оно иногда и бывает. Когда не владеешь своим телом. Становишься больным. Лежишь, отданный на милость медсестер. Беззащитный, как новорожденный. Самому не поесть, не помочиться. Ничто не работает, как надо. И тебя, наверное, беспокоит, что тебя изнасиловали как женщину, а ты при этом мужчина. Унизили, получается. То есть, если бы этот Крампус тебе на член сел, ты бы так не переживал.
У Хайнца от этих слов кровь так прилила к лицу, что щеки стали почти бордовыми.
— Да может и переживал бы.
— Ну, не лукавь. Да я тебя и не виню. Многие так думают, как ты. Мужчинам сложно принять, что кто-то нарушит их целостность, вскроет, как консервную банку. Все привыкли, что только с женщинами так можно.
— Ну ты сравнил, Ференц. Женщины, вроде как, природой для этого предназначены, — щеки Хайнца все еще пылали.
— Природой? Вот что от тебя такое услышу, не думал. В общем, просто хочу тебе сказать, что это не всегда так. Что это не всегда унижение.
Тут Хайнц начал его подозрительно осматривать с кончиков пальцев до макушки, и Ференцу показалось, что у того даже шрам под взъерошенными волосами заалел.
— Я постараюсь поскорее забыть, что ты мне только что сказал, знаешь ли. Не уверен, что хочу такие вещи о тебе знать.
— Ты лучше не забывай, а наоборот, прими к сведению. И поработай над своими проблемами с головой, а то так Шопена играть и не сможешь.
От этого Хайнц даже немного рассмеялся.
— Поработать? Это как мне над таким работать? Кроме того, дело не только в этом. Не только в том, что я рассказал. Это в первую очередь в голове — как будто туда кто-то руку сунул и мозг грязной рукой пощупал. Нарушил там что-то, ясно тебе?
— Попробуй, может, прислушаться к своему телу, к себе. Узнать себя заново.
— И как я должен прислушаться к себе? Куда мне уже прислушиваться, во мне и так никаких стен не осталось, и эхо как в Кёльнском соборе.
— Я покажу.
* * *
Ференц пригласил его к себе. Посадил в кресло, предложил снять обувь, завязал глаза.
— Подожди, это какая-то эзотерическая тема? Надеюсь, ты-то меня трогать не будешь, как Крампус.
— Трогать? Не доверяешь мне?
— Доверяю.
— Ну так вот. Расслабься немного, подыши. Послушай.
Ференц поиграл ему на скрипке — Венявского, Мендельсона. Репертуар, в котором Хайнц не очень разбирался — хотя они, бывало, в школьные годы и музицировали вместе, играли что-то в этом духе.
Под конец Хайнц, казалось, уже почти уснул — его тело расслабилось, руки не сжимали больше подлокотники, спокойно лежали на коленях, голова была откинута назад. Ференц подержал ладонь в холодной воде и смочил его лоб, горящие щеки.
— Как тебе?
— Неплохо, — прошептал Хайнц. — В общем даже приятно. От головной боли помогает.
— А что ты чувствуешь в голове? Что изменилось? Расскажи.
— Вообще… в первую очередь металл. Особенно, когда тепло или холодно. Тогда и этот участок по температуре отличается. Потрогай.
Ференц провел пальцами по тому месту, где был шрам, прижал руку. Действительно, эта часть была словно холоднее остальной головы.
— Вот. Еще кожа немеет, бывает, будто вокруг все воспаляется — это по ощущениям, док меня уверял, что оно не может воспаляться. Как будто током бьет. И атмосферное давление тоже влияет. Но в это никто не верит. Даже Биргит сказала, что я немного увлекся с жалобами. Но оно и понятно — я ей этим уже надоел. И в целом… Во всем остальном тоже надоел. Вот, это физическое.
— А не физическое?
— Это как пустота. Чуждая пустота. Там точно сквозит внутри. И живет какой-то другой Хайнц. С которым я не дружу. Который знает то, чего не знаю я, посмеивается надо мной. Такой себе умник, смотрит на меня свысока. А я живу у него, как незваный гость. Он всем меня лучше, этот Хайнц.
— Чем лучше?
— Сильнее, умнее. Он пианист, а я так, бренчу. Это он женат, а мне куда до него? Он всегда знает, что делать, а я никогда не знаю. И он ничего не боится, а я даже боюсь оставаться в квартире один, боюсь леса на Овечьей горе и боюсь ездить на машине.
— Почему?
— Потому что если меня один раз там вытащили из машины, отделали, то могут повторить это еще раз? Я не знаю.
— Ты не бойся. Мы не дадим тебя в обиду. Это я тебе обещаю. А пока полежи, попробуй почувствовать все части своего тела. Вот знаешь, прямо от мизинцев, от самых кончиков, и так далее. А я тебе кое о ком расскажу.
Ференц прошелся по комнате в поисках пластинки.
— Знаешь, кто такой Дьёрдь Цифра?
— Имя знакомое.
— Конечно. Ты о нем раньше знал. Это такой интересный товарищ, венгерский пианист. И у него судьба чем-то похоже на мою — разница только в том, что он талантливее, а судьба у него намного тяжелее. Он из цыганской семьи, как и я, и уже в детстве зарабатывал музыкой на жизнь, чтобы прокормить семью. Воевал, хотя и не хотел этого, дезертировал и выжил. Сидел в тюрьме, и там над ним, говорят, издевались — били по рукам, нагружали тяжелой работой — специально, чтобы он не смог играть.
— Боже мой, — вздохнул Хайнц.
— Да, так и есть. Боже мой. Я тоже так об этом думаю. Наверное, он после всего этого тоже чувствовал себя грязным. Потом долго восстанавливался.
— И смог?
— Я тебе дам послушать запись. Ты сам решишь, смог ли.
Ференц поставил пластинку, которую нашел ему Миха — с “Героическим” полонезом Шопена.
— Боже мой, — повторил Хайнц тихо. — Боже мой.
Повязка на его глазах намокла. Он задышал чаще, грудь его вздымалась под звуки фортепианной музыки, пальцы задергались, беззвучно застучали по коленям. И там, где музыка была особенно бравурной, где звучало форте, пассажи в безумном темпе, Хайнц улыбнулся — сквозь слезы.
— Знаешь, я слышу, — сказал он, — все то, что ты о нем рассказал, в том, как он это играет. В том, как он играет радостные моменты, именно радостные. Я кажется, могу представить себе его лицо — то, как он празднует, что выжил, что сумел. Ты слышишь, что эта радость не такая, как обычная радость? Это радость, когда ты плачешь внутри. Вот уж вправду, полонез героический. Потому что он — настоящий герой. Он о себе играет.
— А ты это играл? Полонез ля-бемоль мажор.
— Слушай, не припомню. Наверное, было дело. Надо снова сыграть.
— Надо сыграть?
— Ага. Надо сыграть.
И он стащил с глаз повязку — потный, мокрый, порозовевший, вдохновленный.
— Слушай, Ференц, ты извини, но я, пожалуй, пойду. Мне уже пора заниматься. И ты тоже занимайся. На скрипке своей играй. Которая у тебя, кстати, откуда? Всегда думал, что она звучит просто сумасшедше. Как оргазм.
— Как оргазм? Ты точно в порядке?
— Ага. Так откуда скрипка?
— Это хессенский мастер Бауманн. Я тебе говорил. А звучит она так, потому что я хорошо играю.
Хайнц поднялся, принялся приводить себя в порядок — зачесал пальцами влажные волосы назад, выпил воды прямо из графина, сам без проблем зашнуровал ботинки.
— Послушай, Ференц Каас, — сказал он, облачаясь в свою мешковатую джинсовую куртку. — Ты мне голову-то не дури. Какой это Бауманн, мастер Бауманн не может звучать как оргазм. Разве что как поцелуй в щечку. Дай-ка мне пластинку свою на время послушать. Там еще что-то есть?
— Да, Лист. Трансцендентный этюд номер 10 и “Венгерская рапсодия”.
— Ну вот, давай.
Ференц осторожно извлек пластинку из проигрывателя, вложил ее в конверт и передал Хайнцу в руки.
— Тебя точно не надо сопроводить в главный корпус? Или в моцартовский?
— Точно. Два шага я и один пройду.
Хайнц обернулся к нему — с его розовыми щеками, растрепанными волосами и поднятым воротником куртки он выглядел забавно — как херувимчик с “Сикстинской Мадонны” Рафаэля, при этом синий воротник словно бы заменял крылья.
— Так вот, Ференц. Мастер Бауманн звучит как поцелуй в щечку. А как оргазм звучит Страдивари. Или, может быть, Амати с Гварнери. Откуда у тебя быть такой скрипке или деньгам на нее? Она же стоит тысячи, если не миллионы. Воришка ты венгерский, — Хайнц засунул пластинку в сумку, перекинул ее через плечо и, уже переходя через порог, подмигнул.
* * *
Ференц похмыкал над этим, сначала и в самом деле позанимался часок. Потом ему вдруг подумалось — с чего это Хайнцу снятся такие нехорошие сны, почему он вообще решил, что Ференц, воспользовавшись ситуацией, начнет его трогать? Почему Теодор вытащил его ремень из брюк, ведь это был самый обычный ремень — черный, с металлической пряжкой, не представляющий никакой ценности? Ференц достал этот самый ремень из шкафа, осмотрел. Недавно он уже это делал, думая, как передать вещи другу так, чтобы тот ни о чем не узнал, чтобы не наталкивать его слишком рано на тяжелые раздумья — как и велел Шульман.
Ференцу эти мысли не давали покоя. Он пошел в старый корпус мужского общежития, где жил Теодор, долго стучал. Никто не открывал, но за дверью слышался шорох — гаденыш делал вид, что его нет дома. “Открывай, Рапп, а то я тебе дверь вынесу, сам чинить будешь” — пригрозил он, и дверь тут же распахнулась.
— Чего тебе? — пробубнил тот, полуодетый, в видавшей виды майке без рукавов, с накрученным на голове тюрбаном из полотенца.
— Сними это с головы, — посоветовал Ференц. — Выглядишь, как идиот. А я не говорю с идиотами.
— Ну и не говори, — обиженно отреагировал Рапп, но полотенце все же стащил. — Я не пойму, зачем ты меня преследуешь, дружок твой вернулся, все в порядке. Или что, в суд на меня хотите подать?
— Ты рот закрой. И суд будет, все будет. Лучше скажи, как так вышло, что его нашли в Заарбрюккене, если ты сообщил мне, что оставил его в лесу у Марбурга.
— Может, он сам туда дошел? Дополз. Видишь, он же живучий, как таракан. И быстрый, видимо, настолько же.
Ференц ударил его за это. Но не в голову, помня нравоучение Альвара Богуса. В живот. Теодор Рапп от этого скрючился, закашлял. После Ференц немного его разговорил, задал наводящие вопросы, даже ударил по лицу ремнем Хайнца — тем самым ремнем.
И Рапп признался, что трогал Хайнца. Хотя уверял, что делал это недолго, что не позволил себе лишнего, был с ним благороден. Уточнил с самым честным видом, что лишь осмотрел его из научного интереса; добавил что-то о крайней плоти, о том, что оттянул ее не больше одного раза. И что теперь жалеет об этом, когда узнал, что Хайнц жив — потому что это стало как-то по-пидорски.
Ференцу от этих рассказов даже захотелось помолиться в церкви. Помыть руки и постирать свою одежду в местах, где она коснулась Теодора Раппа.
— А знаешь, что самое интересное, — тот увлекся, рассказывая. — Интересно то, что у него крайняя плоть вообще есть. Понимаешь, я был уверен, что он родился в Америке. А их же там всех обрезают — ну, есть у них такой веселый обычай. Только представь, как это должно быть неудобно, когда головка все время трется о брюки. Тихий ужас. От такого в штанах, наверное, все деревенеет и вообще ничего не чувствуешь во время секса. Так вот, я у Грубе тоже чего-то подобного ожидал. А у него там все на месте. Но, к счастью, ему хоть похвастаться нечем. Хотя что это я, он же весь — маленький. У него даже уши маленькие. Так что все гармонично. Бог, так сказать, распределил, как надо и по потребностям. Вот такой вот у тебя дружок, Каас. Без особенностей. С другой стороны, ты же знаешь, бывают члены растущие и не растущие… Так что тут могут быть сюрпризы. Что ты так смотришь на меня, у самого, что ли, с этим плохо?
Вся эта история напомнила Ференцу тот момент из *, когда девушка в индийском борделе сидела на его коленях. Она ведь тоже его особо не трогала — но он кончил. Впервые в жизни.
— Ты червь, Рапп, — сказал Ференц. — Повтори за мной. Скажи: “Я — червь”.
— Не буду я это говорить. С ума сошел.
Тогда Ференц ухватил его за волосы, а другой рукой — с кольцами на пальцах — отвешивал щелбаны, пока тот не повторил. Фраза за фразой, много раз подряд.
Ференц подумал на него помочиться, желательно на лицо, но ему самому быстро стало противно от этих мыслей. Все же, это было что-то из серии того, что сотворил сам Теодор — насилие самого низкого рода. Ференц не смог бы этого сделать.
Потому он ушел, и на его душе было неспокойно. Ему казалось, что Теодор снова обманывал, что утаил что-то, как утаил в предыдущий раз. Что было и другое, не только то, что он описал. Впервые ему захотелось, чтобы Хайнц об этом никогда и не вспоминал. Ведь, в конце концов, было в нем нечто, что могло от такого и сломаться. Какая-то уязвимость, нерв, душевная обнаженность. Ему не будет на такое все равно, что бы Ференц ему ни говорил. И он знал, что это, быть может, сильнее всего повлияет на ту сферу его жизни, которую кроме Хайнца никто и не мог восстановить — на его отношения с женой. А ведь Хайнц уже считал себя грязным, уже упомянул, что не имеет на нее права. Но кто имел на нее право, кроме него? Никто больше. И кто имел право на Хайнца, кроме Биргит? Только она и никто больше и, конечно же, не Теодор Рапп.
.
.
_______________________________________________________________________________
Oráte, fratres (лат.),
Imádkozzatok, testvéreim (венг.) — “Молитесь, братья” — фраза, произносимая священником в католической литургии перед началом Евхаристической молитвы.
Corpus Christi, Sanguis Christi (лат.) — “Тело Христово, кровь Христова” — из Евхаристической молитвы перед и во время католического причастия.

|
Хелависа
Но вы зря сравниваете себя с кельнером - тот действовал грубо, нахраписто, а вы так умело и тонко подаёте информацию, что у читателя желание знакомится с незнакомыми жанрами и аспектами музыки возникает само собой Кстати, таким образом, когда знания подаются как бы исподволь, как часть художественного замысла, какие-то факты факты, бывает, хорошо оседают в памяти. 2 |
|
|
Дорогой автор, поздравляю с абсолютно заслуженной победой в номинации с самой сильной конкуренцией. Зря вы в себе сомневались!
3 |
|
|
Присоединяюсь к поздравлению Isur!
2 |
|
|
И я поздравляю! Даже не сомневалась в вашей победе, ваша работа - жемчужина конкурса!
2 |
|
|
Sapientia mundiавтор
|
|
|
Хелависа
Показать полностью
PPh3 Isur Дорогие читатели, спасибо большое! Зря вы в себе сомневались! Я не то чтобы сомневалась, скорее, справедливо полагала, что работу мало кто прочтет ввиду ее размеров) Но вы зря сравниваете себя с кельнером - тот действовал грубо, нахраписто, а вы так умело и тонко подаёте информацию, что у читателя желание знакомится с незнакомыми жанрами и аспектами музыки возникает само собой)) А все же зря вы так о кельнере, он был нежной души человек! Мне кажется, только нежной души и можно быть, если тебя трогают хоры Шуберта и Шумана! PPh3 Мне Фрида в зрелые годы (когда Хайнц был уже школьного возраста и старше) не показалась какой-то умной - скорее даже инфантильной что или примативной. Т.е. что ей главное, чтобы рядом был, что называется, "мужик", этакий альфа-самец, а что он ее совсем не уважает, как будто и не важно. А при таком раскладе, получается, абитур ей и не нужен вовсе. А я вот тут не вижу взаимосвязи, многие эрудированные люди инфантильны. Вряд ли все отличники в школе всегда невероятно зрелые психологически, морально осознанные люди. Это качества двух разных полей. А так, “чтобы мужик был рядом”, можно сказать, продукт ее культуры, в наше время, может, она бы и иной совсем была. Но вообще вы ее характер тонко подметили, да, таким он и задумывался) Но я Фриде сочувствую и ее не осуждаю. Потому что девушкам в то время в принципе чинились всякие препятствия в получении высшего образования и карьере (т.е. там, где юноша мог продемонстрировать условно средние способности, чтобы получить абитур, девушке нужно было показать способности выдающиеся, выше головы прыгнуть), или еще и потому, что хороших женских гимназий в принципе было мало? Мне сейчас сложно давать исторические справки с наскока, но да, и это, и то, что в целом абитур получало очень мало человек (гугл говорит, 5 процентов всего в пятидесятые??). Ну и не забываем классовую и финансовую сторону вопроса - вряд ли работяга сможет отправить своих детей получать абитур. Сейчас вроде даже тоже похожая статистика - редко кто из семей, где ни у кого из родителей нет абитура, дети его получают. С ВУЗ-ами та же ситуация. 2 |
|
|
Поздравляю с победой! Надеюсь, Вы не пожалели о том, что пришли на фанфикс и этот конкурс!))
2 |
|
|
Sapientia mundiавтор
|
|
|
Quiet Slough
Спасибо!! Не пожалела! 2 |
|
|
Анонимный автор
Quiet Slough 👍👍👍Спасибо!! Не пожалела! 1 |
|
|
Sapientia mundi
Показать полностью
А я вот тут не вижу взаимосвязи, многие эрудированные люди инфантильны. Вряд ли все отличники в школе всегда невероятно зрелые психологически, морально осознанные люди. Это качества двух разных полей... Но вообще вы ее характер тонко подметили, да, таким он и задумывался) Но я Фриде сочувствую и ее не осуждаю. Я не спорю, что ученые или, там, представители творческой интеллигенции могут быть неряшливыми, не интересоваться бытом, могут быть просто скучными или даже тяжелыми в общении; пребывать где-нибудь в своих эмпиреях им может быть гораздо важнее и интереснее простых земных дел, общения с близкими и т.д., отчего такие люди со стороны могут выглядеть оторванными от жизни, непрактичными и даже противными. Но Фрида... ее юность пришлась ведь на то время, когда в девушках воспитывали хозяйственность и практичность, чтобы быть - да, хорошей хозяйкой, женой и матерью, опорой своему мужу (как бы парадоксально это не звучало). Фрида - как будто героиня рыцарского романа, этакая дева в беде - сама нуждается в опоре постоянно. Вспомнилась та сцена, где к Биргит вначале приехала как раз Фрида, и следом за ней - сестра Аннета. Если сестра Аннета олицетворяла собой непоколебимую уверенность в себе и бесцеремонность, то Фрида была, как дрожащий лист, подбираемый ветром. Если бы она родилась в семье более обеспеченной и культурной, то, думаю, походила бы на героиню Ренаты Литвиновой из сериала "Таежный роман" - такая воздушная, оторванная от жизни и будто бы для земной жизни не созданная. А так, “чтобы мужик был рядом”, можно сказать, продукт ее культуры, в наше время, может, она бы и иной совсем была. Да, продукт культуры - та же Катерина, главная героиня фильма "Москва слезам не верит", несмотря на успешную карьеру и даже наличие дочери, в глазах того общества не считалась по-настоящему успешной и полноценной, потому что у нее не было мужа. И, наверное, я рассуждаю с позиции нынешнего времени, когда вижу во Фриде эту примативность, когда нужно, чтобы "мужик был рядом”, а какой он по характеру - не важно. И, опять же вспоминаю истории женщин из США, которые читала примерно 10 лет назад, где совсем разные женщины, но выросшие в религиозных общинах и видевшие изначально свою цель в том, чтобы быть женой и матерью, привыкшие слушаться родителей и затем мужа и во всем от него зависеть. И обе эти женщины были вынуждены стать самостоятельными (притом, что у одной на руках было 4 детей, а у другой 6), когда у одной муж наигрался в патриархальность и бросил, а другая долго терпела насилие, но не поняла, что нельзя терпеть дальше, когда муж начал избивать ее на глазах у детей, тем самым подавая им негативный, извращенный пример семейной жизни, и развелась. Как бы повела себя в аналогичной ситуации Фрида? P.S. Как думаете, понравился ли бы Хайнцу такой пианист? ![]() |
|
|
Даже и не знаю, как можно было соревноваться в вашем ряду) поздравляю!
|
|
|
Sapientia mundiавтор
|
|
|
Olyapro1060
Ничего подобного! Я за вас голосовала и была бы очень рада, если бы вы победили!) Спасибо! PPh3 В мыслях о Фриде я с вами согласна, но для меня все же тут ничто не противоречит абитуру. Ну просто давайте вспомним наших одноклассников в старших классах (а я могу вспомнить уже и своих учеников) - там же самые разные типы личности, ничто им не мешает отучиться в старшей школе. P.S. Как думаете, понравился ли бы Хайнцу такой пианист? Не знаю, как Хайнцу, а мне очень понравился)) как видите, у меня тоже свой пианист есть, вернее, дирижер. 1 |
|
|
Sapientia mundi
В мыслях о Фриде я с вами согласна, но для меня все же тут ничто не противоречит абитуру. Ну просто давайте вспомним наших одноклассников в старших классах (а я могу вспомнить уже и своих учеников) - там же самые разные типы личности, ничто им не мешает отучиться в старшей школе. Сейчас, с высоты прожитых лет, после университета и всего остального, мне кажется, что школьную программу - по крайней мере, 1990 - 2000х гг - при должном прилежании мог бы вообще любой ребенок со средними способностями. И та же медаль говорит, в первую очередь, о прилежании ребенка, а также о требованиях со стороны родителей, но никак не о способностях ребенка. Не знаю, как Хайнцу, а мне очень понравился)) как видите, у меня тоже свой пианист есть, вернее, дирижер. Так это ваш кот на фото? )) 1 |
|
|
Sapientia mundi
Isur Вам отдельное спасибо за преданность моей работе и за то, что вы меня не забываете в комментариях! Я с самого начала вас ждала в комментариях, еще до того, как вы у меня вообще впервые отписались, и очень рада, что не ошиблась и что вам, что называется, зашло! Кстати, именно благодаря комментариям Isur ваш оридж попал в рекомендации, и я его увидела, т.к. обычно специально в конкурсы не заглядываю. |
|
|
Здравствуйте!
Хотелось бы еще раз поблагодарить вас за ваше произведение, что я успела его прочитать благодаря вашему трудолюбию и дисциплине. 2 |
|
|
Sapientia mundiавтор
|
|
|
PPh3
Так это ваш кот на фото? )) Да, моя кошечка) Кстати, именно благодаря комментариям Isur ваш оридж попал в рекомендации, и я его увидела, т.к. обычно специально в конкурсы не заглядываю. Вот, кстати, хотела спросить, откуда вы ко мне пришли)) Хотелось бы еще раз поблагодарить вас за ваше произведение, что я успела его прочитать благодаря вашему трудолюбию и дисциплине. Спасибо, конечно, но, по-моему, это я вас должна благодарить за трудолюбие и дисциплину, благодаря которым вы его прочитали :ь 2 |
|
|
Sapientia mundi
Да, моя кошечка) О... люблю кошек )) На фото, кстати, балийка или бирманка? Вот, кстати, хотела спросить, откуда вы ко мне пришли Да отсюда же. Я здесь на сайте давно, но в блогах активности проявляю очень мало. Спасибо, конечно, но, по-моему, это я вас должна благодарить за трудолюбие и дисциплину, благодаря которым вы его прочитали У меня есть такое, что если я не могу пройти мимо того, чтобы оставить отзыв к прочитанному произведению (если в принципе могу придумать что-то удобоваримое, а не пафосно-фальшивое), то в какой-то степени начинаю считать своим долгом оставлять комментарии к каждой новой главе, хотя временами это утомляет. P.S. А в новом названии книги разве не нужна запятая? |
|
|
PPh3
Sapientia mundi Я тоже понравившиеся объёмные произведения всегда комментирую поглавно. Правда, не всегда очень развёрнуто, но стараюсь. Если цепляет, то слова находятся. И читателям, которые так делают, я всегда страшно благодарна. Это прямо-таки драгоценные читатели))).У меня есть такое, что если я не могу пройти мимо того, чтобы оставить отзыв к прочитанному произведению (если в принципе могу придумать что-то удобоваримое, а не пафосно-фальшивое), то в какой-то степени начинаю считать своим долгом оставлять комментарии к каждой новой главе, хотя временами это утомляет. 3 |
|
|
Sapientia mundiавтор
|
|
|
PPh3
На фото, кстати, балийка или бирманка? европейская короткошерстная) А в новом названии книги разве не нужна запятая? Спасибо!У меня есть такое, что если я не могу пройти мимо того, чтобы оставить отзыв к прочитанному произведению (если в принципе могу придумать что-то удобоваримое, а не пафосно-фальшивое), то в какой-то степени начинаю считать своим долгом оставлять комментарии к каждой новой главе, хотя временами это утомляет. Это намек, что комментирование вас немного утомило?)) Isur Если цепляет, то слова находятся. И читателям, которые так делают, я всегда страшно благодарна. Это прямо-таки драгоценные читатели))) Я тоже очень благодарна! 1 |
|
|
Sapientia mundi
европейская короткошерстная Это - короткошерстная?! о_О Это намек, что комментирование вас немного утомило? Отчасти да, поэтому я в принципе очень редко оставляю отзывы, не участвую в забегах волонтера по обзорам на конкурсные произведения. P.S. Если не секрет, фрагмент какого произведения был раскрыт в нотах на фото с кошкой? |
|