↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
Солнечный свет льется с небес, точно золото. После обрушившегося водопадом сверху дождя небеса обрели необычайный свет и глубину, яркие лучики резвятся в лужах, а мокрый асфальт кажется и вовсе черным, точно свежеразрытая земля. Я смотрю на цветущие кусты сирени и черемухи и вдыхаю полной грудью этот напитанный солнцем и цветами воздух. Откуда-то из глубины парка доносятся звуки духовых: сегодня весенний выходной, и оркестр играет песню из тех, что пели наши матери и мы — мальчишками, до того, как отправились на фронт.
Я иду на звуки. Вообще-то сегодняшний день диво как хорош: я сдал статью в газету и через час должен встретиться с Рут. Рут ничем не напоминает мне Изабеллу — или Женевьеву; а также в ней нет ничего общего с Эрной или Гердой. Рут юна, наивна — как, впрочем, по свидетельствам Вернике или Бодендика — и я сам(1). Она полна той же восхитительной чистоты и незамутненности, ей незнакома холодная прагматичность Герды или Эрны.
Чернеющий асфальт напоминает мне воронки от взрывов или вырытые нами в Верденбрюке могилы, и я поспешно отворачиваюсь. Я был торговцем смерти и наконец перелистнул эту страницу моей собственной истории. Теперь мне не приходится торговаться с людьми, пока скорбь владеет их душами и смягчает их разум, позволяя мне выбить, возможно, оплату авансом, или дополнительный фундамент или гравировку, или, на худой конец, вексель — пока не обесценились деньги. Теперь в нашем Отечестве правит бал рентная марка — она незыблема почти как доллар. Теперь все иначе, и мне нет нужды вспоминать окопы или собственную службу в "Генрихе Кроле и сыновьях".
День чудесен, и я решаю, что, хотя война и украла мою юность, все же не поздно поступить как неисправимый романтик: к чему покупать цветы, когда вокруг такое великолепие! И потом, как же не уважить инстинкт и не добыть трофей там, где это сопряжено с риском? Пусть риск и невелик — выговор от жандарма, — зато сколько азарта!
Впереди играет оркестр, я уже вижу музыкантов и дирижера. Дирижер высок и худ, у него чересчур длинные мягкие волосы, они обрамляют его голову, точно золотой нимб. Мне отчего-то кажется, что нос у него, наверное, таков, что уж точно предназначался теми, кто заведует раздачей голов, рук, глаз и прочих частей тела, вовсе не ему — настолько он несуразен. В моей памяти всплывает одно такое лицо, и я, так и не позаимствовав у кустов их буйной поросли, спешу присесть на скамейку.
Тот февраль, двадцать третьего года, я помню так, точно это произошло вчера.
* * *
Отчаянно холодно. Наверное, земля так и не оттаяла за те почти четыре с половиной года, что минули с войны. Небо, налитое снеговыми тучами, висит над моей головой, точно свинцовое, порывистый ветер больно кусает ладони, пока я, осматриваясь, выношу ведро с подогретой водой — нужно смыть со злополучного обелиска примерзшие к нему следы фельдфебеля Кнопфа. И обелиск, и фельдфебель, можно сказать — наши достопримечательности, символ незыблемости и нерушимости как нашего рабочего уклада, так и самого погребального бюро. Обелиск приобрел еще папаша нынешнего владельца бюро, Генрих-Кроль старший, и с тех пор он торчит на нашем заднем дворе и выполняет незавидную роль нужника для фельдфебеля в отставке Кнопфа. Вчерашним вечером, по традиции, Кнопф снова совершал инспекционный обход всех окрестных пивнушек и, конечно, основательно там нагрузился. С тех пор, как я стал работать в "Кроле и сыновьях", всякое мое утро начинается с ведра воды и омовения несчастной жертвы Кнопфового свинства. С одной стороны, это выводит из себя, с другой же является символом хоть бы какой-никакой, но стабильности. А в наше время стабильность на вес золота: проклятый доллар растет, точно сдобное тесто булочника Нибура и даже быстрее.
Как назло, очень холодно, вокруг обелиска нападало снегу, и я теперь гадаю, как же понезаметнее разделаться с последствиями ежевечернего ритуала, как вдруг меня окликают. Их двое; на лицах их лежит печать скорби — уж в чем-чем, а этом я научился разбираться за время работы со смертью. Оба примерно моих лет, однако в наши годы не так-то просто определить по лицу количество прожитых лет: все черты изуродовала, исказила война, оставила на них свой безжалостный росчерк.
— Приветствую, — я едва не говорю "доброе утро", но вовремя осекаюсь: для людей с такими лицами не становится добрым даже вечер, что уж говорить о самом томительном времени, когда живешь ожиданием нового курса доллара и даже не знаешь, будешь ли сыт или голоден.
— Нам нужны гроб и памятник, — сообщает один из них, тот, что покрупнее.
— Для кого? — осведомляюсь я с осторожностью: от того, кому подбирают последний приют, зависит то, сколько мы сможем получить. Почтенные старые матроны — вовсе не то же самое, что, скажем, отставные генералы; ушедшие от инфлюэнцы не чета убивающим друг друга за неверное слово псевдопатриотам; а дети — так и вовсе совершенно иной контингент.
— Для нашего товарища, — отвечает второй и поджимает губы.
— Пойдемте в бюро, — предлагаю я. Отчего-то стало еще холоднее, да и с ведром я ощущаю себя, как круглый дурак. Там у меня хотя бы есть мои рисунки, а они — вовсе не то, что торчащие на заднем дворе глыбы. На них любовно золотом выведены эпитафии, вокруг нарисован пронзительный пейзаж, призванный передать настроение. В любом случае, торговаться было лучше в тепле: там завсегда готовы дать больше.
— А что ваш товарищ-то? — интересуюсь я, когда мы уже сидим в тепле и мои посетители рассматривают альбом.
— Воевали мы вместе, — поясняет тот, что покрупнее, и замолкает. Я не решаюсь нарушать тишины: в таком деле вернее выслушать все, что говорят.
— Убили его, — глухо говорит второй.
— Давно? — в моем горле становится сухо. Я так и не понимаю одного: почему мы, народ одной страны, потерпев чудовищное поражение и понеся ужасные потери, так и не научились одному — ценить жизнь?
— Вчера.
— Тогда вам сначала нужен гроб, — я пускаюсь в объяснения. — Это к нашему гробовщику, Вильке. Я вас проведу. А памятник... Памятник позже устанавливают, когда земля на могиле просядет. Не раньше лета вам, значит.
— Мы хотим сразу выбрать, — заявляет один из них. — Так же можно? Мы выберем, оплатим, а вы потом установите.
— Можно, конечно, — я, как бы странно это ни звучало, радуюсь. Похоже, эти настроены серьезно. — Так вас проводить к Вильке?
— Сначала памятник.
Пока они рассматривают рисунки, я стараюсь не думать о том, что же произошло с их товарищем. Пусть выбирают себе надгробие, рассчитываются и уходят. Время работы здесь приучило меня к тому, что ни одно из происшествий нельзя подпускать к себе слишком близко. Поначалу было тяжело, но потом я зачерствел, должно быть, так, как и на войне. Смерть-то осталась все той же, изменились лишь те, кого она стала уводить за собой. На фронте это были сплошь молодые парни, убитые снарядами, пулями, ядовитым газом. Здесь же врагов оказалось больше и часть из них уже не обладает той прямолинейностью, свойственной, к примеру, ручной гранате.
Мои гости молчаливы, их заинтересованные взгляды устремлены на небольшую могильную плиту с двумя цоколями: при весьма скромных размерах она в своем роде одна из самых дорогих. Ума не приложу, отчего ее сделали гранитной, обыкновенно из гранита делали куда как более помпезные сооружения. К примеру, крест. Монументальный крест, стоящий на заднем дворе — защита и опора всех влюбленных парочек, приходящих к нам по ночам, чтобы предаться любовным утехам. Тень от креста хорошо скрывает их от посторонних глаз, а на перекладину, должно быть, удобно опираться. Или недавно проданный постамент. Эта же плита совсем невелика, и мы с Георгом, братом Генриха Кроля-младшего, боимся, что ее постигнет участь обелиска: нажившиеся на народной беде спекулянты обладают слишком дурным вкусом, чтобы обратить внимание на столь скромное надгробие, а честным простым людям в наше время она вряд ли по карману. На плите золотом выведены слова: "Здесь покоится прах унтер-офицера Карла Флюмера, ушедшего в мир иной после долгих лет мучительных страданий".
— Унтер Флюмер? — недоверчиво переспрашивает меня тот, что пониже. — С красным носом и жидкими усишками?
Я тушуюсь — впервые мои клиенты узнают кого-то из тех ныне здравствующих негодяев, которых я похоронил в собственных фантазиях в стремлении хоть как-то отплатить за все причиненные мне притеснения и страдания.
— Та свинья, из-за которой не вернулся из разведки тот приятель Леддерхозе, не помню, как его звали-то? — уточняет второй.
Я смотрю на визитеров иначе: эта пара слов будто натянула меж нами мост из воспоминаний, связала той нитью, которую невозможно разорвать.
— Как звали вашего товарища? — спрашиваю я. — Может, водки? Помянем.
— Отчего бы и не водки, — соглашается один из них, второй кивает. — Я — Отто Кестер. А это — Роберт Локамп. А товарища нашего звали Готтфридом Ленцем.
— Людвиг Бодмер, — я пожимаю им руки и думаю о том, какова же смерть ироничная стерва — забрать человека по фамилии Ленц прямо накануне весны. Разумеется, не говорю об этом: кому же из скорбящих понравится такое напоминание?
Я достаю припрятанную бутылку из холодильника, она тут же покрывается испариной. Выставляю на стол три стакана, наливаю.
— Людвиг, ты с самого утра тут пьянствуешь? — до меня доносится голос Георга Кроля. Он выходит к нам, потягиваясь, в ярко-алой пижаме и заговорщически ухмыляется. После замечает, что я в конторе не один, перед нами разложены мои рисунки, а на лицах моих собеседников прямо таки написана недавняя горечь утраты, и, смешавшись, будто поясняет: — А, так вы тут по делу... — оборачивается на дверь Генриха и продолжает: — А не будет ли нам приятнее обсудить это дело где-то еще? Скажем, у Эдуарда?
Я понимаю, к чему он клонит. У Георга — нюх. Он в момент догадался, что я не намерен наживаться на этих двоих, которые так похожи на меня самого. А, значит, стоило уйти подальше, пока не проснулся Генрих и все не испортил.
— Отличная мысль, — соглашаюсь я. — Господа, как насчет завтрака в "Вальгалле"? Прихватим рисунки. А вы нам поподробнее расскажете о вашем товарище, чтобы его последний приют оказался достойным такой личности. Только по дороге я все же заглянул бы к гробовщику. Это памятник — дело, которое можно отложить в долгий ящик, а с гробом накануне похорон такие шутки не пройдут.
Локамп кивает, Кестер смотрит куда-то вдаль. Оба стакана перед ними уже пусты, и я хватаю свой и опрокидываю — водка обжигает глотку и растекается приятным теплом по животу. Мы встаем и идем к Вильке. Георг подмигивает мне и вытаскивает из шкафа еще одну бутылку — это верный способ обезвредить Генриха. Как всякий немецкий патриот, он убежден, что равных в выпивке ему нет, он может употребить сколько угодно и не сделаться от этого пьяным. Это, разумеется, вовсе не так: после пары стаканов его чудовищно развозит, но Вильке уж точно знает, что с этим делать — в его мастерской достаточно лежанок не только для ушедших в мир иной, но и для мертвецки пьяных. Мы всегда просим Вильке помочь нам с Генрихом перед важными переговорами. Теперь же я просто чувствую, что к этому делу нужен особенный подход, а Генрих может все испортить.
— Тогда встретимся у Вильке, — говорит Георг и сует мне в руки бутылку. — Оттуда до Эдуарда рукой подать.
— Мы можем поехать на машине, — замечает Кестер. — У меня здесь совсем рядом стоит мой "Карл".
Я вдыхаю полной грудью — у них машина! Подумать только! Может, зря мы вычеркиваем Генриха? Впрочем, торговаться он все равно не умеет.
— Да, это можно, — я напускаю на себя равнодушный вид. — Пойдемте же к Вильке. У вас есть мерки вашего товарища?
Вильке выглядит усталым и недовольным. Я-то знаю, что накануне вечером у него не заладилась очередная любовная история: его даме сердца гроб показался слишком уж неподходящим местом, однако к себе она Вильке не пригласила, сославшись на склочность квартирной хозяйки. Так несчастный гробовщик вновь оказался не у дел. Завидев водку, Вильке заметно приободряется и, смерив взглядом Локампа и Кестера, деловито кивает.
— Все будет в лучшем виде, Людвиг, — обещает он. — Только вот... — он мнется. — Одной бутылки, как ты понимаешь, мало.
Я обещаю ему вторую, в глазах Вильке снова загорается огонь.
— И господам нужен гроб.
— Когда?
— Послезавтра, — говорит Кестер.
— До послезавтра — это можно, — кряхтит Вильке. — Коль размер стандартный, навроде вас, так у меня и готовые есть, вон, можете выбрать. И вот этот, — он стучит по боковине стоящего посреди мастерской гроба, а я думаю, что должно быть именно этот гроб и забраковала дама, так и не ставшая дамой сердца для Вильке, пусть и на одну ночь, — почти готовый, осталось только крышку доделать. Ежели у вас великан какой, так и такое у меня имеется...
— Стандартный, — машет рукой Кестер. — Был-то он примерно как Робби. Высокий и тощий.
— Тогда вот, посмотрите, — Вильке проводит рукой вдоль стены. — Могу еще венок на крышку вырезать.
— А почему бы и не венок, — соглашается Кестер. — В конце концов, Ленц сам себя величал последним романтиком.
Появляется Георг. Он в потрепанном костюме, но костюм его — это не перешитая военная форма, как у многих нынче, а всамделишный гражданский костюм. На шее его висит алый галстук, точно такого цвета, как утренняя пижама. Георг очень любит яркие цвета. Я думаю о том, что в этом галстуке, равно как и в своей пижаме, он похож на коммуниста. Истинные немецкие патриоты предпочитают коричневый.
— Так что же? К Эдуарду?
— В какую цену гроб? — уточняет Кестер.
— Если с венком... — Вильке мнется. — Как завершу — скажу. Но дорого не возьму, — он с любовью косится на бутылку водки и переводит взгляд на меня. Я серьезно киваю — вторую бутылку я принесу ему после обеда, как гонорар. Куплю ее, конечно же, сейчас — во второй половине дня она станет дороже. И мое вечернее подношение Вильке уже будет выглядеть совсем по-другому.
Мы выходим из машины Кестера — тот водит, как дьявол! — и я оборачиваюсь еще раз, чтобы посмотреть на "Карла". Выглядит эта развалюха так, точно и с места не стронется, однако когда Кестер жмет на педали, превращается в саму адскую гончую.
— Мы работаем в авторемонтной мастерской, — извиняющимся тоном говорит Локамп, а я отвожу глаза — мне тут же начинает казаться, что я вынудил его извиниться за само наличие у них машины, пусть и такой древней на вид. — А Кестер — гонщик.
— А-а-а, — многозначительно протягиваю я. Все становится на свои места.
Я судорожно думаю, что делать: до обеденного времени еще далеко, с наличностью у нас туго, а ведь мне еще покупать Вильке водку. У меня, конечно, найдутся свои запасы, но те запасы, что в наличии, ныне стоят вовсе не столько, сколько я готов поставить Вильке на крышку гроба, заменяющую тому стол. Обеденные талоны, за которые Эдуард проклинает нас вот уже которую неделю кряду, утром не действуют. Дело в том, что однажды хозяин "Вальгаллы", Эдуард Кноблох, решил привлечь постоянных клиентов обеденными абонементами: в начале недели он распродавал книжечки с талонами, за которые потом можно вкусно пообедать. Но инфляция перечеркнула благое дело Эдуарда: к концу недели один обед уже стоит дороже всего абонемента. А так как мы проявили в этом деле воистину спекулянтскую изобретательность и закупили не без помощи друзей, знакомых и их многочисленных родственников немало таких книжечек впрок, теперь вся наша компания обходится Эдуарду чрезвычайно дорого.
Эдуард, завидев нас, бледнеет и делает вид, что вовсе не замечает. В "Вальгалле" довольно людно, но стол мы находим без труда. Кельнеры скользят мимо нас так, словно не видят.
— Господин кельнер! — окликает одного из них Кестер.
Тот вздрагивает, однако не меняет курса. Кестер и Локамп переглядываются.
— А отчего же, в "Вальгалле" всегда так? — спрашивает Локамп. Теперь настает наша с Георгом очередь переглянуться.
— Вы здесь впервые? — уточняю я.
— Увы, — кивает Кестер. — Всякий раз судьба забрасывала нас куда угодно, но не в "Вальгаллу".
— Должно быть, мы оказались недостаточно доблестными, — поддакивает Локамп.
— А что же, все-таки, они здесь глухие? — уточняет Кестер.
— Избирательно, — уклончиво отвечаю я. — Видите вон того жирного господина за стойкой? Это Эдуард Кноблох, владелец "Вальгаллы". Мы однажды совершили с ним небольшую сделку, и теперь он боится, что в ее результате похудеет. Его пузо — лучшее свидетельство отменности его кухни. Но к новым людям он относится чрезвычайно тепло. Если вы, конечно, не стремитесь поесть у него по абонементу.
— По абонементу? — уточняет Локамп. — Каков же идиот в наше время может предложить харчи по абонементу?
— С того самого момента он и глух, — поясняет Георг. — Но сегодня у нас важное дело. Главное — донести до Эдуарда, что платить мы будем не талонами.
Кестер встает и направляется к Эдуарду. Локамп просматривает принесенные мной рисунки, вычитывая на надгробиях имена всех тех, кому я столь безобидно мщу. Мне кажется, что он видит в этот момент меня насквозь, и на минуту мне становится стыдно.
— Как, говорите, он себя называл? Последний романтик? — уточняю я.
Локамп поднимает на меня глаза. Они полны такой скорби, что я невольно вспоминаю фронт. Как будто не было этих четырех мирных лет, как будто мир этот — вовсе и не мир, а один большой обман, морок, иллюзия.
— Да.
Я думаю о том, что мы выгравируем на плите надпись: "Здесь покоится Готтфрид Ленц, последний романтик", но вслух этого пока не говорю. К столу подходят Кестер и Эдуард, на лице у Эдуарда расплывается неискренняя слащавая улыбка, но выглядит он при этом так, точно у него флюс.
— Значит, вам гуляша и водки? — уточняет он.
— Так точно, — кивает Кестер. — И поскорее.
Эдуард буравит меня взглядом. Он хочет задать вопрос. И не решается; скупость его борется с расчетом: водка в абонемент никак не входит.
— Значит, четыре гуляша и бутылку водки? — снова уточняет Эдуард.
Кестер смотрит на него, как на душевнобольного:
— Милейший, нас четверо взрослых мужчин. Мы собрались здесь по деловому и крайне печальному поводу. Несите для начала две бутылки, а там посмотрим.
— Осторожнее, — предупреждает Эдуард. — У этих торговцев смертью нет ничего святого.
Он удаляется с необычайной для его толстого тела прытью, не давая мне даже возможности ответить.
— Это он из-за абонементов, — поясняет Георг.
Локамп рассматривает рисунки, а потом подсовывает пару из них Кестеру. На одном — та самая приглянувшаяся им могильная плита, на втором памятник подороже.
— А скажите, пожалуйста, Людвиг, — начинает Кестер, — что за обелиск торчал там, где мы вас встретили?
В моей душе борются промеж собой надежда, что чертов обелиск наконец удастся сбыть, и угрызения совести: судя по этим двоим, Готтфрид Ленц был человеком в высшей степени достойным, не слишком хорошо ставить на место его последнего приюта столь полюбившееся Кнопфу изделие.
— Вы лучше о друге расскажите, — подает идею Георг.
На лицах Локампа и Кестера появляется оттиск черной меланхолии, при взгляде на них у меня начинает щемить сердце. Тут как нельзя вовремя подоспевает кельнер с водкой и стаканами.
Мы пьем и слушаем. И я в который раз не понимаю, откуда появляются все эти люди? Смерть дышала нам в затылок, заглядывала в глаза, обнимала холодными руками — а потом забирала. Тогда все мечтали о мире, о жизни, о вкусном ужине, мягкой постели и красивой женщине под боком, а теперь, так и не научившись в этом самом мире жить, снова жаждут схватиться за оружие? Откуда берутся такие, как, например, снайпер Мюкенхаупт, выставляющие свои награды напоказ и снова с удовольствием напяливающие на себя мундир, пусть это и запрещено? Для чего мальчишкам, не нюхавшим пороху, уже вдалбливают в голову, что единственный путь вернуть Германии величие — схватиться за оружие? Почему вывесить черно-красно-золотой флаг вместо черно-бело-красного — великий позор? В душе моей лавиной подымается гнев. Четырежды раненный на фронте, переживший войну Готтфрид Ленц убит в мирное время; убит теми, кто теперь выкрикивал патриотические лозунги. Что, в сущности, стоит для них жизнь простого немца?
Эдуард убирает со стола третью пустую бутылку и приносит еще. Локамп снова обращается к рисункам. Кестер смотрит на нас блестящими глазами и неожиданно с силой опускает ладонь на столешницу. Остальные посетители оглядываются на нас.
— Вот вы можете себе представить, — горячо шепчет он, подаваясь мне навстречу через стол, — вот даже найдут убийцу нашего Готтфрида. Осудят. И кому это поможет? Готтфрид мертв, а эта тварь...
Он осекается и пьет. Локамп утыкается в рисунок и в очередной раз читает выведенную каллиграфическим почерком эпитафию, на сей раз предназначающуюся обер-лейтенанту Хеелю. Однажды мы попали под его командование. Он был первым, кто обратился к нам выспренным "товарищи", а не уже привычными "скоты", "идиоты" или чем еще похуже. Впрочем, сделал он это отнюдь не из теплых чувств, а от того, что боялся, что на ночевке ему свои же всадят пулю в затылок.
— Я как-то раз на операции, — продолжает Кестер, — застрелил английского летчика. Всю обойму всадил ему прямо в лицо. Я до сих пор его помню, лицо это, — он качает головой, выливает в стакан остатки водки и кривится. — Так вот! Он мальчишка был! Ему едва восемнадцать...
Кестер замолкает и смотрит в сторону. Кельнер молча подносит нам еще бутылку. Георг молчит и не вмешивается — в таком деле нужно дать человеку излить его скорбь. Я вспоминаю о том, как добил одного, кажется, тоже англичанина. Ему тогда взрывом оторвало обе ноги. Должно быть, ему было столько же, сколько и мне — недостаточно, чтобы жениться на своей Мэри или Джейн, но вполне довольно, чтобы уйти на фронт.
— Вот он, — Кестнер пьет и поднимает вверх указательный палец. — Вот он мне — ничего не сделал! А я, между прочим, всадил ему промеж глаз целую обойму! Голова лопнула, как яйцо! Понимаешь?
Кестнер смотрит на меня в упор. В моем горло сухо, каждый вдох словно царапает его изнутри. Я киваю.
— Понимаешь, — продолжает Кестер. — Я вижу, что ты — понимаешь!
Он наливает всем еще по одной.
— А что у вас на заднем дворе за обелиск-то стоит? — вдруг снова вспоминает Локамп.
— Думаешь, Готтфриду пойдет обелиск? — недоверчиво переспрашивает товарища Кестер.
— Ну, плита все же лучше, — поспешно отвечаю я. Мне не хочется пускаться в долгие объяснения о том, что, хотя все мы и мечтаем продать этот чертов обелиск, не вполне к этому готовы, и виной тому фельдфебель Кнопф: во-первых, я чересчур сроднился с ведром, а во-вторых, мне теперь и вовсе кажется кощунством, что на могиле такого человека, как Готтфрид Ленц, будет стоять то, что пьяный Кнопф избрал в качестве туалета.
— Сколько? — Кестер смотрит не мигая.
Георг не успевает и рта открыть.
— Вообще-то он стоит пятьсот тысяч, — говорю я, — но для вашего товарища — триста.
Георг смотрит на меня так, точно я только что в присутствии отряда бравых националистов помочился на флаг кайзеровской Германии.
— Надпись войдет в стоимость, — добиваю я Георга. Тот, не сумев вымолвить ни слова, залпом осушает свой стакан.
— Ага, — кивает Кестер, и я вижу на его лице явное облегчение. Плита и правда очень хороша и стоит теперь даже дороже пятисот тысяч, но я не могу ничего с собой поделать.
На сами похороны мы приходим, но к процессии не присоединяемся. Обычно у нас это не принято, если речь не о братских могилах. Но после того дня не проводить в последний путь Готтфрида Ленца мы не можем.
В гробу лежит совсем молодой человек. Должно быть, лицо его после смерти здорово изменилось, но по тому, что мы с Георгом видим, и тому, что рассказали нам Локамп и Кестер, мы все же можем составить какое-никакое представление. Пожалуй, он и правда был в своем роде последним романтиком. Как, наверное, сказал бы его преподобие Бодендик, знай он хотя бы даже то, что теперь знал о Готтфриде Ленце я, что мы с ним из одного теста.
Теперь, когда с того февраля прошло уж больше года, я сижу на лавочке в Берлинском парке и, ослабив узел галстука, что мешает мне вздохнуть, слушаю оркестр, рассматриваю дирижера — он напоминает мне восставшего из гроба Готтфрида Ленца, с которым я никогда в своей жизни не был знаком, но определил его в свои духовные братья. Звук валторн, порой кажущийся мне слишком мягким для звука этого типа духовых, поблескивающих на солнце медью и латунью, разливается по всему парку вместе с запахом сирени и черемухи и прибитой дождем пыли. Небо синее, просторное, по нему проплывают толстые белые облака, и душистыми же облаками цветут кусты. Я перевожу дух — на моей щеке влага, должно быть, во всем виноват прошедший дождь, с деревьев капает. Пожалуй, все-таки стоит нарвать цветов для Рут.
Пока я, озираясь, точно вор, все-таки забираюсь туда, откуда меня не видно, и заимствую у сирени несколько пышных благоухающих веток, оркестр заканчивает играть "Лору"(2) — я помню, как эту песню пела мне мать, а после мы пели ее, когда шли, потерянные, по нейтральной полосе. И невинные песни о любви стали для нас символом совсем иного времени. Отравленные горечью, изуродованные, как и мы сами, они — точно черные ручьи, запятнанные, оскверненные пролитой кровью.
— Ну-ка гряньте "Германия, Германия превыше всего"(3)! Сейчас же! — мальчишечий дискант доносится до меня, и меня прошибает ледяным потом.
Я снова вспоминаю Готтфрида Ленца; столяра Бесте, забитого толпой под подстрекающий шепот майора Волькенштейна за вывешенный флаг Веймарской республики; тех молодчиков, от которых нас с Георгом и Вилли спас Леддерхозе со своим певческим союзом, и у меня дрожат руки. Я вслушиваюсь.
— Никак не можем, ее нет в нашей программе, — тихо отзывается дирижер.
— Что же вы? Не патриоты? Большевики? Проклятые коммунисты?! — голосов много, и все они принадлежат совсем молокососам.
Неуверенно, робко, оркестр начинает играть пресловутую "Песнь немцев", нервно дрожит флейта, плачет валторна. От безмятежности "Лоры", мирной высоты синего неба не остается ничего: облака кажутся дымом после бомбежки, поднимающийся над травой пар — ядовитым газом. Я сжимаю в руках цветы и вываливаюсь на дорожку, хватая воздух ртом. На меня выразительно смотрит жандарм, усмехается, но идет своей дорогой. Должно быть, для него вокруг все по-прежнему слишком по-весеннему, слишком полно жизни, мира и красоты.
— Людвиг!
Рут стоит передо мной, диво как хороша, в цветастом летящем платье и изящных туфлях. Герда бы точно сказала, из какой они коллекции, но мне все равно.
— Рут! — я вручаю ей букет, она вдыхает аромат цветов и смотрит на меня лучистыми глазами. Она не из тех, кто скривится на пикник вместо похода в ресторан или на цветы из городского парка, а не розы из киоска.
— Куда мы пойдем? — живо интересуется она. — Погуляем по парку? Здесь так красиво!
— Пойдем лучше вниз по улочкам? — предлагаю я. — Там тоже красиво.
— Но сначала пройдем через парк? — в ее голосе звучит совсем детская просьба, и я уступаю.
Для меня здесь все отравлено, осквернено. Я украдкой смотрю на дирижера, и мне кажется, что восставший из гроба Ленц управляет оркестром; лицо его серо, а губы сжаты. Музыканты сосредоточены, они, конечно, знают текст "Песни немцев", однако играть ее в Германии, после Версальского договора — почти преступление. Вокруг навытяжку стоят не нюхавшие пороху молодчики, все как один в форме. Их глаза горят, губы шевелятся в такт, а над губами едва-едва начал пробиваться подростковый пушок.
Рут держит меня под руку и прижимается теснее; она не чувствует напряжения в воздухе, для нее весна — чудесна, она благоухает прибитой дождем пылью, свежей травой и цветами. Солнечные лучи ласкают ее лицо, ее волосы, ее фигурку, и она купается в них, точно дочь Рейна — в золоте.
Оркестр умолкает, чтобы тут же продолжить свою программу — на сей раз играют "Старых товарищей"(4). Я окончательно смурнею.
— Людвиг, — Рут заглядывает мне в лицо. — Ты сам не свой. Хочешь, и правда пойдем в город?
— Хочу.
Я благодарен ей, что она не выспрашивает ничего, как иные женщины. Рут понимает без слов, только кивает хорошенькой головкой, и мы резво направляемся обратно. Должно быть, она догадалась: ей прекрасно известно, как музыка влияет на меня. Она даже знает, что я играл на органе в психиатрической лечебнице, а теперь иногда по вечерам — в ресторанчике у моего приятеля Альфонса.
Мы гуляем до самого вечера, пока тьма не накрывает своим пологом город, пока по небосводу не рассыпаются звезды. Воздух тогда становится совершенно особенным, тем более весной.
— Пойдем ко мне, Людвиг, — шепчет Рут, когда мы подходим к подъезду ее дома.
— А как же фрау Биндинг?
— Ее нет, она уехала к внукам в Гамбург, — поясняет Рут.
— А твоя соседка, Лизер? — Лизер живет через стенку от Рут и всегда строго следит за всеми визитами. Наверное, чтобы потом обсудить с подругами. А еще Лизер водит тесную дружбу с ярым последователем Адольфа Гитлера и питает совершенно несвойственную для молодой девушки любовь к коричневому цвету.
— Лизер тоже сегодня не будет, — Рут улыбается, и ее глаза сияют, точно звезды на небесах.
* * *
Я просыпаюсь среди ночи от шума на улице. Рут спит сном младенца, и я тихонько выбираюсь из-под одеяла, чтобы ее не разбудить. За окном драка, точнее, избиение. Я высовываюсь и кричу, что тотчас же позвоню в полицию. Нападавшие разбегаются, точно тараканы, на всех них надета форма, и все ужасающе юны. Спешно одевшись, я скатываюсь с лестницы и выбегаю на улицу.
Один сидит на асфальте, на его лице кровь, а рука вывернута под неестественным углом. Второй лежит на спине, светлая шапка волос пропитана багряным, глаза полуприкрыты, и он смотрит на нас.
— Сидите! Я позову врача и полицию! Сидите! — я бросаюсь обратно.
— Стойте, — качает головой сидящий. — Врач ему уже не поможет. Я кое-что в этом смыслю. Сам врачом был. Во время войны.
Сегодняшний дирижер, так похожий на Готтфрида Ленца, которого мне довелось узнать уже как собственного клиента, смотрит на меня. Неотрывно смотрит.
— Я дам полиции показания, — повторяю я.
— Хорошо, — кивает бывший военный врач.
— Вам нужна помощь!
— Что тут происходит? — к нам подходят полицейские. Я даже не заметил, как они подъехали.
— Тут человека убили, — говорю я.
— Придете дать показания? Как вас зовут?
— Людвиг Бодмер. Обязательно приду. К которому часу?
Я, получив ответ, убеждаюсь, что они погрузили дирижера в машину и повезли второго пострадавшего в больницу. Поднимаюсь обратно — лестница кажется самым настоящим Эверестом, так я устал. Рут спит и чему-то улыбается во сне, легкий румянец играет на ее щеках. Звезды заглядывают в окно и ласкают лучами ее кажущуюся в полумраке прозрачной нежную кожу. Она кажется мне совершенно чудесным существом, олицетворением самой жизни, мирной и счастливой, такой жизни, о которой мечтали все мы: и столяр Бесте, прошедший войну и выживший несмотря на простреленное легкое; и Готтфрид Ленц, четырежды раненый на фронте, но не доживший до весны; и теперь этот дирижер. Его имени я не знаю, но в моем сознании он, убитый на излете весны, тоже — Ленц.
Я ложусь рядом с Рут, обнимаю ее; она прижимается ко мне что-то лепечет во сне. По самой крови моей черными ручьями льется сегодняшняя музыка: и "Лора", и "Старые товарищи", и "Германия превыше всего". И неотрывно, не мигая — прямо в глаза — взглядом Готтфрида Ленца смотрит дирижер.
1) Упомянуты персонажи из произведения "Черный обелиск":
Женевьева Терговен, она же Изабелла — больная шизофренией девушка;
Эрна — бывшая девушка Людвига;
Герда — гимнастка, ушедшая от Людвига к другому, но поддерживавшая с ним длительное время связь;
Вернике — врач-психиатр, работает в лечебнице, где Людвиг играл на органе;
Бодендик — капеллан психиатрической лечебницы.
2) "Im Wald, im grünen Walde" — немецкая народная песня
3) Речь идет о «Песни немцев» (нем. Das Lied der Deutschen), называемой также песнью Германии (нем. Deutschlandlied) или, реже, гофманско-гайдновской песнью (нем. Hoffmann-Haydn’sches Lied) — песне, написанной Гофманом фон Фаллерслебеном на музыку Йозефа Гайдна. Первая строка ее звучит как "Deutschland, Deutschland über alles"
4) "Alte Kameraden" — один из самых известных немецких маршей, написанный композитором Карлом Тейке в 1889 году
add violenceавтор
|
|
Iguanidae
Спасибо и за отзыв, и за рекомендацию! Да, в "Черном обелиске" юмора - под цвет обелиску - предостаточно! А письма через спятившего почтальона и несчастная простата майора Волькенштейна? И мастер дознания Бодендик) Но вы, конечно, правы - отчаяния там хоть отбавляй. Рад, что мне удалось это передать. 1 |
add violenceавтор
|
|
Полярная сова
Прошу прощения, я к своему стыду пропустил такой прекрасный комментарий! Спасибо вам! Я очень рад, что вы ощутили эту удивительную атмосферу. Конечно, если есть желание, надо перечитать - эти произведения того стоят! Саяна Рэй Благодарю вас за отзыв и обзор! Да, песня очень вдохновляющая, очень сильная. Очень приятно осознавать, что рассказ заставил задуматься, что удалось показать актуальные - к сожалению, на все времена - проблемы, передать настроения. Ещё раз большое спасибо за внимание к моей работе! 2 |
add violenceавтор
|
|
Круги на воде
Спасибо вам! Очень приятно получить такой отзыв! "Тени в раю" потрясающие, не могу не согласиться. Платон Спасибо за столь теплый обзор! 1 |
Мурkа Онлайн
|
|
Читать про эту весну было почти физически больно. То, что не довершила война, довершают теперь осколки. Это слишком сильно, чтобы можно было что-то сказать.
И знаете, если бы дело было осенью или промозглым холодным февралем - это еще ничего. Но весна - время обновления и жизни, но для жизни так мало места... 1 |
add violenceавтор
|
|
Очень приятно получить такие комментарии и рекомендацию! Спасибо огромное!
wlana Я, честно говоря, не уверен, что было бы для меня проще: размытая заявка или точная. Но здесь такая песня, что мне для написания этой истории ее хватило. А цветы и правда все-все прикроют... Муркa Да. Такие события сами по себе входят в конфликт с возрождением природы. Причем в конфликт жуткий и неразрешимый. 1 |
Автор, что вы наделали... Я перечитываю Ремарка и рыдаю каждый день.
1 |
Конкретной конкретики в заявке не было даже на стадии обдумывания. Но была визуализация (несколько картин Рона Хикса), было больше канонов (кроме Ремарка, бесспорного лидера, это: Ивлин Во "Возвращение в Брайдсхед" и "Мерзкая плоть"; Сара Уотерс "Ночной дозор"; Иен Макьюэн "Искупление"); два варианта песни – в исполнении Погудина и в исполнении Камбуровой https://www.youtube.com/watch?v=EeA_7jKJ7Sg
Показать полностью
"Ночной дозор" и "Возвращение в Брайдсхед", к сожалению, отпали сразу: этих фандомов тут просто не оказалось, а я слишком поздно спохватилась, чтобы сделать самой. Остались: Ремарк, "Искупление" и "Мерзкая плоть" (Ну почему не "Брайдсхед"?!). Насчёт "Мерзкой плоти" у меня с самого начала были сомнения: чтобы соответствовать духу заявки, маркером которой была музыкальная тема, это должен был быть постканон, т. к. в канонном таймлайне, как я его запомнила, минора маловато. Но чтобы определиться окончательно (с версией песни в том числе), надо было перечитать. Я не успевала. Остальное решила песня. Лаконичную пронзительность Ремарка "озвучивал" Погудин. У Камбуровой получилось мягче и чувственней, поэтому ей досталось "Искупление". Мой выбор вы знаете. Под спойлером визуализация. Надеюсь, картинки не испортят пейзаж и останутся в виде ссылок. Если нет – тут же удалю. https://3.bp.blogspot.com/-TViyjngDOk8/VUtQjauVPmI/AAAAAAAB-sU/u1kEn85JH_0/s1600/Ron_Hicks_11.jpg https://4.bp.blogspot.com/-c3Tw_AfS9BE/VUtQle3Y2jI/AAAAAAAB-sk/dlFFGTLCmpQ/s1600/Ron_Hicks_15.jpg https://2.bp.blogspot.com/-ZgsyWgWSp2w/VUtQfos593I/AAAAAAAB-rs/Q3LpN3lwh8k/s1600/Ron_Hicks_04.jpg https://2.bp.blogspot.com/-B_IFmihOV48/VUtQmJfyISI/AAAAAAAB-ss/SzLbTYwjqik/s1600/Ron_Hicks_17.jpg https://1.bp.blogspot.com/-KsHGpZG6BYE/VUtQnDBmzXI/AAAAAAAB-s4/vfY65BUe0ww/s1600/Ron_Hicks_20.jpg 1 |
add violenceавтор
|
|
Stasya R
Я тоже задумчиво смотрю на книжную полку и думаю, не перечитать ли что. Рад, что вам аж перечитать захотелось! wlana Потрясающая визуализация. История заявки очень интересна, спасибо, что рассказали! За "Мерзкую плоть" я бы не взялся: очень смутно ее помню. Исполнение Погудина - чудо какое-то. Я вообще люблю Окуджаву, а здесь прямо все сошлось в одной точке. 1 |
У меня точно такое же ощущение от исполнения Погудина. И спайки этой песни с творчеством Ремарка. Услышал - пропал. Ни больше, ни меньше.
1 |
Поздравляю с заслуженной победой!
1 |
Поздравляю с победой!
Я ни минуты не сомневалась) 1 |
add violenceавтор
|
|
wlana
Спасибо, что вы оформили это в заявку! Это помогло мне тоже пропасть и написать эту историю. Stasya R Aliny4 Спасибо вам! И за отклик, и за веру - за все! 2 |
Агнета Блоссом Онлайн
|
|
Автор, я эту вашу историю тоже хочу в коллекцию Жизнь прекрасна!
Она дивно подходит! Позволите? 1 |
add violenceавтор
|
|
Агнета Блоссом
Конечно! Забирайте, пожалуйста! Я очень рад)) 1 |
Агнета Блоссом Онлайн
|
|
add violence
Супер! Беру! =) |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|