




Четыре раза Хайнц сходил на “Так поступают все женщины” во Франкфуртскую оперу. Четыре раза прятался в ложе и с болезненным напряжением наблюдал за Биргит в образе Дорабеллы. Все те арии и речитативы, что она пела, он аккомпанировал ей во время ее занятий в последние два месяца примерно сотню раз, и все же его раз за разом поражало, как она пела.
“Вот это — моя жена, — подумал он. — Она могла бы быть где угодно, и все же — она со мной”. Подумал он это с меланхолией — потому что так оно, наверное, бывает, что когда какого-то чувства становится слишком много, оно сопровождается меланхолией. А это его чувство он даже не мог назвать — может, это был восторг, может — неимоверная гордость, может — восхищение ею, как артисткой. Метафорические очки обычного зрителя, которые он надел, как если бы ее совсем не знал.
Сама же опера Моцарта с дурацким сюжетом Да Понте — о мужчинах, проверяющих на верность своих невест, переодеваясь в чужаков — вызывала у него уже только колики в животе. Вроде и приятен ему был жизнерадостный моцартовский звук, вроде и нравились арии, но, когда он в четвертый раз услышал начало первого терцета — “Моя Дорабелла меня не предаст” — исполненное бравурным тенором Феррандо, — единственным, что пришло Хайнцу в голову, было: “Моцарт, конечно, умеет действовать на нервы”. Ему даже придумалось, что неплохо заменить пытку водой на подобное — спустя два прослушивания оперы любые пленники выдадут всю имеющуюся у них информацию своим мучителям.
По Биргит — в ее умело подогнанном платье — совершенно нельзя было сказать, что она беременна. Но даже и без него по ней это было со стороны мало заметно. А вот ее состояние — и мысли — очень отличались ото дня ко дню. Бывало, она чувствовала себя хорошо, была расслаблена и весела. Бывало, у нее что-то болело, кололо, давило, она плакала — как она говорила, от страха — залезала в коробку или в шкаф. Причем эту коробку — достаточно большую, чтобы можно было туда поместиться — она заставила Хайнца найти и принести домой.
— Тебе нравятся закрытые пространства? — спросил он, принеся ей туда чай. — Я кое-что об этом знаю.
Он попытался залезть к ней в коробку, но она его туда не пустила.
Хотя ей часто бывало плохо, за время беременности она ни одной таблетки так и не приняла. Новости последних лет, связанные с “Талидомидом” и недавно закончившиеся судебные процессы над “Хеми Грюненталь” ввергли ее в такой ужас, что она шарахалась от любых предложений врача.
Что касается огласки и личной жизни, как бы они двое ни старались скрывать ее от общественности, момент, когда журналисты соотнесли все факты, настал. Биргит считала, что об этом проболтался кто-то из оперной труппы. Потому вышла статья — на целый газетный разворот: “Шопенист Хайнц Грубе и плоды его трудов — его победы, концерты и его первенец — подробно на страницах 2 и 3”.
— Ну, во-первых, — заметил он, — я не шопенист. Во-вторых, что это за возмутительная назойливость.
Но выяснять что-то или судиться с газетчиками он не стал — хотя такая наивная мысль у него и промелькнула.
И в будущем, даже когда писали о Биргит, всегда в первую очередь упоминали, что она жена и мать. О Хайнце же никто не говорил, что он отец и муж, прежде, чем упоминали его профессию.
Шли месяцы. Биргит все больше приходила в беспокойство, рассказывала Хайнцу ужасы о больницах — о том, как женщин накачивают препаратами, как убивают маловесных младенцев, как вытягивают их щипцами, ломают им головы и травмируют матерей. Хайнц не знал, правда это или нет, но это было и неважно. Он сам от этих мыслей стал плохо спать. Сопровождая Биргит на приемы врача в больницу, все всматривался в его лицо и во все остальные лица, надеясь понять, сможет ли им довериться, сможет ли им доверить здоровье своей жены и ребенка.
Он нанял для Биргит акушерку — одну из тех, что до недавнего времени принимали большинство рождавшихся детей в стране. Раньше они приходили домой, но теперь были с роженицей и в родильном зале. Хайнц даже вспомнил, что сам был рожден в той самой квартире, где они сейчас жили — и позвонил матери.
Она поздравила его со всеми его достижениями доброжелательно, но отчужденно. Он знал — она любила его — и все же, большую часть последних двух десятилетий у нее была своя жизнь. Мать рассказала, что Кит Браун совсем разболелся и присмирел, что у нее самой все хорошо, а на вопрос, как прошли ее домашние роды, ответила:
— Все произошло очень быстро. Ты был хорошим мальчиком и не задерживался. А после был умницей и без проблем сосал грудь. И в целом, спал смирно, лишний раз не кричал, проблем не доставлял.
Потом он тоже был хорошим мальчиком: без лишних претензий покинул ее микрокосмос и вернулся на родину.
Хайнц понемногу начал снова водить машину — ему было ясно, что дольше сторониться вождения уже невозможно. Хотя поначалу его в пот бросало вообще от всего — от мыслей, что он сделает ошибку — убьет и себя и беременную жену, — что останется на дороге совсем один и мерзавец вроде Теодора забьет его ногами. Или что у него просто случится приступ паники — он потеряет управление и будет бессильно хватать воздух губами вместо того, чтобы соображать, что делать.
Он ездил на минимальной скорости — через Овечью гору туда и обратно — а Ференц, сидящий рядом и отвратительно дымящий сигарами, считал километры и рассуждал:
— Ну, смотри, если ты наездишь хотя бы сотню, думаю, можно будет с уверенностью утверждать, что не такой ты и беспомощный, как сам о себе считаешь. Кстати, что тебе подарить ко дню рождения потомства — может, презервативы?
Но в итоге он притащил коляску и завалил всю их квартиру детской одеждой и простынями.
— Ты, конечно, Хайнц, тот еще дурень, и вообще отец из тебя, как из кобылы жираф, — сказал он, — но от этого же не должен страдать невинный ребенок.
Миха Шульман все не мог понять, почему Хайнц так волнуется.
— Да что ты так носишься со всем этим? — спросил он. — Мы же как-то родились, и все вокруг тоже — рождаются. Вообще, думаю, если женюсь, то пусть у меня будет много детей. Ну, штук семь.
— И что, Миха, справишься ты с ними, не будет тебя беспокоить то, что им всем надо давать заботу, уход, утешать их, когда они плачут?
Тот посмотрел на Хайнца с улыбкой и легким недоумением.
— Так я же на гастролях буду в это время.
* * *
В те месяцы Хайнц впервые стал писать музыку. Он всегда думал о себе, как о человеке, совершенно в этой области неспособном. Он был исполнителем — надеялся, что хорошим — но своих музыкальных идей не имел. Да, он делал стилистические копии композиторов и в университете, и в школе. Но весь этот его скромный конструктор, эти четко выстроенные фуги, математика, тоники и доминанты, казались ему очень далекими от настоящего искусства.
Но в тот день — когда ему впервые захотелось писать — он вернулся домой и нашел Биргит спящей в ее коробке. Она лежала на боку, обложенная одеялами и пледами, с пустой упаковкой от печенья — и крошки от этого печенья еще были на ее губах. Хайнц присел рядом с ней на корточки и смотрел, как глубоко, спокойно она дышит.
Он смертельно боялся ее потревожить, потому не коснулся ее, а только приблизился лицом к ее коже — достаточно, чтобы ощутить едва заметное тепло. После вытащил нотную тетрадь и начал писать — и записал ноктюрн.
Он пару раз играл концерты в Германии — после того, как вернулся из Токио. Та неделя, что он провел вдали от Биргит, на нем плохо отразилась. Если он не играл в те дни, то беспрестанно думал о ней, о ее глазах, волосах, о том, как растет внутри нее новая жизнь. Ему показалось, что он чахнет без Биргит, как лишенный света цветок. Вернувшись, он ощущал себя так, будто отсутствовал год.
А она словно совсем по нему не скучала. Сказала, что гуляла с Кларой, пела, ходила на ярмарку, в кино, на концерт. Но вечером прижалась к нему, заставила его несколько часов лежать рядом с ней в одной позе, и попросила: “Пожалуйста, пока больше не уезжай”.
От Хайнца ожидалось — вообще всеми — что он тут же, пользуясь победой на конкурсе, начнет строить международную карьеру. Ездить, играть с известными дирижерами, учить новый репертуар и снова играть.
Уже в этот момент ему было предельно ясно — он этого не хотел. Не хотел превращать себя в массовую продукцию, давать по десять концертов в месяц, становиться своего рода шоуменом, ловящим за хвост свой громкий успех. Это было вроде выигрыша в казино — победив однажды, будешь искать этого снова, повышать ставки, все больше бояться упасть на самое дно. Надо будет себя продавать, мириться с известностью, с тем, что твою жену останавливают на улице с вопросами, а за твоими детьми наблюдают, когда они выходят из школы. Известность — это в первую очередь бремя.
— Скромность, — сказал ему как-то Шульман, — в условиях сегодняшнего мира — не обязательно преимущество. Даже больше, когда от всех ждут, что они о себе заявят — это абсолютно не преимущество. Но это добродетель, достойная гордости — особенно в таком мире. В целом, если ты хочешь состояться — лучше себя не растрачивать.
Хайнц замыслил, что хочет записать все сонаты Бетховена и посвятить их Шульману. В принципе, без “Хаммерклавира” это можно было бы сделать за год — или даже за полгода. Но про себя Хайнц знал — чтобы вложить в эти сонаты все, что мог, чтобы сделать это достойно, чтобы, в самом деле, доучить те, что плохо знал — ему потребуются годы.
Он подписал контракт с “Немецким граммофоном” и стал у них записываться — те, в первую очередь, хотели его Шопена. Тогда же доктор, ведущий Биргит в больнице, сложил два и два и принялся рассказывать Хайнцу, что очень любит Шопена — и болтал об этом почти весь прием. “Знаете, я и сам умею играть его вальсы, — говорил он. — Обожаю вернуться со смены и что-нибудь красивое наиграть. Это расслабляет, вы понимаете. Особенно после всех этих влагалищ…”
* * *
Наконец, этот день настал — вернее, вечер. Хайнц съездил за акушеркой, отвез ее и Биргит в больницу. К счастью, доктор находился на смене — но особого интереса он к ним не проявил. Хайнц внезапно — в порыве отчаяния — взглянул на все вокруг себя другими глазами и увидел, какое все старое, крошечное, опустевшее — как какой-то ржавеющий бункер времен войны.
Потом он носился под дверью родильного зала, закрытого прямо перед его носом, и намотал по коридору в течение часа какую-то марафонскую дистанцию. А когда услышал, что Биргит начала кричать его имя — и этот крик, пронзительный, почти звериный — ввинтился ему в мозг, — он принялся биться в эту дверь, уже сам не понимая, что делает. Но ему было ясно одно — если Биргит его зовет, то он должен быть с ней.
Тогда дверь распахнулась — и на него взглянул, по-совиному моргая, этот спокойный, медлительный, любящий Шопена доктор.
— Вы хотите внутрь, герр Грубе? — сказал он. — Вообще, вам повезло, что ваша жена тут одна. Если дадите на мой день рождения приватный концерт, то, так и быть, входите, если не боитесь, ха. Только руки помойте.
Сам он куда-то ушел, сказав, что здесь все в порядке и его присутствие не необходимо. Хайнц просидел оставшийся час у головы Биргит — то прижимался к ее виску лбом, то убирал с ее лица волосы, то ловил от нее внезапные шлепки. Она так кричала, что у него кровь стыла в жилах. Акушерка объясняла ей что-то и предлагала подышать — а она все равно кричала. Это безумное: “Хайнц!”, это его имя, которое никогда до этого никто таким образом не произносил — так и не забылось ему никогда. Даже тогда, когда сама Биргит уже, казалось, ни о чем не помнила и говорила, что в принципе, могла бы родить от него еще разок или два.
После она была бледная, изможденная, в холодном поту, и почему-то ее так трясло, как будто она попала на мороз совсем обнаженная — или как будто ее лихорадило при болезни. Несмотря на это, она тут же начала засыпать, уже не обращала внимания, что происходит вокруг нее, а своего ребенка — плачущую, синюшного цвета девочку — успела поцеловать лишь раз.
Хайнц понимал, что то, что он увидел, не видели — и не хотели видеть — большинство мужчин. Хотя раньше — еще десять лет назад — когда домашние роды считались в порядке вещей, такое, наверное, было более нормальным. Видел ли его отец, как родился сам Хайнц? Может, и да. Теперь же — эта область жизни отделилась, не предназначалась больше для мужского пола. Хайнц думал об этом и не мог понять: как можно отправлять своих женщин на подобное и при этом не желать, не пытаться это увидеть? Как можно было в такой момент оставить женщину совсем одну?
Хотя, он осознал позже, многие женщины сами не хотели, чтобы с ними были в такой момент их мужчины. Снова условности их мира: мужчинам — мужское, женщинам — женское. И в целом, наверное, некоторых мужей было так тяжело выносить, что отдохнуть от них представлялось возможным лишь в родильном зале или на том свете.
Следующие полгода Хайнц проносил дочь на груди — та спала мертвым сном, пока он занимался на фортепиано. Наверное, он выработал у нее условный рефлекс — потому что, когда он переставал играть, она просыпалась, кряхтела, сокращаясь, как червь, под плотно удерживающим ее шарфом, и искала поверх рубашки Хайнца сосок.
— Ну что ты, leebele, — говорил ей Хайнц, гладя по голове. — Это тебе мать нужна. Пошли ее поищем.
Биргит назвала ее Мией — почему-то ей понравилось это имя — а Хайнц не был против. Всегда находились люди, готовые с ней посидеть — вообще, взрослые скорее боролись между собой за ее внимание. Приезжал герр Хольбайн — Хайнца он все еще плохо переносил, хоть и общался вежливо, но внучке был рад. После они съездили в Мардерграбен — чтобы фрау Хольбайн, которая на тот момент уже почти не ходила, тоже могла с ней познакомиться.
И всегда хватало тех, кто давал им советы по воспитанию. Не реагировать на плач ребенка, не целовать, кормить по режиму, держать в отдельной комнате и с младенчества приучать к правилам.
— Можно его еще сразу в тюрьму посадить, — зло прокомментировала это Биргит, которая тогда на всех только злилась. — Сразу из утробы — в тюрьму. Узник за решеткой детской кроватки — красота. Пусть учится правилам. Пусть я проклята буду, Хайнц, если позволю хоть на минуту так со своими детьми обращаться. А если вздумаешь такое практиковать — лучше ко мне с дочерью даже близко не подходи.
Она в таком тоне никогда до этого не говорила. Это даже вызвало у Хайнца восхищение — то, что она злилась в этом вопросе даже на него, хотя он подобного не поддерживал — и она это знала.
А еще ей советовали — кто намеками, а кто прямо — не увлекаться грудным вскармливанием, перейти на смесь — так будет лучше и для дочери, чтобы она не слишком сильно привыкала к рукам. Некоторые даже считали, что единственная причина, почему Биргит еще этого не сделала — потому что ее муж экономит на ней и ребенке, заставляет ее сидеть дома вместо того, чтобы позволить ей чаще бывать в университете. Хотя эти же люди считали, что, закончив университет, для женщины все равно лучше всего вернуться домой.
Один Хайнц знал, что значили все эти разговоры для Биргит, что происходило у них дома за закрытыми дверями. Ее молоко пришло не сразу, а в их городишке не было ни одного молочного банка — и им действительно пришлось использовать смесь. Биргит из-за этого плакала — и Хайнц, не вполне понимая, в чем причина, лишь видел, что дело было вовсе не в молоке. Биргит все повторяла, что у нее ничего не выйдет, что ее грудь не такая, как надо, что она сама — не такая, что, может, ей не следовало и мечтать о том, что у нее все получится.
Но у нее получилось. И тогда она плакала уже из-за других вещей — от физического истощения, от боли, от радости. В ту пору у нее поднималась температура, она часто сидела в ванне с прохладной водой, а ее грудь была — по ее словам — как камни. Хайнц научился всему, что от него требовалось, приносил ей в постель компрессы и делал массаж. Если она хотела — сидел рядом, а если хотела иного — уходил. Иногда даже скорее убегал, чем уходил.
Сама Биргит часто лежала с дочерью в их двуспальной постели, рассматривала ее маленькое лицо, но все время боялась, что уснет и случайно ее придавит. Так что Хайнц, чтобы ее успокоить, пробовал разное — бодрствуя, присматривал за ними, подставлял детскую кроватку вплотную к кровати, даже нашел еще одну подходящую коробку — для Мии.
Однажды он переложил дочь в кроватку и уснул рядом с Биргит — тяжелым сном без сновидений, приходящим, когда усталость уже где-то в костном мозге — тогда забвение накрывает внезапно, как наброшенная сверху белая пелена.
Он проснулся под вечер — от тихого мелодичного лепетания своей дочери и от того, как она пыталась перевернуться с ним рядом. Она ударила его ручкой прямо по лицу — Хайнц немного сморщился, потому что все ее случайные удары были более ощутимы, чем могло показаться на первый взгляд.
— Милая, — пробормотал он, — ты что, боксер? Невозможно поверить, что такой милый ребенок имеет настолько хорошо поставленный удар.
Тут он окончательно проснулся и увидел Биргит, которая, опершись на локоть, с улыбкой за ним наблюдала.
— Знаешь, Хайнц, — произнесла она. — Со мной, бывает, происходит что-то странное. Мне тут даже недавно казалось, что ты меня раздражаешь и что тебе вообще опасно доверять. А теперь думаю — ерунда какая, что это на меня нашло. Когда ты вот так лежишь со мной рядом, я думаю, что только тебе доверять и могу. Что именно с тобой я и должна быть — я и мой ребенок. Ну то есть, наш ребенок. И что ты вообще прекрасный муж и отец.
* * *
Хайнц разрывался между двумя желаниями — с одной стороны, ему хотелось остаться со своей семьей совсем одному, закрыться в квартире или уехать куда-нибудь подальше, быть в тишине и беречь от мира и жену, и дочь. С другой же — его так и тянуло Мию всем показать. Похвастаться, какая хорошая, какая славная она у них получилась.
Шульман, увидев ее впервые, проявил к ней неожиданную нежность. Взяв на руки, принялся с ней ворковать, с поразительной искренностью ей улыбался. Сказал, что она красотка, что родители с ней постарались, сделали ее из музыки и любви, пожелал ей всегда оставаться такой же здоровой и крепкой. И с самой Биргит Шульман стал нежнее, все спрашивал, как та себя чувствует, предлагал посидеть с Мией, чтобы Биргит могла провести время с Хайнцем или поспать.
— Ну что, — спросил он Хайнца, — сделаешь из дочки пианистку?
— Боже мой, нет, — поморщился тот. — Ни в коем случае.
— А если она сама захочет? Как ты. Будет тебя преследовать, как ты когда-то меня, чтобы я тебя всему научил. От тебя не было никакого спасу, когда ты мне без конца таскал все эти баллады и что ты там еще учил.
— Ну если только так. Если сама захочет.
Ференц приходил с завидной регулярностью — часто вместе с Кларой — и они спорили друг с другом, чья очередь держать ребенка — и чуть ли не выхватывали ее друг у друга. Хайнцу это надоело, он даже на них обиделся, забрал дочь и унес в другую комнату, сообщил, что это им не игрушка.
А вот Михе Шульману Хайнц в этом плане вообще не доверял — хотя, может, и зря, может, вся эта его придурь была наносной — по крайней мере, ничего идиотского он в общении с Мией не делал. И все равно, Хайнцу казалось, что, стоит отвернуться, — и Миха что-нибудь учудит, оставит ребенка одного в квартире и решит сбегать за сигаретами, а может даже, возьмет его с собой и примется над его головой эти сигареты курить.
Хайнц написал свой диплом — и заодно диплом Биргит — пока она спала, восстанавливалась, гуляла и пыталась заново найти свое тело и свой голос. Хайнц не очень это понимал, но она говорила, что уже не будет петь так, как прежде. Он смог лишь сообразить, что речь шла не о чем-то физическом — ведь голос остался ровно таким, каким был.
Но, может, — на один процент — ему и удалось понять. Когда он сидел рядом с Биргит и смотрел, как она кормит грудью, и видел, как меняется ее взгляд. Это был теперь взгляд не жены, а матери. И ему тогда хотелось объять их — и жену, и дочь, и всех их будущих детей, — защитить, спрятать внутри себя, отдать им свое тело — если бы оно было им полезно — чтобы они могли с него кормиться, им защищаться, им греться и им быть рады.
И позже — когда Мия стала вставать, держась за кровать, когда начала ходить — сначала едва-едва, а потом все быстрее — когда он купал ее в тазу посреди кухни и когда растапливал печь, когда решал все эти повседневные детские вопросы вроде простуд, кашля, соплей под носом, когда разделял ее скорби — плач от разбитой коленки, плач от ночных кошмаров, просто беспричинный детский плач — он все не мог устать от нее, наоборот, тосковал по ней все больше. И думал — уже в который раз — о том, насколько вопиюще бессердечным, аморальным было поведение тех взрослых, что считали себя вправе бить детей. Он знал, что этим занимались многие, что это считалось нормальным. Считалось, что это закаляло характер.
Самому Хайнцу перепадало и от Шульмана, и от других учителей, и совсем немного — от Кита Брауна, — но он не думал, что это помогло ему закалить характер. Если его характер вообще был закаленным. Скорее, наоборот, это испытывало его характер. Испытывало глубоко и на разные лады. Шульмана он давно простил, хотя и с самого начала на него не злился. Но про свою дочь четко знал: если кто-нибудь поднимет на нее руку — этот человек сразу станет его врагом.
Однажды Хайнц столкнулся в старом городе со Штайнбахом. Хайнц сидел на скамейке с дочерью на руках и ждал, пока Биргит выйдет из библиотеки. Был июнь — Мие недавно исполнился год, а Хайнц с Биргит как раз оба сдали последние университетские экзамены. Они больше не были студентами — важная веха, событие эпохального масштаба — несмотря на то, что до этого с ними происходили события и значительнее. Но только теперь, смешным образом, Хайнц почувствовал себя по-настоящему взрослым. Мия была в хорошем настроении, издавала полный набор своих детских звуков и смеялась, пускала Хайнцу в рубашку слюнявые пузыри. Она уже на тот момент умела произносить несколько слов и знала, что Хайнц — “папа” — чем тот очень гордился.
И вот он увидел, что совсем рядом с ними — у парковки — стоит Штайнбах. Смотрит на них, прищурив глаза. Хайнц тут же прикрыл голову дочери рукой. Ему была противна мысль, что этот маленький человек, этот гном с нависающими бровями, будет ее смерять взглядом. Штайнбах приблизился к ним, слегка поклонился.
— Я тут навещаю могилу старого друга, герр Грубе, — сказал он. — Нет, не вашего отца. А вас хочу поздравить с победой.
Хайнц понятия не имел, о какой именно победе тот ведет речь. О победе в конкурсе? О победе, заключавшейся в том, что, несмотря на все усилия Штайнбаха и его племянника, Хайнц жил, здравствовал и был счастлив? Он ничего не ответил на поздравление, молча кивнул.
Штайнбах в итоге уехал, а Хайнцу лишь потом пришло в голову, что тот, наверное, посещал место захоронения Алекса Люкса Розе. Зачем — общаться с ним, воздавать дань памяти, злорадствовать, что тот мертв, а Штайнбах — убийца — живет и занимает его место?
Вскоре вернулась Биргит — одновременно повзрослевшая и очень юная — в синем плаще, который теперь носила, с длинными волосами, убранными в хвост, с нежным румянцем на щеках, которые, как Хайнцу показалось, немного округлились — как и она вся. Ей это очень шло — она выглядела такой здоровой, энергичной, полной жизненных сил. Биргит взяла на руки дочь, расцеловала ее, и ее взгляд упал на Хайнца.
— Ты как? — спросила она. — У тебя такое лицо, будто ты призрака увидел.
— Да так. Немного думал о прошлом.
Тогда она посмотрела на него, помолчала. А после — поцеловала — и тогда он очень быстро забыл про Штайнбаха, потому что в жизни были вещи и поважнее.
* * *
Хайнца признали негодным для военной службы из-за здоровья — и очередной камень упал с его плеч. Если бы он был годен, попытался бы отказаться по причинам совести, сказал бы, что не возьмет оружие в руки. Обычно в таких случаях собирали комиссию, могли и согласиться, и отказать. Согласившись, отправили бы в больницу выносить утки. Или в дом престарелых — мыть стариков. Такую работу Хайнц предпочел бы службе в армии в любую минуту.
Что-то сумел сделать для себя и Ференц. Насчет него Хайнц совершенно не удивился — этот бы и из воды вышел сухим, и из огня неопаленным. Может, смог учесть то, что был сиротой.
Не призвали и Миху Шульмана. Хотя он родился уже после окончания войны, а освобождали обычно тех, чьи родители погибли во время военных действий, все же Миха был еврейским сиротой, а усыновил его человек, пробывший четыре года в концлагере. В такой ситуации было бы верхом цинизма заставить его исполнять воинский долг перед Германией. Именно за Миху — не за себя, не за Ференца — Хайнц испытывал особую радость. Такому, как Миха, нельзя было находиться в режимных местах — ни с его видением мира, ни с его субтильным телосложением. Хайнц знал, что с такими ребятами происходит в армии. Наверняка, прекрасно знал и Михаэль Шульман — потому сделал для сына все возможное.
Хайнц, наконец, открыл коробку с записками, которые ему написали, когда думали, что он умер. Биргит вообще не могла их видеть — прочитала парочку и тут же расплакалась. Ей это было очень тяжело переживать до сих пор — Хайнц в очередной раз ощутил от ее слез приступ вины. Хотя по большому счету он понимал, что не виноват. И все равно — ему было за Биргит больно.
Сам Хайнц диву давался, сколько человек, оказывается, думали тогда о нем, помнили, писали ему добрые слова. Он увидел записку Михи Шульмана — “...Прости меня за все, мой брат”. Но он никогда и не злился на Миху — несмотря на то, что именно последствия его поступков были причиной самых идиотских ситуаций в жизни Хайнца. Последствия поступков Михи — но и, конечно, последствия решений самого Хайнца.
Он увидел записку от Ференца: “Твоя жена в безопасности, я приглядываю за ней. Постарайся там, на небесах, не напрудить в постель, дурачок. А то оно все потечет вниз — прямо на лицо невинным людям. Бедняги решат, что это такой радиоактивный дождь. Как в Хиросиме и Нагасаки. Так что не пугай людей, пожалуйста”.
Написал и Шульман-старший. Ничего лишнего, только: “Благословенной памяти” — и дата. И вся его записка была искореженная, вставшая колом — словно она сначала намокла, потом высохла, а потом он долго носил ее смятой в кулаке. Такая неаккуратность — совсем не в манере Шульмана, — но, возможно, тогда и не было у него никаких манер, ведь он обмолвился как-то, что в то время почти не спал и что по ночам в основном молился — потому что не мог спать, думая, что Хайнц погиб или сидит в тюрьме.
В коробке нашлась даже — совсем неожиданно — записка от самой Биргит. Биргит отрицала, что положила ее внутрь, но узнала свой почерк. Сказала, что она не помнит ничего из тех недель. Там было просто его имя, повторяющееся многократно. “ХайнцХайнц хайнцХайнц хайнцхайнц Хайнц хайнц” — примерно так.
* * *
Клара с Ференцем поженились. С Ференца в тот день полностью сошла вся его бравада и он даже умудрился поплакать в туалете церкви у Хайнца на плече. То есть, плечом это было назвать сложно, учитывая разницу в росте — скорее, он плакал у Хайнца где-то над ухом, держась за рукав его пиджака. Хайнц принес ему бутоньерку — ярко красную, в честь социализма. Увидев этот красный цвет, Ференц залился слезами еще пуще.
Но в бутоньерке были и белые вкрапления — чтобы и Клару в этом всем поддержать. Биргит передала Хайнцу, что Клара будет в белом платье. Кроме того, имя “Клара” значило “светлая”. Хайнцу вспомнилась дегенератская шутка Ференца в самом начале их общения — когда тот предложил ему назвать дочь “Клэр Грубе”. Слава богу, его дочь звали совсем по-другому, а Ференц сейчас бы уже и сам прекрасно понял, насколько это было неуместно. В целом, Хайнц был рад, что вообще вспомнил все эти детали, все эти мелочи своей жизни до травмы. Каждая мелочь, даже самая дурацкая, становилась подарком.
Может, следовало теперь Ференцу эту его шутку вернуть. Начать занудно нашептывать, пока тот плакал: “Скажи спасибо, что у тебя самого не фамилия Грубе, а то сам знаешь, как бы звали твою жену”. Но сам Хайнц дегенератом не был, да и в этом возрасте — и тем более о женщинах — такие шутки уже неуместны.
Потому Хайнц вместо этого произнес:
— Давай я поделюсь с твоей невестой твоими повседневными привычками со школьных лет. Ну, чтобы она знала, на что идет. Может, еще и убежит от алтаря. Например, тем, как ты заворачивал бутерброд в трусы. Или как выворачивал наизнанку грязные носки и это были с того момента чистые носки, которые ты потом носил еще неделю. Или как ты сморкался в простыню. Или, вот, еще…
Тут Ференц уже не выдержал и засмеялся.
— Все это ни в какое сравнение не идет с твоими повседневными привычками. Но ладно, я сегодня добрый и не буду об этом вспоминать. Дай мне минутку.
Ференц, отойдя в угол, помолился перед иконкой, что носил во внутреннем кармане пиджака. “Все, — сказал он, поцеловав ее и убрав обратно, — я готов”.
* * *
Хайнц предпочитал записываться в студии, но выступать — на своих условиях — ему тоже понравилось. Он выработал для себя темп, который его устраивал — давать один или два концерта в месяц, и, если и уезжать для этого, то не более, чем на два дня. Выступал он и с оркестром Михи, и даже с намного более известными дирижерами — с Бернстайном, с самим Караяном.
Хайнц переехал с семьей во Франкфурт — купил дом с центральным горячим водоснабжением и отоплением. Уже одни эти блага цивилизации были маленьким — или большим — чудом, особенно зимой, когда можно было проснуться в теплой комнате, а не копаться со спичками и углем, промерзая до самого скелета, как пещерный человек у холодного кострища.
Биргит пела во Франкфуртской опере, тоже периодически уезжала. Бывало, она выступала на вечерах песен, и тогда Хайнц ей аккомпанировал. Они записывали романсы, даже мужской цикл “Любовь поэта”. Но “Жизнь и любовь женщины” Биргит все не хотела записывать.
“Понимаешь, Хайнц, — призналась она ему в момент искреннего разговора. — Может, эти все тексты такие и примитивные, о простых чувствах, о птичке в клетке. Как ты там говоришь — пошлая мелкобуржуазность. Что там за глубина может быть в переживаниях женщины, сидящей дома и думающей о мужчине. А все же, ты знаешь, что это не так. В этой простоте вся ее жизнь — в том, как она им живет, в том, как рожает ему ребенка, и в том, как она скорбит, когда он умирает. Эти страдания, может, и не соответствуют больше духу времени. А мне, все же, слишком больно об этом петь. Может, я и спою, если буду снова беременна. А пока нет”.
* * *
У Шульмана случился инфаркт. Хайнц узнал об этом от Михи — взвинченного, позвонившего ему по телефону. К счастью, в новом доме у них был телефон. И они втроем поехали в Кирхенталь — пока Биргит с дочерью ждали в коридоре, Хайнц сидел в палате, положив голову Шульману на грудь.
— Ты меня задушишь так, bubele, — сказал он. — Мне уже дышать нечем.
Но он не хотел, чтобы Хайнц убирал голову — удержал его и гладил по этой голове.
— Слушай, мальчик, — голос Шульмана был очень тихим. — Среди победителей конкурсов такое случается, что они потом играют хуже, теряют харизму. Теряют страсть. Так что, может, оно и лучше — не выигрывать. А я все же рад, что ты выиграл. Что ты сам себе доказал, кто ты есть. И смотри, что из тебя вышло. Ты выступаешь, сам себе хозяин, ты — отец. Чего еще мне желать для ученика? Ты только и дальше настоящим музыкантом оставайся.
— Шульман, пожалуйста. Не говорите так. Это звучит, как будто вы уже решили умирать. Не умирайте. Рано еще умирать. Вы должны еще со мной что-нибудь записать.
— Ха, — произнес тот. — Записать? Что же?
— Рахманинова. Или Брамса. Концерты Баха.
— Давай Баха тогда. Для этого можно еще и пожить.
Шульман оправился. Они действительно записали концерты Баха — до-минорный и до-мажорный. Первый — с оркестром Михи, второй — без.
Хайнц подарил Шульману свои пластинки с Бетховеном — а тот его долго обнимал, и вместе они послушали одну из сонат. Шульман — самое странное — его даже вслух хвалил.
— Присмотришь для меня немного за Михой? — спросил он. — Если будет такая необходимость. Он же дурачок немного, хоть и любимый. Как ты присматривал за ним в Нидербрюккене.
— Да, — согласился Хайнц. — Конечно, присмотрю.
Хотя пока за ним не требовался присмотр — он везде ездил, справлялся отлично.
Для Биргит Хайнц записал Клару Шуман и Фанни Мендельсон — понадеявшись, что та порадуется тому, что он записывает женщин-композиторов. Еще у него был сборник детских пьес — написанных им в первые месяцы жизни дочери. Их и свои ноктюрны он тоже записал — для домашнего пользования.
В последующие годы он всеми силами избегал того, что называл “продавать лицо”. Артистам советовали создавать один узнаваемый образ и его придерживаться — и именно это Хайнцу было не по нутру. Ему хотелось, чтобы его вообще не узнавали — чтобы он выходил на сцену, и все спрашивали: “Кто этот человек?” — и, когда он начинал играть, узнавали его звук.
Он как-то снова выступал в драмтеатре — и на Театральной площади, в числе прочих афиш, можно было увидеть и его — плакат размером в человеческий рост, с его контрастной, лишенной полутонов фотографией — примерно как у Энди Уорхола, с бросающейся в глаза надписью “ШОПЕН / ШУМАН / ЛИСТ / ГРУБЕ”. На этой фотографии Хайнц смеялся. По мнению самого Хайнца, художнику вообще не стоило выбирать такую фотографию, потому что у него была очень неказистая улыбка. И все же, смотря на эту улыбку, он с удивлением подумал: “Поразительно, а ведь это я. Я — смеюсь”.
Биргит, оказавшись на Театральной площади, явно подумала о том же. Обернувшись к нему, вгляделась в его лицо и произнесла: “Хорошее фото, искреннее. А ведь каждая такая улыбка — это маленькая победа над смертью. Ты смейся, пожалуйста, и дальше, даже если это не всегда легко. Мне это тоже не всегда легко”.
Хотя Хайнц не маскировался специально, абсолютно никто на площади его не узнал. Он дал прохожему свой фотоаппарат, попросил заснять его с женой на фоне плаката — на память, — и его сняли, а позже сделал целую серию фотографий сам. Его просили и туристы, и местные, видя, что он готов помочь. И он фотографировал, а внутри себя — смеялся.
У Хайнца были разные периоды — и где он коротко стригся, и где отращивал волосы, где носил усы и бороду и где, наоборот, их сбривал. Биргит реагировала на это обычно фразой: “Не волнуйся, я все равно тебя люблю, даже несмотря на этот ужас на лице”. Но к каждому его образу она быстро привыкала и жалела, когда он их менял.
В одно из таких преображений — когда он коротко обрил затылок и бороду, оставил бакенбарды и тонкие усики в стиле итальянских мафиози — Биргит вздохнула: “Хайнц, боже мой…”, — но уже через два дня она ему прохода не давала, а няне пришлось забирать дочь на прогулки еще чаще.
Через месяц Биргит была снова беременна — во второй раз — и с самым невинным видом пела в оратории “Илия” арию ангела — “Уповай на господа”. Пела она прекрасно — в лучших традициях бельканто, вроде и оперно, но вроде и ораториально, по-ангельски легко, при этом по-женскому телесно. Этот невинный вид, по мнению Хайнца, был вообще противозаконным после всего, к чему Биргит его склоняла.
Это он ей и сказал — дома, в очередной раз давая ей то, что она от него хотела.
— Знаешь что, — ответила она, — я вообще диву даюсь тому, как сильно я тебя люблю, если я тебя хочу даже с этими ужасными усами. Будь благодарным и не выступай, а еще лучше — эти усы как-нибудь полезно примени. Да, вот так.
* * *
Так она родила ему сына. И решила, что сыновей называть должен он. Иногда в ней проявлялась эта неожиданная патриархальность — наверное, когда ей это нравилось самой. Хайнц поразмыслил, но ему ничего не приходило в голову. Он обязательно хотел использовать имя Шульмана, но не мог себе представить, чтобы в повседневном обиходе называл сына Михаэлем. Так что он назвал его “Каи Михаэль”.
— Послушай, — заметил при встрече с ним Ференц, как обычно, дымя. — Ты понимаешь, что над ребенком из-за такого имени издеваться будут? Оно звучит еще хуже, чем твое. Что это имя вообще обозначает, скрип двери?
— Да нормальное имя. Просто ты иностранец и у тебя нет чувства языка.
— А у тебя, видимо, нет мозга. Ни головного, ни спинного. Есть только нервная трубка, как у ланцетника.
Миха Шульман вбил себе в голову, что ребенок назван в честь него, и еще несколько месяцев звонил и радостно интересовался, как там поживает его тезка. Шульман-старший же совсем сдал — и Хайнцу было больно это видеть. Он старался по возможности привозить к Шульману детей — чтобы они хоть немного его запомнили, хотя бы старшая.
Хайнц продолжал носить свои усики, и Шульман в одну из встреч с неожиданной усмешкой спросил:
— Ты понимаешь, что тебя скоро начнут бояться дети? — и попытался склонить на свою сторону Мию.
Но та не поддалась — и в целом она была самой преданной фанаткой Хайнца с момента, как начала ходить — так что и тут она обняла Хайнца за шею и принялась его слюняво целовать в щеку, а Шульмана даже отчитала своим детским пронзительным голоском — что было очень смешно.
— Ну вы смотрите, — сказал Хайнц Шульману поверх ее головы, — если я их сейчас сбрею, она, наверное, будет плакать навзрыд.
Потому в будущем, когда они ему надоели, он подбривал их по чуть-чуть — надеясь, что она ничего не заметит. Но обмануть Мию не удалось — она все равно заметила и плакала, как он и предполагал.
Если Мия внешне очень походила на Биргит — и эта была одна из неохватного множества причин, почему он так ее любил — хотя любил он ее просто потому, что она была — то Каи, по словам Биргит, пошел в него. Хотя что она там видела, на его крошечном младенческом личике, он не понимал.
Но Каи начал расти — и вымахал в два года уже так, что сходил за пятилетнего. За это с ним даже стали плохо обращаться в детском саду — потому что никто не мог соотнести его рост и детское поведение, и его постоянно отчитывали за то, чего он еще не понимал. Хайнц, случайно это увидев — и узнав обо всем остальном, — пришел в бешенство — сообщил, что в этом саду их больше не увидят. Он был слишком чувствительным в том, что касалось его детей.
Когда Хайнц посмотрел на сына — как тот улыбается и лопочет что-то на заднем сиденье машины — в два года тот, в отличие от Мии, еще не говорил — он чуть ли не повернул обратно, чтобы устроить в саду скандал, но вовремя опомнился. Он не понимал, как можно было кричать и замахиваться на ребенка, который еще даже своего имени не мог четко произнести, и который весь день только и делал, что копался в машинках и кубиках.
Он отвел Каи в дом — там сейчас никого, кроме них, не было — покормил его, поиграл с ним в машинки и занялся тем, что Каи любил больше всего — строил ему рожицы и щекотал. От его беззаботного смеха Хайнц почти расплакался. Он думал, пока слезы жгли его глаза — что, если его сын чем-то отличается от других, если он будет кем-то вроде Михи Шульмана, но еще беспомощнее — бессловеснее — и не сможет сам себя защитить. Что тогда с ним будет? Как Хайнцу его уберечь?
Биргит постоянно носила Каи на руках, хотя тот уже прилично весил, ворковала и смеялась с ним — а он ее обожал, постоянно карабкался на нее, как обезьянка, прибегал к ней из своей кроватки, чтобы поспать в ее объятии, плакал, если ее долго не было рядом. Так получилось, что Биргит отлучила его от груди позже, чем Мию, и он это тяжелее, чем его сестра, переживал. В то время как Мия всегда была папиной дочкой, Каи больше стремился к матери. Биргит это беспокоило и она признавалась Хайнцу, что боится кому-то чего-то недодать. Что даже если Мия сама нежничает с братом, не ревнует и не показывает, что ей не хватает внимания, это не значит, что ей действительно его достаточно.
Так что они стали меняться детьми. Хайнц брал Каи с собой на репетиции, где тот сидел под сценой, катая машинки и рисуя каракули цветными карандашами. Иногда он поднимался в полный рост, застыв так с карандашом в руке, смотрел на сцену и оркестр, как сурикат — очень крупный сурикат с комплекцией маленького силача и белой вихрастой макушкой.
Кроме того, они много гуляли, ходили в парк, катались на прогулочном пароходе, иногда оставались вдвоем дома, рисовали на оберточной бумаге, включив мультфильмы по телевизору, и даже запачкали весь ковер. Когда они смотрели фильм о пиратах, Хайнц нарисовал Каи на лице симпатичный боевой раскрас — и даже позволил ему, в свою очередь, разрисовать себе лоб и щеки. Оказалось, что Каи использовал черную краску и превратил его в некое подобие енота.
Краска эта довольно медленно сходила с кожи, отчего дирижер оркестра на репетициях начинал посмеиваться и все никак не мог остановиться, говорил Хайнцу фразы вроде: “Нас сегодня посетил криминальный авторитет. Вы уж будьте добры, господин Шиндерханнес, ничего не воруйте — тут, кроме пюпитров, и красть нечего”. Или: “Виолончелист, прошу вас пересесть поближе к Робин Гуду. Как он подаст вам знак, сразу натягивайте тетиву”.
Биргит же лишь покачала головой, увидев ковер — куда Хайнц еще и впечатался свежеокрашенным лицом.
— У нас тут филиал гроба господня с туринской плащаницей. И с прочими нерукотворными портретами. Пора звонить в епископат, а то и в Ватикан. Пусть присылают комиссию. Так что не будем тут ничего мыть и стирать, а будем такое чудо, наоборот, сохранять на память.
Она даже не пошутила — пятнистый ковер так и лежал у них потом долгие годы. А темные следы под глазами как будто не только не смутили Биргит, а наоборот, ее еще больше к Хайнцу привлекли. Увидев, что Каи радуется и доволен, она спросила Хайнца, оставшись с ним наедине: “Это нормально, что мне теперь все это кажется очень красивым? Даже если ты себе сковородку на голову наденешь или подгузник, для меня это тоже будет красивым. Когда мои дети счастливы, я еще больше люблю их отца. Это нормально?”
“Ну, я не знаю, — подумав, ответил Хайнц. — Лично меня это полностью устраивает”. И добавил со смехом: “Это точно не самое ненормальное из всего, что ты делала. Что, чем ты недовольна? На первом месте все еще любовь к усам”.
Сама Биргит ходила в это время с дочерью на пикники, читала ей сказки, собирала замки из кубиков. Даже сделала с ней поделку в подарок “дедушке Михаэлю” — и позже они вдвоем съездили к Шульману и провели у него весь день. Мие у Шульмана всегда нравилось, она рассказывала Хайнцу, что у того колени теплые и что он пахнет уютно, а еще умеет что-то там показывать пальцами — кажется, театр теней.
— Да, малыш, — согласился Хайнц. — Пальцами он многое умеет показывать, не только зверей под настольной лампой.
.
.
________________________________________________________________________
leebele (идиш) — ласковое прозвище: милый (-ая).
Шиндерханнес — настоящее имя Иоханнес Бюклер, знаменитый немецкий разбойник 18-ого века. Главарь банды, занимавшейся кражей скота и грабежами.






|
Хелависа
Но вы зря сравниваете себя с кельнером - тот действовал грубо, нахраписто, а вы так умело и тонко подаёте информацию, что у читателя желание знакомится с незнакомыми жанрами и аспектами музыки возникает само собой Кстати, таким образом, когда знания подаются как бы исподволь, как часть художественного замысла, какие-то факты факты, бывает, хорошо оседают в памяти. 2 |
|
|
Isur Онлайн
|
|
|
Дорогой автор, поздравляю с абсолютно заслуженной победой в номинации с самой сильной конкуренцией. Зря вы в себе сомневались!
3 |
|
|
Присоединяюсь к поздравлению Isur!
2 |
|
|
И я поздравляю! Даже не сомневалась в вашей победе, ваша работа - жемчужина конкурса!
2 |
|
|
Sapientia mundiавтор
|
|
|
Хелависа
Показать полностью
PPh3 Isur Дорогие читатели, спасибо большое! Зря вы в себе сомневались! Я не то чтобы сомневалась, скорее, справедливо полагала, что работу мало кто прочтет ввиду ее размеров) Но вы зря сравниваете себя с кельнером - тот действовал грубо, нахраписто, а вы так умело и тонко подаёте информацию, что у читателя желание знакомится с незнакомыми жанрами и аспектами музыки возникает само собой)) А все же зря вы так о кельнере, он был нежной души человек! Мне кажется, только нежной души и можно быть, если тебя трогают хоры Шуберта и Шумана! PPh3 Мне Фрида в зрелые годы (когда Хайнц был уже школьного возраста и старше) не показалась какой-то умной - скорее даже инфантильной что или примативной. Т.е. что ей главное, чтобы рядом был, что называется, "мужик", этакий альфа-самец, а что он ее совсем не уважает, как будто и не важно. А при таком раскладе, получается, абитур ей и не нужен вовсе. А я вот тут не вижу взаимосвязи, многие эрудированные люди инфантильны. Вряд ли все отличники в школе всегда невероятно зрелые психологически, морально осознанные люди. Это качества двух разных полей. А так, “чтобы мужик был рядом”, можно сказать, продукт ее культуры, в наше время, может, она бы и иной совсем была. Но вообще вы ее характер тонко подметили, да, таким он и задумывался) Но я Фриде сочувствую и ее не осуждаю. Потому что девушкам в то время в принципе чинились всякие препятствия в получении высшего образования и карьере (т.е. там, где юноша мог продемонстрировать условно средние способности, чтобы получить абитур, девушке нужно было показать способности выдающиеся, выше головы прыгнуть), или еще и потому, что хороших женских гимназий в принципе было мало? Мне сейчас сложно давать исторические справки с наскока, но да, и это, и то, что в целом абитур получало очень мало человек (гугл говорит, 5 процентов всего в пятидесятые??). Ну и не забываем классовую и финансовую сторону вопроса - вряд ли работяга сможет отправить своих детей получать абитур. Сейчас вроде даже тоже похожая статистика - редко кто из семей, где ни у кого из родителей нет абитура, дети его получают. С ВУЗ-ами та же ситуация. 2 |
|
|
Поздравляю с победой! Надеюсь, Вы не пожалели о том, что пришли на фанфикс и этот конкурс!))
2 |
|
|
Sapientia mundiавтор
|
|
|
Quiet Slough
Спасибо!! Не пожалела! 2 |
|
|
Isur Онлайн
|
|
|
Анонимный автор
Я не то чтобы сомневалась, скорее, справедливо полагала, что работу мало кто прочтет ввиду ее размеров) Как раз на конкурсе ориджей шанс гораздо больше, потому что и времени на чтение существенно больше. За две недали я бы ваше произведение тоже не осилила бы.Ждём деанона))). 2 |
|
|
Isur Онлайн
|
|
|
Анонимный автор
Quiet Slough 👍👍👍Спасибо!! Не пожалела! 1 |
|
|
Sapientia mundi
Показать полностью
А я вот тут не вижу взаимосвязи, многие эрудированные люди инфантильны. Вряд ли все отличники в школе всегда невероятно зрелые психологически, морально осознанные люди. Это качества двух разных полей... Но вообще вы ее характер тонко подметили, да, таким он и задумывался) Но я Фриде сочувствую и ее не осуждаю. Я не спорю, что ученые или, там, представители творческой интеллигенции могут быть неряшливыми, не интересоваться бытом, могут быть просто скучными или даже тяжелыми в общении; пребывать где-нибудь в своих эмпиреях им может быть гораздо важнее и интереснее простых земных дел, общения с близкими и т.д., отчего такие люди со стороны могут выглядеть оторванными от жизни, непрактичными и даже противными. Но Фрида... ее юность пришлась ведь на то время, когда в девушках воспитывали хозяйственность и практичность, чтобы быть - да, хорошей хозяйкой, женой и матерью, опорой своему мужу (как бы парадоксально это не звучало). Фрида - как будто героиня рыцарского романа, этакая дева в беде - сама нуждается в опоре постоянно. Вспомнилась та сцена, где к Биргит вначале приехала как раз Фрида, и следом за ней - сестра Аннета. Если сестра Аннета олицетворяла собой непоколебимую уверенность в себе и бесцеремонность, то Фрида была, как дрожащий лист, подбираемый ветром. Если бы она родилась в семье более обеспеченной и культурной, то, думаю, походила бы на героиню Ренаты Литвиновой из сериала "Таежный роман" - такая воздушная, оторванная от жизни и будто бы для земной жизни не созданная. А так, “чтобы мужик был рядом”, можно сказать, продукт ее культуры, в наше время, может, она бы и иной совсем была. Да, продукт культуры - та же Катерина, главная героиня фильма "Москва слезам не верит", несмотря на успешную карьеру и даже наличие дочери, в глазах того общества не считалась по-настоящему успешной и полноценной, потому что у нее не было мужа. И, наверное, я рассуждаю с позиции нынешнего времени, когда вижу во Фриде эту примативность, когда нужно, чтобы "мужик был рядом”, а какой он по характеру - не важно. И, опять же вспоминаю истории женщин из США, которые читала примерно 10 лет назад, где совсем разные женщины, но выросшие в религиозных общинах и видевшие изначально свою цель в том, чтобы быть женой и матерью, привыкшие слушаться родителей и затем мужа и во всем от него зависеть. И обе эти женщины были вынуждены стать самостоятельными (притом, что у одной на руках было 4 детей, а у другой 6), когда у одной муж наигрался в патриархальность и бросил, а другая долго терпела насилие, но не поняла, что нельзя терпеть дальше, когда муж начал избивать ее на глазах у детей, тем самым подавая им негативный, извращенный пример семейной жизни, и развелась. Как бы повела себя в аналогичной ситуации Фрида? P.S. Как думаете, понравился ли бы Хайнцу такой пианист? ![]() |
|
|
Даже и не знаю, как можно было соревноваться в вашем ряду) поздравляю!
|
|
|
Sapientia mundiавтор
|
|
|
Olyapro1060
Ничего подобного! Я за вас голосовала и была бы очень рада, если бы вы победили!) Спасибо! PPh3 В мыслях о Фриде я с вами согласна, но для меня все же тут ничто не противоречит абитуру. Ну просто давайте вспомним наших одноклассников в старших классах (а я могу вспомнить уже и своих учеников) - там же самые разные типы личности, ничто им не мешает отучиться в старшей школе. P.S. Как думаете, понравился ли бы Хайнцу такой пианист? Не знаю, как Хайнцу, а мне очень понравился)) как видите, у меня тоже свой пианист есть, вернее, дирижер. 1 |
|
|
Sapientia mundi
В мыслях о Фриде я с вами согласна, но для меня все же тут ничто не противоречит абитуру. Ну просто давайте вспомним наших одноклассников в старших классах (а я могу вспомнить уже и своих учеников) - там же самые разные типы личности, ничто им не мешает отучиться в старшей школе. Сейчас, с высоты прожитых лет, после университета и всего остального, мне кажется, что школьную программу - по крайней мере, 1990 - 2000х гг - при должном прилежании мог бы вообще любой ребенок со средними способностями. И та же медаль говорит, в первую очередь, о прилежании ребенка, а также о требованиях со стороны родителей, но никак не о способностях ребенка. Не знаю, как Хайнцу, а мне очень понравился)) как видите, у меня тоже свой пианист есть, вернее, дирижер. Так это ваш кот на фото? )) 1 |
|
|
Sapientia mundi
Isur Вам отдельное спасибо за преданность моей работе и за то, что вы меня не забываете в комментариях! Я с самого начала вас ждала в комментариях, еще до того, как вы у меня вообще впервые отписались, и очень рада, что не ошиблась и что вам, что называется, зашло! Кстати, именно благодаря комментариям Isur ваш оридж попал в рекомендации, и я его увидела, т.к. обычно специально в конкурсы не заглядываю. |
|
|
Здравствуйте!
Хотелось бы еще раз поблагодарить вас за ваше произведение, что я успела его прочитать благодаря вашему трудолюбию и дисциплине. 2 |
|
|
Sapientia mundiавтор
|
|
|
PPh3
Так это ваш кот на фото? )) Да, моя кошечка) Кстати, именно благодаря комментариям Isur ваш оридж попал в рекомендации, и я его увидела, т.к. обычно специально в конкурсы не заглядываю. Вот, кстати, хотела спросить, откуда вы ко мне пришли)) Хотелось бы еще раз поблагодарить вас за ваше произведение, что я успела его прочитать благодаря вашему трудолюбию и дисциплине. Спасибо, конечно, но, по-моему, это я вас должна благодарить за трудолюбие и дисциплину, благодаря которым вы его прочитали :ь 2 |
|
|
Sapientia mundi
Да, моя кошечка) О... люблю кошек )) На фото, кстати, балийка или бирманка? Вот, кстати, хотела спросить, откуда вы ко мне пришли Да отсюда же. Я здесь на сайте давно, но в блогах активности проявляю очень мало. Спасибо, конечно, но, по-моему, это я вас должна благодарить за трудолюбие и дисциплину, благодаря которым вы его прочитали У меня есть такое, что если я не могу пройти мимо того, чтобы оставить отзыв к прочитанному произведению (если в принципе могу придумать что-то удобоваримое, а не пафосно-фальшивое), то в какой-то степени начинаю считать своим долгом оставлять комментарии к каждой новой главе, хотя временами это утомляет. P.S. А в новом названии книги разве не нужна запятая? |
|
|
Isur Онлайн
|
|
|
PPh3
Sapientia mundi Я тоже понравившиеся объёмные произведения всегда комментирую поглавно. Правда, не всегда очень развёрнуто, но стараюсь. Если цепляет, то слова находятся. И читателям, которые так делают, я всегда страшно благодарна. Это прямо-таки драгоценные читатели))).У меня есть такое, что если я не могу пройти мимо того, чтобы оставить отзыв к прочитанному произведению (если в принципе могу придумать что-то удобоваримое, а не пафосно-фальшивое), то в какой-то степени начинаю считать своим долгом оставлять комментарии к каждой новой главе, хотя временами это утомляет. 3 |
|
|
Sapientia mundiавтор
|
|
|
PPh3
На фото, кстати, балийка или бирманка? европейская короткошерстная) А в новом названии книги разве не нужна запятая? Спасибо!У меня есть такое, что если я не могу пройти мимо того, чтобы оставить отзыв к прочитанному произведению (если в принципе могу придумать что-то удобоваримое, а не пафосно-фальшивое), то в какой-то степени начинаю считать своим долгом оставлять комментарии к каждой новой главе, хотя временами это утомляет. Это намек, что комментирование вас немного утомило?)) Isur Если цепляет, то слова находятся. И читателям, которые так делают, я всегда страшно благодарна. Это прямо-таки драгоценные читатели))) Я тоже очень благодарна! 1 |
|
|
Sapientia mundi
европейская короткошерстная Это - короткошерстная?! о_О Это намек, что комментирование вас немного утомило? Отчасти да, поэтому я в принципе очень редко оставляю отзывы, не участвую в забегах волонтера по обзорам на конкурсные произведения. P.S. Если не секрет, фрагмент какого произведения был раскрыт в нотах на фото с кошкой? |
|