Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
Каждое резкое движение отдаётся болью и тягостью в искалеченной, туго перевязанной, плохо срастающейся спине.
— Хаттори, — с сиплой надеждой зовёт Луччи, царапая ногтями шерстяное покрывало и не поднимая головы. — Гули-гули, мой хороший… Сволочь белая…
По комнате гуляет свежий прохладный ветер — неделю назад пришла протрезвевшая после спячки весна, но темнеет рано, и, кажется, уже скоро наступит вечер; смотреть на часы не хочется, и Луччи до физической невыносимости кажется — снова, снова, заново, — что всё время слилось в единый однообразный поток, а он сам потерялся — так, что весь мир вокруг слился воедино, превратившись в боль и полумрак.
Вспоминается: голубь — седьмой по счёту, осенью подобранный, такой же белый и непокорный, как прежние, на каждого одно и то же имя, похожее на взмах крыльев, имя старинного полководца-шпиона, — улетел утром.
Не вернулся.
Дикий голубь — птица вольная. Будто на что-то ещё можно было надеяться.
Луччи, уткнувшись лбом в свернутое покрывало, съёживается и кусает себя за смуглое запястье — крепко и старательно, чтобы заглушить ставшее постоянным нытьё в кое-как заживающих под повязками и мазями лопатках — наверное, когда измочаленная в мясо спина окончательно срастётся и швы снимут, он больше никогда не будет спать на животе, — а мысли о дрянной птице ушли подальше.
И чтоб заглохло в голове позавчера сказанное, когда пришёл кривой и всегда ехидный Бергман, глава третьего отдела. Бергман, который взял угрюмого смуглого сироту-подростка в подработку, сплёвывая колкости, Бергман, который после удачного расследования налил стопку ужасной на вкус финской водки, Бергман, который на руках притащил его, изломанного и в крови, прямо в реанимацию. Бергман, глаза которого уже не смеялись.
— Не стоит тебе рваться в агенты на постоянную работу, мелочь. Иди в помощники при штабе, пользы будет больше.
— Сэр, я умею драться, я хочу стать полевым агентом, правда, — Луччи безуспешно пытается подняться на локтях, — очень хочу, — снова больно, как будто изнутри дерут и рвут, и выть хочется. — Какой от меня будет толк при штабной работе? Я даже пишу с ошибками.
Бергман отмахивается.
— Идиот! Посмотри, на кого ты теперь похож, Роб! У тебя задет спинной нерв и сломаны рёбра. Ты же теперь год или два даже толком не сможешь бегать.
Луччи вспоминает это — слова хлёстко бьют и звенят, будто Бергман вышел минуту назад, — и, сжав зубы, беспомощно тычется лбом в колючее тёплое покрывало.
С клеймом почти что калеки мир Роба Луччи, всегда здорового и сильного, самого крепкого и ловкого среди сверстников, теряет всякую форму, цвет и наполнение.
* * *
Луччи одиноко и страшно, и он пытается сесть, кое-как опираясь дрожащими руками — ещё неделю назад даже этого не получалось; в спине что-то хрустит и ноет с новой силой.
А ведь месяц назад ему исполнилось всего-то семнадцать.
«Воды…»
Возле кувшина со свежей водой, расписанного под бамбуковую ребристую зелень, — раскрытая на середине истрёпанная книга, кажется, какой-то скучный детектив, Джабура поделился. Луччи пытается читать всякий раз наугад с разных мест, почти не вникая, чтобы не думать об изломанной спине, — и всякий раз бросает, не прочитав и трёх страниц.
Луччи достаёт из стола и привычно вскрывает пачку медикаментов — анальгетики, выпросил какие покрепче: старые плохо действуют, — трясущимися от нервного ожидания руками наливает в стакан воду, облив пальцы, и глотает её кое-как, так, что половина течёт мимо рта на рубашку — наплевать, надо поскорее проглотить обезболивающее, и тогда раздирающее изнутри нытьё перестанет впиваться когтями, а в теле снова, как и прежде бывало после подавления болей, появятся силы выпрямиться и встать, — лишь бы не оставаться беспомощным, уязвимым и покорным чужой воле.
Рука со стаканом вяло разжимается, Луччи удивлённо смотрит сквозь мутную пелену, как тот выкатывается из ослабевших пальцев упавшей руки, заливая водой шерстяное одеяло, и кое-как тянется проверить глаза — из них течёт липкое и горячее.
— Я чего, реву? Что за бред!
Ладонь ощущает противно тёплую влагу на щеках и подбородке. Луччи облизывается, вздрагивает и морщится — влага горькая и вяжет рот, и не такая горькая, каким бывает вкус, но совсем иная, — смачно сплёвывает и, ухватившись за спинку кровати, пытается встать.
* * *
— Нельзя, Роб. Ещё сильнее искалечишься, если что-то пойдёт не так. Даже если всё срастётся, то навсегда останутся боли. Тебе надо много лежать, — так обычно говорит, вздыхая, старенький доктор Фредрихс. — И то потом нельзя будет бегать. Может, всю жизнь. Понимаешь меня?
— Нет, — пусто и мёртво смотрит Луччи, подняв руку и зажимая в исцарапанном поджившими ссадинами кулаке бледное, едва тёплое солнце. — Я не хочу такой жизни.
Откуда кому-то знать, каково это для Роба Луччи — лишаться того единственного, что у него всегда было?
* * *
Сердце медленно, тяжелее обычного, отстукивает нескончаемый ритм. Рука опирается о стену.
Раз. Два. Удар.
Предвечернее солнце слепит и горит в сером тумане.
Стена гладка и успокаивающе прохладна.
Ещё не утихшая боль приступа колет от поясницы по хребту вверх, но слабеет, а в глазах на мгновение темнеет кроваво-алым, — и Луччи, стиснув зубы, окончательно выпрямляется и отпускает опору.
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |