Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
Беги, беги вперёд,
Беги, не чуя ног,
Хоть холод мышцы рвёт,
Хоть нет в снегу дорог;
Пусть даст тебе твой бог силы выжить.
© Канцлер Ги
Уилсон прикуривает прямо от костра, стряхивает огонёк с самокрутки, затягивается и выдыхает в беззвёздное чёрное небо.
Огонь на древесном угле не шибко-то греет — так, ерунда, немножко обогревает руки, и Уилсон добавляет ещё топлива — пожалуй, пора ещё угля нарубить, скоро совсем выйдет. Костёр наконец-то разгорается, и теперь можно разглядеть ветви, лежанку и голый куст, и Отто фон Честерфилд, такой же по-лисьи рыжий, как и дедова гончая Тигр, — правда, Тигр был поджарый и свирепый, весь в тёзку, а растолстевший к зиме Честер то и дело засыпает в ночных походах и даже толком не умеет кусаться, — сопит под казаном, по-кошачьи свернув передние лапы.
— Так ты больше канис или фелида, а, Честер? — хрипло спрашивает Уилсон, сморщив нос, докуривает и швыряет окурок в огонь: конечно, он постарался просушить лесной вроде бы табак получше, но с каждым разом — Уилсон курит раз в четыре дня, давняя привычка, — сухой табак становится всё невыносимее.
Может, бросить до весны? Меньше мороки.
Честер переворачивается на бок, слепо ткнувшись в казан рогатым лбом, зевает и вываливает язык.
— Хорошо, что ты молчишь. Можно подумать, будто со всем соглашаешься.
Уилсон осторожно трёт кое-как поджившие укусы под рубашкой, снова морщась, — теперь уже от зуда и боли.
— И зачем они за мной гоняются, а? Что, я как-то по-особенному пахну? Я же тощий. Гоняли б лучше свиней, они пожирнее.
* * *
Гончая была такая же тощая, как и он, — голодная и злая, вонючая псина с жаркой пастью, напрыгнула, когда Уилсон выскочил из леса, и повалила в снег, вцепилась зубами — почти что в горло, до крови, прогрызла парку насквозь; Уилсон кричал, пока воздуха хватало, а потом выгреб из снега топор — и рубанул раз, другой, третий, до хруста, пока не брызнул собачий мозг из раскроенного черепа. Еле отодрал её от себя потом, — так крепко челюсти сжала.
Лишь бы не бешеная, почти что выл тогда Уилсон, а потом заснуть до рассвета не мог — всё промывал укусы, втирал в них мазь на пепле и паучьей железе, и, видать, сам Авиценна над учёным джентльменом Уилсоном Персивалем Хиггсбери смилостивился, а шрамы — что ж, будет напоминание: не беги от собаки по прямой, когда она наперерез кидается, — никогда не обгонишь. И мясо под шкурой, как всегда, оказалось сизое, в венозно-лиловый, словно гнилое, — такое только с голодухи в себя запихивать будешь, и то проблюёшься.
Уж лучше скормить его дикой свинье. Или зажмуриться, зажать нос и сварить с морковью и ягодами.
Свиньи в Константе глупы, прожорливы и пугливы, как кролики, даже под прикормом от руки шарахаются: Уилсон пробовал погладить одну, не вышло, — но зато бегают по пятам, пока снова не проголодаются, и спят у костра, и их можно стравить с кем угодно. Конечно, они разумны немного, даже кое-как болтают, будь Уилсон помягче — всяко бы улыбался от их хрюканья «ты хороший»; вот только нутро Уилсона с каждым днём сохнет, как мясо на вялке, и свиней ему давным-давно не жаль.
* * *
Мороз начинает покалывать щёки и нос.
Уилсон зевает и трёт глаза, снимает с вялки последний кусок мяса, задирает перчатку на левой руке и раздражённо чешет тонкий ножевой шрам, давний уже, — напоминание о собственной глупости.
Честер, проснувшись, по-кошачьи утробно рычит, сбившись в ком.
— Чёрт. Спи уж, чудовище.
Вдалеке кто-то воет — с оттяжкой, в сип, противно и громко, совсем не так, как заходятся в мерзком лае адские гончие, и не так, как энт, — да и откуда ему взяться, если Уилсон уже забыл, когда колол на дрова свежую древесину? Уилсон тревожится, сгребает в горсть немного снега, грызёт и растирает им лицо — лишь бы поскорее проснуться, понять, что это и впрямь не явь, — но сип повторяется, будто чужое дыхание, и становится всё ближе и громче.
Уилсон пялится во тьму, торопливо прижигает от углей пучок травы, встаёт и оглядывается.
— Тут что, такие здоровые энты?
— Х-х-ха-а, — воет что-то из деревьев; в следующий миг земля вздрагивает, на Уилсона сыплется снег с еловых ветвей, а со стороны наваливается что-то огромное, тяжёлое и жуткое, тупо таращащееся огромным блеклым глазом.
— Ай!
Уилсон не слышит ни себя, ни чужого сипа, ни дыхания — ничего, кроме по-девчачьи тонкого взвизга, и, пятясь, чуть не садится в снег: несуразно огромный олень, весь в инее и грязно-бело-серой нечёсаной шерсти, путается рогами в ветвях, взрыхляя снег и волоча за собой длинные передние конечности, мотает одноглазой головой, хрипит и скалит острые зубы хищника.
— Честерфилд!
«Вендиго! Вен-ди-го!» — вспоминает Уилсон имя оленя-людоеда, духа ненасытного голода и бесконечной чёрной зимы, а руки — руки уже, трясясь, хватают сумку с костеглазом, топором и вяленым мясом, поджигают факел, суют под рубашку нагретый термальный камень. Уилсон свистит, заложив в рот два пальца, хоть Честер, не кошка и не собака, уже на ногах, готовый рвануть в чащу, — и продирается сквозь снег, метель и тьму, не оглядываясь ни на пепелище, ни на зверя.
Одноглазый олень воет, стеная в унисон с ветром.
* * *
Лишь через полчаса Уилсон, жалко всхлипнув от усталости и рези в лёгких, садится на поваленное дерево и дышит в дрожащие руки, кое-как стараясь собраться: всё хорошо, всё будет хорошо, надо бы поджечь новый факел, пока этот ещё не прогорел, и желательно развести костёр, и согреться, и… и…
И не возвращаться к кострищу ещё дня три. К чёрту. Вяленого мяса как раз хватит, а хворост и траву для лежанки собрать — не беда.
— Ур-р, р-р-р, — тычется Честер в остывшие пальцы и лижет Уилсону лицо, щекочась вибриссами.
— Идиот, — шмыгает Уилсон, смеётся и, взвалив Честера к себе на колени, зарывается носом в его жёсткий загривок: от безглазого рыжего существа пахнет псиной, костром и палёной шерстью. — Сожру тебя последним.
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |