↓
 ↑
Регистрация
Имя/email

Пароль

 
Вход при помощи VK ID
временно не работает,
как войти читайте здесь!
Размер шрифта
14px
Ширина текста
100%
Выравнивание
     
Цвет текста
Цвет фона

Показывать иллюстрации
  • Большие
  • Маленькие
  • Без иллюстраций

Овечья гора (гет)



Автор:
произведение опубликовано анонимно
 
Ещё никто не пытался угадать автора
Чтобы участвовать в угадайке, войдите

Если вы не зарегистрированы, зарегистрируйтесь
Фандом:
Рейтинг:
R
Жанр:
Драма
Размер:
Макси | 886 324 знака
Статус:
В процессе
Предупреждения:
Насилие
 
Проверено на грамотность
Название: "Шопенист или Овечья гора"

Германия, городок Кирхенталь, конец 60-х. Раскол страны, студенческие протесты, неизбывная память о Второй Мировой. История о музыкантах, о любви между людьми и к музыке. О том, как музыка спасает жизнь во всех смыслах, как остается путеводной звездой в самые тяжелые минуты, не дает сдаться, поднимает с колен.

Студенты консерватории Биргит и Хайнц, вокалистка и пианист, вместе проходят через испытания, теряют и находят себя. Но некоторые испытания так тяжелы, что их можно преодолеть только чудом. Чудом - и упорным трудом.

"...Тогда отрасти себе вторую пару глаз - внутренних. Слепые музыканты тоже существуют... Да что я тебя уговариваю. Понимаешь, если тебе есть, что сказать, ты всегда найдешь для этого способ. Суть в том, что, пока ты жив, для тебя ничего не закончено."
QRCode
Предыдущая глава  
↓ Содержание ↓

Глава 21 - Биргит

Штайнбах пал, как Набукко — покусившийся на Иерусалим вавилонский царь Навуходоносор.

Хоть он исчез незаметно, без помпы, но слухи было не сдержать. Его немецкие концерты в том году отменили, концертные залы возвращали недовольным слушателям деньги за билеты.

Насколько Биргит знала, Хайнц уже понимал подоплеку того, что произошло. И хотя он в то время был более раздраженным, более злым на весь мир за то, что в нем происходило, мысли о Штайнбахе — в сочетании с тем, что он прослушал пару его бетховенских симфоний — как будто вызвали в нем меланхолию.

— Так и бывает в искусстве, Биргит, — сказал он. — Будь хоть каким мастером, но, если ты мерзавец, рано или поздно это прольется в твою работу и очернит ее. Как нефть из “Торри Каньон”, напоровшегося на скалы. А потом вокруг тебя нефтяное пятно в семьсот километров, тысячи рыб и птиц мертвы.

Биргит лишь смогла ответить ему:

— То есть, ты помнишь “Торри Каньон”, но не помнишь половину нашей совместной жизни?

— Ах, Биргит, — его лицо тогда тут же изменилось, стало мягче. — Поверь мне, я бы и хотел. Я и так умственной эквилибристикой каждый день занимаюсь, чтобы все вспомнить.

Как раз в те недели Хайнц начал к ней оттаивать, снова увидел ее, понял, что она была все это время с ним рядом. Он все еще предпочитал проводить время один — да, таким теперь он стал. Но пару раз поцеловался с ней, а в общественных местах старался находиться к ней ближе — словно боялся, что ее побеспокоят. Этими редкими крохами человеческой близости он довел ее до того, что она уже спокойно спать не могла, зная, что он лежит в соседней комнате на кровати.

Она грезила им, чувствовала себя фетишисткой — настолько ее волновали любые действия, связанные с его руками. Он дирижировал под надзором Михи — и Биргит просто не могла на это смотреть. Он репетировал часами в каком-нибудь прокуренном кабинете — а она, стоя под дверью, представляла себе, как он берет аккорды весом спины и плеча, и не могла думать ни о чем другом. Он брился — она заглядывала в ванную исподтишка, тайком, точно не имела на эти взгляды никакого права и делала что-то противозаконное.

Она не могла не задаваться вопросом: неужели ему тоже не хочется? Может, мечтать об этом сейчас — неуместно, безнравственно. Но, все же, они были женаты и венчаны, соединены не только перед лицом государства, но и перед лицом бога. И она, начиная с того момента, как они познакомились, думала в таком ключе о нем одном. Настроилась на то, чтобы улавливать его волны, привыкла его слышать, осязать, вдыхать, любить всеми доступными плотскими и духовными способами — и принимать его любовь.

Все ее восприятие самой себя откатилось на более примитивный, животный уровень. В зависимости от положения, в котором она находилась внутри месячного цикла, она замечала мельчайшие изменения — как по-разному звучит ее голос, как иначе чувствуются голосовые связки, как они, набухшие, заполняют собой гортань. Она пела — то осторожнее, то так, что ее саму сносило отраженной волной звука. Иногда она злилась, и ей хотелось Хайнца почти убить, накричать на него и заставить, наконец, себя окончательно заметить. В другие же дни она испытывала к нему практически религиозную нежность, мечтала целовать его, гладить по голове, попросить, чтобы он не был жадным, хоть один раз дал ей тяжесть своего тела, свое прикосновение, свое безраздельное внимание и своих детей.

В один прекрасный день — в сентябре — Шульман отвез их обоих в гости к новому ректору. Попросил одеться прилично, но Хайнц все равно нацепил на себя форму, которую носил не снимая со времен травмы — джинсы, куртку, коричневые кожаные ботинки. В тот день накрапывал дождь, сквозь серые тучи проглядывало холодное солнце. Воздух был влажным, и волосы Хайнца распушились, стали торчать во все стороны, как пакля.

— Шульман, — поинтересовался Хайнц, расположившись на заднем сиденье, — у вас, может, найдется жвачка или еще что, чтобы занять рот? А то я переживаю.

— Займи рот умными высказываниями, а лучше — молчанием.

— Дайте мне хоть что-нибудь, чтобы отвлечься.

Шульман бросил ему вытащенный из бардачка карманный идишский разговорник.

— Ну, — без интереса протянул Хайнц, листая книжицу. — Это похоже на немецкий. Все и так понятно.

— А ты еврейский алфавит учи. Алеф, бейс, гимель, далет. Запомнишь, пока едем, как буквы пишутся, и будешь у нового ректора себя прилично вести — пожалуйста, отвезу куда хочешь и что хочешь подарю.

— Ручку мне и бумагу тогда дайте, — пробубнил Хайнц.

Всю дорогу он с завидным упрямством — которое в нем, вроде, не проявлялось раньше ни в чем, кроме фортепиано — выводил буквы. Биргит как раз была в той фазе, когда ей хотелось Хайнца убить, и весь путь она посвятила кровожадным фантазиям. Как такое могло быть, что рядом с мужчиной сидит на расстоянии вытянутой руки его жена, а он, высунув от усердия язык, корпит над еврейским алфавитом?

— Что, kindele, — спросил Шульман, останавливаясь на тихой улице в пригороде — где у дверей одноэтажного дома все еще стояли неразобранные коробки и предметы мебели, укрытые тканью. — Выучил?

Выйдя из машины, Хайнц подскочил к нему с открытым блокнотом, заглянул в глаза и принялся принуждать экзаменовать его по еврейскому алфавиту. “Задайте мне еще, еще что-нибудь”, — просил он, и Шульман называл ему букву за буквой, а Хайнц их писал. “Правильно, правильно?” — выяснял он с жадным интересом. Казалось очевидным, что ему просто необходимы были эти новые знания — ему приходилось их вбрасывать, как кости в пасть голодной собаке, и ему все было мало.

Закончив писать буквы, Хайнц заявил, что ему нужно пробежаться, и упрыгал вверх по дороге, как молодой фокстерьер.

— У него сейчас образовательная фаза, — сказал Шульман подозрительно нежно. — Читала Песталоцци, Монтессори, Пиаже? Вот, они о таком пишут. На что обращать внимание при развитии личности. В основном, не мешать ей.

— А когда у него другая фаза начнется? — Биргит не смогла сдержать некоторую желчность. — Какие там еще фазы развития по Пиаже? Эгоцентризм дошкольника?

Тот приподнял бровь и едва заметно усмехнулся.

— Ну, Биргит, прояви немного терпения. У тебя с терпением, прости за замечание, вообще туго. Может, для певицы это и хорошо. Лет через десять будешь с успехом петь Кармен, Амнерис, Далилу. Ну и все прочее, где вот это вот необходимо, что тобой движет. Дошкольную фазу он уже прошел. Да и младшешкольную, и находится где-то на уровне четырнадцати. Пройдет еще неделя — и ему стукнет пятнадцать. Потом шестнадцать. Так скоро и с тобой сравняется вновь.


* * *


Максимилиан Магнус сам проводил их внутрь. Попросил простить, что в доме еще все вверх дном, потому что они совсем недавно переехали из Франкфурта. Его жена- виолончелистка в данный момент уехала на гастроли, — объяснил он и извинился за ее отсутствие, — а дочь была дома. И, к счастью, эта дочь, — поделился с ними Магнус, как со старыми друзьями, — не должна была менять школу, ведь отсюда до Франкфурта час езды на машине и ее будет доставлять туда шофер.

Домработница принесла им чай и пирог.

Биргит с большим вниманием разглядывала Магнуса — нового ректора университета. Ее первой мыслью было, что он весь состоит из квадратов и прямоугольников, но не с острыми, а с закругленными углами. Из-под его длинной седеющей гривы виднелись глаза под нависшими веками — как щелки для писем в почтовом ящике. Брови шли ровно параллельно глазам, глаза — горизонтальным морщинам на широком лбу, морщины поддерживали собой выступающий, горизонтальный срез подбородка. Рот был широким, похожим на металлическую скобу для скрепления досок, и только нос — изящный, тонко вылепленный — выделялся на фоне этого лица добродушного грузчика, придавал Магнусу обаяние артиста. Нос — и голос — подумала Биргит, когда тот снова заговорил — звучно, мягко, баритонально, четко выговаривая согласные, но при этом не теряя напевности интонаций.

— Огромная вам благодарность, что вы приехали, — сказал Магнус Биргит и Шульману. Хайнц в это время стоял у серванта — одного из немногих предметов мебели, бывших в гостиной, не считая дивана и кофейного столика — и рассматривал мелочевку за стеклом. Он полностью проигнорировал слова Магнуса, даже не повернулся.

— Мы с дочкой ходили на ваш концерт, герр Грубе, — продолжил новый ректор. — На тот, что самый последний. Было очень тяжело достать билеты, все раскупили, и меня, по сути, уговорила сходить дочь. Ради дочурки как не постараться, не раздобыть проходку через старые связи! У нее сейчас вовсю увлечение Шопеном. Она тоже немного играет, но так, для души. Чтобы порадовать старого папку. Один из букетов, что в конце вынесли, как раз наш и был.

Магнус, положив крупные предплечья на свои тонкие бедра, сложил перед собой ладони, грузно навис над кофейным столиком.

— И, представьте себе, как мне было стыдно, как неприятно, когда я узнал лишь с огромной задержкой о том, что произошло с герром Грубе. Спасибо за это в первую очередь вам, герр Шульман. За то, что ввели меня в курс дела и показали документы, изобличающие Ральфа Штайнбаха, чтобы можно было принять нужные решения. Эх, Штайнбах, а ведь такой талантливый дирижер! Но это уже неважно, речь о другом.

Шульман, сидящий на первый взгляд на диване очень расслабленно, в ответ на это нетерпеливо моргнул — как будто у него произошел нервный тик.

— Так вот вы поймите, герр Шульман, фрау Хольбайн-Грубе, ситуация очень деликатная. И тяжелая. Штайнбах в свое время не раз получал помощь нашего фонда — чьим председателем я являюсь — и в целом поддержку музыкального сообщества. Состоял в разных клубах. Его поведение ужасно с точки зрения морали. Но, помимо этого, оно подрывает репутацию моего фонда, мою собственную репутацию, репутацию моих коллег. К сожалению, я должен это сказать. Конечно же, и репутацию самой сути университетов, если принять на веру, что именно Штайнбах стоит за смертью герра Розе — которого я, кстати, имел честь увидеть за дирижерским пультом, когда сам был еще ребенком. Тут уже неважно, что все быльем поросло и нет доказательств, кроме дневников отца герра Грубе. Стоит слухам распространиться — и все, абсолютно все будет подвергнуто сомнениям. А восточный блок это еще и для своей выгоды повернуть может — такие ситуации всегда становятся политическими. Сначала искра, потом всполох, потом пожар.

Биргит пока слабо понимала, о чем идет речь, и все это было для нее откровением. То есть, в первую очередь благодаря содействию Шульмана Магнус — и нужные люди — вообще узнали, что произошло? И вот уже колесики закрутились, машина сдвинулась с места, Штайнбаха сместили без лишнего шума и скандалов. А Магнус сам занял его место.

Биргит слушала ректора скорее с любопытством — а вот Шульман поморщился, словно проглотил лимон.

— Герр Магнус, — сказал он. — Мы тут говорим про жизнь и здоровье моего воспитанника, про его музыкальную карьеру, а вы мне рассказываете про политику и восточный блок. Про репутацию вашего фонда! Я даю себе отчет, что для вас это первостепенно, но считаю ваши последние высказывания бестактными. Может, для вас это и выглядит так, будто я оказал вам услугу. Я же, однако, пекусь не о вас, скажу прямо. Я пекусь единственно о сыне Эриха Грубе, а вы, пожалуйста, учитывайте, что он находится здесь, в этой комнате, как и его жена.

К изумлению Биргит, Магнус от этой речи засмущался, кивнул и обратился к Хайнцу, все еще сверлящему взглядом сервант.

— Я приношу вам искренние извинения, герр Грубе, за мои слова, вам и вашей жене. И мне искренне жаль, что с вами это произошло.

Хайнц передернул плечами, махнул в его сторону рукой, бесцеремонно вытащил из серванта какую-то мелочь и начал ее пристально разглядывать. Биргит аж подавила желание отчитать его за такое хамство — при Магнусе это было бы совсем некстати, да и отдавало поведением мамочки, в которую Биргит не хотела окончательно превращаться. Может, Шульман выговорит потом что-нибудь своему kindele, своему любимому воспитаннику, о котором так пекся.

Дальше Магнус сказал, что его фонд помощи музыкантам выдает в качестве меры поддержки Хайнцу стипендию на год, чтобы он мог спокойно восстанавливаться и ни о чем не волноваться. Биргит думала, что уж тут Хайнц его поблагодарит, но он проявил потрясающую невежливость и снова махнул рукой — точно отгоняя муху — перейдя при этом к раритетному фортепиано — вроде, “Гротриан-Штайнвег” — и без спроса открыв его крышку. Вдруг он начал наигрывать двумя пальцами — боже мой! — что-то невероятно дурацкое. Вроде мелодий из раннего “Диснея”, когда на экране показывали глупого толстого короля, взбирающегося на трон, или скелетов, играющих на ребрах друг друга костяными барабанными палочками.

Магнус все это снес, лишь заметил, что нужно заполнить необходимые бумаги. Бумаги заполнял Шульман. А Биргит, которой резко захотелось выйти на свежий воздух, вежливо извинилась, и ее проводили на задний двор.

Там она увидела девочку-подростка — бесцельно шатающуюся от двери к забору и обратно. Девочка носила джинсы, жевала жвачку и в целом выглядела так, как и все подростки — утомленной глупостью взрослых, солнца, воздуха и всего мира. Но, увидев Биргит, она проявила интерес, выбросила подальше мяч, который до этого подбрасывала, и подошла ближе. Глаза девочки были густо накрашены черным, делая ее похожей на енота — Биргит это даже напомнило свой макияж времен Берты Бронн.

— Ну что там? — обратилась к ней девочка. — Подписывают уже всякие бумаги? Меня Ларой зовут. А вы — его сиделка?

— Сиделка? — недоуменно переспросила Биргит. — Чья?

— Ну, — девочка понизила голос, произнесла почти таинственным шепотом. — Хайнца Грубе. Правда, он милашка?

— Что? — снова переспросила Биргит.

— Ну, Хайнц. Хайнци. Я его так зову. Такой пирожок, правда?

Биргит знала, что если сейчас скажет что-то, то это будет очередное вопросительное: “Пирожок?”. Так что она промолчала. Но девочке — Ларе — не нужен был собеседник, ее вполне устраивало вести и монолог.

— Я папе просто все мозги вынесла, чтобы он нашел эти билеты в ноябре, — она выдула жвачный пузырь и внимательно его рассмотрела, сведя глаза к носу. — Понимаете, нас с классом до этого водили на другой концерт Хайнци — потому что именно на него билеты плохо продавались, ха. Тоже во Франкфурте. Я сначала думала: что это за ерунда, вся эта классика только старикам вроде папы нравится. Но, в общем, мне понравилось. Пианист оказался прямо такой… hot, если вы знаете английский. После я отследила, что он к нам еще раз приедет — ну, и вперед.

— И вперед? — смогла, наконец, выдавить из себя Биргит.

— Ага, — девочка облизала губы, как будто даже воровато заглянула в окна дома, что-то там высматривая. — Ну вы поняли, что вперед. У меня даже его фото есть из газеты — под подушкой лежит. В общем, раз вы сиделка, то расскажите чего-нибудь. Что-нибудь личное, лучше всего. У него, наверное, голова часто болит, да?

— Ну, Лара, если ты знаешь, что он болен, то понимаешь, что, наверное, да, болит.

Та задумчиво покивала, и в ее глазах зажегся подозрительный свет.

— Я тут недавно этой темой увлеклась — очень классная оказалась. Вы знаете, что Шуберт умер от тифа в тридцать один, Шопен в тридцать девять от туберкулеза, а Шуман вообще сошел с ума! А у него, знаете, какие мутки с его женой были, чумовые! Там любовь покруче, чем у Шекспира. И это все романтики, если вы не в курсе. Не зря они так называются, очень романтичные, да?

— Да, романтично.

— Вот, а музыку какую они писали — закачаешься. Про секс всякое. И про смерть, — Лара агрессивно дожевывала жевательную резинку. — И Хайнци Грубе тоже, вот, приболел. Вы посмотрите, как он похудел, как страдает! — это она произнесла слишком уж вдохновенно, — какой он болезненный и как теперь похож на Шопена! Который, как я уже сказала, умер совсем молодым.

Тут она, видимо, что-то заметила в окне, распахнула заднюю дверь и вбежала внутрь. Биргит последовала за ней.

Шульман прощался с Магнусом в прихожей. Хайнц тоже собирался — его сборы заключались в том, что он поднял воротник джинсовой куртки, взъерошил волосы и принялся совершать ногами странные движения — то ли пританцовывал, то ли подавал воображаемому футболисту невидимый пас. Лара наблюдала за всем этим с восторгом в глазах, и Биргит поняла, почему она так торопилась — в ее руках были ручка и блокнот.

— Эй, — позвала Лара резковатым равнодушным голосом, чуть приблизившись к Хайнцу. — Вы классно играете, можно ваш автограф?

Хайнц, на удивление, вместо того, чтобы начать выпендриваться за счет ребенка, молча взял ее блокнот и ручку и поставил подпись — даже постарался сделать ее аккуратной.

— Вот, — он заговорил — впервые за то время, что был в этом доме. — Не теряй, продашь, может, потом на аукционе личных вещей дурачков.

— Вы классно шутите, — тут же подбодрила его Лара. — Вообще супер. А можете мне поцелуйчик оставить на бумаге?

Хайнц начал моргать обоими глазами — как раньше делал из-за головной боли, а сейчас, видимо, просто для того, чтобы раздражать людей. Его хорошего поведения надолго не хватило.

— Поцелуйчик, — весело сказал он, — это только для жены.

С этими словами он ухватил Биргит за поясницу, одним грубоватым движением прижал к себе и запечатлел на ее щеке громкий, слюнявый поцелуй.


* * *


— Хайнц, — резко поинтересовалась у него Биргит, когда они оба сидели в машине Шульмана. — Что ты устроил? Ты понимаешь, что это новый университетский ректор, а ты себя так с ним повел? Он тебе выделил стипендию, сделал широкий жест, а ты что?

— Ох, Биргит, — тот ответил, не сдерживаясь, прямо ей в тон. — Ты понимаешь, что они там все друг за друга? Этот Магнус боится, что его за задницу схватят, вот и все. За связь с нацистом-убийцей. Он же сам сказал, что ему деньги давал. А что, разве ему было раньше непонятно, что тот — подлец? Никогда не поверю. Им так всем было просто удобно. Вот теперь и распинается, деньги мне предлагает, боится, что я скажу чего, кипиш подниму. А ты легковерная, уши и развесила! Тебе надо, чтобы все “здрасьте”, “до свидания” и прочее пустопорожнее выполнялось, и ты уже довольна. Ференц верно про это говорит — мещанство, казарменные порядки. Не так уж и далеко от истины.

— Знаешь что, — она не выдержала. — Я терпеть больше не могу все эти твои фортели, то, что ты из себя изображаешь. Магнус, может, такой и есть, и что? Нужно из-за этого хамить, вести себя, как невоспитанный болван, разыгрывать сцены? Опомнись, Хайнц, ты не в детском саду, а ведешь себя, как трехлетка!

— Как трехлетка? — Хайнц повысил голос. — Как трехлетка? А может, это у тебя какие-то проблемы, что ты озабочена тем, что обо мне думает этот прихлебатель закона и порядка? “Как бы ни было чего” — это их фраза, и твоя, видимо, тоже. “Я только выполнял приказы” — это их вторая фраза. “Каждому свое”, “работа освобождает”, “моя честь называется верность” — это все из той же серии! Штайнбах забил дирижера, спустя тридцать лет почти забил меня, наверняка и помимо этого убивал! В добровольном отряде штурмовиков был! Ты знаешь, кто эти люди, Биргит? Это последняя грязь, вот кто они. Может, и Магнус этот там пасся. А тебе красивую лапшу на уши повесь, ты и довольна. Небось, повелась на его голос, на всю эту картинку, может и вообще…, — тут он кашлянул, — сама знаешь, чего захотела.

— Да ты вообще осознаешь, что несешь? И ты понимаешь, что мы тут не одни? Что тут твой учитель?

Шульман все это время, слегка сморщившись, молча вел машину, а взгляд держал строго на дороге и не отводил его в сторону заднего сидения.

— А что мой учитель, что мой учитель? Думаешь, мне стыдно перед ним сказать правду? Думаешь, я не видел, как ты этого Магнуса глазами и так и сяк смеряла? Еще бы, что тебе остается, ведь от меня ты ничего не можешь добиться.

Биргит сама не поняла, как это произошло, но вот Хайнц уже сидел, откинувшись на спинку сидения, и одна его щека была ярко алой — хотя его наглый взгляд от этого совсем не изменился.

— Я поражаюсь тому, Хайнц, какой у тебя грязный рот, как ты вообще можешь такое говорить женщине, своей жене, — произнесла она, чувствуя, что у нее самой горит лицо и что ее сердце бьется очень часто.

— Грязный рот? — повторил он. И потом, уже спокойнее, — грязный рот? Раньше ты не жаловалась на этот грязный рот. Сейчас тоже не будешь — стоит мне только слово сказать.

— Ничего подобного. Не думай о себе так много.

Тогда он схватил ее за затылок, сминая ее растрепавшиеся волосы, прижал к себе и прошептал — но, будто без раскаяния даже, зато с жаром: “Прости, прости, я знаю, что говорю ерунду, я знаю, что дурак, я просто с ума от всего этого схожу и от тебя тоже”.

Он поцеловал ее; гладил ее горячие щеки, бормотал сбивчивые нежности, а в его осторожном прикосновении Биргит узнала то, каким он был в первые месяцы их знакомства — когда он целовал ее в кабинетах, но боялся лишний раз тронуть, словно мог сломать.

— Я не собираюсь тебя за это прощать, — прошептала она ему в губы. — Ты просто хам, ужасный хам.

— Ладно, ладно, — он продолжал ее гладить, расчесывать пальцами ее волосы. — Тогда не прощай, не надо, не прощай.

— Шульман, — попросил он позже, когда они въехали в старый город. — Тормозните, пожалуйста, у аптеки.

Биргит сначала подумала, что ему нужны обезболивающие для головы, но вдруг ее осенило, что он, наверное, собирается купить презервативы, и ей стало еще жарче от неловкости.

— Послушайте, — Хайнц нагнулся к водительскому сидению. — У меня наличных с собой нет, одолжите немного?

Шульман молча протянул ему кошелек, и Хайнц выскочил из машины, исчез под неприметной вывеской.

— Извините, — тихо сказала Биргит Шульману.

— Да ничего, — тот все еще не смотрел на нее и держался за руль. — Я, видимо, ошибался в том, что ему четырнадцать. Скажи ему, чтобы начинал носить с собой деньги.

Уже за Овечьей горой Биргит думала, что они, наконец, уйдут к себе наверх, и на этом ее стеснение закончится, но Хайнц внезапно вспомнил о чем-то, похлопал Шульмана по плечу.

— Вы мне тут обещали сделать что угодно, если выучу еврейский алфавит. А я его выучил.

— Если выучишь и будешь прилично себя вести. Условие ты не выполнил.

— Ну пожалуйста. Половину-то выполнил.

Шульман покосился на него.

— Ладно, может, и сделаю. Чего ты хочешь?

Хайнц почесал щеку.

— Хочу, чтобы вы со мной пластинку записали. Концерт какой-нибудь или еще что. Чтобы я за партию фортепиано, а вы за оркестр. Или наоборот.

Шульман вздохнул.

— Нет уж, Хайнц, если и записываться, то ты сам партию фортепиано играй.


* * *


Что бы там Хайнц ни купил в аптеке, в тот день у них с Биргит ничего не получилось. Они вошли в квартиру — а на столе лежал кошелек Хайнца, его ремень, зажигалка и часы. Хайнц смотрел на это сначала с непониманием, потом подскочил к столу, принялся гладить часы, надел их на запястье.

— Биргит, — спросил он, — это ты положила?

Та покачала головой. Она догадывалась, что, если это не какие-то таинственные люди Магнуса, что принесли сюда вещи, это, скорее всего, был Ференц. Ведь он выяснял у нее что-то, рылся в шкафах, выглядел как человек, который знает больше, чем говорит. Или — Штайнбах сам вернул вещи? Исключительно странное предположение. Может, это Магнус заставил его?

— Ты узнаешь все это, Хайнц?

Тот задумчиво кивнул.

— Да. Я знаю, что это принадлежало ему. Мне. Мне из прошлого.

Он взял в руки зажигалку, поднес к лицу, внимательно рассмотрел и потрогал гравировку. И взглянул на Биргит с таким изменившимся, перекошенным лицом, что ей стало не по себе.

— Что с тобой? Голова болит?

— Я не помню, Биргит. Я не помню, что тут написано.

Видно было, что это его очень затронуло. Он прошел по комнате, стал ерошить волосы, все это время прижимая зажигалку к себе. Так беспокойно и ходил, пока Биргит переодевалась, умывалась, проверяла, что у них есть на ужин. Наконец, она решила его проверить, и смотрела с порога, как он стоит посреди гостиной — в джинсах, носках, со все еще приподнятым воротником куртки, с опущенной головой и ладонью, замершей на расстоянии десяти сантиметров от глаз — как будто он плохо видел и все пытался рассмотреть важное письмо. А может, он и правда плохо видел.

— Хайнц. Принести тебе лупу? Ты так ничего не разглядишь.

Тот покачал головой.

— Если я не вспомню сам, то и смысла нет. Смысла нет.

Он убрал зажигалку в карман; качаясь из стороны в сторону, прошел через гостиную к Биргит. Его походка, заметила она, всегда ухудшалась, когда ему становилось плохо.

Он подошел к ней совсем близко — как если бы хотел поцеловать — но сейчас это движение не несло чувственного посыла — на его лице застыло чистое отчаяние.

— Биргит, — произнес он так, словно у него началась икота — глотая все согласные. — Я хочу попросить у тебя прощения. Но тебе не нужно менять прощать. Я просто хочу, чтобы ты знала, что я прошу у тебя прощения.

Она растерялась.

— Из-за того, что было в машине? Это же ерунда. Не стоит и упоминания.

— Нет, — он схватил ее за руку. — Не за это. А за все, что было. За то, что оставил тебя, заставил через все это пройти. Я, наконец, понял, что сделал. Но до конца мне не понять — настолько это ужасно. Я знаю, что ты меня любишь. Хотя теперь я и не стою этой любви. Мне просто дурно, когда я себе представляю, что ты была тут, одна… И мне уже рассказали всякое, хотя и пытаются от меня скрывать, точно я юродивый из психушки, которому слова лишнего не скажи. Но даже Ференц случайно обмолвился. Про то, что ты ходила в полицию и как там с тобой обращались. Про все остальное. И Миха… Хотя Миха, конечно, тот еще кадр. У него язык без костей. Но потому он на меня и вывалил все подробности о том, как ты ходила на репетиции…

— Хайнц… тебе не нужно за это извиняться. В чем тебе извиняться, ты же не виноват.

— Конечно, я виноват. Ты и сама знаешь, что виноват. Я же вижу, как ты на меня злишься. И заслуженно. Ох, Биргит, боже мой…

Он, наконец, оставил в покое ее руку, которую успел и сжать, и смять, и сдавить по-разному, пока говорил. Его снова начало носить по комнате, он наворачивал круги — беспокойно, почти по-животному.

— Я, — произнес он с трудом, — должен был поступить иначе. Должен был быть осторожнее, не выходить из машины к посторонним людям. Ведь я явно к ним вышел, а как бы иначе они меня схватили? Какой я дурак, какой распоследний идиот, что к ним вышел — зная, что ты ждешь меня, что я должен вернуться к тебе. Если бы я думал в первую очередь о тебе — как и должен был — это меня бы спасло. Как я мог не думать о тебе? — он поднял голову, и с него ушла всякая краска — кожа стала белой, взгляд — лихорадочным.

— Хайнц, — позвала она тихо. — Иди сюда. Пожалуйста, не говори так. Если ты вышел, значит, тебя выманили. Может, это и было по-дурацки, но это было не потому, что ты не думал обо мне. Я прощаю тебя, я за все тебя прощаю.

Он подошел к ней — сгорбленный, мокрый от пота и слез — и склонил голову на ее плечо. Этот покаянный жест, это его внезапная искренность растрогали ее саму до слез. Она погладила его по затылку, внезапно наткнулась на выступающую линию в его волосах. Он вздохнул, когда она дотронулась до этого места, позволил ей исследовать его пальцами, касаться этого нового рельефа.

— Наоборот, это я должна просить у тебя прощения, — эта мысль пришла к ней лишь сейчас, и ей было за это жгуче стыдно. — Это я виновата. Ты ходил к Штайнбаху из-за меня. Просил за меня. Принес ему документы. И за это он тебя почти убил. Во всем этом моя вина.

Хайнц тогда взял ее голову в свои ладони, посмотрел ей в глаза, улыбнулся сквозь слезы — с горечью.

— Ну нет, моя любовь, — прошептал он сбивчиво, прерывисто, — это совсем не так. Тут нет твоей вины. И никогда не будет. Я бы для тебя… сделал это еще раз.

В этот момент слезы так и хлынули из его глаз. Его брови, его рот, мимика — все исказилось. Ему было больно говорить то, что он произнес. Она видела, что он ясно понимает, что имеет в виду — перед его глазами словно заново мелькали все те вещи, что он потерял. Его мастерство, его зрелость, его сильное здоровое тело, его созидание.

— Ты только прости, Биргит, что я не сумел защитить тебя лучше, — это он уже почти прорыдал. Поцеловал ее в лоб, в щеки, коротко прижал к себе и извинился за то, что ему нужно будет побыть одному.

После он сидел на их двуспальной кровати — с которой Биргит после его возвращения не разрешила ему переселяться в каморку, хоть он и пытался — оперевшись локтями на колени, крутя в пальцах зажигалку.


* * *


Начиная со следующих дней, он начал вести себя с ней иначе. Больше с ней гулял, хотел ужинать с ней вместе, звал в кафе, и все это время словно пытался отыграться за что-то — за все то время, что упустил. Он принялся ухаживать за ней — старомодно, тихо, без всякой навязчивости, даже не пытался целовать ее в губы, а если и делал это, то это были лишенные бурных страстей, осторожные поцелуи, когда он касался ее рта своим и после ждал, прислушивался к тишине, искал в ней ответы.

Он сказал, что ему нужна работа, но вместо того, что делал раньше — преподавания — занялся случайными подработками, неквалифицированным трудом, что-то где-то таскал, подносил, разбирал. Из музыкального он, разве что, подыгрывал на церковных службах или репетициях, если капельмейстеру требовалась замена. Он считал, что это проще, чем аккомпанировать вокалистам. Что в состоянии сыграть гомофонные хоралы так, чтобы не оскорбить композитора, в то время как интерпретировать Шумана без подготовки он больше не мог.

Хотя, может, он лукавил. Потому что, когда он по требованию Шульмана играл концерт в сентябре, он исполнил там в том числе и “Патетическую” сонату. Сказал, что играл ее лет в четырнадцать, что она совсем простая. Но это было, очевидно, не так. Кроме того, играл он ее очень хорошо, зрело — не просто так он провел все лето, занимаясь от рассвета до заката.

После этого концерта Ференц с неожиданной для него серьезностью начал рассуждать с Биргит о фортепианных интерпретациях, о том, как Хайнц играл раньше и как делает это сейчас, в чем его исполнительские плюсы. Причем, рассуждал так, будто прекрасно в этом разбирался. Сказал, что Хайнц не играет, а говорит, что у него всегда было очень естественное rubato, даже назвал его мастером тишины — не боящимся ждать, применять паузы, позволять им говорить за него, с ним. Со слушателем.

— Конечно, десять лет назад это все более ученически было, — добавил Ференц. — Паузы удерживать он тогда стеснялся. Как любой ребенок — думает, что ему все время надо только играть, играть. Но это у нас у всех так было. А ведь мысль — она и в тишине. Может, она в тишине как раз в первую очередь. И потом, ему сейчас сам бог велел зрело играть. А не так, как в четырнадцать.

Дома Хайнц тоже стал мастером тишины. Он вел себя сдержанно, почти не говорил, а приязнь выражал в основном через объятия. Так что Биргит просила его поиграть для нее — чтобы почувствовать его хоть так, например, в том моменте “Патетической”, который был con brio — “с огнем”.

В университете Магнус произнес приветственную речь, чем вызвал смешанные чувства. Кто-то радовался изменениям и либерализации, кто-то скучал по старым добрым порядкам. Нашлись и те, кто недовольствовал из-за, по их мнению, ухудшившейся дисциплины в оркестре и упавшего качества игры.

Весь 1969-й бастовали горнорабочие. Сначала в США — в Западной Вирджинии, Детройте и Мичигане — против низких зарплат, за улучшение условий безопасности труда, за компенсацию из-за “болезни черных легких”. В сентябре бастовали и в Рурском регионе. Говорили, что эти стачки были вдохновлены недавними студенческими протестами. Хотя рецессия закончилась и экономика снова пошла в гору, повысилась прибыль, но не зарплаты горнорабочих. При этом условия труда оставались скотскими, а профсоюзы молчали.

Консерватор Кизингер бился за власть с социал-демократом Вилли Брандтом. Биргит сходила и проголосовала за Вилли Брандта, размышляя при этом, что было бы еще лучше, если бы бундесканцлером стала женщина — но и Вилли Брандт тоже сойдет. Пока, конечно, такие фантазии о межполовом равенстве оставались фантазиями. Но Биргит верила — Германия еще найдет свою сильную руководительницу.

Она узнала, что голосовать за Вилли Бранда ходил и Хайнц. И Ференц с Кларой, и Миха Шульман, и его отец. Тем не менее, Христианско-Демократический Союз с Кизингером во главе получили большинство голосов. И все же это было относительное, а не абсолютное большинство — Беата Кларсфельд с ее пощечиной, протестующие студенты напомнили слишком многим, кем был Кизингер и на чьей стороне он стоял. Потому Вилли Брандт, вступив в коалицию со Свободной партией — бывшим партнером Христианского союза — сумел получить власть и стал бундесканцлером.

В студенческом общежитии это отпраздновали. Хайнц с Биргит тоже там были — над Хайнцем вовсю посмеивались, что он больше не пил и не курил. Он лишь безразлично промолчал, наколол на вилку сосиску и принялся ее меланхолично жевать, запивая минералкой. Биргит недавно узнала, что он стал готовиться к конкурсу имени Шопена (и, как оказалось, он планировал это и раньше, до трагедии), и теперь смотрела на него изумленно, как на другого — постороннего ей — человека. Никто вокруг не знал о его планах, все занимались своими делами, жизнь шла своим чередом.

Ференц болтал про мещан и милитаристов, произносил тосты за демократию. Когда он особо разошелся, Клара будто ненароком, невзначай, отвесила своей аккуратной мягкой ладонью такой шлепок по его заднице, что тот аж подпрыгнул. Биргит поспешила отвернуться, пытаясь не думать о том, что там происходит за закрытыми дверями. А не думать ей было немного сложно, потому что в последнее время ее мысли в основном вертелись вокруг одного.

Она была напряжена и насторожена, в постоянном бесплодном ожидании — в этом даже больше не было предвкушения или радостного томления. Ей просто уже хотелось, чтобы все это закончилось, чтобы ожидание разрешилось, чтобы кто-то — конечно, не кто-то, а Хайнц — взял ее, как ружье, передернул затвор, выстрелил из нее, и стрелял, пока не закончатся все патроны в магазине. Прусские обычаи, милитаристы, казармы. Патроны, ружья, оружейное масло, шомпол. Боже. Биргит приложила стакан с холодной минералкой ко лбу, чтобы немного прийти в себя.

Кроме того, ей было тем стыднее, чем тише становился Хайнц. Он все погружался в себя, молчал, проходил через духовные изменения. А она хотела от него приземленных, животных поступков, грубостей, которыми он и раньше не отличался, и, наверное, сама проявляла потрясающее равнодушие, не осознавая, какие у Хайнца потребности и как их удовлетворить. Может, он хотел тишины. И чтобы Биргит не торопила его.

Приходила и уходила ее кровь. Хайнц выступал в стенах университета, продолжал заново разучивать то, что забыл. А больше всего он играл Шопена — играл, и играл, и играл.

Как-то он сказал ей: “Если ты свободна, давай встретимся вечером в большом зале. Буду сегодня там заниматься. Сходим потом поужинать вместе”. И она пришла.

В десять вечера она открыла дверь зала. Хайнц сидел там практически в полной темноте — освещенный единственной боковой лампой — и учил шопеновское второе скерцо. Впервые за все время он был одет в рубашку и брюки. Скерцо он исполнял с такой внутренней силой, с таким контролем звука и своего тела, так по-мужски, что Биргит замерла на месте. Эхо отражалось от стен в пустом зале. Хотя Хайнц играл спокойно, почти не двигался, даже закрыл глаза — что казалось вообще странным, если учесть все скачки и виртуозность пассажей — она все равно замечала через одежду работу мышц на его спине, то, как он владел инструментом, заставлял его отдавать ему звук, нависал над ним на forte. Иногда заставлял, а иногда — просил, умолял, взывал, спрашивал и получал ответ.

Ей стало ясно, что Ференц подразумевал и под владением паузами и под rubato. Это и было самым завораживающим в музыке — она существовала только во временном пространстве, застывала, замирала, двигалась дальше. Была плодом момента — мимолетным, бесценным.

Слушая сгущающуюся фактуру, то, как нежная мелодия сменялась игривой, бравурной, драматичной, как пассажи уступали место аккордам, Биргит поняла: ничего еще не потеряно. Новая жизнь лежит перед ними и готова их принять. Это был момент осознания, момент прощения — себя и мира вокруг. Ее душа стремилась к Хайнцу, и когда он закончил, дослушал последний торжествующий аккорд на педали, она к нему подошла.

Хайнц вскочил, поцеловал ее в щеку, сел обратно и притянул к себе. Он ей улыбался.

— Ну что, — произнес он чуть смущенно, — нормально? Вроде получается.

— Да, — сказала она. — Получается. Конечно, получается. Ты почему глаза закрываешь?

— Ну, — он снова улыбнулся. — Я же вблизи плоховато вижу. Мне это без надобности, смотреть. Немного расплывается все. Но я уже научился с этим справляться. Потому в темноте играю — так легче. Слушать больше можно. Мне Шульман говорил больше слушать. Я слушал. И вот услышал.

Она тогда не выдержала, склонилась и поцеловала его — осторожно, как мог бы сказать Хайнц, у которого для всего было подходящее английское слово — cultivated.

— Вообще, я тебя по делу позвал, — тот, не отпуская ее от себя, начал искать другой рукой что-то в кармане. — Вот.

Он вытащил кольцо. В ответ на вопросительный взгляд Биргит пояснил:

— Я купил себе. Как только заработал. Ведь мое кольцо пропало. Чтобы ты снова надела мне его на палец. Если, конечно, хочешь.

Последнее он произнес уже едва слышно. Но Биргит не позволила ему сомневаться — взяла из его горячей руки это кольцо и сделала то, что он просил. Ее так и подмывало спросить, не из-за этого ли он не хотел с ней спать. Вдруг у него было какое-то странное дедовское представление о символике вокруг брака. Но нет, она сама быстро сообразила: дело не в этом.

— Знаешь, — сказал Хайнц, — я сам хотел на это кольцо заработать. Не хотел брать деньги у себя старого. Если ты даже не можешь заработать на кольцо, то не можешь считаться женатым. Эти два понятия словно не сходятся. Если не зарабатываешь, надо ходить в гимназию, учить латынь, писать с правильным наклоном перьевой ручкой и подставлять ладони пруту строгого учителя. До недавнего времени я это и делал.

— Послушай, — неловко попросила его Биргит, перед которой в этот момент как будто упала последняя преграда. — Давай мы… ну, поцелуемся нормально?

— О, — Хайнц порозовел. — Ты хочешь со мной поцеловаться?

Вот она уже сидела поверх его коленей, а его рука скользила по ее спине — нежная, теплая, знакомая рука. Все это было сдержанно, невинно, как впервые, напоминало восторженную щенячью возню. Неумелое скольжение ладоней поверх одежды, юношеская, трепетная суета, трение щеки о щеку, остывающая слюна на ушной раковине. Процесс, который Биргит, наверное, могла назвать словом “ласкаться”, а может, “нежничать”, а может даже “ворковать”.

Возможно, она обнажилась чуть больше, чем следовало — ее платье все смялось, собралось на пояснице. Но она была так покорена этим блестяще сыгранным скерцо, так стремилась к близости с Хайнцем, что даже не подумала о том, где они находятся, и что их могут увидеть.

В зале все еще было темно — на первый взгляд ничего не изменилось. Но одинокая лампа сбоку сцены указывала на них, как прожектор. За дверью слышались людские шаги, последние студенты покидали стены университета. Хайнц мягко и с сожалением отстранил Биргит от себя, принялся поправлять брюки, пока она сама приводила себя в порядок.

Потом он сказал ей, спокойно и серьезно, не обращая внимания на свою разгоряченность:

— Я хочу, чтобы ты знала. Никогда не думай, что я переставал любить тебя хоть на минуту. Я любил тебя, даже когда я тебя не помнил. Даже когда не помнил себя. Я тут вспомнил что-то смутное — ты мне поешь. Меня бьют, а ты мне поешь. Знаешь, что? Шумана. То самое, что в тот день, когда мы объяснились. У меня сразу в голове эти два воспоминания срослись, сомкнулись. Я так был рад тогда, что вспомнил. Тот первый день. А второй… Лежу в снегу и слышу твой голос. “Милый друг, смущен ты тем, что плачу я…”. Бог мой, Биргит. Я подумал — хорошо, что я ухожу так. С твоим голосом.

В этом была такая безмятежность — в том, как он это сказал — что, казалось, мысль эту он уже не раз и не два пропустил через себя, обдумал, принял.

— И я вспомнил наш разговор, Биргит… Ах, дурацкий момент. Когда тебя исключили и… ты плакала. Ты говоришь мне: поклянись самым дорогим. Что, значит, глупостей делать не будешь. Я и поклялся, чтобы тебя успокоить…, — его голос стал задумчивым. — А ведь я знал, что обещания не сдержу. Так, может, и клясться не следовало? А что для меня самое дорогое? Я и не знаю. Ты и фортепиано, конечно. Не могу выбрать, что дороже. Боже, извини, что так глупо об этом говорю, — он тихо рассмеялся. — Фортепиано мне, наверное, чуть ближе, но и то лишь потому, что это как кровь. Моя кровь. То есть, тут даже не выберешь. Без крови человек просто умирает. А тебя я выбрал и тебя люблю… И выбираю снова и снова. Но, смотри, Биргит, в итоге вас обеих — и тебя, и музыку — я потерял. Поклялся и потерял.

И когда она его после этого обнимала, прижимая его голову к своей груди, и когда шептала ему “Не потерял, ты этого не потерял”, она уже знала, что запомнит эти его слова надолго. Эти — и те, что он сказал ранее, про то, что был рад уйти с ее голосом.

Так и было — она их запомнила. Они были у нее в голове всякий раз, когда она пела Шумана, но и не только. Когда пела Далилу, Кармен, когда Хайнц смотрел на нее в этот момент — из зрительного зала или от рояля. Когда любил ее, когда она кормила грудью его детей, когда видела его по телевизору. Когда болела, а он сидел с ней рядом и что-то гнусаво напевал. Когда у него были успехи и когда были поражения. Когда он поранился кухонным ножом и она снова увидела его кровь. Многое — важное и неважное — всегда напоминало ей об этих словах.

В тот вечер произошло кое-что еще. Они наткнулись в коридоре на Теодора, и тот преградил им путь. Он стоял, сжимая и разжимая ладони — и было ясно, что он за ними следил. На лице Хайнца в тот момент возникло такое отвращение, что Биргит проследила за его взглядом и заметила то, что Хайнц подметил сразу — костюмные брюки Теодора совсем не скрывали его эрекции. Но что-то явно побеспокоило Хайнца помимо этого. Его всего словно передернуло, все его тело попыталось отступить назад, скрыться, исчезнуть. Но он этого не делал, заставлял себя оставаться на месте. Наоборот, бросил сумку на пол и вышел чуть вперед, стараясь загородить собой Биргит. Его руки при этом тряслись.

— Слушай, — сказал он тихо. — Уйди с дороги.

Теодор ему улыбнулся.

— Ну что, Биргит, — произнес он в ее сторону через голову Хайнца. — Вижу, он все никак не успокоится. Кольцо себе купил. А ты его поощряешь. Зачем ты инвалиду голову дуришь, скажи ему сразу, чтобы не водить его за нос. Что, Грубе, шнурки уже себе завязывать научился? Или тебе жена завязывает? После того, как твою утку убирает?

То, как щека Хайнца густо покраснела, как напряглись мышцы его челюсти и виска, было хорошо видно в ярко-желтом, резком свете коридорных ламп. Биргит больше всего не хотела, чтобы у Хайнца снова началась головная боль, а, когда он напрягался, так и происходило. Так что она, не обращая ни на что внимания, взяла его за предплечье, смогла развернуть к себе — и увидела его совершенно дикий, остекленевший взгляд.

— Биргит, — произнес он одними губами. — Это он, это он.

Тогда она подхватила с пола его сумку, подтолкнула его назад: “Пойдем”.

Они вернулись в зал, закрылись изнутри. Хайнц едва шел, и, как только услышал звук проворачивающегося в замке ключа, обессиленно опустился на пол. Он сидел на пыльном паркете, прижавшись к стене, пока Теодор стучал и ломился в дверь — и было непонятно, чего он хочет.

У Хайнца случился приступ ночного ужаса — вроде тех, что бывали раньше. Около получаса он просидел, зажмурившись, вцепившись в свою зажигалку, при этом скороговоркой извиняясь. “Мне страшно, — бормотал он, — прости, мне страшно. Я знаю, что мне не должно быть страшно, но мне страшно… Пожалуйста, прости меня, что мне страшно”.

Ему раньше помогало, когда Биргит оставалась с ним рядом, так что она и сейчас это сделала. Расстегнула его рубашку, смочила его лицо и грудь водой из бутылки. Сердце Хайнца так загнанно билось, что этот стук отдавался в ее предплечье, как пулеметная очередь.

— Дыши, — попросила она и подышала с ним вместе. — Вот так, как в детском хоре. Вдох, выдох. Вдох, три выдоха. Ты был в детском хоре?

— Да, — он едва заметно улыбнулся. — Было дело. Похрипывал там всякие хоралы.

— Ну вот, — сказала она, чувствуя, как замедляется его сердце. — Мне интересно узнать про твою школу. Во сколько вы вставали, что вам давали на обед? Какие у вас были там уроки, преподавали ли женщины?

Хайнц послушно, часто хватая воздух ртом, отвечал. К тому моменту, когда он рассказывал, что у них была одна молодая учительница теории, но она занималась с хористами, а инструменталистам достался какой-то усатый извращенец с комплексом Наполеона, он уже почти успокоился и стал дышать глубже.

— Насколько молодая? — с улыбкой спросила Биргит. — Достаточно, чтобы заглядываться на нее?

Хайнц хмыкнул.

— Ты сама подумай. Полная школа пубертатных подростков, и среди всего этого — одна молодая женщина. Там все заглядывались. Да и учителя, наверное, тоже.

— Она была замужем? Или с кем-то сошлась?

— С математиком, вроде. Хороший союз. Он ей — логарифмы, она ему — уменьшенный квинтсекстаккорд.

— Секстаккорд.

— Ага, — он негромко рассмеялся. — Секста, секстаккорд, квартсекстаккорд, квинтсекстаккорд, увеличенный секстаккорд, уменьшенный… Неаполитанский секстаккорд, итальянская, французская, германская секста. Добавленная секста. Секстет. Секстант. Над чем там еще принято заливаться в средней школе?

— Секстант — это не из музыки.

— Бог с ним. Фагот, фактура, копула, исполнять дуэтом, гетерофонный, гомофонный, прелюдия, си-си. Бисировать, треллировать, фистулировать и все остальные слова, что рифмуются с “мастурбировать”... Да, Биргит, именно этим мы большую часть времени и занимались в Нидербрюккене. Хихикали над всем подряд, ловили за это шлепки, тычки и прочие воспитательные меры. Хотя что тут воспитывать, природу не изменишь.

Он поднялся, протянул Биргит руку и помог встать, застегнул рубашку.

— Этот ублюдок, наверное, все еще стоит под дверью. Прости, Биргит, за грубые слова. Но он ублюдок и есть. Если бы я мог, я бы его ударил за то, что он тебе сказал, но не получится — он больше меня в два раза. И я его теперь боюсь. Извини, что говорю так прямо. Слава богу, что он слишком большой трус, чтобы напасть на меня еще раз в твоем присутствии. Пойдем, выйдем отсюда через заднюю дверь, пройдем за сценой и наверх — через другой корпус.


* * *


На следующий день Биргит с Хайнцем ходили к Магнусу — в бывший кабинет ректора Штайнбаха. Сейчас там было все по-другому, появились абстрактные картины на стенах — вроде из “дегенеративного” искусства. На столе стояли фотографии Магнуса с его семьей — женой и дочерью.

Хайнц извинился за неудавшуюся первую встречу, а Магнус лишь махнул рукой: “Да что вы, все понимаю, бывает. Мне ваш педагог сказал, что вы еще восстанавливаетесь. Так что некоторая… импульсивность вам простительна”. У Хайнца от такого даже румянец выступил на щеках — с такой скоростью, как будто на них выплеснули красную краску из банки.

Потом был долгий разговор. Магнус покивал, сказал, что для него не будет проблемой запретить Теодору Раппу вход на территорию университета на пару недель в качестве наказания за вызывающее поведение. Но со всем остальным будет сложнее. Что Хайнцу стоило бы сходить в полицию, и он даже знает людей во Франкфурте, которые серьезно к нему отнесутся, примут заявление и дернут за нужные ниточки.

— Чего вы сами хотите, герр Грубе? — спросил он.

— Я не хочу, чтобы этот человек был рядом со мной или с моей женой. Я не знаю, чего от него ждать. Мне все равно, что с ним будет, накажут его или нет. Просто хочу, чтобы он был подальше от моей семьи. И не хочу, чтобы меня вызывали на допросы, устраивали с ним очные ставки, дергали во Франкфурт или куда еще на слушания. У меня сейчас дел других хватает, герр Магнус.

Тот, разглядывая свои сложенные на столе ладони, потряс головой.

— Мне это ясно, герр Грубе. Это довольно мудро. Но, вы знаете, если дойдет до суда, может, вам и не придется ездить. Мы же не в США и у нас не общее право. Пойдете в полицию — начнется следствие. Вне зависимости от того, что вы сами решите делать дальше. Обратят внимание и на махинации местной полиции. Я уже наслышан от вашего педагога об их противодействии. Это все, сами понимаете, незаконно. И, даже если все заглохнет, это наверняка подействует на герра Раппа. Он станет опасаться, будет осторожнее. Кроме того, если я получу от вас какую-то официальную бумагу — из полиции — это будет шансом применить и более серьезное взыскание. Тогда его можно будет исключить.

Проблемой было то, что Хайнц все равно почти ничего не помнил — только, как он сказал, лицо Теодора Раппа и его кулаки. И его запах. Но это было сложно назвать уликой.

Хайнц съездил вместе с Магнусом в полицию, рассказал, что выложил им все, что мог, и что какие-то колеса пришли в движение. Позже несколько раз приезжал франкфуртский комиссар, заглядывал к Биргит и Хайнцу домой и задавал вопросы. Теодор исчез из университета и больше не вернулся. Ближе к зиме разошлись слухи, что его, пьяного, кто-то избил на франкфуртской окраине. Не до полусмерти или увечий — он был вполне бодр, хоть и недоволен. Его приятели из университета ездили его навещать. Передали, что тот ничего не помнит, потому что был совсем в хлам. И что ему разрисовали лицо водостойкой краской, написали на нем всякую похабщину.

Услышав это, Хайнц пожал плечами.

— Не хочу ему мстить, — сказал он Биргит. — Но по заслугам он получил. Меня радует, что сейчас ему, надеюсь, не до нас. С ума сойти можно — человек почти совершил убийство, а потом еще и стоит, подсматривает за чужой женой. Вот уж мерзость. А что, почему он от “Набукко”, кстати, отказался? Ведь его тогда еще никто не выгонял.

Биргит тоже не знала.

— Он сказал мне, — вспомнила она, — что его попросили уйти. Так и сказал: попросили. Я подумала тогда, у него с режиссером проблемы. А может, дело и не в этом.

В этот момент она знала — это Ференц. Ференц “попросил” Теодора уйти. Но о том, что ей стало это ясно, она никому и никогда не сказала.


* * *


Девятого ноября прошел концерт памяти жертв Хрустальной ночи. Магнус начал организовывать этот концерт первым делом — как только принял на себя в сентябре полномочия ректора.

Исполняли “Реквием” Моцарта, на сцене установили большой портрет Алекса Люкса Розе — на лице Розе, на первый взгляд некрасивом, навеки расцвела обаятельная улыбка. Руки — с дирижерской палочкой — он сложил на груди. Концерт назвали “Et lux perpetua” — “Вечный свет”. Магнус предложил Биргит петь соло меццо-сопрано — хоть на тот момент ни разу и не слышал, как она поет. Она сначала отказалась — ей в этот раз очень хотелось петь в хоре.

— Если вы решитесь, фрау Хольбайн-Грубе, — сказал ей Магнус, поклонившись. — Буду очень рад. Мне кажется, это будет крайне уместно, если вы будете петь.

В итоге она согласилась. Ей было многовато всего на один двухмесячный промежуток времени — “Набукко”, который, по счастью, был выучен от и до, ее экзаменационная программа, теперь и “Реквием”. Но она пообещала себе сделать все по возможности хорошо, следила за гигиеной голоса, за тем, как занималась и как пела.

Работать в квартете с другими тремя солистами было одним сплошным удовольствием. Тем более, петь такую великую, значимую музыку, впитывать в себя красоту серьезного Моцарта. Она думала, что от звуков тенорового тембра будет еще долгое время приходить в ужас. Так стало и с “Набукко”, и с другими концертами. Потому что этот тембр напоминал ей Теодора — а мысль о Теодоре, конечно же, неминуемо вела ее к зимнему лесу на Овечьей горе, к ее бедному мужу с окровавленной головой, лежащему в снегу.

Но тенор в “Реквиеме” совсем не внушил ей ужаса. Это был невысокий паренек по имени Маркус, по комплекции напоминающий Миху Шульмана, с мальчиковым ростом, мальчиковым же безусым лицом и чубчиком, как у Тинтина. Пел он, впрочем, очень по-взрослому.

Магнус, руководивший оркестром, дирижировал хорошо. Он делал это мягче, чем Штайнбах, менее агрессивно, более плавно, воздушно, и музыка его звучала иначе — не настолько романтически, а, скорее, в сторону аутентичного исполнения.

В начале концерта Магнус поприветствовал зрителей, которых набился полный большой зал. Произнес искреннюю, прочувственную речь о притеснении деятелей искусства в Третьем рейхе, о жертвах и депортациях, о еврейских музыкантах, умерших в концлагерях — Курте Зингере, Эрвине Шульхоффе, Ильзе Вебер, Павле Хаасе, Хансе Краса. О погромах девятого ноября 1938-ого года, о том, как в Кирхентале, среди многих, убили и молодого дирижера, бывшего студента университета, его и его родителей — скрипачей. Что Люкс Розе — та память, которую университет должен сохранять, и его портрет будет повешен к другим известным выпускникам. Что этот концерт — редкое, одно из первых в своем роде мероприятие. Но будут и другие, масса других, и скоро об этих преступлениях прошлого будет говорить абсолютно нормально. Нормально — и обязательно. Магнус попросил минуту молчания, предложил вместе помолиться. После он попросил выйти на сцену Михаэля Шульмана.

Тот вышел — как обычно, в темной рубашке, черном костюме, со своей копной кудрявых волос и с коротко стриженным затылком. Биргит уже не впервые подумалось, что в морщинках вокруг его глаз, в том, как он нес себя — вроде немного неловко, но и очень естественно, — в его астеничном, длинногом теле антилопы, был какой-то сокрытый шарм, то непонятное, что к нему располагало. Будто он всегда может предложить больше, чем казалось на первый взгляд. В целом Шульман, несмотря на то, насколько иначе он выглядел, во многом напоминал Хайнца. Вернее, это Хайнц напоминал его. Они даже двигались одинаково, одинаково стояли, широко расставив ноги и сложив руки за спиной, одинаково хмурили брови и ерошили волосы.

Шульман кашлянул.

— Я не знаю, что сказать. Спасибо герру Магнусу за эту честь. Он представил меня, как человека, который помог подготовить концерт. Это так, но лишь отчасти. Я, скорее, помог подготовить документы — нашел нужное… Мне и больно, и радостно быть зрителем этого концерта. Я пообещал себе, узнав о герре Розе, что о нем должны узнать и все остальные. Чтобы он жил в памяти. Как и его музыка. Как и его имя. Это имя, — он сморщился, и Биргит знала, что он так подавляет слезы. — Это имя… Оно послужило причиной, почему для сегодняшнего дня был выбран моцартовский “Реквием”. Но и сам по себе он сегодня удивительно подходит. И вы знаете, что никакой тьмы не бывает без света, потому есть в “Реквиеме” те части, те такты, моменты, где появляется свет. Как, например, “voca me” в “Confutatis”. Я каждый раз особо прислушиваюсь к этим моментам. И вас прошу тоже — прислушиваться.

Он сбежал со сцены, перед этим жестом попросив, чтобы ему не хлопали. Но ему все равно кричали из зала: “Спасибо!”, а у сцены в толпе жали руку. Миха Шульман подскочил к нему, начал обнимать и целовать в щеки, а Хайнц, сидевший в первом ряду, к нему сразу не подошел. Он подождал и только потом, когда Шульмана оставили в покое, склонил перед ним голову, протянул ладонь. Шульман взял эту ладонь, крепко ее пожал.

Дальше они пели — и Биргит слышала, как зажигается этот свет — на каждом контрасте, где мажор сменял минор. После отчаянного, несущегося вперед “Dies irae” — “Дня гнева”, “Чудесной трубы”, призывающей мертвых на страшных суд, после вокальных партий, звучащих, как молитва, “Voca me” было именно тем моментом, где, если бы Алекс Люкс Розе это слышал, он улыбнулся бы и прощально помахал рукой. А может даже, отдал бы честь — своей широкой, красноречивой дирижерской ладонью.

И, конечно, свет слышался в ликующем “Sanctus”. А в “Osanna” будто бы даже появился юмор — тот самый дворцовый юмор Моцарта — если бы этот дворец находился в раю и вмещал в себя престол бога. Как в псалме, выбранном Брамсом для его “Немецкого реквиема” — “Как прекрасны жилища твои, Господи”. Жилища эти прекрасны, потому что в них играют Моцарта, потому что в них дирижирует Алекс Люкс Розе, потому что в них играет на фортепиано Гидеон Кляйн. Но Хайнца еще там не было — или он там и побывал, но вернулся.

Вдруг Биргит, увидевшая Хайнца среди суетящихся зрителей после концерта, восприняла его совсем по-другому. Он стоял посреди всей этой толпы, не двигаясь, и смотрел на нее — и впервые она заметила в его взгляде иного Хайнца. Там была усталость, опустошенность, но одновременно и смирение, принятие. И — то, что называли инаковостью, нездешнестью. Она вспомнила, как он говорил ей, что ему больше не нужно видеть. Еще вспомнила их знакомство и как он вскользь упомянул Шульмана: “Насилие разрушает, преследует тебя всегда. Мой учитель был в концлагере… Такие глаза всегда узнаешь”.

Нужно ли ему теперь это было — ее мирскость, суета сует, вся эта простота, смена дня и ночи, человеческие устремления? Хотел ли он сам продолжать играть или делал это для нее, для Шульмана? Когда теряешь свою прошлую жизнь, часы кажутся тебе очень длинными. Их можно занять чем-то — например, фортепиано.

Тут время сдвинулось, снова понеслось. Задвигался и Хайнц, подбежал к ней. Расцеловал, сказал все причитающееся — о том, как славно все вышло, как достойно выступил хор и оркестр, как прекрасно Биргит солировала. Спросил, хочет ли она сходить с ним пообедать или предпочтет остаться здесь — пить вино в знак памяти жертвам нацистского режима, общаться с друзьями и хористами.

Биргит лишь успела кивнуть и сжать его руку, а его уже отвлекла зрительница — да не кто-нибудь, а дочь самого Магнуса, одетая в этот раз в короткое черное платье и высокие ботинки типа тех, что до недавнего времени носил сам Хайнц. Дочь Магнуса, моргая глазами в черной окантовке, снова завела разговор про смерть, про то, что тема с “Реквиемом” очень классная, и правда ли, что Моцарт умер, так и не успев его дописать? Хайнц поразвлекал ее пять минут, и сразу после этого его остановил Шульман.

— Ну, дети, — сказал он добродушно. — Вам следует посетить со мной и герром Магнусом могилу Розе — поверить не могу, что мы этого раньше не сделали. Это, кстати, Хайнц, на том же кладбище, где похоронен твой отец.

Хайнц набросил на плечи пальто — бывшее ему все еще великовато — и принялся сосредоточенно одеваться.

— Мы тогда подождем вас на парковке, — продолжил Шульман.

— Нет, — Хайнц покачал головой. — Мы не будем сегодня навещать никакое кладбище. Боже мой, кладбище. Мало на сегодня кладбищ?

— Ты подумай, Хайнц. Нехорошо отказываться в такой ситуации, когда тебя приглашает сам ректор.

— Нет. Ничего подобного. В другой раз. Пусть ректор… сами знаете, что. Придумайте для него что-нибудь повежливее, чем то, что сказал бы я.

Тут Биргит заметила, что Хайнц был действительно очень раздражен, даже, возможно, зол, и что молчит, в основном, только потому, что изо всех сил себя сдерживает.

Шульман перевел взгляд на Биргит.

— А ты? Не хочешь с нами?

И хотя Биргит не то чтобы горела желанием после концерта навещать могилы, она так или иначе знала, что в этой ситуации может лишь встать на сторону своего мужа. В этом была ее обязанность. В этот момент она, по сути, и не смогла бы выбирать. При посторонних она всегда должна была идти за Хайнцем.

— Нет, герр Шульман. Передайте герру Магнусу наши извинения. Спасибо за вашу сегодняшнюю речь.

Хайнц взял ее за руку и потащил к выходу. Она едва успела одеться и собрать вещи. Было еще рано — около четырех пополудни — но через час должно было начать темнеть.

— Если хочешь, — сказал он тихо, — ты можешь остаться. Но если уходишь со мной — то пошли. Мне тяжело здесь находиться… Тут громко, душно.

— Да что на тебя нашло. И потом, как бы ты поехал? Ты же больше не водишь.

— На автобусе, на такси. На чем угодно. Пойми, Биргит, я не могу больше постоянно жить так, как он мне говорит, я не могу.

Он имел в виду Шульмана. Мысли о Шульмане всегда вызывали у него смешанные чувства — то крайнюю преданность и признательность, то — как сейчас — всепоглощающее раздражение.

Они пообедали в старом городе. Хайнц был весь вечер неловким, приходил то в задумчивость, то в возбуждение. Но он за это извинился, и, когда они ехали домой, уже успокоился.

Да, он стал другим. Того, старого Хайнца — более сдержанного, решающего свои проблемы так, что этого никто не замечал, — больше не существовало. Но Биргит подумала, что ей подойдет и новый — с его злостью, наивной эксцентричностью, его чувствительностью и резкими сменами настроения. Она поняла, что успела полюбить его и таким.

Дома он стоял под ледяным душем, подставив голову водному потоку. Когда он вышел, то походил уже больше на того себя, каким бывал наедине с ней. И, увидев, как Биргит на него смотрит, смущенно улыбнулся, отбросил полотенце и подошел, все еще покрытый холодными каплями, погладил ее щеку и осторожно поцеловал. Биргит показалось, что это несправедливо по отношению к нему — то, что из них двоих он единственный раздет. Поэтому она тоже разделась.

Она чувствовала себя рядом с ним, как девственница. И духовно, и физически. И вообще, это происходило не совсем так, как она себе представляла — не так, как было в последние месяцы их совместной жизни до Рождества. У них ничего как следует не получалось, все шло наперекосяк. Хайнц словно вообще забыл анатомию ее тела — да и свою собственную. И только потом, когда после всех неуклюжих попыток он притянул ее к себе и прижался носом к ее затылку, стал шептать ей все мимолетное, неосязаемое, что приходило ему в голову — про то, как скучал по ней, про свои чувства — тогда был найден этот секретный ключ, этот неприметный замок, этот правильный поворот. Все встало на свои места, они поладили друг с другом, нашли общий язык.

— Слушай, Хайнц, — произнесла она чуть позже — в момент отдыха. — Может, все же, хочешь, чтобы я сказала, что написано на твоей зажигалке?

Он чуть поморщился, потер лицо — ему явно не хотелось, чтобы ей пришлось ему это говорить. Но в итоге ее нежное прикосновение, тепло ее тела убедили его, и он кивнул, согласившись сделать ей это одолжение.

— “Песня окончена, но мелодия еще звучит. Где бы ты ни был, приходи”. И ты пришел.

Тут он вздохнул, веки его затрепетали — и в этот момент она почувствовала, как он взрывается внутри нее — без всякой преграды.

.

.

_______________________________________________________________________________________________________________

kindele (идиш) — ласковое прозвище: ребенок.

Rubato (tempo rubato — итал. “украденное время”) — переводится также как “свободное исполнение” и используется как прием в первую очередь при интерпретации произведений романтизма. Исполнитель где-то замедляет темп, а где-то ускоряет (“крадет” время у одной части музыкальной фразы и возвращает его в другой).

Глава опубликована: 24.06.2026
И это еще не конец...
Отключить рекламу

Предыдущая глава
20 комментариев из 148 (показать все)
PPh3 Онлайн
Анонимный автор
Но подождите!.. Мы о чем говорим - о стереотипах поведения детей в обществе, о подавлении детской воли, о том, что родители любят своего ребенка всегда как ребенка, о чем, о чем?

О стереотипах - что поведение и характер детей стремятся под эти стереотипы подогнать, чтобы было, "как должно". Отсюда и восприятие воспитания как ломки характера. И да, то самое, что родители всегда любят своих детей именно как детей, что дети для родителей навсегда остаются детьми, и если не хотят конфликта, если не хотят чувствовать себя лишний раз виноватыми, то должны соответствующую роль играть.

И вы это хвалите или осуждаете, или просто констатируете факт?

Пыталась вроде как констатировать факт, что вот так в жизни нередко бывает, но из-за того, что меня триггерят очень многие темы, нейтрально не получилось. При этом эмоциональная окраска непонятная и противоречивая, потому что я рассуждаю сразу с двух разных локусов.

Не соглашусь! У людей без психопатических свойств личности ответственность связана с внутренним моральным компасом. Я не убиваю людей и не мучаю котят не потому, что боюсь наказания

А мне вот внушали, что без внешнего контроля и страхов я бы непременно вывалялась в грязи и пошла бы по кривой дорожке. Читаю вашу книгу - и как будто вижу, что превратилась бы в подобие Теодора, если бы не невидимый поводок.

Михе было 13, это случилось вскоре после бар-мицвы. Объективно - рано говорить об уголовной ответственности (причем за что, не за убийство даже)

Вот только что такое хорошо и что такое плохо, Миха уже должен был знать. Тем более, если бар-мицву прошел.

А все же, и Ференц начал задумываться под влиянием Хайнца, не начать ли ему зарабатывать “честные” деньги.

Однако же от надувательства с "носорожьими" бальзамами не отказался.

Хороший вопрос. Так и не решишь сразу, и туда и туда можно. Ну, по классике, наверное, Гриффиндор)

Как у близнецов Уизли? Потому что так-то среди ценностей Слизерина амбициозность и хитрость, однако в каноне там чаще всего оказываются почему-то тупые злыдни.
Показать полностью
PPh3 Онлайн
Спасибо за продолжение ))

Ференц - живой и очень, я бы сказала, многообразный, но все же это находится вне моего понимания, как у Ференца вера в Бога сочетается с его очень греховным образом жизни и очень небогоугодными желаниями...

— Oráte, fratres, — прошептал он, моргая. — Imádkozzatok, testvéreim… Это значит: молитесь, братья и сестры…

Даже не сразу сообразила, что Ференц перешел с латыни на венгерский. Только "сестер" что-то забыл - по крайней мере, в латинском тексте.

Еще Ференц полагал, что Хайнцу не хватает чего-то попроще, чем пение с листа. Элементарного движения, чтобы снова почувствовать собственное тело — потому что ходил тот теперь так, как будто вообще не замечал, что у него есть руки и ноги, а считал себя какой-то змеей.

Вот да, больше двигаться и гулять, заново привыкать к своему телу Хайнцу точно было необходимо.

Однажды под вечер Ференц не нашел Хайнца в кабинете Шульмана — Шульман сказал, что тот сам решил уйти в спортивный зал, хотел там немного побросать мяч. И что Миха должен сейчас за ним следить... Миха в зале отсутствовал. А вот Хайнц, покачиваясь, подволакивая ноги, бегал вслед за мячом.

И ни у кого не возникло вопросов, а куда Миха-то ушел? Даже в таком малом, как присмотреть за больным другом, ему доверять нельзя. А если бы Ференц не пришел вовремя?

Через пару дней Ференц ждал Хайнца у машины. Тот хотел сам добраться до парковки, перед этим заглянув в туалет, но все не приходил. Ференцу хватило десяти минут, чтобы перепугаться, особенно когда он вспомнил, что из туалета можно выйти на крошечный открытый балкон. Так что он пролетел через коридоры и ворвался внутрь. Увидел Хайнца — слава богу, живого и находящегося в безопасности, но сидящего на полу с помутневшими глазами и бледным, обескровленным лицом. Ференц сразу заметил, что у того развязаны шнурки на ботинках, сел на корточки и быстро их завязал.

Если не путаю ничего в очередной раз, то Хайнц в таком состоянии находился именно после встречи с Теодором - которого просто не помнил.

— Ну, пойми, — Шульман посмотрел себе под ноги... — Это уже из любви. Любовь — вещь странная. Приходит сама, без спроса. У меня ведь было много учеников — и есть. Я их всех уважаю. Но люблю я только его.

Вот да, любовь действительно вещь странная, часто непонятная для человеческого ума. А еще сложнее сочетать и уважение, и любовь.

Ференц спросил у Шульмана, как продвигаются их занятия, есть ли результат. Шульман пожал плечами...
— Один раз всему научился — и второй раз научится. Ему только надо привыкнуть, что он теперь другой. Что все иначе происходит, медленнее. Это самое сложное. Он уже не тот Хайнц Грубе, который был вроде как вундеркинд. Не в музыке, конечно, ха, — это Шульман сказал даже смешливо, — не в музыке, боже мой. Но во всем остальном. Он теперь обычный, но даже не знает, что это такое. А ведь многие всю жизнь с такими мозгами живут. Уразумел, о чем я?

Хм... а в чем проявлялось раньше то, что Хайнц был вундеркиндом? Наоборот, ему очень много приходилось заниматься по фортепиано, и брал он вовсе не талантом, а трудом.

Хайнца беспокоило, что он совсем не помнил Биргит, что не знал, как к ней подступиться, что она, может, и вообще не хотела проводить с ним время.
— Хайнц, всему тебя надо учить, как в детстве. Ты ее на свидание позови — глядишь, заново получше и узнаешь.
Тот покачал головой.
— Знаешь, я будто не в праве. Ты не смейся только. Но вот так я чувствую. У меня в голове чего только не происходит. Мне эту голову надо сначала в порядок привести — если вообще смогу...
Позже Ференц понял, что Хайнц имел в виду — когда застал его, медленно читающим с листа мазурки Шопена — и в какой-то момент тот просто убрал ладони с клавиатуры. Он держал эти ладони перед лицом — и их мелко трясло...
— Я не могу. Ференц, я не могу больше это играть. Эта музыка не для меня. Я не имею права ее играть — я не имею права...
— В чем дело? Ты же раньше обожал Шопена. Тебя было хлебом не корми, только дай его поиграть.
— Так это когда было. Когда я был чистым. Я тогда чувствовал себя чистым. А сейчас я — как грязь, понимаешь? Для этой музыки светлый разум нужен, светлые чувства, быть в ладу с самим собой. Это как родник. А я просто как помойка. И сны мне снятся помойные. Потому что это то, кем я являюсь. Ни больше ни меньше...
Хайнц шлепнулся на свое место, наклонился к нему через стол.
— В общем, представь. Есть такое создание, с рогами, типа Крампуса, и оно тебя колошматит по-всякому. Причем так колошматит, что ты уже почти и не спишь. И просыпаешься, словно марафон пробежал — одежду хоть выжимай. Вроде ерунда — сон и есть сон, но оно тебя не только во сне преследует. Когда бодрствуешь, тоже, и в итоге уже и засыпать боишься. Конечно, если выматываешься в ноль, можно и без сновидений поспать. Но чуть придешь в себя, отоспишься — и он тут как тут, бежит за тобой, угрожает, кричит всякое. Да и не только это, еще штуки с тобой разные вытворяет, ну типа как, — он замолчал, подбирая слова, — ну типа как будто тебя насилует. Понял? И это не просто физически происходит, но еще и духовно. Выворачивает тебя всего наизнанку. А вообще, чего я жалуюсь. Со мной же это не происходит на самом деле.

Вот только проблема в том, что то, что творится у Хайнца в мозгах, что происходит с ним как бы только во сне, прямо влияет на то, что происходит с ним в реальной жизни. Напрашивается, конечно, первым делом какая-то эзотерика, но все дело в маньяке Теодоре, что запечатление произошло в момент сильнейшей одновременно травмы - и физически, и морально, из-за чего нейронные связи в мозгу повредились и заново соединились неправильно, и в результате Хайнц не чувствует своих рук, как должно, и Теодор в виде лесного духа Крампуса из страшилок преследует Хайнца во снах, когда верх берет подсознание. А Теодор, гаденыш такой, еще и торжествует, насмехаясь над Хайнцем, вспоминая, что делал с ним тогда - настолько, что даже Ференц, вызвавший Теодора на откровенность, почувствовал омерзение.
А Теодор как будто сам из "этих", но только не осознает и даже мысли не допускает в своем сознании, омега, которая очень хочет казаться альфой.

Ференц пригласил его к себе. Посадил в кресло, предложил снять обувь, завязал глаза...
Ференц прошелся по комнате в поисках пластинки.

— Знаешь, кто такой Дьёрдь Цифра?

— Имя знакомое.

— Конечно. Ты о нем раньше знал. Это такой интересный товарищ, венгерский пианист. И у него судьба чем-то похоже на мою — разница только в том, что он талантливее, а судьба у него намного тяжелее. Он из цыганской семьи, как и я, и уже в детстве зарабатывал музыкой на жизнь, чтобы прокормить семью. Воевал, хотя и не хотел этого, дезертировал и выжил. Сидел в тюрьме, и там над ним, говорят, издевались — били по рукам, нагружали тяжелой работой — специально, чтобы он не смог играть... Наверное, он после всего этого тоже чувствовал себя грязным. Потом долго восстанавливался... Ференц поставил пластинку, которую нашел ему Миха — с “Героическим” полонезом Шопена.
— Боже мой, — повторил Хайнц тихо. — Боже мой... — Знаешь, я слышу, — сказал он, — все то, что ты о нем рассказал, в том, как он это играет. В том, как он играет радостные моменты, именно радостные. Я кажется, могу представить себе его лицо — то, как он празднует, что выжил, что сумел. Ты слышишь, что эта радость не такая, как обычная радость? Это радость, когда ты плачешь внутри. Вот уж вправду, полонез героический. Потому что он — настоящий герой. Он о себе играет.

Думаю, Хайнцу эта запись придаст сил и надежду действовать и заниматься дальше, не опускать руки, положительный пример, что если Дьёрдь Цифра после всего, что с ним случилось, смог заново стать музыкантом, то и он, Хайнц Грубе, тоже сможет. А еще...

— Слушай, приятель, — Ференц подумал... — тебя, наверное, беспокоит, что тебя изнасиловали как женщину, а ты при этом мужчина. Унизили, получается... Многие так думают, как ты. Мужчинам сложно принять, что кто-то нарушит их целостность, вскроет, как консервную банку. Все привыкли, что только с женщинами так можно.
— Ну ты сравнил, Ференц. Женщины, вроде как, природой для этого предназначены, — щеки Хайнца все еще пылали.
— Природой? Вот что от тебя такое услышу, не думал. В общем, просто хочу тебе сказать, что это не всегда так. Что это не всегда унижение.

Вот, на протяжении истории женщина воспринималась как вещь, предмет, объект для удовлетворения мужской похоти, для которого подчинение и унижение - естественное состояние, и это настолько в подкорку прописалось, что даже Хайнц, который много чего не помнит и только учится жить заново, выдает это как аксиому.
А Ференц, внезапно, как феминист, рассуждает. Или это связано с его полным унижений детством, где он такой же вещью был для хозяина бродячего цирка? Вообще слышала, что для мужчин насилие по степени психологического воздействия можно сравнить с пребыванием в плену.

Хайнц поднялся, принялся приводить себя в порядок — зачесал пальцами влажные волосы назад, выпил воды прямо из графина, сам без проблем зашнуровал ботинки.

— Послушай, Ференц Каас, — сказал он, облачаясь в свою мешковатую джинсовую куртку. — Ты мне голову-то не дури. Какой это Бауманн, мастер Бауманн не может звучать как оргазм. Разве что как поцелуй в щечку... А как оргазм звучит Страдивари. Или, может быть, Амати с Гварнери. Откуда у тебя быть такой скрипке или деньгам на нее? Она же стоит тысячи, если не миллионы. Воришка ты венгерский, — Хайнц засунул пластинку в сумку, перекинул ее через плечо и, уже переходя через порог, подмигнул.

И ведь всплывает откуда-то из глубин памяти. И вроде в юности Хайнц не был склонен к таким подколкам, но даже тогда он намного лучше себя контролировал, а сейчас... одни барьеры вместе с травмой упали, и у Хайнца что на уме, то на языке, а новые - появились, и главная их причина - Теодор.
Показать полностью
Вот и я, бегу - догоняю)
Часть 4, глава 18:
Вот тут отчётливо видно, что происшедшее с Хайнцом заставляет Ференца повзрослеть, многое увидеть чуть ли не глазами друга, переосмыслить - в том числе и собственное поведение, пожалеть о сделанном и несделанном, сказанном и несказанном. Через боль и тоску стать немного другим человеком. У вас получилось это как-то очень тонко и мудро прописать.
Его новый взгляд на Биргит куда более глубокий и всеобъемлющий, её горе, каким он его видит - бесконечно трогает и его самого, и меня. Трогает и то, как он ей помогает, один бросок через Овечью гору за нотами чего стоит. После сумасбродств в предыдущей главе здесь Ференц опять показан с лучшей стороны. Это Хайнц так на него действует, хотя его сейчас и нет рядом.
А вот Теодор глазами Ференца ещё более мерзок, чем изнутри или с точки зрения Биргит. Изнутри он себя приукрашивает как может, а Биргит в своём горе просто многого не замечает. За Ференца радостно, что он не взял грех на душу, но в то же время жаль, что он не удавил эту тварь. Впрочем, быстрая смерть, наверное, не была бы достаточным наказанием для этого урода.
Спасибо, замечательный автор!
PPh3 Онлайн
Isur
происшедшее с Хайнцом заставляет Ференца повзрослеть, многое увидеть чуть ли не глазами друга, переосмыслить - в том числе и собственное поведение, пожалеть о сделанном и несделанном, сказанном и несказанном. Через боль и тоску стать немного другим человеком... После сумасбродств в предыдущей главе здесь Ференц опять показан с лучшей стороны. Это Хайнц так на него действует, хотя его сейчас и нет рядом.

ППКС! Лучше и не сказать!
К сожалению, именно отрицательный опыт подталкивает человека ко взрослению и переосмыслению своих и чужих поступков и взглядов на жизнь. Но, к сожалению, это же условие - недостаточное, и адекватные выводы из случившегося делаются далеко не всегда.

Его новый взгляд на Биргит куда более глубокий и всеобъемлющий, её горе, каким он его видит - бесконечно трогает и его самого, и меня. Трогает и то, как он ей помогает, один бросок через Овечью гору за нотами чего стоит.

Забота Ференца не только о Хайнце, но и о его жене Биргит... не знаю, как лучше сказать, но Ференц здесь ведет себя, как настоящий друг - не на словах, а на деле. И если у него есть идеи, как можно помочь друзьям в конкретный момент - именно помочь, а не сделать хуже, изображая ИБД и "я хороший" - он просто это делает, в чем Ференцу, конечно, немало помогает его наблюдательность. Могу, конечно, ошибаться, ведь нельзя заранее предсказать, каким будет человек через 5-10-15-20 лет, но мне, кажется, Ференц не из тех, кто будет потом выставлять счет в стиле: "Я столько для вас сделал! Столько ради вас напрягался! А вы такие неблагодарные!" Притом, что одной Биргит было бы действительно намного сложнее справляться со свалившимися на нее испытаниями, и какие-нибудь морализаторы-доброхоты вроде сестры Аннет могли бы сказать что-нибудь в стиле: "Это тебе наказание за грехи! Вот теперь неси свой крест - такова Божья воля! И не забывай в церковь регулярно ходить и молиться. Будет на то Господня воля - поправится твой муж. А нет - так нет, смирись! На все воля Божья!" И так по кругу.

А вот Теодор глазами Ференца ещё более мерзок, чем изнутри или с точки зрения Биргит. Изнутри он себя приукрашивает как может, а Биргит в своём горе просто многого не замечает.

Биргит в своем горе действительно многое не замечает. А вот Теодор для меня лично вызывает одинаковое отвращение, что когда глава от его лица, что когда он предстает перед Ференцем - потому что мысли у него одинаково мразотные. Но наблюдения Ференца добавляют дополнительные штрихи к портрету Теодора, то как он постоянно окидывает, едва ли не ощупывает сальным взглядом Биргит - чего сам Теодор уже не замечает, потом что ему этого мало, надо больше. Или то, когда Теодора перед Ференцем таки "прорывает", и он, как маньяк, уже вслух, перед другим человеком начинает бахваляться своими злодеяниями и извращениями, что сделал с Хайнцем. Вот только жаль, что даже после этого Теодора не удастся отправить в тюрьму, ведь на местах в Кирхентале по-прежнему сидит полиция, купленная дядей Штайнбахом (и Ференц сам размышлял уже, что в полицию со своими наблюдениями идти бесполезно), и тут будет слово против слова. Теодор просто ото всего отопрется, переведет стрелки на Ференца и пожалуется, что его "заставили", а жаловаться у Теодора получается очень хорошо. Более того, даже в состоянии "овца против молодца" он еще умудряется что-то скрывать, врать и юлить. Ференц это чувствует, но вот понять пока, что именно и где умолчал Теодор, чтобы расколоть его еще сильнее, пока не может.

За Ференца радостно, что он не взял грех на душу, но в то же время жаль, что он не удавил эту тварь. Впрочем, быстрая смерть, наверное, не была бы достаточным наказанием для этого урода.

Теодора повозить бы в стиле столь любимых им нацистов, так любивших всякие "старые добрые времена", по всей Европе в клетке в одной набедренной повязке, и чтобы на нем татуировками были выбиты все его преступления. И рядом дядю Штайнхбаха посадить заодно - он ведь-то, в отличие от племянника, даже успел побывать настоящим нациком, да только очень ловко избежал наказания за свои преступления.
Показать полностью
PPh3 Онлайн
Спасибо за продолжение ))
Вот - было ожидаемо и рано или поздно должно было случиться, что Хайнц начал ревновать Биргит, что начал сомневаться в своих и ее чувствах, а осталось ли там что. И все равно получилось неожиданно. И ведь кольцо Хайнца-то по-прежнему у Теодора: зажилил, жук такой... навозный, наверное.
Радует, что Теодора отодвинули от участия в "Набукко", и хотелось бы увидеть нового ректора: как он разговаривает, как рассуждает как ведет себя со студентами, оркестрантами и т.д.
К Хайнцу постепенно возвращаются более ранние воспоминания, и, по мере того, как он продвигается дальше в музыке, как продвигаются его отношения с Биргит, меняются и его сны. Хайнц еще не одерживает над кошмаром Лерхнером победу, но уже не позволяет захватить себя в плен, успевает убежать, однако подсознание будто подсовывает ему новые каверзные вопросы. Мальчик, говорящий о чистоте мыслей, но при этом "по секрету" признающийся в интересе к девочкам и сочувствии к убитому Эмметту Тиллу - это кто? Хайнц из детства? Или одна из граней Теодора, закопанная где-то глубоко и далеко, что он сам о ней не помнит? Не просто же так Хайнц увидел у этого мальчика кольцо своей матери - его, если не ошибаюсь, украл Теодор? Но кто первый, будто бы взрослый и зрелый Хайнц? Ведь прежний Хайнц "не дожил" до того времени, когда у них с Биргит могли бы родиться дети, тем более трое? И прежний Хайнц никогда не критиковал так Биргит - в лайт-версии Теодора. Это вылезли таким образом наружу какие-то подспудные страхи и сомнения самого Хайнца, или над ним продолжает таким своеобразным образом властвовать Теодор? Уже не мучая во снах физически, но заставляя сомневаться в себе и в Биргит и так исподволь навязывая собственные ценности - где волосы на кулак и прочее в таком стиле?
Миха очень удивил: не могла подумать, что такой безответственный шалопай - и вдруг дирижирует, руководит оркестром. То, как он рассказывал о том, как правильно держать дирижерскую палочку, очень напомнило рассуждения Олливандера о волшебных палочках, хотя не до такой степени, что "палочка сама выбирает себе волшебника", но вот это вот, что "палочка должна быть продолжением руки" (хотя оно ИМХО из фанона больше) - да.
А вот Шульман задал для Хайнца неожиданно высокую планку - участие в конкурсе уже в следующем году, притом, что Хайнц выполняет пока что задания для школы, и до уровня себя прежнего ему, как я поняла, еще очень далеко. Тот же пианист Дьордь Цифра, о котором Хайнцу рассказывал Ференц вроде достаточно долго восстанавливался после всех перенесенных травм.
И, кстати, хотела спросить, Хайнца нотной грамоте заново обучали? И вообще базовым школьным навыкам вроде чтения, письма и счета? Если у него даже проблемы с завязыванием шнурков были, и руки он ощущал будто не своими?
Показать полностью
Анонимный автор
Isur
Здравствуйте, рада вас видеть))


После сумасбродств в предыдущей главе здесь Ференц опять показан с лучшей стороны.


Ференц совмещает сумасбродства и доброе сердце! Многообразный…


PPh3


ответ по главе про Ференца.
но все же это находится вне моего понимания, как у Ференца вера в Бога сочетается с его очень греховным образом жизни и очень небогоугодными желаниями...


Ну, таких людей много… Он, как сказал один читатель, витальный, вот. Его сексуальность - часть этой витальности, тут никакая религия не поможет, а может и, наоборот, подстегнет…


Только "сестер" что-то забыл - по крайней мере, в латинском тексте.



На латыни это формула такая. А в немецком (русском) Ференц обязательно хотел включить и женщин :ь


И ни у кого не возникло вопросов, а куда Миха-то ушел? Даже в таком малом, как присмотреть за больным другом, ему доверять нельзя. А если бы Ференц не пришел вовремя?


А может, Хайнц его сам отослал? Типа: иди-ка ты покупать минералку в автомате, а я сам11 справлюсь. Ретривер Миха: вприпрыжку убегает. А все же, Ференц ему никак помочь бы не успел - только наблюдал. Как наблюдал бы и Миха.


Если не путаю ничего в очередной раз, то Хайнц в таком состоянии находился именно после встречи с Теодором - которого просто не помнил.


Вы правы, это одна и та же сцена. Но смыслы искать можно сколько угодно и какие угодно, а по авторской задумке Хайнц просто мучается от последствий ЧМТ, а на Теодора вообще внимания не обратил.


а в чем проявлялось раньше то, что Хайнц был вундеркиндом? Наоборот, ему очень много приходилось заниматься по фортепиано, и брал он вовсе не талантом, а трудом.


Так это не противоречит словам Шульмана) тот и сказал, что в фортепиано он как раз не был вундеркиндом, но во всем остальном (с) А в чем - тут уже можно поразмыслить на основе фактов из текста. К примеру, закончил на отлично гуманистическую гимназию, при этом успевая по несколько часов в день заниматься фортепиано. Соображал хорошо в теории музыки (а это, кстати, не данность даже для музыкантов), хорошо читал партитуры и аккомпанировал (это тоже далеко не данность даже для пианистов).


из-за чего нейронные связи в мозгу повредились и заново соединились неправильно, и в результате Хайнц не чувствует своих рук, как должно,


Нейронные связи-то повредились, но в первую очередь потому, что Теодор его сначала тряс (бил по лицу), а потом о дерево ударил.
А Теодор как будто сам из "этих", но только не осознает и даже мысли не допускает в своем сознании, омега, которая очень хочет казаться альфой.


А мне кажется, он не из “этих”, для него это любопытство, зависть и доминация.


что даже Хайнц, который много чего не помнит и только учится жить заново, выдает это как аксиому.


Ну Хайнц вообще достаточно традиционный! Хорошо вписывается в патриархальную систему, что до, что после. Ференц менее подвержен условностям и более гибок, да.


И вроде в юности Хайнц не был склонен к таким подколкам, но даже тогда он намного лучше себя контролировал, а сейчас...


Так они и в детстве друг друга мощно подкалывали. Но вы правы, Хайнц бы наверное не стал раньше лезть не в свое дело и заводить разговор о сворованных вещах. Хотя, наверное, и раньше прекрасно понимал, что скрипка у Ференца не честным путем появилась.
Показать полностью
Анонимный автор
PPh3
ответ по главе 20


Спасибо, что читаете)))
было ожидаемо и рано или поздно должно было случиться, что Хайнц начал ревновать Биргит, что начал сомневаться в своих и ее чувствах, а осталось ли там что.
Ну это естественно для сложившейся ситуации! Неудивительно.


и хотелось бы увидеть нового ректора: как он разговаривает, как рассуждает как ведет себя со студентами, оркестрантами и т.д.
Будет! Правда, не знаю, достаточно ли много про него будет))

Хайнц из детства? Или одна из граней Теодора, закопанная где-то глубоко и далеко, что он сам о ней не помнит?
Ну вы что, ето Хайнц11))


Не просто же так Хайнц увидел у этого мальчика кольцо своей матери - его, если не ошибаюсь, украл Теодор?


Теодор украл обручальное кольцо Хайнца, а кольцо матери Биргит отдала Фриде, собственно, во время ее приезда. Кольцо матери у Хайнца было в детстве, а обручальное (кольцо Биргит) - во взрослом возрасте.


Но кто первый, будто бы взрослый и зрелый Хайнц?


Мне нравятся ваши вопросы!) но сдержусь и попытаюсь особо на них не отвечать и не учить читателей, как правильно воспринимать мою историю :ь


И прежний Хайнц никогда не критиковал так Биргит - в лайт-версии Теодора. Это вылезли таким образом наружу какие-то подспудные страхи и сомнения самого Хайнца, или над ним продолжает таким своеобразным образом властвовать Теодор?


Но ведь на Хайнцем все же никто не властвовал изначально, даже его кошмар из снов - это все равно его собственное подсознание, то, как он прорабатывает травму. А остальное - воспринимайте это как внутренний поиск Хайнца, поиск ответов на вопросы))


Миха очень удивил: не могла подумать, что такой безответственный шалопай - и вдруг дирижирует, руководит оркестром.


Решила дать Михе какую-то субъектность. Ведь он дирижер, давно было пора показать. И не только дирижер, довольно еще и обаятельный вдобавок.


Хайнца нотной грамоте заново обучали? И вообще базовым школьным навыкам вроде чтения, письма и счета? Если у него даже проблемы с завязыванием шнурков были, и руки он ощущал будто не своими?



а) его мозг сам постепенно восстанавливается, об этом тоже нельзя забывать
б) ну вроде как (я уже не помню, что там придумала, но исходя из текста), сами буквы и ноты он не забыл, а вот писать не мог из-за проблем с координацией, Биргит же с ним занималась в больнице письмом. Ощущение рук не своими - проявление апраксии. Через реабилитацию (в случае Хайнца занятия с Шульманом, с Ференцем, с Биргит и тд) оно может улучшаться.
_____________________-
ответ на более старые сообщения


Так ведь пока своим умом дойдет, уже поздно может быть. Как с той же школой или всякими кружками - большинство детей посещают их, потому что родители заставляют, а не потому что сами хотят учиться и получать знания. А что в жизни нужно хотя бы базовое образование, человек хорошо, если вскоре после совершеннолетия сообразит...



Ну тут снова темы, на которые можно писать бесконечно. Мне кажется, если правильный пример подавать, дойдет не поздно, а ровно вовремя. А вообще у всех это по-разному, до кого в 10 лет доходит, до кого в 18. Но в 30 тот, до кого дошло в 18, может быть и более успешным и устроенным в жизни. Про кружки - по моему опыту наоборот, их именно что очень хотят посещать и посещают по желанию. В моем окружении проблема скорее у многих в том, что их не отдали на все кружки, куда те хотели, по финансовым и тд причинам.


Но все-таки в подростковом возрасте ЕМНИП я не учиняла хулиганства в стиле Михи.


У вас так, у Михи по-другому) Но я в 13 лет тоже такого не учиняла, а вот в 9 учиняла…


В ФРГ вообще ничего подобного не было что ли?


Насколько мне известно, только для среднего класса и выше.


Представьте, как в таком контексте было бы обидно прежнему Хайнцу, при этом он даже обидеться не имел бы права!
Мне кажется, у Хайнца такой склад личности, что он бы точно сам решил, обижаться ему или нет, без оглядки на религию)


А мне вот внушали, что без внешнего контроля и страхов я бы непременно вывалялась в грязи и пошла бы по кривой дорожке. Читаю вашу книгу - и как будто вижу, что превратилась бы в подобие Теодора, если бы не невидимый поводок.


Я считаю, зря вам это внушали. И потом - вот вы заметили Теодора, а там помимо него персонажей хватает, которые не пошли по кривой дорожке. При этом, наверное, Теодора из всех них наиболее контролировали, физически наказывали. А может, вы бы без невидимого поводка такой, как Хайнц стали. Или как Биргит.


Однако же от надувательства с "носорожьими" бальзамами не отказался.


Не все сразу) Потом, это не для денег, это для души. Хайнц, я творец (с)


Потому что так-то среди ценностей Слизерина амбициозность и хитрость, однако в каноне там чаще всего оказываются почему-то тупые злыдни.


Ну вот, у меня тоже со Слизерином так или иначе какие-то скользкие типы вечно ассоциируются.
Показать полностью
PPh3 Онлайн
Анонимный автор
по главе про Ференца... Он, как сказал один читатель, витальный, вот. Его сексуальность - часть этой витальности, тут никакая религия не поможет, а может и, наоборот, подстегнет…

Что Ференц - витальный, тут очень согласна. А вот религия, как мне кажется, такую витальность совсем не приветствует и больше подавляет. И в случае женщин это особенно заметно: если мужчине еще позволительна сексуальность, то женщине - ни-ни.
А еще, судя по последней главе, у Михи витальность схожа с Ференцовской. Но при этом Миха носит кипу, однако не похоже, чтобы стремился в точности исполнять всякие религиозные еврейские ритуалы, разве что, может, свинину не ест. Уж очень раскрепощенные у него шутки, равно как и поведение с девушками.

А может, Хайнц его сам отослал? Типа: иди-ка ты покупать минералку в автомате, а я сам11 справлюсь. Ретривер Миха: вприпрыжку убегает.

Позабавило сравнение Михи с Ретривером %)
А еще в последней главе ЕМНИП Миха называет Хайнца Хинце. Это какой-то диалект? И, кстати, Ференца, если не ошибаюсь, называли как-то Ферко? А Фереком могли бы назвать? Или последнее походило бы уже на польское сокращение?

Вы правы, это одна и та же сцена. Но смыслы искать можно сколько угодно и какие угодно, а по авторской задумке Хайнц просто мучается от последствий ЧМТ, а на Теодора вообще внимания не обратил.

Что Хайнц не обратил внимание на Теодора - это да. Он его даже не помнил тогда и вообще весь был рассеянный. Но подсознание-то наверняка отреагировало на самую, что ни на есть, витальную угрозу.

Так это не противоречит словам Шульмана) тот и сказал, что в фортепиано он как раз не был вундеркиндом, но во всем остальном (с) А в чем - тут уже можно поразмыслить на основе фактов из текста. К примеру, закончил на отлично гуманистическую гимназию, при этом успевая по несколько часов в день заниматься фортепиано

Я могу, конечно, ошибаться, рассуждая с высоты своего нынешнего опыта, но, как мне кажется, чтобы освоить школьную программу, не нужно никаких выдающихся способностей (если не брать, конечно, предметы типа физкультуры, музыки и рисования), достаточно лишь прилежания. Ну, и мотивация: у кого-то это страх перед нагоняем со стороны родителей, у кого-то тщеславие, как у Гермионы, которая не столько стремилась к знаниям, а сколько быть лучшей ученицей на потоке. Еще смотрела одну передачу про вундеркиндов и оттуда уловила такую мысль, что во взрослом возрасте вундеркинды в принципе сравниваются с обычными людьми, и то, что казалось выдающимся успехом для ребенка, для студента университета таковым уже не является. Ну, и из собственного опыта учебы в университете уяснила, курсу если не ко 2-му, так к 3-му, что попасть в топ-10 в рейтинге по профильному предмету - это одно, но при этом есть люди намного способнее меня, но которые просто не гонятся за всеми этими рейтингами, а кому-то, вдобавок, не повезло с преподом.

Ну Хайнц вообще достаточно традиционный! Хорошо вписывается в патриархальную систему, что до, что после. Ференц менее подвержен условностям и более гибок, да.

Однако же Хайнц не показался мне настолько патриархальным, как Теодор. Вон, даже был отчасти вынужден проникнуться ограничениями, с которыми приходилось сталкиваться Биргит просто потому, что была женщиной. И, собственно, Хайнц сам открыл для нее отдельный счет, сам же поговорил с врачом, когда тот отказался выписывать контрацептивы Биргит. А ведь будь Хайнц сознательно таким упорото традиционным, то мог бы сказать что-нибудь в стиле: "Ну, такова твоя женская доля. Бог заповедовал женщине терпеть и во всем слушаться мужа" - и, конечно же, сразу бы потребовал, чтобы Биргит бросила учебу, и быстро заделал бы ей ребенка.

Так они и в детстве друг друга мощно подкалывали. Но вы правы, Хайнц бы наверное не стал раньше лезть не в свое дело и заводить разговор о сворованных вещах. Хотя, наверное, и раньше прекрасно понимал, что скрипка у Ференца не честным путем появилась.

Про ворованную скрипку Хайнц прежний, как минимум, догадывался. Они ведь вместе ездили к тому не то графу, не то барону, с чьей дочкой еще Ференц успел переспать. И как раз Ференц заставил Хайнца сбежать пораньше, не дожидаясь оплаты, и Хайнц тогда еще высказал Ференцу, что их бы первыми заподозрили в краже - что они раньше всех ушли. Но им тогда повезло, и тот аристократ не хватился украденной скрипки. Но ведь нынешний-то Хайнц о многих вещах не помнит, а если вспоминает, то после какого-то триггера - как, например, первую встречу с Биргит. Хотя вот про Теодора сам не вспомнил - ему ЕМНИП о Теодоре Ференц рассказал.
Показать полностью
PPh3 Онлайн
Анонимный автор
вы что, ето Хайнц11... Теодор украл обручальное кольцо Хайнца, а кольцо матери Биргит отдала Фриде, собственно, во время ее приезда. Кольцо матери у Хайнца было в детстве, а обручальное (кольцо Биргит) - во взрослом возрасте.

Т.е. Хайнц увидел себя в том возрасте, когда жил вместе с матерью и отчимом в Штатах? Потому и ассоциация с Техасом еще была? И вот эта тема с пуританством?

ведь на Хайнцем все же никто не властвовал изначально

Вот, кстати, размышляла на эту тему, что над частной жизнью Хайнца и Биргит были властны лишь они сами и сами решали, как ее строить. Им одновременно не повезло и повезло жить в эпоху, когда связь была малодоступная и дорогая, а потому ни мать, ни отчим, ни Хольбайны, ни сестра Аннета не называли им каждую неделю, а то и каждый день, чтобы "воспитывать", "учить жизни" и т.д., потому что "вы же нам не чужие", "мы же вам только добра желаем", "мы же хотим, чтобы вы спаслись", а потому "вы должны", "особенно ты, Биргит".

даже его кошмар из снов - это все равно его собственное подсознание, то, как он прорабатывает травму. А остальное - воспринимайте это как внутренний поиск Хайнца, поиск ответов на вопросы

Т.е. получается, что даже прежний Хайнц, хотя не говорил об этом, все-таки сомневался в Биргит, что она сможет стать хорошей матерью, однако же не запирал дома, надеясь, однако, усовестить, внушить чувство вины? Откуда вообще эта фантазия именно про 3 детей?

а) его мозг сам постепенно восстанавливается, об этом тоже нельзя забывать
б) ну вроде как (я уже не помню, что там придумала, но исходя из текста), сами буквы и ноты он не забыл, а вот писать не мог из-за проблем с координацией, Биргит же с ним занималась в больнице письмом. Ощущение рук не своими - проявление апраксии. Через реабилитацию (в случае Хайнца занятия с Шульманом, с Ференцем, с Биргит и тд) оно может улучшаться.

Упоминание апраксии помню, а вот что Хайнц буквы и ноты вовсе не забыл, но из-за проблем с координацией не мог правильно писать, уже успела забыть. И, кстати, если у Хайнца до сих пор проблемы с громкими звуками, что он не смог бы выдержать оперу Биргит, то как же он занимается тогда по нескольку часов в день на клавишных? Думалось, что с такими головными болями Хайнц в принципе не смог бы подолгу читать, например.

Ну тут снова темы, на которые можно писать бесконечно. Мне кажется, если правильный пример подавать, дойдет не поздно, а ровно вовремя. А вообще у всех это по-разному, до кого в 10 лет доходит, до кого в 18. Но в 30 тот, до кого дошло в 18, может быть и более успешным и устроенным в жизни.

Так ведь даже в 18 лет может не дойти, вот в чем проблема.

Про кружки - по моему опыту наоборот, их именно что очень хотят посещать и посещают по желанию. В моем окружении проблема скорее у многих в том, что их не отдали на все кружки, куда те хотели, по финансовым и тд причинам.

Исходя из того, что я слышала про кружки, по крайней мере, последние лет 10-15, что это больше какая-то ярмарка родительского тщеславия. Что родителям нужно едва ли не с детского сада максимально заорганизовать ребенка, чтобы показать всем вокруг, какой ребенок у них разносторонне развитый. А если ребенок посещает всего 1-2 кружка и имеет какое-то свободное время, то это повод ткнуть в родителей пальцем, что, значит, они мало внимания уделяют развитию своего ребенка. Что в школьные задания зачастую построены таким образом, что их нельзя выполнить без участия родителей. Но в итоге к 17-18 годам, когда школа заканчивается, ребенок может не знать, чего хочет сам, потому что просто делал то, что хотели от него родители, ну, или какие-нибудь несерьезные желания, тянущие, максимум, на уровень хобби, вроде "стать блоггером".

Насколько мне известно, только для среднего класса и выше.

Так ведь Хайнц, Миха, Ференц и прочие учились в гимназии, а туда, как я поняла, кого попало не берут. Т.е. у ребенка из простой рабочей среды просто нет шансов попасть в подобную гимназию, если не найдется какой-нибудь "дядя Штайнбах". И ведь у Теодора, кстати, прямо ощущалась в т.ч. классовая зависть к Хайнцу - как более богатому и успешному с т.з. мещанской морали.

Не все сразу) Потом, это не для денег, это для души. Хайнц, я творец

Вот, я потому и сравнила это с газетными "утками" как-то, что там на первом месте не столько материальная выгода, сколько развлечение, чувство превосходства, что удалось обмануть, "шалость удалась" и т.д.

Ну вот, у меня тоже со Слизерином так или иначе какие-то скользкие типы вечно ассоциируются.

"Люциус, мой скользкий друг..." (с)
А вообще, как по мне, так самые настоящие слизеринцы в каноне - это официальные гриффиндорцы Альбус Дамблдор и Гермиона Грейнджер, отчасти Перси Уизли. А если говорить о слизеринце адекватном, то, как мне кажется, это человек, который блюдет, в первую очередь, свою выгоду, свои интересы и не скрывает этого. Человек не обязательно злой и идущий к своей цели по головам, но амбициозный и предусмотрительный, склонный заводить, в первую очередь, полезные знакомства, а потому дружба с таким человеком возможна, но с рядом оговорок.
Показать полностью
PPh3 Онлайн
Анонимный автор
[Хайнц] Соображал хорошо в теории музыки (а это, кстати, не данность даже для музыкантов), хорошо читал партитуры и аккомпанировал (это тоже далеко не данность даже для пианистов).

А разве из музыкальной школы не отчисляют тех, кто не справляется с теорией музыки и чтением партитур? Собственно, слышала, что даже сольфеджио вызывает проблемы, и на этом этапе отсеиваются многие.

вот вы заметили Теодора, а там помимо него персонажей хватает, которые не пошли по кривой дорожке. При этом, наверное, Теодора из всех них наиболее контролировали, физически наказывали.

Так ведь всегда можно сказать, что, значит, мало наказывали. Что такому, как Теодор, нужно было больше внушения, более частое и сильное воздействие и, там, трудотерапия какая-нибудь. Особенно когда Теодор, будучи сам еще ребенком, едва не убил младшего брата. Но вот насчет этого эпизода, я смотрела только ФТ-1, но слышала, что в ФТ-2 или ФТ-3 был такой эпизод из детства Литы Лестранж, что она вместе с отцом и маленьким младшим братом была на корабле. Отец куда-то свалил, нянька почему-то уснула так крепко, что не слышала, как надрывался младенец, а Лита, которой тогда было лет 9-10, не придумала ничего лучше, как поменять своего брата с ребенком из соседней каюты. Почему-то никто ничего не заметил, и когда вскоре случилось кораблекрушение, настоящий брат Литы погиб, а тот ребенок выжил и попал в приют, где его впоследствии окрестили Криденсом Бэрбоуном, и этот Криденс оказался сквибом (вся магия в младенчестве ушла на выживание). И вот Лита, хотя у нее хватало тараканов в голове, но все-таки маньячкой она не стала, и тот поступок, совершенный ею в детстве, преследовал ее до конца жизни. Т.е. смерти она своему брату, в отличие от того же Теодора, не желала, но и не была к нему сильно, по-сестрински привязана. Но все-таки тот ее поступок - говорит ли он о каких-либо отклонениях, проявляемых в детстве или в раннем подростковом возрасте?
Показать полностью
Часть 4, глава 19:
Хождение по мукам Хайнца глазами Ференца. Ференц другу сочувствует и сопереживает, помогает активно и творчески, и во многом трогательно - одни только картинки из мешка чего стоят. Его действия интуитивно верны и благородны - эта безусловная и искренняя помощь и поддержка, жалость без брезгливости, подтрунивание без издёвки и так далее. Это очень достойно, это говорит о нём как о человеке намного больше, чем носорожьи бальзамы и странная каша из религиозных представлений и кощунственных мыслей у него в голове. В этих главах он очень вырос в моих глазах. Вместо того чтобы придушить Теодора, посчитать Хайнца отомщённым и умыть руки, он впрягся и везёт наравне с Биргит и Шульманом-старшим. Воистину, Хайнцу очень повезло с женой, учителем и лучшим другом. Возможно, он вундеркинд ещё и по этой причине: вызывать искреннюю и животворную любовь - это очень большой талант.
Спасибо, автор!
PPh3 Онлайн
Isur
ППКС! Лучше и не сказать %)
Анонимный автор
Isur
Вам тоже спасибо огромное за рекомендацию! Очень рада вас видеть в комментариях, и спасибо, что уделяете время моей работе несмотря на то, что у вас напряженный рабочий период!

Да, поэтому меня так и удивило, что все накинулись на Ференца, но я просто забыла, что я-то знаю, что он сделает дальше, а другие еще нет)) Бальзамы и кощунственные мысли - это уже частности, ну и бог с ними...

И да, Ференц тоже растет и меняется. Но он и в целом всегда пытался делать какие-то дружеские жесты в сторону Хайнца, просто с каждым годом делает это все более и более удачно. Он такой боец невидимого фронта, делает много, но другие об этом даже не особо подозревают. Шульман-старший, наверное, только все видит.
Анонимный автор
Isur
Да, поэтому меня так и удивило, что все накинулись на Ференца, но я просто забыла, что я-то знаю, что он сделает дальше, а другие еще нет)) Бальзамы и кощунственные мысли - это уже частности, ну и бог с ними...
Накинулись? Разве? Ну-у, был бы персонаж картонным, возможно, просто плечами пожали бы. А раз персонажи у вас живыми получаются, нужно быть готовой к тому, что за подобные "шалости" / "грехи молодости" им выскажут "фе", как живым.
Анонимный автор
PPh3
ответ 1
Здравствуйте, мой дорогой читатель с простынями :Ь


А еще, судя по последней главе, у Михи витальность схожа с Ференцовской. Но при этом Миха носит кипу, однако не похоже, чтобы стремился в точности исполнять всякие религиозные еврейские ритуалы, разве что, может, свинину не ест.



Про свинину почему-то посмеялась, не знаю)) Вроде там было упоминание, что его отец не религиозный, делает то, что делает, для порядка (с) А Миха, получается, в процессе открытия своих корней. Мне кажется, у Михи другая витальность, она там у каждого своя. Миха такой безыскусный.


Позабавило сравнение Михи с Ретривером %)


Да, меня тоже :Ь
Миха называет Хайнца Хинце


Он его и раньше Хинце называет, это авторское сокращение от Хайнца, что-то между Hinz и Heintje. Ну потому что это Миха, он и отца папсом называет. А еще потому что Хайнца все называют по-разному, тут тоже есть определенный подтекст.


И, кстати, Ференца, если не ошибаюсь, называли как-то Ферко? А Фереком могли бы назвать?



Такого сокращения, как Ферек, никогда не слышала. Ферко это детское прозвище Ференца, согласно моим венгерским знакомым, это больше что-то деревенское. А Богус Ференца зовет Фери - это такое более стандартное сокращение.


Но подсознание-то наверняка отреагировало на самую, что ни на есть, витальную угрозу.
Ну я просто более прагматично мыслю) Т., конечно, угроза, но, имхо, Хайнц в тот момент этого даже не осознал.


но, как мне кажется, чтобы освоить школьную программу, не нужно никаких выдающихся способностей (если не брать, конечно, предметы типа физкультуры, музыки и рисования), достаточно лишь прилежания.



А вот знаете, я с вами не совсем соглашусь. Не все, у кого прилежание, хорошо справляются. Да и потом, чтобы прилежание иметь на таком уровне, чтобы быть отличником, тоже определенные способности нужны. Прилежание это же не тупое заучивание вникуда, это все же навыки эффективного обучения. Плюс, мы говорим про образовательную систему ФРГ шестидесятых, там были особенности, скажем так) Плюс, не забывайте, что Хайнц при этом еще и 4+ часа в день заниматься успевал, много вы таких людей знаете, кто отличник в школе, где все тебя только и хотят завалить, плюс пианист? И это я не упоминаю еще другие музыкальные дисциплины, теорию ту же. Там тоже дофига времени уходит на занятия.


Еще смотрела одну передачу про вундеркиндов и оттуда уловила такую мысль, что во взрослом возрасте вундеркинды в принципе сравниваются с обычными людьми,


Ну тут суть скорее в том, что у музыкантов основное решающее обучение и происходит в детстве, как раз когда вундеркиндство играет роль. Многие в 18+ уже начинают концертировать и работать, так сказать, по специальности.


Однако же Хайнц не показался мне настолько патриархальным, как Теодор. Вон, даже был отчасти вынужден проникнуться ограничениями, с которыми приходилось сталкиваться Биргит просто потому, что была женщиной. И, собственно, Хайнц сам открыл для нее отдельный счет, сам же поговорил с врачом, когда тот отказался выписывать контрацептивы Биргит.



А я вот несколько иное имею в виду, хотя вы, конечно, правы. Я скорее про то, насколько комфортно чувствует себя человек в заданной системе и готов ей соответствовать. А Хайнц чувствует себя вполне комфортно. У него не вызывает вопросов, что, раз он хочет жениться, значит, он должен и работать за двоих, быть breadwinner. Он поддерживает Биргит в работе не потому, что хочет от нее финансовых вложений, а просто от души и с творческой точки зрения. Плюс, у Хайнца в принципе не вызывает вопросов весь этот патриархальный уклад, наоборот, он его поддерживает, ощущая некоторую объектность женщины (ну то есть считает, что до брака ее трогать нельзя, потому что она еще не _его_, а после можно, потому что она уже относится к его семье, к нему, то есть). И нет, я не оцениваю это с позиции плохо-хорошо. Просто говорю о том, что ему так вполне нормально. А уже в рамках устоявшихся условностей он может и за контрацептивами съездить и что-то там разрешить или не разрешить.


А тот же Теодор, к примеру, совсем не мыслит в таком духе, у него в голове в принципе отсутствовала эта взаимосвязь брак-совместная жизнь-секс-дети. Наоборот, насмотревшись всего этого в семье, он этого, наверное, всеми силами избегал. Если бы у него не было эскапизма и комплексов, скорее всего, вел бы достаточно разгульную жизнь, в том числе и к Биргит бы подкатывал.
Показать полностью
Анонимный автор
PPh3
ответ 2
Т.е. Хайнц увидел себя в том возрасте, когда жил вместе с матерью и отчимом в Штатах? Потому и ассоциация с Техасом еще была? И вот эта тема с пуританством?



Уже после, когда он уже был в Нидербрюккене. Он же говорит: за мной следит отец. И еще ему мать кольцо отдала в аэропорту, когда он уезжал.


Т.е. получается, что даже прежний Хайнц, хотя не говорил об этом, все-таки сомневался в Биргит, что она сможет стать хорошей матерью, однако же не запирал дома, надеясь, однако, усовестить, внушить чувство вины? Откуда вообще эта фантазия именно про 3 детей?


Мне кажется, нет, не сомневался. Скорее, чувства и слабости Биргит для него были всегда самой больной точкой (которая и сподвигла его на _самую большую_ ошибку). И он чувствовал, что для нее это самая больная и тяжелая тема, поэтому, когда ему надо разграничить себя с собой-бывшим, найти себя-нового, он и вынимает из глубин подсознания именно то, за что и может ударить старого-себя. А про количество детей вы тут мыслите прямо, как Теодор, который тоже соображает только сантиметрами и килограммами, простите :Ь Нет тут какого-то четкого объяснения, а тем более если учесть, что это сон. Во снах же вообще часто снится что попало.


И, кстати, если у Хайнца до сих пор проблемы с громкими звуками, что он не смог бы выдержать оперу Биргит, то как же он занимается тогда по нескольку часов в день на клавишных?



Вы не понимаете, это другое111
Думаю, ему именно громкие звуки от других людей сложно выносить. Плюс страх привлечь к себе внимание. Когда он наедине с собой играет, наверное, не волнуется, что блеванет, меньше напрягается и голова меньше болит.


Так ведь даже в 18 лет может не дойти, вот в чем проблема.


Мне кажется, у тех, до кого в 18 не доходит, проблема не в том, что их в детстве мало били.


Так ведь Хайнц, Миха, Ференц и прочие учились в гимназии, а туда, как я поняла, кого попало не берут. Т.е. у ребенка из простой рабочей среды просто нет шансов попасть в подобную гимназию, если не найдется какой-нибудь "дядя Штайнбах". И ведь у Теодора, кстати, прямо ощущалась в т.ч. классовая зависть к Хайнцу - как более богатому и успешному с т.з. мещанской морали.


Да, шансов не было. Но в музыкальных и прочих подобных школах с этим, наверное, могло быть проще в плане того, что, если человек был талантливый, могли простить плохую академическую успеваемость, сделать скидку. Там еще много бюрократии вокруг этого всего было - к примеру, если бы Хайнца исключили, его документы могли бы направить в какую-то первую попавшуюся школу (по месту прописки? :Ь) и у него бы вообще не было выбора, куда ходить.


А разве из музыкальной школы не отчисляют тех, кто не справляется с теорией музыки и чтением партитур? Собственно, слышала, что даже сольфеджио вызывает проблемы, и на этом этапе отсеиваются многие.


Вот вы меня посмешили))) Так бы всех учеников полным составом пришлось отчислять. Непонимание и нелюбовь к сольфеджио носят какой-то повальный характер в снг-музшколах, вот уж не знаю, почему. Подозреваю, что потому, что программа очень плотная, ни одной темы нормально не получается отработать. Каждый урок что-то новое. Конечно, в таких условиях сложно что-то понять.
Чтения партитур в муз школах вообще обычно нет, а чтение тех партитур, в которых идет речь в моей истории - это вообще западная фишка, чтение старых ключей (ключей “до”), идет из превалирования церковной музыки в репертуаре. Многие музыканты после снг-консерваторий даже их не читают, ну это просто специфика музыкального обучения на востоке и на западе.
И да, тот уровень теоретической подготовки, которой владеет Хайнц в школе - это давно уже не уровень муз школы, уровень консерватории скорее.


Так ведь всегда можно сказать, что, значит, мало наказывали. Что такому, как Теодор, нужно было больше внушения, более частое и сильное воздействие и, там, трудотерапия какая-нибудь.



Нет, сказать-то можно что угодно и где угодно :Ь Вопрос в том, сколько смысла в этом сказанном. Мне вот вспомнился фильм “Хористы” и педагогический подход тамошнего директора - акция / реакция - и то, к чему это приводило. И в противовес этому подход учителя хора. Очень иллюстративно, по-моему.


Особенно когда Теодор, будучи сам еще ребенком, едва не убил младшего брата.



Вот это единственное, за что я его вообще не могу обвинить. Маленький ребенок, видевший только насилие, и будет проявлять насилие к другим.
Показать полностью
PPh3 Онлайн
Isur
У вас рекомендация очень хорошей вышла, намного лучше, чем у меня, более живая что ли.

Ну-у, был бы персонаж картонным, возможно, просто плечами пожали бы. А раз персонажи у вас живыми получаются, нужно быть готовой к тому, что за подобные "шалости" / "грехи молодости" им выскажут "фе", как живым.

Вот, кстати, очень занятное противоречие. Был бы персонаж приторно идеальным и правильным - был бы не интересен или вовсе вызывал бы раздражение своей приторностью. Тогда как персонаж живой - а нет человека, который жил бы и не согрешил - может вызывать самые разные эмоции, особенно такой персонаж, как Ференц.

Анонимный автор

Здравствуйте, мой дорогой читатель с простынями :Ь

:D

И вам тоже здравствуйте ))

Ференц тоже растет и меняется. Но он и в целом всегда пытался делать какие-то дружеские жесты в сторону Хайнца, просто с каждым годом делает это все более и более удачно. Он такой боец невидимого фронта, делает много, но другие об этом даже не особо подозревают. Шульман-старший, наверное, только все видит.

Как замечательно про Ференца сказано! И про Шульмана-старшего %)

Про свинину почему-то посмеялась, не знаю)) Вроде там было упоминание, что его отец не религиозный, делает то, что делает, для порядка (с) А Миха, получается, в процессе открытия своих корней

Хм... посочувствовать что ли заранее будущим детям Михи?

Мне кажется, у Михи другая витальность, она там у каждого своя. Миха такой безыскусный.

Я про то, как Миха прямо в церкви начал с девушкой зажиматься да еще на эту тему пошутил над Хайнцем.

Он его и раньше Хинце называет, это авторское сокращение от Хайнца, что-то между Hinz и Heintje... Такого сокращения, как Ферек, никогда не слышала. Ферко это детское прозвище Ференца, согласно моим венгерским знакомым, это больше что-то деревенское

Я просто слышала, что в северогерманских регионах распространены окончания имен на -ko и -ke. -tje - это даже как бы не голландское окончание- вроде там популярно имя Antje, причем женское (т.е. -tje - это распространенное окончание женских имен в большей степени). На симс-ресурсе, нынче, можно сказать, уже недоступном, был пользователь с ником Einhorntje - Единорожка %) А вот всякие -l, -le, -rl, -rle - это из южнонемецких диалектов.

Ну потому что это Миха, он и отца папсом называет. А еще потому что Хайнца все называют по-разному, тут тоже есть определенный подтекст.

Мне почему-то контекст видится примерно в таком стиле, как за глаза в подростково-молодежной среде называли родителей "предки", "шнурки в стакане", "черепа" и т.п. Причем я сама об этих эпитетах узнала уже во взрослом возрасте.

А Богус Ференца зовет Фери - это такое более стандартное сокращение.

А с Богусом Ференц продолжает общаться?

Не все, у кого прилежание, хорошо справляются. Да и потом, чтобы прилежание иметь на таком уровне, чтобы быть отличником, тоже определенные способности нужны. Прилежание это же не тупое заучивание вникуда, это все же навыки эффективного обучения

Я вот в школьные годы выезжала именно, что называется, за счет тупого заучивания и хорошей памяти. Т.е. мне было достаточно послушать учителя на уроке, затем прочитать параграф, чтобы на следующем уроке ответить. Но при этом я не понимала, что имелось в виду, когда историчка, к примеру, нам говорила: "Читайте между строк".

Плюс, не забывайте, что Хайнц при этом еще и 4+ часа в день заниматься успевал, много вы таких людей знаете, кто отличник в школе, где все тебя только и хотят завалить, плюс пианист? И это я не упоминаю еще другие музыкальные дисциплины, теорию ту же. Там тоже дофига времени уходит на занятия.

Я так понимаю, у Хайнца нагрузка была на уровне университета. Но при этом, как я поняла из книги, это все был один комплекс: учебные классы, музыкальные, общежития и т.п. Т.е. Хайнцу не приходилось каждый день тратить на дорогу по часу, а то и по два только в один конец.

Ну тут суть скорее в том, что у музыкантов основное решающее обучение и происходит в детстве, как раз когда вундеркиндство играет роль. Многие в 18+ уже начинают концертировать и работать, так сказать, по специальности.

Тут, наверное, да. А еще Шульман-старший говорил вроде, что участвовать в концертах можно только до 28 лет. Т.е. видимо, предполагается, что уже в юности музыкант должен заработать себе репутацию, сделать имя, чтобы получить, так сказать, постоянную должность ведущего музыканта в оркестре или того же дирижера, как Миха?

Я скорее про то, насколько комфортно чувствует себя человек в заданной системе и готов ей соответствовать. А Хайнц чувствует себя вполне комфортно. У него не вызывает вопросов, что, раз он хочет жениться, значит, он должен и работать за двоих, быть breadwinner.

Тут согласна. Прежний Хайнц хорошо чувствовал себя в сложившейся системе координат, а нынешний - плохо. Ведь какие-то прошивки в поврежденном мозгу все-таки остались, и вот нынешний Хайнц не чувствует себя соответствующим тем самым критериям, каким должен быть "настоящий мужчина" и все такое.

Он поддерживает Биргит в работе не потому, что хочет от нее финансовых вложений, а просто от души и с творческой точки зрения

Хм... а поддержать женщину в ее выборе, в ее самореализации - это разве не одна из ценностей феминизма?

Плюс, у Хайнца в принципе не вызывает вопросов весь этот патриархальный уклад, наоборот, он его поддерживает, ощущая некоторую объектность женщины (ну то есть считает, что до брака ее трогать нельзя, потому что она еще не _его_, а после можно, потому что она уже относится к его семье, к нему, то есть).

А вот такого от Хайнца я не ожидала. Мне он прежний казался высоконравственным, скорее, что он не трогал женщину до свадьбы, потому что уважал женщину и блюл собственную нравственную чистоту и все в таком стиле. Кроме того, на его отношения с Биргит, вернее в целом к жене, как мне показалось, повлиял опыт его матери, которая всю жизнь была зависима от мужчин.
Показать полностью
PPh3 Онлайн
Уже после, когда он уже был в Нидербрюккене. Он же говорит: за мной следит отец. И еще ему мать кольцо отдала в аэропорту, когда он уезжал.

Хм.. я, может, чего-то подзабыла и напутала, но мне показалось, что в годы учебы в гимназии Хайнц с отцом почти не виделся. Т.е. не было такого, чтобы они встречались каждые выходные или хотя бы раз в месяц, чтобы Хайнц писал отцу и получал от него письма и т.д. А когда он вернулся после учебы в родной город, то вместо отца встретил фактически чужого человека: сломленного, старого и больного.

Мне кажется, нет, не сомневался. Скорее, чувства и слабости Биргит для него были всегда самой больной точкой... И он чувствовал, что для нее это самая больная и тяжелая тема

Старый Хайнц чувствовал или новый? Вообще не знаю, может, это иллюзия была или я, как всегда, невнимательно читала, но мне показалось, что у старого Хайнца с Биргит были вполне адекватные отношения (как минимум, старый Хайнц ее не ревновал), и они вполне могли обсудить беспокоящие их вещи словами через рот. А так, получается, Хайнц показывал одно, а думал и чувствовал на самом деле другое?

поэтому, когда ему надо разграничить себя с собой-бывшим, найти себя-нового, он и вынимает из глубин подсознания именно то, за что и может ударить старого-себя

Вроде Хайнц новый укоряет Хайнца старого за похотливость как раз. Ну, тут еще вдобавок тема про незнание женской физиологии и отсутствие полового просвещения. Даже удивительно, что при таком подходе Хайнц сообразил про контрацептивы. Или это его Ференц просветил?

А про количество детей вы тут мыслите прямо, как Теодор, который тоже соображает только сантиметрами и килограммами

Чего уж там, я сама вроде себя и сравнивала раньше с Теодором. А насчет количества детей вспомнила, что Ференц, размышляя о Хайнце, какую девушку он выбрал в жены, представлял, что они с Биргит вполне могли бы попасть на плакаты времен ТР о "здоровой расе" с 3 детишками в придачу. Так вот, я подумала, что 3 детей для пропаганды времен ТР - это как-то слишком мало. Ведь пропаганда ТР призывала рожать больше и больше детей, чтобы заселить "лебенсраум" на востоке, для чего в т.ч. женщинам были очень сильно ограничены права. Вроде были железные кресты или еще какие-то награды для "почетных матерей", которые давали женщинам за 6 и за 12 детей, а главным женским лицом ТР была Магда Геббельс. И в целом общество ментально откатывали к тому, что было в средневековье или, максимум, в начале XIX в.

Думаю, ему именно громкие звуки от других людей сложно выносить. Плюс страх привлечь к себе внимание. Когда он наедине с собой играет, наверное, не волнуется, что блеванет, меньше напрягается и голова меньше болит.

Угу, что-то вроде, что когда нет запрета на негативные эмоции, то эти самые эмоции не проявляются так сильно и так часто, и от них меньше штормит?

Мне кажется, у тех, до кого в 18 не доходит, проблема не в том, что их в детстве мало били.

Я как раз из тех, до кого и к 18 годам не доходило, кто думает и соображает слишком медленно.

Там еще много бюрократии вокруг этого всего было - к примеру, если бы Хайнца исключили, его документы могли бы направить в какую-то первую попавшуюся школу (по месту прописки? :Ь) и у него бы вообще не было выбора, куда ходить.

Так и в России детей зачастую отдают детей в школу по месту прописки, а вот детский сад, как я слышала, могут дать на другом конце города. Одна коллега (сейчас это, конечно, давно уже не студентка) рассказывала, что когда ее устраивали в первый класс, то взяли только потому, что это была школа по месту прописки, а так бы отказали, потому что школа позиционировала себя какой-то крутой, а девочку на сосебедовании сочли отстающей. А по факту она просто не ходила в детский сад и не знала тамошнюю программу, а детские стишки в папиной интерпретации догадалась все-таки не рассказывать.

Непонимание и нелюбовь к сольфеджио носят какой-то повальный характер в снг-музшколах, вот уж не знаю, почему. Подозреваю, что потому, что программа очень плотная, ни одной темы нормально не получается отработать. Каждый урок что-то новое. Конечно, в таких условиях сложно что-то понять.

Как на уроках литературы в школах, где "Евгения Онегина" или "Войну и мир" могут целую четверть мусолить, а все остальное - галопом по Европам?

Чтения партитур в муз школах вообще обычно нет, а чтение тех партитур, в которых идет речь в моей истории - это вообще западная фишка, чтение старых ключей (ключей “до”), идет из превалирования церковной музыки в репертуаре. Многие музыканты после снг-консерваторий даже их не читают

О...
Почему-то думала, что в музыкальных школах партитуры обязательно читают. Ну, и очень многое из классической музыки - это как раз духовные произведения, которые в обычных музыкальных школах наверняка проходят. Тех же Баха, Моцарта...

И да, тот уровень теоретической подготовки, которой владеет Хайнц в школе - это давно уже не уровень муз школы, уровень консерватории скорее.

Мне это почему-то напомнило школу, в которой учились некоторые персонажи моего фика - с нагрузкой, как в университете, и всем таким. И что тамошний полный абитур, или как это правильно назвать, квалификация - в общем, ТРИТОН/ЖАБА - соответствовал неполному высшему образованию.
Показать полностью
PPh3 Онлайн
Мне вот вспомнился фильм “Хористы” и педагогический подход тамошнего директора - акция / реакция - и то, к чему это приводило. И в противовес этому подход учителя хора. Очень иллюстративно, по-моему.

Так директор школы не был все-таки отцом для детей, а учитель музыки - администратором. Но в то же время, как мне показалось, он детей не жалел, не сюсюкал с ними, а подбирал наказание - не физическое, да - но такое, которое не только соответствовало бы проступку, но и сильнее всего психологически било по ученику, способствуя тем самым перевоспитанию.

Вот это единственное, за что я его вообще не могу обвинить. Маленький ребенок, видевший только насилие, и будет проявлять насилие к другим.

А как же пресловутое "ты же старший, ты должен"? Слышала, что это частая ситуация, когда не обязательно даже в прям многодетных семьях старших детей наказывают за проступки и косяки младших: "ты же старший, ты должен был лучше смотреть", "ты же старший, ты должен подавать пример" и т.д.
А с другой стороны, как мне кажется, раньше вообще было нормой быть травмированным - и передавать эту травму дальше. Потому что это в порядке вещей - срываться на тех, кто слабее, устраивать мордобои всякие и т.д.
Показать полностью
PPh3 Онлайн
Анонимный автор
Нет тут какого-то четкого объяснения, а тем более если учесть, что это сон. Во снах же вообще часто снится что попало.

Насчет того, что во сне можно увидеть что угодно, согласна. Но у Хайнца из-за травмы и из-за обстоятельств, при которых эта травма случилась, сны носят все-таки особый характер. Это не просто какая-то мешанина и беготня, это подсознание вырывается наружу и перехватывает контроль над личностью. Если говорить языком Фрейда, то у прежнего Хайнца доминировало супер-эго, у нынешнего же, прежде всего, со снах - ид.

Непонимание и нелюбовь к сольфеджио носят какой-то повальный характер в снг-музшколах, вот уж не знаю, почему.

А в немецких музыкальных школах дети разве любят сольфеджио, а программа более размеренная?
Не знаю, как оно на самом деле, но про как бы общеобразовательные школы слышала - т.е. это только слухи - что якобы даже в гимназиях уровень образования очень упал, а дети читаю очень мало, потому что с детьми теперь принято миндальничать, нельзя заставлять, нельзя ругать и т.д., а сами дети, естественно, учиться не хотят, а хотя развлекаться и сидеть в соцсетях.
И еще конкретно я смотрела несколько лет назад ролик про школу где-то в Нидерландах - и, опят же, слышала, что образование там больше на середнячков нацелено, и напрягаться с учебой не принято. Так вот, там показали перемену, "тихий урок" (где дети читают любую книгу по своему выбору, даже если это фанфики или комиксы), урок труда, рассказали о профилактики травли и т.д. Так вот, что меня там удивило - что дети там были ненормально счастливыми.
Показать полностью
Чтобы написать комментарий, войдите

Если вы не зарегистрированы, зарегистрируйтесь

Предыдущая глава  
↓ Содержание ↓
Закрыть
Закрыть
Закрыть
↑ Вверх