↓
 ↑
Регистрация
Имя/email

Пароль

 
Войти при помощи
Размер шрифта
14px
Ширина текста
100%
Выравнивание
     
Цвет текста
Цвет фона

Показывать иллюстрации
  • Большие
  • Маленькие
  • Без иллюстраций

Ежевичные безумцы (джен)



Переводчик:
Оригинал:
Показать
Фандом:
Рейтинг:
PG-13
Жанр:
Общий, Ангст, Драма
Размер:
Миди | 151 509 знаков
Статус:
Закончен
Предупреждения:
AU
 
Проверено на грамотность
В солнечном свете она сверкала всеми оттенками меда и молока. Она была кисло-cладкой вишней, и тронутым росой миражом, и головокружением таким сильным, что я чувствовал его по всему телу каждой веной, артерией и капилляром. Она была пульсирующей нейронной звездой, и я мечтал находиться на ее орбите. Господи, я должен буду потратить остаток своих дней, пытаясь забыть эту девушку.
QRCode
↓ Содержание ↓

↑ Свернуть ↑

Глава 1

Первая неделя

— Что произошло в ночь на двадцать седьмое декабря прошлого года?

— Пошел ты...

Скрип-скрип-скрип.

— О, простите, целитель Уоллес. Ну же, вам вовсе не обязательно это записывать. Произошел... несчастный случай, как мне кажется. Я не помню. Было темно. Это было так давно.

Последовал глухой скрипящий звук. Я осознал, что он исходил от меня — я давил пальцами в подлокотники кресла, пот на ладонях заставлял их скользить по кожаной обивке. Интересно, смог бы я проскользнуть сквозь обивку, через деревянный остов и что там еще вставляют в дорогие, антикварные кресла? Я бы подошел к этому систематически. Начал бы с подлокотников, затем перешел на зловещий письменный стол, комнатное растение, гобелен. Эти чертовы, беспрестанно тикающие часы. Я бы наблюдал, как кровь приливает к его лицу, с тяжелыми челюстями и кожей цвета сыворотки, в то время, как я превращаю в пыль его претенциозную мебель своими кулаками. Потом бы я за все это заплатил. Сколько за этот стул, Уоллес, мой мальчик? Триста галлеонов? Сколько за ваше достоинство? Я покупаю все. Сдачи не надо, вонючий чертов лизоблюд.

Я расслабил пальцы, один за другим.

— Ничего страшного. Можете мне рассказать то, что помните?

(Свист ветра в лесу с иссиня-черными деревьями. Послевкусие оранжевой истерики).

— Там было дерево. Одно дерево, прямо за окном моей спальни.

— Понятно, господин Малфой. Дерево было безобразным?

(Оно выглядело как смерть, покрытая корой).

— Что, простите?

— Я хочу сказать, дерево вызывало какие-то отрицательные эмоции или ассоциации? Вы часто думали об этом дереве?

Целитель Уоллес был стареющим мужчиной, обожающим многозначительность. Держу пари, он использовал само слово "многозначительность" ежедневно. Он был знаком с моим отцом и, по всей видимости, полагал, что это давало ему право снисходительно качать головой всякий раз, когда я отвечал на его идиотские вопросы. Я мирился с этим, потому что у меня не было выбора — меня упрячут сюда навсегда, если я не пройду обследование, но что-то в глазах этого козла не давало мне покоя. Они были слишком сверкающие. Холодно-отражающие, практически удваивающие. Как зеркало, отображающее другое зеркало. Это как смотреть через окно, и стекло чистое и прозрачное, и все видно абсолютно четко, но невозможно избавиться от постоянного осознания наличия холодного стекла.

— Гойлу тоже нравятся деревья?

— Что?

— Ваш друг, господин Гойл, тоже любил деревья?

(Я просто хочу взять свою жизнь и упаковать ее, и носить с собой в коробке. Вот что сказал Гойл. Гойл в коробке. Гойл в коробке.)

— Какое, к черту, отношение это имеет к чему бы то ни было?

— Хорошо, — целитель Уоллес застрочил в своем модном планшете. Я был почти уверен в том, что это была проверка. Урод намеренно провоцировал меня скрипом пера по пергаменту. Что ж, ему будет приятно узнать, что я больше не был подвержен опасным взрывам. "Психические срывы — это так не модно", — голос, удивительно похожий на голос Панси, пробулькал у меня в голове. Я прикусил язык и мысленно досчитал до десяти. Я постарался не думать о деревьях.

_________________________________________________________________________________________________________________________________________

Четвертая неделя

Малфой.

Входит Грейнджер, сцена вторая.

Она выплюнула мое имя, словно самое жуткое проклятие. Я обвел ее пренебрежительным взглядом сверху донизу, задерживаясь на некоторых областях ее фигуры, чтобы придать видимость лёгкого заинтересованного отвращения. Такой взгляд бросают на дорожную проститутку.

— Грейнджер, — усмехнулся я.

— Какого черта ты здесь делаешь?

— Я не обязан тебе отвечать.

Она нахмурилась, но, видимо, смирилась с тем, что приемная ей не принадлежит и что у меня были такие же права, указанные в нашей далеко не идеальной конституции, как и у нее. Грейнджер неодобрительно хмыкнула и с раздражением направилась к наиболее отдаленному от меня стулу. Она уселась на свое место как алкоголик, или как заключенный — с безвольными губами и болтающимися конечностями; сама ее поза кричала о том, что она здесь временно.

Извините, вам нужен был этот стул? Мне ужасно жаль, но я вынуждена на нем сидеть, и я искренне надеюсь, что вы простите меня за то, что я дышу.

До меня доходили слухи о ее муже, и я должен признать, что рассчитывал встретить ее здесь и позлорадствовать по поводу комы Уизли. И я действительно чувствовал себя отлично, первые десять секунд нашей встречи. Ходячее бедствие под названием Грейнджер скукожилось, все ее подпорки и брусья, и эти маленькие раздражающие части, которые когда-то держали ее стержень самоуверенно прямым, теперь разболтались и стали выпадать из пазов. Я почти слышал грохот металла, раздающийся внутри нее при каждом движении. Все в ней кричало: "сгорело дотла!" Сгорело дотла! Сгорело дотла!

И вдруг, как будто почувствовав мое презрение со своего места в противоположном углу приемной, она медленно подняла до этого опущенную голову и посмотрела мне прямо в глаза.

(Сожжено, сожжено, сожжено, сожжено, сожжено.)

Что-то в ее глазах — сильное потрясение или то, как она смотрела, словно только что пропустила последний отблеск солнца в мире — заставило меня отвернуться.

Мы игнорировали друг друга на протяжении всего последующего часа, пока ее не вызвали к целителю. Ее присутствие отдавалось в моем сознании постоянным гулом.

_________________________________________________________________________________________________________________________________________

Шестая неделя

— Что произошло в ночь на двадцать седьмое декабря прошлого года?

Я уже понял, что для всех было лучше, когда я просто отвечал на вопросы.

— Кто-то пострадал. В лесу, я полагаю. Там был лес с гигантскими деревьями.

— Как выглядят эти деревья?

— Откуда мне знать?

— Тогда давайте начнем с чего-нибудь попроще, — целитель Уоллес одарил меня отцовской улыбкой.

Я испытал страстное желание почувствовать, как его передние зубы разрывают мне кожу на тыльной стороне ладони. Мне хотелось продеть пальцы сквозь глазницы его черепа, чтобы нащупать мозг. Как вам это нравится, Уоллес, мой мальчик? Не очень-то приятно, когда кто-то ковыряется в вашем чертовом мозгу, не правда ли?

— Может быть, скажете, сколько деревьев там было?

(Слишком много. Слишком много.)

— Много, наверное.

Скрип-скрип-скрип.

— Хорошо, хорошо. Десятки? Сотни? Или возможно тыся-

— Они заслоняли свет. Вот как много их было, — огрызнулся я. Я чувствовал напряжение, как будто все мои сухожилия натянулись вокруг костей без моего разрешения. — И они пахли...

— Да?

— Неважно. Это глупо.

— Господин Малфой, каждая деталь важна, если вы хотите, чтобы я вам помог. Пожалуйста, позвольте мне помочь вам. Вы хотите, чтобы я вам помог?

Я опустил голову так низко, что мне показалось: вот-вот и я сломаю шею. Потом, медленно, я кивнул. Я возненавидел себя за это.

— Итак, как же эти деревья пахли?

Мой язык прилип к нёбу.

— Как... пожар. Серой. Как сожженная внешняя стенка старого железного котла. Вы слышали о... бомбах?

Скрип-скрип-скрип.

— Да, слышал. Вы имеете в виду взрывные устройства магглов? Существует много разновидностей. Вы можете что-нибудь о них сказать?

Я пристально посмотрел на него, пытаясь определить, не насмехается ли он надо мной. Я хотел, чтобы он дрогнул под моим взглядом, но он сидел совершенно спокойно.

— Я не знаю, зачем я заговорил об этом. Это ужасное сравнение.

— Расскажите мне о бомбах, господин Малфой.

Я тяжело вздохнул. Я не собирался признаваться ему в том, что хотя я и не по доброй воле участвовал в его милых примитивных поп-психологических опросах, некоторое удовольствие все же они мне доставляли.

— Ну, вы знаете, самые большие из них? Атомные бомбы? Сначала взрыв, который сам по себе довольно ужасен, но кроме него есть еще и радиация. Я не очень хорошо понимаю, что это за штука — радиация. Это какой-то вид неограниченной остаточной энергии, которая поджаривает ваши клетки, и они растут и соединяются с пугающей быстротой до тех пора пока...

— Пока?

— Пока ваша оболочка не лопнет, — выдавил я шепотом. Затем откашлялся. — В любом случае, как я уже говорил, это ни к чему не относится. Просто мне показалось, что где-то неподалеку произошел взрыв. Всегда так жарко и сухо и... чешется.

Я потер кожу на руках. Они всегда чесались во время сеансов.

— Мы хорошо продвигаемся, господин Малфой. Очень хорошо продвигаемся.

— Да, как скажете. Я могу идти?

_________________________________________________________________________________________________________________________________________

Десятая неделя

— В конце концов сошла с катушек, а? — спросил ее я. Не мог удержаться. Приемная была слишком белой, и выбор у меня был небольшой: либо выброситься из окна, либо пообщаться с Грейнджер.

— Нет, — сказала она в нос. Такая вся из себя чопорная маленькая сучка.

— Тогда что ты здесь делаешь?

Разумеется, я знал совершенно точно, что она тут делала. Говорили, что с Уизли все было в порядке после войны, даже лучше, чем у кого-либо другого из их веселой компании. Они с Грейнджер поженились, а потом, без предупреждения, он вдруг свалился в конвульсиях во время болтовни с каким-то бедным, ни о чем не подозревающим министерским служащим. Я слышал, что он выбил себе зуб, когда упал лицом вниз на свой письменный стол. Не то чтобы я следил за их судьбами, просто невозможно не быть в курсе того, что с ними происходит — ну, из-за того, кто они и все такое прочее. Вначале Поттер ее сопровождал, но потом перестал. Грейнджер продолжала приходить регулярно, как часы. Иногда она приносила книгу. Иногда цветы.

— Ты знаешь, что я здесь делаю, тупая тварь, — прошептала она с неистовством, ссутулив плечи.

Ее реакция была гораздо более ощутимой, чем я рассчитывал. Я хотел всего лишь немного безобидного спарринга, но она вся вдруг неоправданно оскорбилась и встала в стойку, тем самым все мне испортив. Я должен был признать, однако, что я был слегка впечатлен. Нет, «впечатлен», наверное, не очень подходящее слово. Может... почувствовал облегчение? Что-то в том, как подавленно она выглядела — одетая, как намокший фейерверк, дрожащая и протертая насквозь — заставило меня задуматься о Великих Делах, и как все о них, в конце концов, забывают.

Бармен, подайте мне то, что вы дали Проволоке-под-напряжением-Грейнджер. Смешайте мне коктейль из нескольких порочных иллюзий.

(Рыба в аквариуме, как говорил Гойл. Мы все — просто рыбы в аквариуме).

Тем не менее, я не представлял, что ей сказать. Без соответствующих ролей Чистокровного и Грязнокровки мы были просто двумя людьми в скучной до зубовного скрежета приемной Святого Мунго. Я чуть было не спросил ее: "Ну, и как там кома у Уизли?" Но я очень устал и просто хотел, чтобы этот день закончился. Сиденье было идеально подогнано к форме моего тела. Я подумал, что смог бы уснуть здесь навсегда. Я бы не возражал.

— А ты сумасшедший, Малфой?

Я с удивлением отрыл один глаз. Она смотрела на мои руки, и я тоже взглянул на них и увидел, что неосознанно их тру. Я прекратил.

Я не знаю, зачем я сказал то, что сказал ей через секунду. Я не старался быть остроумным. Я не хотел ее рассмешить:

— Существует пятьдесят процентов вероятности того, что я могу или не могу быть признанным клинически безумным в любой отдельно взятый момент времени. До тех пор, пока ты не засунешь меня в коробку вместе с кошкой — тогда я одновременно буду сумасшедшим и не сумасшедшим.

Ее губы дрогнули:

— Теория кота Шредингера работает не так, но я и не ожидала, что ты знаешь что-нибудь о квантовой механике.

Мое лицо внезапно стало горячим, как будто я был слишком близок к пламени, и это меня взбесило.

— Отвали, Грейнджер.

_________________________________________________________________________________________________________________________________________

Одиннадцатая неделя

— Что произошло в ночь на двадцать седьмое декабря прошлого года?

— Я не сумасшедший.

— Нет, конечно, нет.

— Не говорите это так, как будто...

— Как будто что, господин Малфой?

— Будто что? Будто что? Вы прекрасно знаете, как будто что, вы, снисходительный напыщенный осёл.

— Мой дорогой мальчик...

— Не смейте так меня называть!

— ...не сумасшедший. Вы просто...

— Скажите это!

— Простите, я боюсь я не понима...

— Скажите это, к чертям собачьим! Скажите, что я не сумасшедший! Не из чувства снисходительности, а так, как будто вы по-настоящему в это верите!

— Вы не сумасшедший.

— Скажите это! Скажите, иначе я никогда больше не приду в это дебильное место! Скажите, или я сожгу ваш чертов офис дотла!

— Вы не сумасшедший.

— Я не сумасшедший, ведь правда?

— Вы не сумасшедший.

— Не сумасшедший.

— Вы не сумасшедший.

Пожалуйста...

— Вы не сумасшедший.

— Этого недостаточно.

— Мне очень жаль, господин Малфой. Это все, что я могу Вам сказать.

— Я... Да, да, хорошо. Простите, я не должен был... Простите.

— Вы хотите закончить сегодняшний сеанс немного пораньше?

— Нет. Нет, я в порядке. Что вы спросили?

— Что произошло в ночь на двадцать седьмого декабря прошлого года?

— Я не знаю. Там были деревья. Был пожар. Я не знаю.

_________________________________________________________________________________________________________________________________________

Тринадцатая неделя

Мама была против того, чтобы я уехал из поместья. Она бы смогла убедить отца выделить мне отдельное крыло, думая, что это соблазнит меня остаться. Я не особенно порывался съехать, но казалось, что все окна восточного крыла выходили на лес, окаймляющий нашу собственность. Мне не нравилось смотреть на деревья. Мама сказала, что мы могли бы затемнить все окна, но я знал, что это бы не сильно помогло.

Я был убежден в том, что мама и Дули приходили в мою квартиру всякий раз, когда меня там не было, для того чтобы заполнить шкафы. Я постоянно находил разные маленькие вещицы из своего детства, которые пытались вживить в мою нынешнюю жизнь. Сначала я нашел фотографию нас троих — я не помнил, чтобы я взял ее с собой при переезде. Затем пуховое одеяло, которым я пользовался лет до пяти. Пару старых шлепанцев, которые давно были мне малы. Крошечную метлу с крючком на рукоятке. Кофейную кружку с отколотыми краями, в которой я хранил перья. Все это было не в мамином стиле, поэтому я предположил, что это были происки Дули. Но я не возражал. Мне было бы проще, если бы мама и Дули думали, что я позволяю им обо мне заботиться.

Я это к тому, что моя квартира состояла лишь из четырех голых стен, окружающих пустоту бездействия, несколько воспоминаний и односпальную кровать. В квартире был камин, подключенный к каминной сети, и иногда, когда я чувствовал особенную ненависть к себе, я разжигал его и думал о том, что восемь таких каминов могли бы с легкостью уместиться в любом камине поместья. Это было хорошее упражнение — своего рода очистительное — но я нечасто к нему прибегал. В моей квартире не было особо чем заняться, поэтому, несмотря на свою ненависть к дряблым щекам Уоллеса, я обычно приходил к нему раньше назначенного времени.

Но дело в том, что и в приемной не было особо чем заняться.

Я откинулся на своем стуле, прислонив шею к его жесткой спинке. Комната была слишком белой. Эта белизна слепила мне глаза, и я не мог удержаться от того, чтобы не жмуриться от вспышек и блеска, иссушающих мою сетчатку. Грейнджер тоже была здесь, решительно уткнув нос в Ежедневный Пророк. Она старалась не смотреть на меня, это было заметно. Я закрыл глаза и снова их открыл, закрыл и открыл, пытаясь изобличить Грейнджер в подглядывании.

Я как-то слышал один стишок: что-то, что-то — закрыл глаза, и мир рухнул замертво. Что-то, что-то — поднял веки, и все возродилось вновь.

(Мне кажется, что я выдумал тебя).

Это был забавный стишок, и не в смысле смешной, а в том смысле, что я понятия не имел, о чем там была речь, но, тем не менее, он полностью соответствовал ситуации. Неровный свет проходил через оконное стекло — как зияющая трещина в атмосфере, как затертая дыра в другое измерение — и он достигал моих глаз под таким углом, что всякий раз, когда я моргал, создавалось впечатление, что я смотрел вскользь на мерцающую дымку костра. Мир растворялся и возрождался заново в костре приемной.

Я думал о свете, и о жАре, и о свечении. О том, как что-то может быть таким горячим, что начинает испускать радиоактивное свечение, как при последствии атомной бомбы. О сухом поднимающемся отчаянии и ощущении того, что твои внутренности медленно превращаются в пыль. Слишком натянутая кожа и ноющие кости, и жар, жар, жар. Запах горящих листьев (или это были волосы?)

Что-то, что-то — закрыл глаза, и мир рухнул замертво. Что-то, что-то — родился заново. Как это прошло?

(Мне кажется, что я выдумал тебя).

Свет преломился, как осколок чистой злобы, и вдруг белая комната исчезла, и отовсюду проступили тени. Тени были листьями, и стулья были деревьями, и моя кожа затвердевала в кору, и было невозможно согнуть суставы. Дым выходил из моих пор.

(Гойл в коробке. Гойл в коробке. Гойл в горящей оранжевой коробке).

— Ты пахнешь ежевикой.

Лес исчез. Я тряхнул головой.

То, как Грейнджер это сказала — как будто я каким-то образом глубоко оскорбил ее своим запахом — привлекло мое внимание. И вообще, мне никогда прежде не говорили, что я чем-то пахну, тем более ежевикой.

— И ты хочешь что-то с этим сделать? — парировал я. Ответ явно не входил в число моих лучших, но я всю ночь занимался перестановкой своей немногочисленной мебели и чувствовал сейчас так, будто мои глаза присыпаны песком, поэтому решил не заморачиваться.

Она нахмурилась. В центре ее лба появилась небольшая морщинка, которая растягивалась и сворачивалась при движении. И у меня возникла забавная мысль. Я подумал: вот как это начинается. Маленькие складочки, сродни тем, присущим сухой бумаге, там и тут пересекают твое лицо. Вначале ты не обращаешь на них внимания. И они, воспользовавшись твоим попустительством, притворяются, будто они здесь не навсегда, не на постоянное место жительства, а просто приехали в городок проветриться на денек, и решили примоститься на твоем просторном лице. Ты ведь все равно не пользуешься всей этой кожей, разве не так? И в твоих глазах есть достаточно блеска, и твои щеки такие гладкие, поэтому они приглашают своих гофрированных кузин и их плиссированных приятелей, и ты и глазом моргнуть не успеешь, как твое лицо становится помятым, сморщенным и в складку, и ты забываешь, как улыбаться. Затем это распространяется дальше, пока не пожирает тебя полностью, и ты превращаешься в одну сплошную морщину. Одну огромную, грустную морщину на ткани времени и пространства.

— ...сто странно, вот и все, — ее голос был одной из самых узнаваемых ее черт.

— А?

— Я сказала, что это странно — то, что ты пахнешь ежевикой.

Я могу пахнуть так, как хочу, ты, глупая баба. Я бы сказал это вслух, если бы она дала мне достаточно времени. Вместо этого я открыл рот и закрыл его, затем подвигал губами, как если бы я не помнил, как сложить их в саркастическую улыбку. У Грейнджер были маленькие руки.

— А, да.

Она странно посмотрела на меня, но прежде, чем она смогла сказать хоть слово, медиведьма вызвала ее, и она вышла, вся в метании мантии и угловатых локтей, и едва ощутимой томительной горечи свежей газетной печати и послевоенной тоски.

_________________________________________________________________________________________________________________________________________

Пятнадцатая неделя

— Вы любите поэзию, господин Малфой?

— Я не плачу вам двести галлеонов в час для того, чтобы сидеть здесь и выслушивать, тупые вопросы.

— Конечно же нет, мне кажется, я точно помню, что на чеке подпись вашего отца, а не ваша.

— Молодец, Уоллес. Главное, что мы оба это признаем.

— Ну, так что?

— Что «что»?

— Господин Малфой, мы можем снова вернуться к обсуждению двадцать седьмого декабря, или вы можете ответить на мой вопрос.

не пойму, что такое в тебе что тебя закрывает

и раскрывает; только что-то во мне понимает

голос глаз твоих глубже всех роз вокруг)

ни у кого, у дождя даже, нет таких крохотных рук. *

— Это было восхитительно, просто восхитительно, господин Малфой. Это, позвольте подумать... Дикенсон?

— Вообще-то, Каммингз.

— Конечно, прошу прощения. Каммингз, да, такой талантливый парень. Действительно, жаль.

— Что жаль?

— Что он мертв.

— А...

— А это вы слышали, господин Малфой?

Когда душа, ожесточась, порвет

Самоуправно оболочку тела,

Минос ее в седьмую бездну шлет-

— Нет, никогда не слышал.

— Возможно, следующие строфы освежат вашу память:

Ей не дается точного предела;

Упав в лесу, как малое зерно,

Она растет, где ей судьба велела.

Зерно в побег и в ствол превращено;

И гарпии, кормясь его листами,

Боль создают и боли той окно.

Пойдем и мы за нашими телами,

Но их мы не наденем в Судный день:

Не наше то, что сбросили мы сами.

Мы их притащим в сумрачную сень,

И плоть повиснет на кусте колючем,

Где спит ее безжалостная тень. **

— Я не... Я не... Я никогда...

— Это тринадцатая песнь Ада Данте, господин Малфой. Рощи Самоубийц.

(Я просто хочу взять свою жизнь, упаковать ее и носить с собой в коробке. Вот что сказал Гойл.)

— Это не... Какое это имеет отношение к чему бы то ни было? Это не то, что произошло.

— Что произошло в ночь на двадцать седьмое декабря прошлого года?

— Замолчите! Замолчите! Заткнитесь!

— Господин Малфой, что произошло с вашим другом, Грегори Гойлом, в ночь на двадцать седьмое декабря прошлого года?

— Он не, он бы никогда не сделал... этого. Гойл нормальный. Он в порядке. Он чертов идиот, но он в поряд...

— В то время, когда это было написано, Христианская Маггловская Церковь классифицировала самоубийство как преступление, как минимум равное убийству. Вы слышали о Десяти Заповедях, господин Малфой? Конечно же, слышали.

— Гойл бы никогда... Вы лжете...

(Рыба в чертовом аквариуме. Инстинкт, обернутый бессильной плотью. Дым и подкрашенная вода. Где эти порочные иллюзии, которые я заказал, бармен?)

— Какая из Десяти Заповедей самая главная? Я лично всегда считал, что это "Не убий". Видите ли, многие теологи полагают, что самоубийство — это еще больший грех, чем убийство, поскольку представляет собой отрицание жизни, как Божьего дара.

— Мне нужна... вода. Я хочу пить. Я очень сильно хочу пить. Замолчите. Пожалуйста. Заткнитесь.

— Данте наказывает акт самоубийства, превращая нарушителя в дерево, таким образом, лишая его вечной жизни и обрекая его душу на бесконечное страдание, обратив самоубийц в живых мертвецов, добычу для гарпий.

(Я слышал о бомбах, о радиации, о лопающихся клетках.)

— Гойл пострадал, но ничего подобного не случилось. Вы не понимаете. Такой род... экзистенциального отчаяния не в стиле Гойла. Он простой парень. Все эти гарпии и вечные муки не для него.

— Что произошло в ночь на двадцать седьмое декабря прошлого года?

— Я не... Я не могу... А вы знаете, Уоллес? Почему бы вам самому мне не сказать?

— Я боюсь, я не могу этого сделать, господин Малфой. Исцеленная память — это не удаленная память. Вы заставили себя забыть, и поэтому заболели. Моя задача помочь вам найти способ вспомнить.

_________________________________________________________________________________________________________________________________________

Восемнадцатая неделя

— Хочешь узнать секрет?

У нее был талант говорить вещи тоном, жутко неподходящим контексту. К примеру, сейчас она сказала это вскользь, как будто это было у нее в обычае — изрыгать самые сокровенные душевные тайны на невинных, ни о чем не подозревающих незнакомцев вроде меня. Хотя, я полагаю, мы не были незнакомцами, но дело не в этом.

— Почему ты со мной разговариваешь? — огрызнулся я.

— Потому что здесь больше не с кем поговорить, и меня уже тошнит от этой книги, — она приподняла обложку. Это был самый безвкусный оттенок желтого, который мне довелось лицезреть когда-либо, но я сегодня придерживался принципа "не суди по обложке".

Кого я хотел обмануть? Я судил направо и налево.

— Ну?

— Что «ну»?

— Хочешь услышать секрет, — медленно сказала она, словно говоря с ребенком. — Старайся не тормозить, Малфой.

— Нет, не особенно, но все равно спасибо.

Она опять нахмурилась, демонстрируя уже знакомую мне морщинку.

— Ты же знаешь, что я все равно скажу тебе. Это неминуемо.

(Кровь и пена. Вот что мы такое. Так мне говорил Снэйп)

— Только смерть неминуема, — торжественно изрёк я, пытаясь подражать Снэйпу. Это было ужасно. Не только потому, что тот был мертв, но и потому, что мне никогда не удавалось никого изобразить.

Она рассмеялась. И в этот раз я тоже не пытался ее рассмешить, но звук ее смеха не был неприятным. И я тоже засмеялся, хотя и не так громко и открыто, как она, потому что она смотрела на меня так выжидательно, что я почувствовал себя чуть ли не обязанным присоединиться к ней. Я просто хмыкнул. Я хотел, чтобы фраза прозвучала, как некое грандиозное, нигилистическое заявление, а также надеялся заткнуть Грейнджер, но даже я понял, насколько глупо она прозвучала на самом деле.

(Мы все умираем в конце. В конце мы просто грязь. Вся наша цивилизация — это слой осадка. Как тебе такой секрет?)

Она перестала смеяться и взглянула на меня. Она была тощей, но я полагаю, мы все такими были. Это был симптом нашего поколения. Война в том виде, как мы ее знали, была атавизмом, и оставила после себя кучу нервных, полуспящих, двадцатилетних убогих недокормышей в палатах для душевнобольных.

— Ты забавный, Малфой, но не в том смысле, в каком ты думаешь.

(Хочешь поспорить, Грейнджер?)

— Спасибо, наверное.

Она отвернулась и снова уткнулась в свою банальную книжку. Я попытался разглядеть название, но она сидела слишком далеко от меня, и я решил, что мне не так уж и важно. Я стал постукивать ногой. Ведьма в приемной бросила на меня ободряющий взгляд, и я застучал сильнее.

«Что у тебя за секрет, Грейнджер?» — хотел я спросить, но опасался выглядеть слишком заинтересованным — в конце концов, мы не были друзьями. Мы были просто двумя людьми, которые по воле случая одновременно находились в одном и том же месте в одно и то же время в четыре часа дня каждую субботу. И в любом случае, атмосфера была неподходящей для раскрытия секретов. Прежде всего, было слишком светло, и в воздухе пахло антисептиком, и холодными, отражающими поверхностями, и было слишком бело. Пахло белым.

Секреты должны раскрываться под нерушимым покровом темноты, возможно, где-нибудь в канаве. Или под матрасом. Или в том месте, ну, в основании вашего позвоночника. Или между стенами, где пыль от штукатурки забивает вам горло. Или высоко в башне, со стариком, который вот-вот должен умереть, но ты не хочешь по-настоящему, чтобы он умер — пожалуйста, не умирай, — но он должен умереть в любом случае, потому что Он так сказал. Или в лесу со стонущими деревьями, истекающими черной кровью из сломанных ветвей, с жаром и запахом горящих волос, и твоя челюсть так плотно сжата, что ты думаешь, это раздробит твой череп, и его осколки врежутся в твой мозг так глубоко, что ты сможешь попробовать его на вкус, и твое сердце где-то далеко, галопом убегает от тебя, и твой друг в пламени дергающейся жизни, как пожелтевшая страница из старой книги (что ты делаешь, Гойл?) и как эта палочка... какого хрена эта палочка делает в моей руке...

— ...нджер, Гермиона, — голос медиведьмы был приятно тихим; он звучал как голос привлекательной женщины, доносящийся из другой комнаты, хотя медиведьма стояла прямо передо мной и была совершенно непривлекательной. Но она мне нравилась. Она кивнула мне, когда увидела.

Грейнджер встала.

— Увидимся позже, Малфой, — сказала она и прошла мимо меня, сомкнув свои маленькие руки за спиной.

(Я увезу тебя, куда захочешь, Грейнджер.)

— Гм, — ответил я. Я никогда не видел ее после того, как ее вызывали, потому что меня вызывали сразу после этого.

Это было так:

сначала Грейнджер, Гермиона.

Затем Джонс, Мэллори.

Затем Джекман, Уэйн.

Затем Малфой, Драко.

(Как эта палочка оказалась в моей — в моей -)

Джонс был мужчиной среднего возраста, сидящий на какой-то соковой диете, судя по пластиковому контейнеру с зеленой бурдой, которую он постоянно с собой носил и по тому томящемуся взгляду, которым он одарил мой бутерброд на прошлой неделе. Джекман был нескладным парнишкой на несколько лет старше меня, который имел вид страстного анархиста, переживающего плохие времена: типа проволоки под напряжением, завернутой в мокрое одеяло. Я не знаю, с чего я это решил. Возможно потому, что кончики его ушей были всегда красными или потому, что он всегда держал кулаки сжатыми на коленях.

(Эта палочка — палочка — палочка -)

Мы все были двинутыми, я полагаю, поэтому я не имел права осуждать. Но я знал, что все равно буду их всех осуждать, что бы ни случилось.

_________________________________________________________________________________________________________________________________________

Двадцатая неделя

— Что произошло в ночь на двадцать седьмое декабря прошлого года, — спросил я прежде, чем Уоллес успел открыть рот.

— Почему... да. Хорошо. Почему бы вам не сказать мне, что случилось?

— Гойл пострадал, не так ли?

— Да, так.

— Он... С ним все будет в порядке?

— Господин Малфой, ваш друг Грегори Гойл мертв вот уже больше года.

Я прочистил горло и откинулся на спинку кресла.

— Да, конечно, Гойл погиб. Он мертв. Я это имел в виду.

— Вам нужно время, чтобы переварить информацию?

— Нет-нет, со мной все в порядке. А... Крабб тоже мертв, верно?

Скрип-скрип-скрип.

— Винсент Крабб погиб во время войны, за долгое время до смерти господина Гойла. Примите мои соболезнования. Я так понимаю, вы были близкими друзьями.

— Нет, я... я хочу сказать, да, мы были друзьями. Я думаю, они оба меня ненавидели. Но неважно. Я просто хотел удостовериться в том, что я ничего не путаю, — я пробежался языком по краю передних зубов. Уоллес взглянул на меня поверх очков.

— Вы помните, как он умер, господин Малфой? Господин Гойл, я имею в виду.

(Ты видишь все это оранжевое? Солнце счастливо до исступления, потому что день заканчивается. Я тоже устал, Драко.)

— Был... закат. В поместье. Я... никогда не видел бензин, но в тот день я узнал, какой у него вкус.

— Как он умер, Драко?

(Я наследник упадка белого золота, Драко.)

— Он просто... умер, — забавно, как два маленьких слога — у-мер — могли потребовать у меня так много энергии, чтобы протолкнуть их сквозь зубы. Они застряли на распухшем в горле коме. Я взглянул на свои руки и увидел, что они дрожат. Я чувствовал жар, и сухость, и высоту, как замызганный воздушный змей, висящий в раскаленном мареве. Накаленный добела. Один шаг — и я падаю в пропасть. Одно движение — и выступ крошится. Как бы мне хотелось, чтобы он раскрошился. Это было бы квинтэссенцией этого паршивого дня, этой паршивой недели, этого паршивого года. Пот стекает между моими лопатками, и я слышу серебряный звон в голове.

Я думаю: вот оно.

Я ждал, что холодные брызги забвения накроют мое видение.

— Все в порядке, господин Малфой. Вам нужна минута?

(Нам никогда не выбраться, Драко. И даже если бы нам удалось — даже если бы нам удалось — )

— Нет, нет, только... воды. Пожалуйста. Можно немного воды?

Я представил карман пустого цвета. Мерцающие гирлянды «спасайся-бегством» оранжевого и горячечный зеленый, и голубой сверхновых звезд, извилисто лижущих друг друга в забытом углу времени и пространства. Это был я. Я был клокочущим мятежом существования. Я был изломом затухающего пламени. Я был впадиной, поглощенной вселенной, заточенной в клетку плоти и названный в честь созвездия, которое было слишком далеко, чтобы иметь со мной что-то общее. Драко Малфой, черная дыра.

Как бы я вам понравился в роли черной дыры, Уоллес? Я засосал бы всю вашу уродливую мебель, и вашу накладку, и ваш чертов планшет в свое притяжение. И тогда где бы вы оказались? Где вы будете без вашего скрипящего планшета, Уоллес?

(Мы просто уснем. Мы все уснем у огня, Драко. И мы. Все. Умрем.)

— Передохните минутку, дорогой мальчик, — Уоллес наколдовал стакан воды в моей руке. Я взвесил его, получая удовольствие от капель конденсата, скатывающихся на мои пальцы. — Мы это преодолеем.

(Подвесь меня, чтобы я просох, Драко.)

Я чувствовал спокойную отчужденность. Вода смягчала горло. Я представлял себе, как она течет ниже, ниже, через поры и вытекает в лужицу подо мной. Я представил, как моя кожа становится прозрачной и плавится. А Уоллес в это время все нес и нес вздор о том, какой это был замечательный прорыв в лечении, и как я был на пути к своему скорому полнейшему выздоровлению. Странно. Я ожидал от этого момента большего, но полагаю, до меня еще не полностью дошло. Вода вернула меня к действительности. Я сделал еще глоток и почувствовал, как скорость биения сердца замедляется.

— С вами все в порядке, господин Малфой?

(Свяжись со мной по каминной связи, когда получишь это, Драко.)

— Да. Да. Со мной все нормально. Прошу прощение за все это. Просто... Здесь невероятно жарко. Какой ваш следующий вопрос?

_________________________________________________________________________________________________________________________________________

Двадцать вторая неделя

— Рассказать анекдот?

По всей видимости, Грейнджер думает, что поскольку мы видимся регулярно раз в неделю на протяжении последних пяти месяцев, то превратились в близких приятелей или что-то в этом роде. И все же это значительно лучше, чем когда она нервно дергалась в моем присутствии, словно убежденная в том, что я постоянно в тайне планирую ее убийство. Я раньше никогда этого не замечал, но с недавних пор понял, что, несмотря на свою начитанность, Грейнджер очень инфантильна во многих аспектах жизни. Она может либо любить человека, либо презирать его. Очень редко она остается нейтральной, вместо этого всегда принимая чью-нибудь сторону даже в самых незначительных, самых безнадежных вопросах. Это открытие меня поразило, потому что редко кто смотрит на мир ее глазами, и я не знал, как отнестись к тому, что она причислила меня к группе тех, кого она не ненавидела.

На мое удивление, ее предложение на этот раз не вызвало у меня слишком большой диссонанс. Она решительно повернулась, и я понял, что она ждала всю неделю, чтобы рассказать мне. Это было довольно мило.

— Нет

— Так вот, парень заходит в бар и видит, что в роли бармена выступает лошадь, с фартуком и все такое; она стоит за стойкой и протирает стакан.

— Пожалуйста, заткнись, — я не знал, уместно ли было шутить в такое время. Вообще-то я был убежден, что из всех людей именно Гермиона Грейнджер будет защищать святость политики, не позволяющей шутить в приемной Святого Мунго.

— В общем, парень уставился на лошадь, стоит в полном шоке, не может сказать ни слова. Лошадь смотрит на него так же пристально и, в конце концов, нарушает молчание, спрашивая: "Эй, приятель, в чем дело? Не в состоянии поверить в то, что лошадь может быть барменом?" И ты знаешь, что ответил мужик?

Грейнджер была из того типа людей, которые не могли произнести ни слова без соответствующего жеста. Я попытался не смотреть на ее руки, и вместо этого посмотрел на свои. Было чувство, как будто они замотаны в старые бинты.

— Он сказал: "Мои дети мертвы, а жена только что меня бросила. Мне плевать, к какому виду ты относишься, просто помоги мне надраться как следует".

Господи, Малфой, — засмеялась она. Джекман, Уэйн, сидящий за пять стульев справа от меня, фыркнул. Грейнджер приподняла бровь, взглянув на него, прежде чем повернуться ко мне. — Так или иначе, это не то, что он сказал. Парень ответил: "Нет, я просто не могу поверить в то, что хорек продал заведение".

Она сидела за два стула от меня и хихикала. Она была одета в голубое, волосы собраны во взлохмаченный пучок на затылке, и это делало ее голову непропорционально большой. Голубой ей шел. Ее рука покоилась на сиденье, и у меня промелькнула странная мысль: впервые я был так близко от нее с тех пор, как кончилась война.

— Я не заразный, ты знаешь, — выпалил я, глядя на свои руки. — Мое полоумие, оно не заразно.

Я мгновенно пожалел о том, что сказал. Я не хотел, чтобы она думала, будто я ей открываюсь. Я не хотел, чтобы она сидела рядом со мной. Я не хотел слышать ее глупые, дурацкие шутки.

— Да, я знаю. Но мое может быть, — я взглянул на нее слишком быстро, и все завертелось в черно-синем круге у меня перед глазами. Все, кроме Грейнджер. Она была единственным цельным объектом во всем этом чертовом месте, выглядящая такой собранной и безмятежной со своими изящными дурацкими руками, и своим голубым платьем, и этими кошмарными волосами. Как она это делала? Непозволительно быть такой спокойной.

(Кто поставил эти стулья между нами, Грейнджер?)

— ...ы знаешь, потому что ты хорек.

— Прошу прощения?

(Не одолжишь ли мне кислорода?)

— А, я объясняла шутку. Я сказала, что она мне напомнила тот эпизод, когда Хмури превратил тебя в хорь-

— Да ну, правда? Когда это произошло?

Она проигнорировала мой сарказм и вместо этого улыбнулась мне.

— Так почему ты пахнешь ежевикой?

— Это Дули, — пробормотал я.

— Что, прости?

— Дули. Мой домашний эльф. Она пришла ко мне в квартиру и заколдовала воду из-под крана, чтобы та пахла ежевикой. Она решила таким способом проявить свою заботу обо мне.

— Что ж, я думаю, это очень мило, — просто сказала она.

— Да ну?

— Ты должен больше ценить то, что делает Дули, чтобы тебя порадовать. Маленькие незначительные вещи вроде этой.

— Незначительные вещи вроде этой? Эта фразочка сродни тем, которые печатают в дешевых брошюрах-наставлениях из серии "помоги себе сам". О, я придумал: ты должна написать такую брошюру сама, а потом строки из нее будут высечены на твоем надгробном камне. Гермиона Грейнджер — женщина, живущая ради незначительных вещей.

— Прошу тебя, помолчи. Но это правда. Я бы не дожила... — она оборвала себя на полуслове со странным выражением лица. Интересно, думала ли она в этот момент о своем муже-овоще, который, по всей видимости, находился в этом же здании в его собственной вариации приемной. На секунду она опять погрузилась в депрессию, в эту вялость суставов, которую я раньше с удовольствием в ней наблюдал (во всяком случае, мне казалось, что с удовольствием...). Я открыл было рот, чтобы извиниться, или хотя бы сменить тему, но она заговорила до того, как я успел это сделать.

— Это то, что мне сказал мой целитель. Незначительные вещи вроде запаха кофе по утрам. Или когда смотришь на какое-нибудь облако смешной формы, напоминающее нос дяди Эллиса. Или найти кнат на полу под своим стулом.

— Прости меня, если я скажу, что твое последнее замечание совершенно бессмысленно — что я буду делать с кнатом?

— Ах, да, я и забыла, что ты богат до неприличия, — сказала она беззлобно.

Я рассмеялся:

— Не часто же люди забывают об этом, когда речь идет обо мне.

— Ты всегда можешь начать коллекционировать кнаты. Знаешь, стертые старые кнаты, которые вышли из употребления.

Дверь во внутренний офис открылась, и вышла одетая в белое медиведьма, шебурша чистым планшетом. Она выглядела настолько организованно, что я бы не удивился, если бы выяснилось, что она появилась такой прямо из утробы матери — с накрахмаленной мантией и прочее.

— Грейнджер, Гермиона.

— Однажды ты найдешь свой особенный кнат, Малфой. И ты поймешь это, как только его увидишь.

— Как скажешь, Грейнджер, — сказал я, глядя вниз на свою грудь, чтобы скрыть подергивание губ.

— Ты знаешь, мне нравится ежевика.

Я поднял глаза. Ее открытая улыбка была как жимолость и степной ветерок, глицерин и слишком быстрый полет, и залитый солнцем тротуар; словно замирающее тайком сердце и сахарные перья, и опиум, и белоснежные, белоснежные зубы. Я почувствовал, что у меня горят уши и скривил губы в презрительную ухмылку, в отместку.

Позже, у себя дома, мне снились деревья. Деревья на темной равнине, охваченные яростным огнем. А потом дым развеялся и появился я, стоящий в поле, окруженный смешными облаками, запахом кофе и ежевики. И посреди всего этого была Грейнджер.

Грейнджер в голубом — глаза широко раскрыты, и волосы безнадежно взлохмачены — протягивала мне свою прелестную маленькую ручку с одним единственным сверкающим кнатом.

Двадцать пятая неделя

— Мне кажется... Мне кажется, что я знаю, как умер Гойл.

— Знаете?

— Я постоянно думаю об этом, и иногда мне кажется, что была ночь, иногда — полдень, но я точно помню деревья. Деревья и... и дым. И запах.

— Запах чего, господин Малфой?

— Горящей... горящей... горящей плоти

— Продолжайте, — я встретил его взгляд сквозь темное пространство. Он сидел, спокойный, как всегда, и делал пометки в своем планшете. Мне захотелось взять его за плечи и хорошенько потрясти, до тех пор, пока он не поймет. До тебя не доходит, Уоллес? Пожалуйста, скажи, что это так. Пожалуйста, скажи мне, что все это не просто в моем воображении.

— Его дом сгорел. А он застрял внутри. Он погиб так же, как и Крабб.

— Это не совсем то, что произошло, господин Малфой. Родовое поместье Гойлов до сих пор цело. Я так понимаю, его мать живет там со своей сестрой.

— Так они отстроили его заново, подумаешь, проблема. Мы же волшебники, вы не забыли?

— Вы знаете, что произошло, Драко. Я уверен, что знаете. Я думаю, вы понимаете. Пожалуйста, не блокируйте это воспоминание. Оно ключевое для вашего выздоровления.

На улице шел дождь. Его шум проникал сквозь мою плоть и зарывался в позвоночнике. Мы были где-то под землей, или под водой, где-то в нереальном мире.

Отец часто говорил, что я был чувствительным ребенком. Он преподносил это, как худшее из грехов. Мама держала меня за руку, гладила по голове и говорила: "В моей семье всегда у всех были крепкие нервы. В твоих жилах течет кровь Блэков. Не бойся. Скажи мне, о чем ты думаешь. Я уже давно не знаю, о чем ты думаешь".

— Гойл... Гойл поджег себя.

— Вы уже почти добрались до истины, Драко. Все хорошо. Мы не обязаны продолжать сегодня.

Я вскочил и стоял, раскачиваясь с пятки на носок.

— Почему вы не можете просто... Почему вы просто не скажете мне?

— Я не могу. Вы прекрасно знаете, что я очень хочу помочь вам, всеми силами, но я не могу подсказывать, Драко. Вы сами должны это вспомнить. Память — хитрая штука. Она компенсирует то, что потеряно, заполняя пробелы всем, что попадется под руку. Вы сами должны пройти этот путь.

Его голос доходил до меня сквозь мрак. Голова кружилась.

Незначительные вещи, сказала Грейнджер. Вроде того, как когда плоть Гойла покрылась пузырями и лопалась, словно вязкий остаток какого-то зелья в старом котле. Или то, как он в отчаянии зажмурил глаза, будто это заставило бы пламя отступить. Или то, как там раздавались звуки треска и шипения, словно кусок мяса поджаривался на вертеле. Или то, как он кричал. Или то, как я не мог подобраться к нему поближе, чтобы его спасти.

Я взглянул на свои руки. Кожа на них была сморщенная и абсолютно безволосая, в виде сросшихся неестественных завитков расплавленной и восстановленной заново плоти.

Я бросился обратно в кресло.

— Я должен приходить сюда еще?

— Я боюсь, что так, Драко, мне очень жаль. Мы еще не закончили.

— У Гойла была склонность к драматическим жестам. Он бы мог покончить с собой обычным способом, но нет! — он должен был выбрать самый театральный из всех.

Как-то неправильно прозвучала эта фраза. Гойл был немудреным парнем. Совсем не мелодраматичным. Это не было в его стиле. Но я должен был дать себе хоть какое-то объяснение.

Мои ноги онемели, горло пересохло. Я представил себе, как пальцы на ногах удлиняются и, прорывая швы моих ботинок, закапываются в землю. Я представил себе, как мои губы смыкаются вместе навечно, лицо покрывается корой, и я поддаюсь оцепенению Рощи Самоубийц.

_________________________________________________________________________________________________________________________________________

Двадцать восьмая неделя

Есть один промежуток времени, который мне очень нравится. Он короткий и быстротечный, и если смотреть слишком пристально, то можно вообще его упустить.

Это та доля секунды между мыслью и словом, тишина, предшествующая сокращению мышцы. Это крохотная капсула застывшего времени, когда ваше сознание благостно не заполнено ничем. Это как взять стакан для воды и прийти в восторг от сверкающей чистой струи, льющейся из-под крана, или почесать основание шеи, или глазеть в окно на разные, ничего не значащие движущиеся предметы, или строить неопределенные, ни за что не осуществимые планы рвануть из города. Это как столетия, втиснутые в секунду сердцебиения, когда жизнь решает, что ты заслужил передышку.

Это мое время. Когда голоса затихают, и Гойл жив и придуривается где-то, и я не испытываю постоянной жажды, и нет ничего, кроме меня, приемной и догорающих лучей солнца. И ни одного дерева, куда ни кинешь взгляд.

— Ты знаешь, что по-настоящему смешно? Рон считал, что я слишком цинична.

Это была попытка Грейнджер завязать со мной разговор. В последние несколько недель я был не очень-то общительным. Правда, она все равно продолжала мне сниться.

— У него был взрывной характер, но я клянусь, Рон был одним из самых по-детски счастливых людей, которых мне довелось видеть. Знаешь, что он мне как-то сказал? Он сказал, что мы, приверженцы логики, страдаем от иллюзии, считая, будто во вселенной нет ничего, кроме бездумного вращения атомов и молекул, что нет второго дна ни у какой поверхности. И заблуждение думать, что после смерти нет ничего, кроме бесконечной пустоты.

— Уизли такого не говорил.

— Ладно, сдаюсь. Рон не облек свою мысль именно в эти слова. Я просто передала смысл.

Я сжал челюсти:

— Если ты к чему-то ведешь, то пора бы дойти до сути.

— Послушай, я не говорю, что после смерти мы все окажемся в прекрасном поле, одетые в тоги. Или что там будет бесконечный и безграничный шведский стол с закусками — Рон представлял рай именно так. Если бы Бог знал, что к чему, как выразился Рон.

— В чем суть, Грейнджер.

— Суть в том, что даже если ты видел смерть, это не означает, что ты не сможешь исцелиться. Как-нибудь, когда-нибудь придет умиротворение. Возможно, это не случится сейчас. Или даже через два года. Но оно придет.

— Ты никого не обманываешь, когда ведешь себя так, словно ты сильнее всего дерьма, которое на тебя вылила жизнь.

— Дело не в том, чтобы быть самым сильным. Дело не в том, чтобы остаться в здравом уме или... целостным в конце. Необязательно бодриться. А в том, чтобы находить маленькие, незначительные вещи, которые помогут тебе продержаться день. Каждый день. Я думаю, что главное — это выживание. Любым способом.

Моя голова проделала судорожное возвращение в реальность.

— Прошу прощения?

— Я... я знаю о Гойле. Мне очень жаль.

Да, мой друг покончил с собой. Да, он пошел в лес, облил себя маггловским топливом и поджег. Подумаешь.

— Да ну? Просто замечательно, Грейнджер. По-настоящему тонко и глубоко, — мой взгляд был прикован к ее рукам, так что я с трудом перевел его выше. Но я не был готов встретиться с ней глазами, поэтому я опять их закрыл. Сквозь сомкнутые веки я чувствовал на себе ее пристальный взгляд.

— Я просто хотела быть любезной. Вовсе необязательно вести себя, как последняя скотина.

— Хватит уже, Грейнджер. Я знаю, что ты каким-то образом убедила себя в том, что являешься спасителем всего человечества, но я совершенно не хочу все это выслушивать.

— Мне все равно, что ты думаешь, Малфой. Совершенно очевидно, что ты ничего не понял.

— То обстоятельство, что твой муж в коме, не означает, что ты посвящена во все страдания мира.

Я резко открыл глаза, как только осознал, что я такое сказал. Господи ты боже мой. Да, я сволочь и скотина, но даже я понял, что перешел черту.

Она улыбалась. Ее улыбка была как фальстарт. Это была абсолютно спокойная улыбка, но что-то в ней заставило меня пожелать о том, чтобы засунуть свои слова обратно в глотку. Ходячее бедствие под названием Грейнджер скукожилось, но не полностью.

— Спасибо тебе за это, Малфой, — негромко произнесла она. Грейнджер была абсолютно спокойна, и ничего, кроме сильно натянутых сухожилий на ее белой шее не выдавало того напряжения, в котором она пребывала в тот момент. — Огромное спасибо за то, что напомнил мне, какая ты мразь, и что ты заслуживаешь всего, случившегося с тобой.

— Прости, Грейнджер. Прости меня за то, что я сказал, — я сглотнул комок песка величиной с кулак, стукающийся о стенки моей трахеи. — Как... как там Уизли?

— Рон никогда не очнется.

Ее слова врезались в меня, пробив тараном мою реальность. Я внимательно всматривался в ее лицо в поисках... хоть чего-нибудь, но оно абсолютно ничего не выражало. Она произнесла свою реплику идеально. Единственным объяснением этому было то, что она десятки раз репетировала ее произношение перед зеркалом. Безжалостно повторяя фразу снова и снова, до тех пор, пока та не превратилась в монолит. И теперь она сидела напротив меня, неподвижно и непреклонно. Мои легкие наполнились жестокостью происходящего. Я ждал, что земля расколется под тяжестью ее провозглашения, и наши шаткие стулья наклонятся и упадут в бездну, но ничего не произошло.

(Подвесь меня, чтобы я просох, Драко.)

— Расслабься, Малфой. Все в порядке. Я в порядке. Ты тоже прости меня. Ты не мразь. А совсем даже наоборот.

— Неважно.

— Неважно? Я готова была поклясться, что ты начал задыхаться.

— Замолчи, — это прозвучало хриплым шепотом. Я прочистил горло.

— Мы все потеряли кого-то на войне, и чем дольше мы живем, тем больше мы будем терять. Твоя проблема в том, Малфой, что ты видел смерть, и теперь ты думаешь, что все поделено на две категории: либо смех, либо отчаяние. А на самом деле все в мире включает в себя одновременно и то, и другое. Маленькие незначительные вещи, Малфой. Держись за маленькие незначительные вещи. Храни их поближе к сердцу, и все будет в порядке.

(Грейнджер, что доводит тебя до слез?)

Ее губы были такими же изящными, как и руки. Полуоткрытые, они тихонько вдыхали и выдыхали. Интересно, каково это быть словом, произносимым этими губами?

— ...что мой целитель мне сказал. Искать маленькие незначительные вещи.

— Вроде смешных кнатов?

— Вроде смешных кнатов.

Это было несправедливо. Ее муж никогда не очнется, а она сидит здесь, совершенно спокойно глядя в лицо факту того, что все мы смертны.

(Я воевал на войне, но война победила).

— Грейнджер, Гермиона.

Она собрала свои вещи и встала. Неужели я думал недавно, что она выглядела сожженной? Потому что я жестоко ошибался. То, что в ней больше всего меня раздражало когда-то — стальной стержень, и достоинство, и надменная, самоуверенная убежденность — все это никуда не делось. Возможно, кое-что она подрастеряла. Показные, рассчитанные на вызывание эффекта части, которые были не так уж и важны. Это несправедливо. Как создатель решает, кто останется верным себе, а кто — нет?

(Ты и я, детка, мы как энтропия. Мы — самопроизвольное сгорание в герметичной камере. Мы — звезды, умирающие в экстазе. Мы — вечные двигатели, порождающие ржавчину в наших прокладках, и я думаю, что ты ослепительно прекрасна).

Грейнджер ушла. Ни разу не оглянувшись и не съязвив на прощанье.

Она была пуленепробиваемым фарфором, а я? Я был ее взрывной волной. Шрапнелью. Шлейфом пыли вокруг ее неподвижных ног.

Я чуть было не сказал "прощай", но вспомнил, что увижу ее через неделю. И сегодня ночью, во сне.

_________________________________________________________________________________________________________________________________________

* Перевод Семонифф Н.

** Перевод М.Лозинского

Глава опубликована: 07.10.2013

Глава 2

Тридцать первая неделя

— Что произошло в ночь на двадцать седьмое декабря прошлого года?

— Мы опять вернулись к этому вопросу?

— И будем возвращаться регулярно до тех пор, пока вы нанего не ответите, господин Малфой.

Уоллес, ты, картофельная голова. Неблагодарная свинья. Уоллес, ты, злобныйпрыщ. Кто дал тебе право задавать все эти вопросы?

— Я полагал, что я уже вспомнил, — пробормотал я, всасывая соль со своей нижней губы и глядя в сторону.

— Вы вспомнили недостаточно.

Это был странный день. Я проснулся весь мокрый в четыре утра — на три часа раньше, чем обычно. К девяти я выпил восемь чашек кофе, и во мне было так много кофеина, что было ощущение, что мои глаза высохнут и вывалятся из глазниц. Я узнал о кофеине на Маггловском уроке. Это такая крошечная ворсинка, которая держит твою нервную систему мертвой хваткой и не отпускает, пока не выветрится. Тезис моейвыпускнойисследовательской работы заключался в том, что магический народ был невосприимчив к вырабатывающему привыкание кофеину. Я был одновременно контрольной и измененной группами, отсюда моя кофеиновая зависимость.

В кабинете Уоллеса пахло плесенью и миражами. Господи, мне до смерти надоело говорить о Гойле.

Что я должен был сделать, чтобы меня ненадолго оставили в покое?

Гойл совершил самоубийство самым бесповоротным способом: самосожжением, ради всего святого. И, тем не менее, он все еще здесь, его огромная башка все еще висит надо мной, как обгоревший остаток старого сна, его неблагословенный пепел все еще цепляется к моим зубам.

Я думал о Грейнджер и о том, как она, похоже, смогла стряхнуть пепел ее старых снов с грацией, которая и мне бы не помешала. Я думал о тонких голубых лямках на ее костлявых белых плечах. Я думал о том, что она была вовсе не симпатичная. Я думал о том, что скажу ей позже в приемной, если случайно столкнусь с ней, выйдя отсюда. Черт бы ее побрал, это Грейнджер!

Вид Уоллеса — доброго, старого, надежного, похожего на гриб Уоллеса с глазами, излучающими синтетическую симпатию — вернул меня к действительности. Я думаю, что мое лечение окупалось. Я больше не хотел вышибить ему все зубы. Возможно только парочку.

— Вы когда-нибудь были в Поместье, Уоллес?

Его глаза зажглись. Несомненно, эта якобы случайная смена темы его заинтриговала, и он рассчитывал распутать новый отросток моего мозга, погрязший в скользких тисках его химерического недуга.

Скрип-скрип-скрип, забегало его перо.

— Несколько раз, — сказал Уоллес, кивая своим записям.

— Случалось вам быть там зимой?

— Нет... Нет, не думаю. Есть что-то особенное в поместье зимой?

Я откинулся на спинку кресла и насладился прохладным шуршанием кожи. Помолчал несколько секунд, обдумывая ответ.

— У поместья есть свой особый вид темноты, вы знали об этом, Уоллес?

— Нет, не знал.

— Я не говорю о темноте отчаяния и обреченности или чего-то мелодраматического и метафизического в таком роде. Я имею в виду, что поместье очень старинное, и в нем есть куча разнообразных подземелий — кандалы, и стальные решетки, и всякие цеха — но сам интерьер, в принципе, довольно просторный. То, о чем я говорю — это качество света, особенно в разгар зимы. Вы следите за моей мыслью?

— Да. Продолжайте, пожалуйста, Драко.

— В середине декабря становится холодно. По-настоящему холодно. Так холодно, что отопительная система, встроенная в наши стены, не может справиться. Холод как будто... забивается в уши и пролезает под кожу. Сковывает кости. И все как будто деревенеет и перерождается в этом мглистом, неровном свете. Знаете, таком свете, которым окрашено небо на заре...

(Все застыли в гротескном подобии жизни. Словно мертвые деревья. Или сожженные нервы).

— Да, пожалуй. Зимняя заря металлического цвета. Это строфа из Сильвии Пл...

— Свет такой густой, что это практически тень. Все выглядит иначе. Чисто. Почти зловеще. Все окружено бесшумным эхо, даже ваши мысли. И холод, и темнота, и... просто все. Это подавляет. Возникает такое чувство, словно снег доходит до глазниц, обертывает череп, и это никогда не закончится. Можно назвать это клаустрофобической лихорадкой. Мама никогда не понимала, что я пытался ей сказать. Отцу было все равно. Гойл ненавидел приезжать в поместье зимой.

Я нес какую-то чушь. Но это было нормально. В конце концов, я платил ему за то, чтобы выплеснуть из себя всю эту чушь.

(Я ненавижу это место, Драко. Освободи мои кисти. Выпусти меня).

— Грегори приехал к вам в поместье двадцать седьмого декабря?

— Не называйте его так.

— Как?

— Не называйте его Грегори. Я был его лучшим другом, но называл его Гойл.

— Прошу прощения, господин Малфой. Как вы хотите, чтобы я его называл?

— Я не имею ни малейшего понятия, понятно? Просто не называйте его Грегори.

— Хорошо, не буду.

— Ладно. Проехали. Вообще странно, потому что зимой небо более голубое, чем всегда, знаете? Такой вау голубой цвет. Такой нагло-дерзкий голубой цвет. Как будто бросает тебе вызов: отыскать, что в этом мире не так. Как будто ничего страшного никогда не произойдет. Как будто ничего страшного никогда не случилось и все страдания, которые ты когда-либо испытывал — просто дурные сны. И единственное, что помогает тебе вспомнить, что боль в мире все-таки существует — это морозный вкус воздуха. Странно, потому что единственное, что помогло мне пережить эти зимы, был именно холод, который я так ненавижу. Зимой в поместье все сумасшедшие. Гойл говорил...

(Гойл говорил, что все это вранье. Гойл говорил, что они пытаются меня успокоить. Гойл говорил: «Драко, взгляни на этот каменный желоб. Драко, взгляни на черный пруд. Драко, взгляни на эти умирающие деревья». Гойл сказал: «я хочу пробить кулаком кору до самой сердцевины и вытащить его все еще бьющееся сердце и проглотить его». Гойл сказал: «нет, Драко, я не хочу умирать, я просто хочу все это сжечь».)

— Что сказал Гойл? Я могу называть его Гойлом?

— Да, да, неважно. Гойл пойдет. Он сказал... Он сказал, что, глядя на все это, ему хочется выброситься из окна.

Я засмеялся, вспомнив, как Гойл морщил свой бесформенный нос, глядя на облака, воспринимая их, как личное оскорбление.

— Гойл терпеть не мог все это. И я тоже. Наверное, поэтому я это и сделал.

Я нес какую-то чушь. Я притормозил, остановился и сошел с дистанции. Иногда мне хотелось упасть так низко, что о побеге и речи не могло быть.

(Как, ты думаешь, я достал маггловский бензин?)

— Вы это сделали?

— Простите?

— Вы сказали: «поэтому я это и сделал».

Я тряхнул головой, пытаясь избавиться от кофеинового гула в ушах. Мне показалось, что я слышал, как мой мозг болтается в своей упаковке. Хлюпает в своем собственном кислом соку.

— Нет, я... Я так сказал? Я имел в виду Гойла, естественно. Поэтому он покончил с собой. Мы ведь о Гойле говорили, разве не так?

— Да, дорогой мальчик, это так.

— Извините. Просто хотел прояснить что-то для себя. Я полагаю, это было что-то вроде затяжной версии клаустрофобической лихорадки. Тоска. Депрессия. Смятение. Одиночество. Возможно, он винил себя за смерть Крабба. Возможно, ему было невыносимо смотреть на то, как все остальные стали налаживать свою жизнь, приспосабливаться к новым условиям, ведь он не мог. Или это только часть причин. Я не буду притворяться, будто знаю все, что творилось в его тупой черепушке. Возможно, он просто хотел знать, каково это — чувствовать огонь, или как долго он мог терпеть жар, прежде чем закричать.

_________________________________________________________________________________________________________________________________________

Тридцать третья неделя.

Всего лишь несколько человек в мире знали о том, что Гойл был блондином, и прежде, чем он начал брить голову, он накладывал на волосы кучу разного дерьма — всякого рода продукцию для укладки волос. И розоватый пробел в его волосах был удивительно прямым — самым прямым из всего, что я когда-либо видел. Я думаю, Гойл был еще светлее меня. Крабб и я страшно над ним издевались из-за его прически, и как-то он приехал в поместье без волос — вместо них был шишковатый, рябой пень головы. Мне стало его жаль. Я чувствовал себя ужасно. Естественно, я не извинился. Крабб — да, но он всегда был сентиментальным дураком.

Мне снился Гойл. Лучше он, чем Грейнджер.

Наверное.

Я знал, что это был сон. Я начал выздоравливать. Я знал, что это был сон, потому что я смотрел, как Гойл горел, и вместо того, чтобы попытаться ему помочь, я упал на колени и заплакал. Его губы багровели, с тела сходила кожа, вся неестественно-зернистая, как старая, забытая трагедия. Если бы это было наяву, я бы убежал. В конце концов, в этом я силен. Все запороть и сбежать. И вдруг, я не знаю как, но Гойл оказался слишком близко от меня, настолько близко, что я чувствовал, будто испаряюсь, так близко, что мы разделили дыхание друг друга и я забыл, где заканчивался огонь и начинался Гойл, и где я к ним присоединился. И это было восхитительно.

А потом кто-то меня затряс, пытаясь разбудить, и я моргал, скрывая слезы. Это была Грейнджер. И в этот раз я не был уверен, сон это или нет. Странно.

— Малфой. Малфой. С тобой все в порядке?

(Я вижу в тебе небо, Грейнджер)

Я закрыл глаза. Я никогда не мог вынести ее взгляда. Я чувствовал себя неловко: вялым и опустошенным, и в то же время полным обрывочных видений. Образ сломанных зубов, окруженных языками пламени, застыл за чувствительной красной завесой моих век. Поэтому я открыл глаза и сфокусировался на тексте Ежедневного Пророка, безвольно свисающего с моих ослабевших пальцев. Мне хотелось проползти через печатные строчки, как через дырку в заборе.

— Отвали, — умудрился проворчать я, стряхнув ее руку с себя и выпрямившись. Мне очень захотелось пересесть, потому что она сидела на соседнем от меня стуле, но я не хотел показать, что ее присутствие хоть как-то на меня повлияло, поэтому я остался сидеть, где сидел. Мне бы очень пригодился огневиски, чистый. Бутылка. Большой старый вонючий чан. Я мог бы в нем искупаться и остаться там навсегда. Алкоголь ведь воспламеняющийся, верно?

Мое лицо, должно быть, испещрили хаотичные морщины, потому что Грейнджер смотрела на меня так, будто я был какой-то урод из паноптикума. Я спросил ее, что она читает, чтобы сменить тему. Я не сообразил тогда, ведь я мог просто проигнорировать ее, и она, возможно, отстала бы.

— Анна Каренина, — ответила она охотно, по-видимому, довольная мной. Я чувствовал, что должен возместить показанный интерес, и выдал самую злобную презрительную усмешку, на какую был способен, глядя на толстую книгу. Это не принесло мне никакого облегчения.

— О чем это? — спросил я назло себе. Черт, черт, черт.

Не говори мне, я не хочу знать, мне наплевать, почему бы тебе не вернуться к своему понурому состоянию?

(Я слышу в тебе море, Грейнджер).

— Ну, ты знаешь, семейные интриги, такие обычные вещи, как лицемерие, ревность, вера, супружеская верность, брак, общество, и все такое.

— Звучит занудно. Как раз в твоем стиле.

— А, я забыла. Там еще полно плотского влечения.

Я сглотнул:

— Гм.

(Прошлой ночью ты пахла как пар, и свобода, и солнечный свет, и я ощущал твой вкус на своих губах.)

-...мужняя женщина по имени Анна Каренина влюбляется в офицера по имени Вронский. Я не думаю, что тебе понравится, я и сама читаю ее только потому, что, по видимому, это один из лучших романов девятнадцатого века, и я не могу быть ГермионойГрейнджер и не иметь его в своем багаже.

— Естественно.

— Что тебе снилось?

Она спросила меня так внезапно, что я был вынужден честно ответить.

— Гойл, — сказал я. Слово повисло в воздухе между нами,словно отвратительные, отвратительные объедки чего-то, предназначенного для выброса, но забытого, и потому гниющего. Интересно, помнила ли она, как Гойл выглядел.

— А-а...

— Да. Он... — Я прочистил горло, пытаясь заставить воздух обойти ощетинившийся ком, застрявший там, — Он покончил с собой.

— Я знаю, — ее тон был извиняющимся, и у меня не было сил злиться на нее.

— Он поджег себя, — я мог поклясться, что другие сумасшедшие ребятки подслушивали. Вот вам, приятели. Соберитесь в кружок, расслабьтесь, согрейтесь. Психического дисбаланса здесь на всех хватит.

— О, — ее взгляд прошелся по коже на моих руках, и волосы на них встали дыбом. Я заметил выражение ее лица, которое я видел раньше у других людей. Болезненное любопытство с налетом отвращения. Когда я был ребенком, мама часто говорила мне, что если я не прекращу хмуриться, то мое лицо навсегда останется искаженным, и я буду выглядеть, как леший. Возможно, что-то в этом роде и произошло. Возможно, я как-то деформировался, но я так часто и пристально на себя смотрел, что не мог бы увидеть разницы. Я удержался от желания продолжать яростно чесать свои руки.

Она нахмурилась и посмотрела вниз, опять уткнувшись в книгу. С таким же успехом она могла бы сидеть на другом конце здания. Или в другой части города. Или даже быть заточена в сундук и сброшена на дно океана — она была бы не более недосягаема. Что ж, это то, чего я добивался.

Я снова начал клевать носом. Свет словно поглощал меня. С некоторых пор это не было редкостью. Уоллес говорил, что это показатель моего выздоровления, и что в видимом будущем настанет день, когда мне не надо будет сюда приходить. В любом случае, чувство потери восприятия не было неприятным. Интересно, долго ли я смогу так продержаться. Долго ли я смогу оставаться в полудреме. Насколько глубока бездна, и могла ли она, бездна, начать смотреть на тебя сама, если ты будешь вглядываться в нее слишком долго.Возможно ли умереть только от того, что потерял желание жить?

Проклятье, мне надо отлить.

— ...не уверена, могу ли я сказать что-то по этому поводу, — я поднял глаза. Грейнджер все еще пристально смотрела на страницы своей книги, как будто та хранила самые грязные секреты вселенной. Она нервно сжала руки, и это привлекло мое внимание, так как я знал, что она редко смущалась.

— А? — выдал я свой заслуживающий премии ответ

— Я сказала, что не уверена, могу ли я сказать что-то о Гойле. О... его смерти. Есть ли у меня право говорить что-то.

Она приподняла плечи и резко выдохнула, как будто это я раздражал ее, а не наоборот.

— Так и не гово...

— Но я уже решила, что ты должен это услышать. Видишь ли, Малфой... Я знаю, тебе сейчас очень плохо. Я знаю, что люди тебе постоянно говорят, что они знают, что ты чувствуешь. И что тебя тошнит это слышать, и иногда тебе хочется засунуть пальцы в уши так глубоко, что можно дотронуться до мозга, лишь бы не слышать больше ни одной бессмысленной банальности.

Она опять смотрела на мои руки. Затем она подняла глаза выше, выше, скользя взглядом по плечам, шее. Когда ее глаза достигли моих, я подумал, что их цвет — в точности как у заляпанных грязью камней, опоясывающих ручей, пробегающий за поместьем.

— Ты абсолютно двинутая, Грейнджер.

— Нет, я недвинутая. Потому что я-то точно знаю, что ты чувствуешь. Но, видишь ли, я должна тебе сказать, Малфой, что во всем есть красота. Ты просто обязан это услышать, иначе ты умрешь. Да, это важно. Красота есть во всем, даже в смерти.

(Позволь мне рассказать тебе историю, Драко.Позволь мне рассказать тебе историю о том, как я умер, а мои друзья пытались собрать меня заново при помощи веревки и слюны.)

Внезапно я разозлился, и гнев был таким сильным и пульсирующим, что я испугался, и это разозлило меня еще больше.

— Ты права. У тебя нет никакого чертова права проповедоватьмне свою идиотскую философию радужной безоблачной жизни...

— Анна познакомилась с Вронским на вокзале, в тот момент,когда кто-то попал под поезд.

Я насмешливо фыркнул.

Это твое гребаное доказательство? Ты собираешься цитировать мне величайшее произведение девятнадцатого века?

— Я еще не закончила, — парировала она, челюсть напряжена так, как я помнил еще с войны. В этот момент она была прекрасна, и я прикусил язык. Она воспользовалась моим временным молчанием и продолжила:

— Они познакомились на вокзале в момент чьей-то смерти. В конце романаАнна бросается под поезд.

— Ты говоришь, что я должен броситься под Хогвартс Экспресс? — я крепко сжал губы, чтобы не позволить вырваться булькающему смеху, бешено закипающему у меня внутри. Но у меня было желание отпустить его — рассмеяться ей в лицо.

— Неужели ты не понимаешь, Малфой? В жизни есть симметрия. Мы все живем в соответствии с некоей симметричной структурой. Человеческая жизнь составлена, как музыкальное произведение, и мы, неосознанно, ищем утешение красотой даже в минуты величайшего страдания. Особенно в минуты величайшего страдания. Анна могла бы умереть любым другим способом. Но ее прельстил вокзал — то место, где зародилась любовь. Лишь она видела вокзал именно в этом свете — место, где родилась ее любовь. Это... это равновесие. Маленькие незначительные вещи нас уравновешивают. Ты все еще не нашел свой особый кнат?

Да, нашел, но он покрыт грязью и глубоко закопан на дне реки, и я не знаю, как его подобрать. Течение слишком сильное, и вода слишком холодная, и мои руки слишком...

Слишком...

— Звучит как куча философского дерьма, особенно если учитывать, что именно ты об этом говоришь.

(Я двинутый, как они и утверждали).

— Все, что я говорю — это то, что в жизни есть красота. Красота в самых абсурдных вещах. Красота в самых уродливых вещах. Половина жизни выглядит так, словно в ней нет ни малейшего смысла, а другую половину мы так страдаем, что нам не до этого. Но красота есть всегда. И этого достаточно для того, чтобы выжить, если ты не дурак. В этом можно найти утешение.

Она выглядела так непреклонно, что я почти ей поверил. Мерлин! Как люди вроде нее все еще существуют? Все это было как некая шутка только для посвященных, над которой хотелось бы посмеяться, но она до меня просто не доходила.

— Гойл в жизни не прочитал ни единой книги. Как все то, что ты наговорила, по-твоему, должно ему помочь?

(Я двинутый, как они и говорили. Поцелуй меня, Грейнджер. Сладко чмокни меня прямо в широко открытый рот).

— Это не должно помочь ему. Гойл мертв. Это должно помочь тебе.

Ее улыбка было легкой и мягкой, и слегка неловкой, и будь я проклят, но что что-то большое и злое внутри меня в этот момент отступило.

_________________________________________________________________________________________________________________________________________

Тридцать седьмая неделя.

— Вы верите в существование души, Драко?

— Души?

— Да. Как сущности человека. Согласно многим религиозным и философским убеждениям, она бессмертна.

— У нас есть для этого магия — для того, чтобы сделать человека бессмертным. Я не вижу, как душа вписывается в общую картину в связи с этим обстоятельством.

— Справедливое замечание. Но в принципе, дело не в бессмертии. Я хотел спросить вот о чем: вы верите в разделение тела и ума? Верите ли вы в то, что нами движет живительный принцип... души, назовем ее так?

— Какая разница, во что я верю? Истина существует в независимости от моих представлений о ней.

Уоллесу понравился мой ответ:

— Какой научный подход вы избрали.

— Наука. Логика. Здравый смысл. Все равно.

— Что-то подсказывает мне, что вы больше склонны верить в то, что мы все — это просто мешки с химическими реакциями, брошенные на милость ферментов.

— Ферментов?

— О, простите. Это такой маггловсий термин. Я почему-то предположил, что он вам знаком. В любом случае, это не так важно.

Желание перевернуть его жирной задницей вверх и не мене жирной башкой вниз усиливалось с каждой секундой.

— Я в это не верю

— В то, что мы не лучше животных?

— Я не хочу в это верить. Хотя сейчас, если подумать, может, и верю. Грейн... Один человек сказал мне, что во всем есть красота.

— И вы поверили ей?

— С чего вы взяли, что это «она»?

— Просто предположил.

— Я не знаю. Было бы неплохо. И в этом случае у нас с ней было бы еще что-то общее, кроме того, что мы оба чокнутые.

— Она вам нравится?

— Отвяжитесь.

Я чувствовал, как заинтригованный взгляд Уоллеса вот-вот просверлит дырку в моем лбу. К счастью, он сдался и не продолжал забрасывать меня такого рода вопросами.

— Вы когда-нибудь задумывались о древних людях? Очень, очень давно, до возникновения магии, до открытия огня. Древние люди лежали в темноте и с глубочайшим изумлением вслушивались в мерное биение сердца в груди. Вот лежит такой древний человек и чувствует, как его пульс учащается с каждым его дыханием, и это его удивляет, и ему нравится удивляться. С прогрессом человечества мы раскрыли тайны человеческого тела. Так мало осталось неизведанного. Раньше считалось, что именно душа ответственна за умение смотреть, слушать, страшиться, думать, восторгаться, любить.

Я промолчал.

— Грустно, не правда ли? Сегодня мы относимся к душе, как к серому веществу мозга. Магглы, во всяком случае. Но и мы тоже. Поскольку нам дарована магия, нас очень трудно удивить. Душу окутали техническими терминами. Мы заливаем ее сущность в бутылку, выливаем в Думоотвод, моделируем из нее заклинания. Она, по существу, — всего лишь один из ингредиентов какого-нибудь зелья.

Я рассмеялся. Это был самый фальшивый звук, когда-либо исходивший из моего горла.

— Послушайте, Уоллес. Вам когда-нибудь доводилось принимать участие в дуэли?

— Конечно. Я, знаете ли, тоже учился в Хогвартсе.

— Не так. Не в уютном маленьком замке, в кругу друзей. Вы когда-нибудь дрались на дуэли за свою жизнь?

— Нет, никогда. Я всего лишь мирный целитель, господин Малфой, и я искренне надеюсь, что никогда и не придется.

— Вам довелось когда-нибудь убить человека?

(Испарение, электрический стул, казнь).

Глаза Уоллеса превратились в сталь. Я опешил. Они не сочетались с его дряблым лицом.

— Нет, я никогда никого не убивал.

(Драко, Драко, ты не убийца).

— Вот как это происходит, Уоллес. С палочкой, так сильно прижатой к вашему горлу, что вы чувствуете ее нутром и можете только выдавать бессвязные звуки. И единственное, что крутится у вас в мозгу в этот момент — это не мысль о вашей душе, не живительный принцип, не возможность существования загробной жизни. Единственная — единственная мысль в вашей голове в этот момент такова: пожалуйста, Господи, сделай так, чтобы я не обоссался.

(Драко, Драко, ты не убийца).

Я не заметил, как очутился на ногах, направив на Уоллеса палец. Затем я сжал кулаки.

— Очень просто говорить о душе, если вы никогда не сталкивались с реальной опасностью ее скорой потери. Чертовски просто проповедовать с трибуны елейным голосом, но до тех пор, пока вы не сможете мне сказать — причем, будучи абсолютно, непоколебимо в этом убежденным, — что процент выживания в обозримом будущем для всех упадет до нуля, что все, кого вы когда-нибудь любили, непременноумрут, и вы будете свидетелем их смерти, до тех пор, пока вы не скажете, что вы предпочтете самосожжениедаже секунде дополнительногопребывания на этом богом забытом клочке бесплодной земли, не смейте спрашивать меня о том, верю ли я в существование души.

Я тяжело дышал — тяжелее, чем имел на это право в тот момент. Я задыхался, но даже весь кислород мира не смог бы угомонить мое разбушевавшееся сердце.

(В зимнюю спячку. На многолюдное кладбище. Мы спускаемся — осторожно, не ушибись)

Уоллес спокойно улыбнулся мне. Я ненавидел его больше всего именно таким. Он ни черта не знал — не мог знать. И тем не менее сидел здесь, по уши наполненный самоудовлетворением, будто в его распоряжении была роскошь управления будущим. И так оно и было. Потому что у него было будущее — зеленое и широкое. А вот я был клинически мертв.

Я сказал мертв? Я имел в виду безумен.

— Очень хорошо, господин Малфой. На сегодня все.

_________________________________________________________________________________________________________________________________________

Сорок третья неделя

Я видел, что она умирала от желания задать вопрос.

Ага, вот и он.

— Зачем тебе две чашки кофе? — она попыталась, чтобы это прозвучало легко и равнодушно, но не смогла скрыть надежды в тоне своего голоса.

— Обе мои.

Я чуть было не рассмеялся, увидев, как уголки ее губ разочарованно опустились.

— Только не плачь. Можешь взять одну, если пообещаешь заткнуться до конца своей жизни.

У нее была очень бледная кожа. Истощение было просто написано на лбу. Окно освещало ее волосы сзади, красные нити соединялись с ярко-коричневыми, жизнеутверждающими. Она просто затаилась на периферии моего взгляда — невероятная, раздражающая — и я мог бы поклясться, что божества выглядят именно так, если бы не был совершенно уверен в том, что она грязнокровка.

Но это не был так ужасно — то, что она грязнокровка.

Я протянул ей кофе. Она взяла кружку обеими руками — пластиковую зеленую кружку для туриста, миллион лет назад подаренную мне Панси. Двумя крохотными, крохотными ручками.

— Ты веришь в существование души? — спросил я прежде, чем смог удержаться.

— Что? Какой странный вопрос, — задумчиво сказала она, отложив Анну Как-ее-там на соседний стул и улыбнувшись.

— Так веришь?

— Гм. Я думаю, это один из тех вопросов, ответ на которых не так уж важен, если ты понимаешь, о чем я.

— В смысле?

— Ну, во что бы я там ни верила, никакой разницы это не делает, разве не так? Все, что я знаю, это то, что я существую, и мыслю, и чувствую — и этого для меня достаточно.

— Забавно, — сказал я без сарказма.

— Что, прости?

— Просто... именно это я и сказал своему целителю. Или что-то, очень похожее.

В такие минуты я забывал о том, что в приемной находились другие люди. Было приятно. Как будто в моем полном распоряжении находилась маленькая стерильная вселенная, в которой былитолько Грейнджер и я, и наши мертвецы, висящие вокруг нас, словно жуткие надувные шары из плоти.

— Я думаю, если бы душа существовала, у тебя она бы была прекрасной, ДракоМалфой.

Я подавился кофе и почувствовал, что кончики моих ушей покраснели. Она продолжала говорить, как ни в чем не бывало:

— Я думаю, что души — как бобы Берти Боттс. Есть очень вкусные и есть... ну, есть такие, со вкусом потных ног. Но всегда найдется кто-то, кому это понравится. Даже самые отвратительные. Всегда найдется какой-нибудь странный индивидуум, покупающий целую упаковку ради нескольких штучек со вкусом акне. Если сравнивать душу с бобами Берти Боттс, то твоя была бы крем-брюле.

— А твоя — грязью, — парировал я.

Это было ложью. Ее душа была бы молочным шоколадом, или ириской, или пирогом с патокой. Или нет, возможно, это было бы что-нибудь с горько-сладким вкусом, как вино. Меняохватило страстное желание прижаться открытым ртом к основанию ее шеи, чтобы собрать влагу, скопившуюся там, и попробовать ее на вкус. Я обнажил зубы в елейной улыбке, когда она зло взглянула на меня. Но я должен был узнать:

— Почему крем-брюле?

— Потому что ты такой же белокурый, как чертова кукла Барби, и это было самым близким сравнением, которое я могла придумать слету. Но есть и другие причины, помимо схожести цветовой гаммы, знаешь ли. Ты весь такой жесткий снаружи, но изнутри ты просто большая куча сливочной кашицы. Между прочим, Берти Боттс со вкусом крем-брюле был самым любимым у Рона.

-О, — я отвел глаза, увидев, как ее подбородок задрожал.

Я подумал, что она вот-вот расплачется, как любая другая девчонка сделала бы на ее месте в похожей ситуации, поэтому я сделал то, чему научила меня мама, а именно вынул носовой платок. Он был не первой свежести, с пятнами чая по краям. Я взял его двумя пальцами и бросил ей на колени.

— Это что — чертов носовой платок? — Она подняла его на свет. Ее запястье была хрупкой костью, обтянутой упругой кожей. По непонятной причине ее голос звучал раздраженно. Я весь подобрался.

— Да, обычно мы им пользуемся, чтобы вытирать нос...

— Неужели есть такие люди, которые до сих пор носят с собой носовой платок?— недоверчиво спросила она. Я не мог определить, было ли это сказано искренне или с сарказмом, — Для чего он только нужен?

— Показатель наличия хороших манер, Грейнджер, но я и не ожидал, что...

— Да, но ведь у нас есть магия, разве нет?

Я ощетинился.

— На мою палочку наложили следящее заклятие. Я могу использовать только самые основные заклинания.

— О, — теперь была ее очередь пристыжено пробормотать. Злобное удовлетворение, которое я хотел почувствовать от того, что мне удалось ее пристыдить, так и не наступило. Черт побери!

— Я ношу его для тех случаев, если рядом со мной окажутся всхлипывающие, эмоционально неуравновешенные женщины.

Это вызвало у нее бледную улыбку. Я все еще чувствовал себя паршиво. Я не хотел испытывать к ней жалости. Я не хотел, чтобы хоть какая-то часть ее выглядела ранимой. Во всяком случае, не при мне.

— Послушай... Грейнджер. Как... Как там дела у твоего мужа? — Я не смог заставить себя произнести его имя. Это было бы неверно до мозга костей.

— Он в порядке, насколько возможно, учитывая обстоятельства.

— Что ж, по крайней мере... По крайней мере, у него было время, прежде чем... Когда, ну, ты знаешь, вы были вместе. По крайней мере, у него была ты. Ненадолго, — губы меня не слушались. Слова неуклюже падали сквозь мои зубы, отвратительные, бессмысленные, бессильные, покрытые плесенью из-за долгого пребывания внутри меня. Все, что у меня было — это старые слова и нескладные чувства, и я страстно желал, чтобы мой язык мог соорудить что-то новое из всего этого. Мне захотелось дать себе пинка, но она всё же улыбнулась.

— Спасибо тебе, Малфой. Спасибо за то, что ты сказал, — и тут она стала таки плакать.

Уф, — засмеялась она сквозь слезы, — как ты можешь терпеть всхлипывающих, эмоционально неуравновешенных женщин?

— Будь осторожна, Грейнджер. Это прозвучало так, как будто ты завидуешь моему пенису, — я повторил фразу, слышанную как-то в баре. — Ты когда-нибудь хотела, чтобы у тебя был пенис? — Я перегибал палку. Я никогда не знал, где надо провести черту при общении с ней. Это всегда было моей отговоркой. Я был беспомощным рядом с ней.

(Ты аннигилируешь меня)

Она чопорно выпрямилась на своем стуле и сделала глоток кофе.

— Нет, не думаю. Но мне бы хотелось иметь яйцеклад, чтобы заражать своих врагов личинками*, — она подмигнула мне в самой возмутительной манере, и я почувствовал, как что-то сжалось у меня в районе грудной клетки, словно мое тело ударило током. Я презрительно усмехнулся ей в лицо, потому что это было лучше, чем широко улыбнуться во весь рот, как чертов придурок.

_________________________________________________________________________________________________________________________________________

Сорок восьмая неделя

— Я где-то читал, что было две большие маггловсие войны — они их называют Первая мировая война и Вторая Мировая война. Очень практично. Они это умеют — все сводить к числам.

Мое состояние опять ухудшилось. Я не знал почему. Возможно, это был один из тех случаев, когда после сильного временного ухудшения наступает серьезное улучшение. Я терял контроль над реальностью. Всю прошлую ночь я провел, переставляя мебель. Я наорал на Дули и велел ей убраться и никогда не возвращаться. Мама написала мне записку, поскольку ей не разрешалось со мной видеться, но я ее даже не раскрыл. Записка лежала на моей кровати — квадратик бледно лилового цвета, излучающий жеманство, завуалированное под материнскую любовь.

Прошлой ночью мне снилось, что он лежал ничком: каменный актер, мраморно-белый, как Давид Микеланджело, вроде бы изображающий отвагу, но с лицом, парализованным от страха. Он посмотрел на меня широко открытыми, пустыми глазами.

— Очень точно подмечено, господин Малфой. Продолжайте, пожалуйста. Что еще вы знаете об этих войнах?

(Я слышал о бомбах, о радиации, о лопающихся клетках.)

— Насколько я понял, Англия играла важную роль в обеих войнах. Во время второй — ну, то есть, Второй мировой войны, когда англичане отступали из Франции, они сожгли все, что могло бы пригодиться наступающей армии врага. Застрелили лошадей, вылили весь бензин из грузовиков.

— Как вы отмечали, очень практично. Довольно циничный способ вести войну, хотя, с другой стороны, какой способ ведения войны не циничен?

Моя кожа горела, горела, горела. Мне было просто необходимо выпить. Огни появлялись и исчезали. Куда они исчезали? Наверное, в параллельное измерение. Интересно, существовала ли другая копия менягде-то глубоко в чреве вселенной. Другая копия Гойла. И Грейнджер. Хотелось бы мне попасть туда, если так, протиснув свое тело сквозь межпространственный портал. И предупредить их о том, что все это нереально. Чтобы они смогли успеть убраться оттуда, пока не поздно.

Насдолжны были сжечь после того, как война закончилась. Взгляните на нас: мы — зомби. Мы... мы мешки... мешки с медицинскими отходами.

— Вы опять виделись с матерью, господин Малфой? Я же говорил, что это принесет вам вред. Она один из триггеров вашего состояния. Разве мы не договорились о том, что вы воздержитесь от ее посещений до тех пор, пока не поправитесь?

Иногда мне снилось, что Гойл все еще жив. Иногда мне снилось, что Гойл смотрел на меня так, будто я украл что-то, очень для него ценное. Иногда я был на его месте. Я больше не знал, кто кого убивает. Это были самые лучшие сны, но я ненавидел их также сильно, как и желал. Они были похожи на полет — когда улетаешь с поля для Квиддича, и с каждой секундой люди, и обручи, и трибуны становятся все меньше и меньше и все более и более одинокими, но ты понимаешь, что на самом деле это ты становишься все меньше и меньше, и все более и более одиноким, сбегая от всего, что ты когда-либо знал, со скоростью миллион километров в час.

— Что произошло двадцать седьмого декабря прошлого года, Уоллес? Что случилось со мной? — мой голос был не громче надтреснутого шепота, зависшего в сантиметре над землей, словно предсмертный хрип.

(Единственное, чего я хочу от жизни — это немного треволнений, немного самопроизвольного зажигания. Может, поможешь мне с этим?)

Я вытащил пузырек из кармана. Я потряс его перед лицом Уоллеса, взболтав мутную черную жидкость.

— Не старайтесь мне солгать. Я проснулся и увидел, как Дули пыталась влить мне это в рот. Как выяснилось, она не заколдовывала воду из-под крана, чтобы та пахла ежевикой.

Я вытащил пробку, и приятный запах ежевики немедленно распространился по комнате.

— Это... э-э. Это легкое — очень легкое успокоительное. Это мера предосторожности, мой дорогой мальчик. Единственный побочный эффект — слабый, но долго держащийся запах ежевики. Скажите, как вам удалось заставить вашего домашнего эльфа признаться ва...

— Не смейте со мной играть! — я говорил так, как мой отец.

Уоллес сморщил свои мясистые губы. Вздохнул. Вынул конверт, спрятанный между страниц его записей.

— Посмотрите на меня, Драко.

Посмотри на меня, Драко. Драко. Драко. Ты не убийца. Ты нарушитель спокойствия, но ты не убийца.

— Да, сэр, — нехарактерная настойчивость в его тоне разбудила заискивающего, хнычущего маленького мальчика, все еще живущего во мне.

— Это должно быть использовано только в крайнем случае. Самом крайнем. Вам понятно?

Это был просто конверт. Я ничего не понял. Но все равно кивнул.

— Не открывайте его, пока не получите моего специального разрешения. Это — Драко, посмотрите на меня — это очень важно. Не открывайте его.

Я стиснул челюсти и мрачно кивнул — так, как отец меня учил. Он говорил, что можно многое сказать о мужчине по тому, как он пожимает руку и кивает головой. Это все была чушь и пустая болтовня, псевдо-мужской вздор, который он скармливал мне, чтобы почувствовать себя лучшим отцом. Похоже, что Уоллес был удовлетворен моим важным видом, потому что он протянул мне конверт.Я взвесил его в руке. Странно. Я всегда думал, что этот момент будет более...значимым. Я ждал уловки, взмаха гильотины, но ничего не произошло. Я продолжал стоять с конвертом, лежащим на открытой ладони, немного потрясенный и чувствуя, что меня вот-вот стошнит.

— Утро вечера мудренее, господин Малфой. Память вернется. Не бойтесь добраться до сути. И помните: исцеленная память — это не удаленная память._________________________________________________________________________________________________________________________________________

* Строчка из «Характеристики Полов» Ф. Бергмана

Глава опубликована: 08.10.2013

Глава 3

Пятьдесят первая неделя

Я проснулся этим утром от лучей солнечного света, с любопытством пробивавшихся сквозь щели моих склеившихся ото сна век и заставивших их раскрыться, словно при помощи небесного долота. Где-то Бог ликовал при мысли о том, что лишил отдыха еще одного несчастного страдальца.

Я поплелся в ванную, где мельком поймал в зеркале свое отражение. Я не мог прийти в себя от страха целых две минуты, убежденный в том, что отклонения в моем мозгу каким-то образом просочились наружу в виде блестящих розоватых лужиц, разлившихся по всему моему лицу. Неужели это возможно? Неужели что-то, полностью выдуманное мною, могло выбраться наружу и обрести форму в реальном мире?

Просто восхитительно. Благодарю тебя, Господи.

Я поднял руку к лицу и дотронулся до кожи, всей в пятнах и синяках, думая, смогу ли я в таком виде появиться в приёмной, когда обратил внимание на то, что мои движения отображались в зеркале с опозданием в долю секунды.

Я вспомнил, как однажды прочел в какой-то глупой книжице о том, что зеркало — это портал в другое измерение. О том, что время не линейно, и каждый раз, когда кто-то принимает решение, оно ответвляется в бесконечные вариации возможностей. Каждое, даже самое незначительное из принятых нами решений ведет к рождению нового мира. И единственный способ попасть в эти миры — это пройти сквозь зеркало.

Добрый вечер, сэр. Можно взять ваше пальто? Добро пожаловать в Великую Сизифову Трагедию Жизни.

Благодарю тебя, Господь.

Я подумал о том, что останусь сегодня дома. Через неделю будет ровно год с тех пор, как я начал лечение. Должны же они меня понять и позволить пропустить разок? Я бы мог отправить им сообщение.

Извините, Уоллес, старина, но я не смог сегодня прийти. Мое сумасшествие просочилось на лицо, а другое измерение просачивается в мое. Может, перенесем, а?

Я смотрел в зеркало и ждал. Мне показалось, что это важный момент, один из тех особенно значимых моментов, когда происходят внезапные озарения. Может быть, именно сегодня это тот день, когда я, наконец, все вспомню. Я ждал, что случится что-то поразительное — возможно, спонтанное химическое разложение, или мое отражение заговорит со мной, или еще что-нибудь. Но ничего необычного не произошло. Я еще раз моргнул и наши движения — мои и моего отражения — синхронизировались. И моя кожа стала выглядеть абсолютно нормально.

Я подумал, что это бессонница так на меня повлияла. Когда вы страдаете бессонницей, все, что вы видите, кажется вам, словно вышедшим из мерцающего марева. Все вокруг туманное и ускользающее. Воздух не торопится доходить до вашего мозга, и вам нужно напрягаться значительно сильнее, чтобы додумать любую мысль. Вы начинаете обдумывать какую-нибудь вполне понятную идею, пропуская ее по каналам вашего мозга, и вдруг траектория ее движения резко куда-то сворачивает и — вуаля — нет ни мысли, ни траектории — ничего, и вы стоите и хватаете ртом воздух, и вас чудовищно мучает жажда, и все смотрят на вас с недоумением, мысленно вопрошая — какого дьявола с тобой произошло, приятель?

Ничего не может прийти из ничего. Шекспир, и Парменид, и Дарвин — все они это говорили. Я почувствовал, что моя кожа стала натянутой и старой, как ткань, образующая шрам. Но при этом выглядела она нормально. В зеркале мой гость из другого измерения потыкал в щеки пальцами и широко мне улыбнулся. Я сочинил про него историю. Его звали Мако Дралфой. У него были любящие родители. У него было все, чего бы он ни пожелал, включая собаку. Он учился на космонавта.

Конец.

На маггловском уроке мы проходили о том, что человеческий мозг состоит из ста миллиардов нервных клеток под названием нейроны. Каждый из этих нейронов может находиться в контакте с десятью тысячами других нейронов. Эти связи называются синапсисами. Каждый из этих синапсисов может быть включен или отключен в каждый, отдельно взятый момент времени. В результате этой комбинаторики, число возможных состояний мозга легко превосходило общее количество элементарных частиц во вселенной. Fimbria, fornix, indiumgriseum, locusceoruleus, medullaoblongata, corpuscallosum, substantiainominata. Я не выучил все эти названия на маггловском уроке — я прочитал о них самостоятельно. Где-то во все это пульсирующее серое вещество вживлен механизм электрохимических импульсов, которому поэты (все вместе и каждый в отдельности) навесили ярлык «любовь».

Мои родители меня любили. Меня, Драко, а не Мако. Просто они выбрали странный способ проявления своей любви.

После того, как умер Гойл, мама плакала и говорила мне, что она меня любит. Что ей очень, очень жаль. Что это не было моей виной, и как она может помочь?

Положив теплую ладонь мне на ключицу, отец направил всю силу своего пронизывающего серебряного взгляда на меня и сказал: «Мы вымирающая порода, сынок». Как будто смерть Гойла была для него еще одной пометкой в списке жертв. Временами я думал, что, несмотря на его злость на магглов и грязнокровок за то, что они крадут причитающееся нам по праву рождения, он был рад принадлежать к вымирающей породе. Это давало ему цель и направление в жизни. Без всей этой угрозы вымирания, давящей со всех сторон, он был просто еще одним Чистокровным колечком дыма.

Вымирающая порода.

Это наводило на мысли о грибах, или мхе, или о других вещах, растущих в темноте и пахнущих землей, аммиаком и гниением. Мы были как лишайник, цепляющийся за треснутую кору деревьев, окружающих поместье, слизистый и отчаявшийся.

Мать с отцом очень старались меня поддержать. Они настояли на том, чтобы я пошел к целителю-психотерапевту.

Пришло время налаживать жизнь, идти дальше, говорили они.

Пожалуйста, Драко, постарайся жить дальше.

Мамина прохладная рука на моем горячечном лбу. В тот момент я вряд ли осознавал, кто она такая. Я не узнавал обоих родителей.

Они были инопланетянами.

Самозванцами.

Я посмотрел на Мако, и Мако посмотрел на меня, и одновременно мы созерцали каждый своего двойника.

Его родителями были Марцисса и Мюциус Дралфой. Они жили в большом доме, окруженном высокими, неприступными деревьями. У них не было ни темных мыслей, ни позора, ни злобы. Они вели жизнь абрикосового компота и клубничного торта. Деревья охраняли их. Если бы война, или атомная катастрофа, или торнадо застали их в этой безмятежной, окруженной деревьями идиллии, они бы смелИ с себя пыль, собрались и сказали: пора идти дальше. Жить дальше. Жить дальше.

Именно так Сизиф и оставался в здравом уме.

Благодарю тебя, Господь.

_________________________________________________________________________________________________________________________________________

Пятьдесят четвертая неделя

— На секунду я подумала, что ты — это Гарри.

Я огляделся, попытавшись выяснить, с каким очкариком она говорила, прежде чем понял, что она смотрела прямо на меня. Я сделал вопросительный жест по направлению к очкам, сидящим на моем носу.

— Ты серьезно? Я просто возмущен.

Я протянул ей кофе и уселся на свободное место за три стула от нее. Я проигнорировал то, как Джонс закатил глаза.

— Ладно, ты не так уж и похож на него. Просто у меня рефлекс Павлова на очки, я полагаю. Так почему?

— В смысле?

— Так почему ты надел очки? Не тормози, — сказала она с издевкой. Сегодня ее волосы были заплетены в толстую косу, откинутую за спину. Как я понимаю, это была попытка как-то их присмирить, но из-за кудряшек, стремящихся высвободиться из своего заключения, ее голова выглядела, как пушистый шар. Смотрелось неплохо.

— Плохо вижу, — проворчал я, пряча половину лица за кружкой.

— Да ну, хватит трепаться. Я абсолютно точно знаю, что у тебя идеальное зрение.

— Неужели?

— Я заметила, как ты читал, заглядывая мне через плечо, сидя за шесть стульев от меня. Как бы иначе ты мог так тщательно продумывать свои оскорбительные замечания по поводу выбранных мною книг, если бы не был близко знаком с их содержанием? — Она пересела на соседний со мной стул. Это повторялось каждую неделю, и я недоумевал, почему мы просто не садились рядом сразу. Наверное, мы оба принадлежали к тому типу людей, которым необходимы оправдания каждому своему поступку. Джонс ткнул Мэллори локтем в бок, и они оба хитро мне подмигнули.

— Да, гм..., — нахмурилась она, глядя мне в лицо с напускной сосредоточенностью, — с близкого расстояния ты совершенно не похож на Гарри.

— Не будь дурой — ты бы могла нас отличить на расстоянии трех километров.

— Ты прав. Гарри симпатичный.

— Если под «симпатичный» ты подразумеваешь невероятно бесформенного уродливого индюка, то да, наверное, ты права.

— Фу. Не надо грубить. В любом случае, как ты можешь видеть в них хоть что-то? Линзы толщиной чуть ли не в двенадцать сантиметров.

— Мне не нужно ничего видеть. Представление происходит у меня в голове.

— Сними их.

— Что? Нет...

Она коварно нырнула мне под руку и ловко потянулась за очками; холодный металл дотронулся до виска, и через секунду очки были у нее в руках.

— Что в этом такого? Ничего страш...

— Отвали, понятно? — зарычал я, выхватил очки из ее ослабевших пальцев прежде, чем она их уронила, и водрузил их обратно на лицо. В горле было так сухо и пусто, что я был уверен, оно вот-вот взорвется.

— Что... прости, я не хотела...

Я хотел сказать: ну что, теперь ты довольна? Но вместо этого произнес:

— Ладно. Проехали.

Прошлой ночью я опять не мог заснуть, и поэтому стал задумываться о том, чтобы избавиться от всех маленьких кусочков детства, которые Дули натаскала в мою квартиру. Я взял все фотографии, и дурацкое старое одеяло, и шлепанцы, и крошечную метлу, и кружку с отбитыми краями, все еще хранящую мои перья, и мысленно прокричал: «черт бы вас всех побрал!». Я сложил все это в небольшую кучу, затем сдернул наволочку с одной из своих шелковых подушек и упаковал в нее весь хлам. Луна на бархатном покрывале неба была похожа на белую бумагу, и я решил, что ночь была подходящей для того, чтобы прогуляться, поэтому я вышел на улицу, неся свое детство в наволочке. Я забросил ее в чей-то огород.

А потом я пошел и надрался до такого состояния, что стал болтать о Грейнджер с абсолютно незнакомыми людьми, и какой-то мужик спросил, почему я до сих пор ее не трахнул, и это до такой степени меня разозлило, что я ему двинул. А он ударил меня в ответ. Причина и следствие.

Это я к тому, что я почти не спал, моя бессонница вернулась и расползлась по всему моему существу, покрывая его своей искусственной бледной кожей, и когда я посмотрел в зеркало этим утром, мое лицо было снова испоганено. Я не мог определить, было ли это на самом деле или только в моем воображении. Отсюда и принятое в последний момент решение надеть еще и очки, в дополнении к наложенным, как обычно, чарам обаяния.

— Я не понимаю... Почему ты злишься?

— Я не злюсь, понятно? Я просто... поскользнулся в дУше.

Взгляд, которым она меня наградила, просто сочился недоверием.

Я как-то слышал один стишок. Что-то, что-то — закрыл глаза и мир рухнул замертво. Что-то, что-то, поднял веки и все зародилось вновь.

(Мне кажется, что я выдумал тебя).

И тут она улыбнулась мне заговорщической улыбкой, словно она знала все о моем страшном секрете. И, возможно, так оно и было. И, возможно, я и не возражал.

— Лжец, — сказала она тихо.

Ба-бах, простучало мое сердце.

— Докажи.

— Это не очень-то мило с твоей стороны, — ее голос был хриплым — я никогда его таким не слышал — маленькие розовые губы сложились в надутую гримаску.

— Что не очень-то мило?

— Если это была какая-то подлая слизеринская попытка заставить меня представить себе, как ты выглядишь в душе, что ж, она удалась, — ее ногти были покрашены лаком ярко-синего цвета. Они все обломались по краям, и я решил, что она снова их грызет, как когда-то в школе.

Ба-бах.

— Ну и... хорошо, — мне захотелось дать себе в морду.

Ее пальцы были белыми, и я чувствовал их тепло на запястье. Когда она успела приблизиться?

— Драко, тебе вовсе необязательно их скрывать, ты знаешь. Свои шрамы. Во всяком случае, от меня. Я... У нас у всех они есть.

— Какие... Какие шрамы?

(Мне кажется, что я выдумал тебя).

— Ну... те, что у тебя на лице. Они всегда были..., — ее губы скривились, и мне захотелось взять ее за руку и поклясться, что я буду поддерживать ее и помогать ей во всем, до конца своих дней. Она не поднимала глаза, глядя на руки, а я знал, что избегать зрительный контакт было не в ее стиле. Интересно, когда это я начал узнавать ее привычки, в какой момент она перестала быть для меня чужой. Она закусила губу и выдавила улыбку, в конце концов встретив мой взгляд. Что-то в этом ее незначительном жесте приковало меня к стулу.

— Знаешь что, неважно, я не хотела быть назойливой.

Напряжение момента отступило, и мы опять очутились в приемной. Напряжение — странная вещь. Мы совершенно не чувствуем давление воздуха — семи с половиной килограммов на квадратный сантиметр — во всяком случае до тех пор, пока оно есть. И совсем ничего не осталось, чтобы что не давло бы швам разойтись.

(Дорогая моя, позволь мне быть брызгами на твоем теле).

— Знаешь, а ты больше не пахнешь ежевикой.

— Дули стала очень надоедливой. Я запретил ей приходить.

Я выбросил ежевичное успокоительное в огород, вместе с обломками своего прошлого. Мне становилось хуже. Прости меня, Уоллес.

Мне все труднее и труднее удавалось напоминать себе о том, что Грейнджер была не чудом, и я не был святым, и ничего и никогда бы у нас не получилось. Ее коматозный муж лежал в виде овоща где-то в стенах этого же здания. У меня не было ног, чтобы стоять ими на земле. Мы были двумя сумасшедшими детьми, нашедшими друг друга в момент ожидания того, что мир перестроится заново в соответствии с законами притяжения. Два недоделанных, незаконченных производных химии и инстинктов, очутившиеся в ловушке квантовой запутанности. Мне захотелось обвинить ее в чем-то, но губы так и не сложились в соответствующее предложение. Я не мог обвинять ее. В конце концов, тут не было ее вины. Для нее я был всего-навсего удобным амортизатором.

(Любимая, ты можешь стать моим ураганом).

— Жаль. Мне нравится ежевика.

Ее пальцы соскользнули с моего запястья. Странная это штука — давление. Ты его замечаешь только тогда, когда оно исчезает. Ее глаза были, как камни. Покрытые влажной глиной мерцающие камни.

Холодные, коричневые, испещренные золотистыми тенями. Как будто смотришь на солнце сквозь залитое водой стекло.

— Так иди и купи себе немного ежевики. Нечего обнюхивать меня — ведешь себя, как душевнобольная.

Моя мантия — это всё, что отделяло Грейнджер от атомного взрыва в моей грудной клетке, и я надеялся, что она не заметила, как бушует раскаленным железом костер моего сердцебиения.

Она шутливо толкнула меня, и я улыбнулся.

Не задерживайтесь, проходите мимо, не на что здесь глазеть.

_________________________________________________________________________________________________________________________________________

Пятьдесят шестая неделя

— Что произошло в ночь на двадцать седьмое декабря прошлого года?

Уоллес, ты, испорченный грязный капиталист. Ты, подлизывающийся близорукий евнух. Я тебя ненавижу.

Все, что мне нужно — это немного катарсиса.

Почему же ты такой жадный?

Я тебя ненавижу.

— Я не сумасшедший.

— Нет, конечно же, нет.

Он взглянул на меня, и я взглянул на него. У нас была такая игра. Мое отрицание сопровождалось его неохотным согласием. Это помогало мне успокоиться. Обычно, во всяком случае. Но сейчас это не сработало. Я ощущал себя опустошенным и выцветшим, дерганым и злым, и мне хотелось почувствовать, как хрящ его носа сомнется от удара моего кулака.

Должно быть, все дело в бессоннице.

Или в кофеине.

— Не... не говорите это таким тоном.

— Каким тоном, господин Малфой?

— Как будто... Неважно.

— Что произошло в ночь на двадцать седьмое декабря прошлого года?

Возможно, мне не следовало избавляться от успокоительного.

Возможно, Уоллес мне его давал не для того, чтобы ему было легче со мной справиться, а для того, чтобы мне было легче справиться с самим собой.

— Знаете, что произошло? — спросил я, заставляя себя дышать помедленнее. Я чувствовал, как истина — или ее видимость — слепо и безрассудно стучит в моем мозгу, растягивая его стенки своими ищущими пальцами.

— Мой лучший друг погиб в тот день. Вот что произошло. Он просто взял и растворился с поверхности земли. Одно вело к другому, наверное. Никогда не бывает что-то одно, верно? Всегда сочетание. Миллиард решений и в два раза больше последствий. Как маленькие ручейки, соединяясь друг с другом и становясь все больше и больше, в конце концов впадают в океан. Возможно, поэтому люди и сходят с ума.

Причина и следствие.

Небо за окнами было чужим и ровным, солнце имитировало дневной свет. Словно глядишь на мир изнутри большого, пыльного купола.

— Почему люди сходят с ума?

— Потому что все, что по-настоящему важно — временно. Потому что мы все живем, как придется — без репетиции, без предупреждения. Потому что мир бесчисленных причин и следствий — это мир, в котором ничего не осуждается. Потому что по большому счету ничто ничего не значит. И я знаю, что это не должно причинять мне боль, поэтому не понимаю, почему... почему у меня имеется особое восприятие этого.

— Особое восприятие чего?

— Вы знаете, что боль — это механизм уведомления мозга о том, что в вашем теле что-то повреждено? Так вот, я думаю, вся эта система у меня серьезно нарушена. Возможно, это у меня в спинном мозге. Или в костном мозге. Что бы это ни было, я слишком остро все чувствую. Я... я сосуд для боли, облаченный в человеческую форму. И это несправедливо, потому что и так кругом достаточно боли, но нервы у других людей отвердели. Они просто не... Они всего этого не видят. Мы прошли через две войны, черт возьми, а тут... Как будто я окружен... деревьями. Теми, из Рощи Самоубийств. Мертвенными, безжизненными и бесстрастными.

Я представил карман пустого цвета. Мерцающие гирлянды спасайся-бегством оранжевого и горячечный зеленый, и голубой сверхновых звезд, извилисто лижущих друг друга в забытом углу времени и пространства. Это был я. Драко Малфой, черная дыра.

— Понятно. Что произошло двадцать седьмого декабря прошлого года?

— Люди, думающие, что у всего есть причина — глупцы. Жалкие, несчастные глупцы.

— Господин Малфой, вы помните, что произошло?

— Я попытался их исправить.

— Исправить что?

— Свои рецепторы боли.

_________________________________________________________________________________________________________________________________________

Шестидесятая неделя

Во время битвы за Хогвартс пол прогнулся у меня под ногами, затем мои колени застряли, меня занесло вниз, и я чуть было не погиб.

Существует много вещей, которые мы принимаем, как должное только потому, что они постоянно вокруг нас. К примеру, давление. И воздух. И любовь, и свет, и надежда и весь этот вздор.

И пол тоже.

Вы нечасто задумываетесь о том, насколько вы уверены в прочности пола под вашими ногами, до тех пор, пока он не начнет обрушиваться.

Вообще-то, это было как сцена из романа. Молочно-белый туман. Все выглядит, словно акварельное изображение яростного серого и злобного зеленого в плену коварно наступающих сумерек. Звуки битвы скорее ощущались, чем слышались. Четко присутствовало осознание того, что кто-то где-то в замке в этот конкретный момент испускал свой последний вздох. Мир вокруг меня был словно смазан, так быстро он вертелся.

Пол яростно хрустнул подо мной, словно в назидание.

Вот, видишь? Это и есть притяжение земли.

Мы называем это Теорией гравитации, но в тот момент это совершенно не выглядело теоретически.

Я, помнится, думал о том, что мне просто хотелось залечь там навсегда, до тех пор, пока сердцебиение, яростно пульсирующее в ушах, не начнет успокаиваться, в то время, как все помрут бессмысленной смертью в карамельных вспышках смертельного шествия, коим являлась осада Хогвартса — ведь все равно все считали меня трусом, а так бы я хотя бы спас свою шкуру. Меня успокаивал факт того, что я пал так низко, что ниже падать было уже невозможно.

Так что я лежал там, так тесно прижавшись щекой к полу, что мог почувствовать его вкус, когда Крабб схватил сзади меня за мантию и вытащил. Я оттолкнул его. А потом пролетело заклинание, осветившее коридор тошнотворной зеленой вспышкой света, пылающей и яркой, как полдень, и ее блеск отразился в его глазах, и то, что я в них увидел, заставило меня задрожать.

Он сказал: «соберись, чертов кусок дерьма»

Гойл стоял за ним и был похож на гигантского испуганного младенца. Его лицо, покрытое потом, было черным от копоти. Именно в этот момент я понял, что ненавижу Волан-де-Морта, но было уже слишком поздно.

А потом, меньше, чем через пять минут, Крабб был мертв. Но все уже знают эту историю.

Все говорят: продолжай жить дальше.

Это была мантра года.

Вы участвовали в войне?

Постарайтесь жить дальше.

Ваша семья потеряла все, что было ей дорого?

Постарайтесь жить дальше.

Все ваши друзья погибли?

Постарайтесь жить дальше.

И я бы тоже продолжил жить дальше, если бы мой мозг не взял за правило сблевывать прошлое каждый раз, когда я засыпал.

Гойл ведь тоже погиб, верно?

Верно.

Конечно.

О чем я только думал?

Крабб мертв, Гойл тоже мертв.

А я...

Я так и остался лежать на провалившемся полу, как и хотел.

(Я наследник упадка белого золота).

Когда оба твоих друга погибли в огне, очень трудно определить, кто есть кто.

(Я чертов трус).

Постарайтесь жить дальше.

Я проснулся этим утром и обнаружил, что вместо лица у меня большая трещина с размытыми краями. Я слегка коснулся ее подушечками пальцев.

Да нет, мое лицо на месте.

Но кожа была очень сухой. Как при очень серьёзном солнечном ожоге. Пальцы нащупали саднящую, только-только зажившую кожу. Я бы глянул в зеркало, но опасался, что Мако Дралфой начнет действовать мне на нервы видом своих глупых бледных глаз и кривой ухмылкой тонких губ.

И у меня возникла забавная мысль. Я подумал: вот как это начинается. Маленькие складочки, сродни тем, присущим сухой бумаге, там и тут пересекают твое лицо. Вначале ты не обращаешь на них внимание. И они, воспользовавшись твоим попустительством, притворяются, будто они здесь не навсегда, не на постоянное место жительства, а просто приехали в городок проветриться на денек, и решили примоститься на твоем просторном лице. Ты ведь все равно не пользуешься всей этой кожей, разве не так? И в твоих глазах есть достаточно блеска и твои щеки такие гладкие, поэтому они приглашают своих гофрированных кузин и их плиссированных приятелей, и ты и глазом моргнуть не успеешь, как твое лицо становится помятым, сморщенным и в складку, и ты забываешь, как улыбаться. Затем это распространяется дальше, пока не пожирает тебя полностью, и ты превращаешься в одну сплошную морщину.

(Как смерть, обросшая корой.)

Одна огромная, грустная морщина на ткани времени и пространства.

Вот что я такое.

(Нам никогда не выбраться. И даже если бы нам удалось — даже если бы нам удалось — )

Жалкий маленький, покрытый шрамами придурок, который больше не в состоянии отличить реальность от вымысла.

_________________________________________________________________________________________________________________________________________

Шестьдесят вторая неделя

— В общем, жена одного парня попала в ужасную автокатастрофу.

— Что, прости?

— Это шутка, которую рассказал Джордж. Джордж Уизли. Слушай.

— У меня есть выбор? — мои губы сами собой сложились в улыбку прежде, чем я успел сдержаться. Да, мне нравились ее шутки — ну и что с того?

— Так вот, произошла ужасная автокатастрофа — ты знаешь, что такое автомобиль, не так ли?

— Да, разумеется, продолжай.

— И водитель пострадал и должен отправиться в больницу: больница — это то же самое, что и Святой Мунго, только для магг...

— Я знаю, что такое грёбаная больница.

Ладно, извини. Я должна была убедиться. Так вот, приходит он в больницу и начинает разговаривать с врачом. Врач — это целите...

Она оборвала себя, поймав мой возмущенный взгляд.

— Хорошо, хорошо, я уже поняла — ты, знаешь, что означает слово врач. Так вот, он начинает разговаривать с врачом.

— И-и...

— И врач ему говорит: «Я очень сожалею, господин Джонс, но у нас есть только плохие новости. Ваша жена выжила, но находится в коме, и невозможно предположить, когда она очнется. Но даже если она придет в сознание, она останется полностью парализованной до конца своих дней. Ваша страховая компания отказалась покрыть расходы, а мы сможем ее здесь держать еще максимум пару дней. Ей потребуются дорогостоящая техника и постоянный уход. Вам придется либо нанять седелку с проживанием, либо уволиться с работы, чтобы ухаживать за женой самостоятельно. Вероятно, вы вынуждены будете продать дом, чтобы покрыть расходы. Кроме этого, мне нечего вам сказать». Муж пребывает в состоянии прострации. Единственное, что он может выдавить: «А вы уверены во всем этом?» На что врач отвечает... врач отвечает...

В этот момент Грейнджер с трудом сдерживала смех. Я не знал, что ее так рассмешило, но ее вид — кусающей губы в героической попытке не расхохотаться прежде, чем дойти до кульминации —заставил и мои губы сложиться в улыбку. Ее смех был похож на звон колокольчиков, или на звук бьющегося стекла, и я упивался им, как будто бы я был заживо погребенным, а она — моим coup de grace.*

— Ну же, Грейнджер, продолжай.

— Врач хлопнул его по спине и сказал: «Расслабься, приятель, я пошутил. Она мертва».

Медиведьма одарила нас строгим взглядом, когда смех Грейнджер разнесся по приемной.

— Не уверен, не вредят ли твоему душевному здоровью шутки такого рода, — осклабился я. Она пожала плечами.

— Здоровье, шморовье. Учись расслабляться, древний старикашка.

У нее были неправильные реакции на все, и, возможно, это было не так уж и плохо. Во всяком случае, она не была пассивным, запрограммированным существом. Она была живой. И настоящей. Я начал волноваться. Потому что вот она, основательно сожженная Грейнджер, со своим нездоровым чувством юмора, жуткими волосами и бессвязными эстетически-философскими теориями, и я знал без тени сомнения, что она — самое настоящее из всего, с чем мне доводилось сталкиваться за долгое, долгое время.

И что это говорило обо мне?

Скрестите пальцы, ребята, и придержите лошадей. Только здесь и сейчас у вас есть последняя возможность почувствовать себя людьми.

— Послушай, Драко, может быть, ты хотел бы...

— А? — я поднял глаза слишком быстро — так быстро, что мой мозг не успел осознать движение.

— Я не знаю, это глупо. Но, возможно, когда-нибудь, если ты будешь не слишком занят, мы могли бы...

— Грейнджер, Гермиона, — умела же медиведьма своим голосом, словно большим отрезвляющим лезвием, вонзаться в действительность.

Я смотрел на Грейнджер. Она смотрела на меня. Ее щеки порозовели. Она улыбнулась мне вымученной улыбкой.

Бармен, подайте мне то, что вы дали Проволоке-под-напряжением-Грейнджер. Смешайте мне коктейль из нескольких порочных иллюзий.

— Ладно, извини. Увидимся позже.

— Ага.

(Ты и я, детка, мы как энтропия).

Грейнджер, Гермиона,

(Самопроизвольное сгорание в герметичной камере).

Затем Джонс, Мэллори.

(Звезды, умирающие в экстазе).

И затем Джекман, Уэйн.

(Вечные двигатели, порождающие ржавчину в наших прокладках).

И затем Драко, Малфой.

(Дорогая, ты прекрасна).**

Пузо Джонса изрядно уменьшилось, и он покончил со своей соковой диетой. Но ему еще не разрешалось есть твёрдую пищу, так что он употреблял банановое пюре, белковые коктейли и другие полуразжеванные продукты питания. Если ты приучаешь свой желудок только к жидкости, то как только начнёшь употреблять что-то более существенное, он вывернется наизнанку.Джекман утратил ореол анархиста. Я слышал, что он был на пути к выздоровлению. Он теперь больше напоминал мокрое одеяло, чем проволоку под напряжением. Он исцелился.

_________________________________________________________________________________________________________________________________________

Шестьдесят пятая неделя

Подождите!

Нет, нет.

Остановитесь!

Вот что я хотел сказать, но слова каким-то образом так и не достигли моих губ. Они застряли где-то на извилистой тропинке между лобной долей мозга и трепещущим языком. Возможно, буквы запутались в зрительном нерве и качались там, прямо за глазными яблоками. Во всяком случае, именно так это ощущалось. Меня мучила убийственная головная боль. Я с тоской думал о прохладных белых простынях и своей комнате, окрашенной багровыми тенями.

Миссис Крабб странно на меня смотрела, и я вздрогнул, только сейчас заметив, что протягиваю руку вперёд, и что мои губы были сложены в кривую гримасу. Я огляделся вокруг, мысленно инвентаризируя свою вселенную: кто я, где я нахожусь, и что здесь происходит. Я вспомнил. Я засунул руку обратно в карман. Я сжал челюсти и попытался сосредоточиться на давлении зубов, вместо яростно стучащей в моих висках крови.

Подождите!

Остановитесь!

Верните его назад!

Никто не заслуживает быть погребённым под трёхметровым слоем земли.

Я — искусственное удобрение, извлечённое из смердящего болота твоей души.

Ради всего святого!

Я думал о том, что если бы шёл дождь, это больше подходило бы

ситуации. В моём воображении погода была совершенно иной — серой и мокрой, с отчётливой стальной торжественностью и воздухом, влажным от якобы непролитых слёз. В моём воображении дождь обрушился на нас с низкого неба, и я стоял бы там, рядом с его надгробием — одинокой чёрной фигурой во всём этом мглистом мраке, с волосами, прилипшими к лицу от дождя — и может быть, я бы встал на колени, а может, просто опустил бы голову. Грозди угрюмых, тёмных туч нависли на небольшой высоте от земли. Приглушённый рокот приближающейся грозы. Сладковатый запах земли проникал мне в горло.

Вместо этого радостно светило солнце, как ни в чём ни бывало. Воздух был до омерзения свежим. Никто не плакал. Никто не склонял голову. Но земля всё же была влажной — я никак не мог понять, почему. Как будто она старалась уравновесить упорно не желавшее отступать радостное оживление неба. Стояло холодное, холодное январское утро, и всё было неправильно.

Я слышал, как мои родители обсуждали тот факт, что миссис и мистер Крабб не хотели, чтобы мы с Гойлом там присутствовали. Естественно, они не могли отказать моему отцу. Небольшое одолжение, как я полагаю. Или нет.

Так что я стоял там, чавкая мокрой грязью под своими до смешного начищенными туфлями и пытался понять, что же это мы хоронили. Я слышал, что от него ничего не осталось, кроме зубов, но это было враньём. Я знал. Я был там. И знаю, что были ещё кости. Кусочки оставшихся могло-бы-быть. Сухие хлопья наверное-никогда-не-случится.

Моё тело чесалось, облачённое в строгую мантию. Можно было бы предположить, что с моим образом жизни, я должен бы уже привыкнуть к шелковому удушающему бремени парчи, но нет. Солнце над моей головой было как вспышка маслянистого золота. Интересно, можно было бы аппарировать в космос? Через межзвездные пространства. Теоретически, это было возможно. Любопытно, что бы Крабб думал по этому поводу. Он был на удивление вдумчивым парнем, если вам довелось бы его узнать, но относился к тому типу людей, которые заостряли внимание на незначительных технических деталях.

Например: ну зачем кому-то такое понадобится?

Или: ты не сможешь дышать в космосе, Драко.

Или же: да, возможно, но ты бы расщепил себя в процессе.

Внезапно я представил себе Крабба, беззубого и ошарашенного, проплывающего в пустом пространстве. Он попытался аппарировать к солнцу, но расщепил себя по линии дёсен, и поэтому оставил зубы нам, чтобы мы их похоронили.

Я не смог удержаться. Рассмеялся. Это прозвучало так, словно с чего-то содрали кожу, законсервировали и украдкой просунули через щель в двери. Миссис Крабб бросила на меня крайне неодобрительный взгляд, как будто больше всего на свете она бы хотела выпустить мне кишки быстрым, но болезненным заклинанием, высасывающем внутренности. Я почувствовал, как рука отца сжала моё плечо. Гойл толкнул меня локтём в ребро. Желчь разъедала мне горло, и мне страстно захотелось сплюнуть прямо на свои когда-то начищенные, а теперь покрытые грязью туфли.

— Заткнись, Малфой, — прошептал Гойл мне в ухо. В надетой на нём мантии он был похож на марионетку. Как и все мы. Словно автоматы, запрограммированные на то, чтобы пропускать солёную воду через свои зрительные щели всякий раз, когда случалось какое-то несчастье, а по истечению времени, выделенного на проявление горя, продолжать жить дальше.

"Психические срывы — это так не модно", — голос, удивительно похожий на голос Панси, пробулькал у меня в голове. Панси на похоронах не было. Она сказала, что Крабб умер по моей вине. Она назвала меня эгоцентричным дерьмом, козлом, ублюдком, самым бездарным существом из живущих. Она произнесла это с той ритмичной интонацией, которой пользовалась всякий раз, будучи в гневе у-блю-док. Она сказала, что больше никогда не хочет меня видеть. Я прикусил язык и мысленно досчитал до десяти. Каждое число отмечало ещё одну потерянную впустую секунду жизни, которую мне никогда не вернуть.

Продолжать жить. Продолжать жить. Продолжать жить.

Я думал о свете, и о жАре, и о свечении. О том, как что-то может быть таким горячим, что начинает испускать радиоактивное свечение, как при последствии атомной бомбы. О сухом поднимающемся отчаянии и ощущении того, что твои внутренности медленно превращаются в пыль. Слишком натянутая кожа и ноющие кости, и жар, жар, жар.

_________________________________________________________________________________________________________________________________________

Шестьдесят шестая неделя

Когда я был рядом с Грейнджер, я реже думал о деревьях.

Деревья вокруг поместья были статичными, неподвижными и мертвыми, мертвыми, мертвыми, как толпы самоубийц, лишённых движения, и тем самым обречённых на полусуществование.

Так много всего вокруг меня было растоптано, лишено жизни. Так много. Ледяное кислотное дыхание первой войны прокатилось через всю магическую Англию и оставило ее разрушенной, травмированной, с дрожащими коленями. Вторая война довела дело до конца.

Со всей трепотнёй о восстановлении, обновлении, реконструкции, медалями, наградами и почестями, разбрасываемыми, как конфетти, создаётся впечатление, что ее и не было.

Грейнджер была другой. Она не была какой-то особенной и экстраординарной. Не было в ней и ничего величественного. Она была просто... другой. Я ее не понимал, но я знал, что раньше ошибался на ее счёт.

Лучше всего она выглядела при ярком, ярком свете дня. Глядя на нее, создавалось впечатление, что солнце было создано лишь с одной единственной целью: пропускать свои лучи сквозь густоту ее спутанных волос. В солнечном свете она была как медь и пламя, и мягко-розовые кончики пальцев. Словно ржавчина, покрывающая соединённый металлический разъём. Словно старый кнат.

— Ты когда-нибудь задумываешься о том... О том, как сложилась бы твоя жизнь, если бы ничего этого не произошло? — она держала кружку кофе двумя руками, как ребёнок.

— Просто удивительно, что ты можешь одновременно читать и говорить.

— Я ничего не читаю, видишь?

— Гм.

— Драко.

— А?

— Драко.

Что?

— Ответь на мой вопрос. Как ты думаешь, если бы мы не играли те роли, которые выпали нам во время войны... Ты когда-нибудь думаешь о том, какими бы мы были? Иногда мне кажется, что я смелая и добрая только потому, что вынуждена была расти в тех обстоятельствах, которые мы унаследовали.

(Распадись на куски вместе со мной, Грейнджер).

— Глупость какая.

Она сверкнула глазами. Я вздохнул и полностью переключил внимание на нее:

— Ты не просто продукт своего поколения. Ты — это ты. Ты Гермиона Грейнджер.

(Грейнджер, что доводит тебя до слез?)

— А что, если ты ошибаешься? Что, если единственная причина, по которой мы стали тем, кем стали, это странная цепь случайных обстоятельств...

— Послушай, почему ты здесь находишься?

— Это... довольно сложный вопрос.

— О, прекрати. Я хочу сказать, почему ты здесь, в приёмной?

— Ну... Наверное... Знаешь, я всегда опиралась на логику так, как ты на деньги. И я не могла смириться с тем, что не всё в жизни имеет смысл.

Я сощурил глаза и попытался взглянуть на нее так, словно я — это прожектор, а она — сбежавший узник. Я не был по-настоящему уверен в том, что делаю.

— Нет, нет, — сказал я, качая головой, — что ты на самом деле здесь делаешь?

Она сглотнула. Мне показались, что у нее глаза на мокром месте, но это была просто игра света.

— Потому что... Потому что я потеряла мужа.

— Ты здесь потому, что война тебя покорёжила. Как и всех нас. Ты здесь потому, что хочешь залатать дыру, оставленную ей. Потому, что знаешь: у тебя есть что-то, достойное спасения, верно?

— Иногда я думаю о том, что если бы Гарри не был моим другом, я бы оставила Магическую Англию. Отказалась бы от палочки. Сбежала бы.

— Чушь. Полнейшая чушь. Ты знаешь так же хорошо, как и я, что все мы поступили бы так. Да-да, включая Святого Поттера. Я бы сейчас попивал чайку где-нибудь далеко отсюда, если бы моя семья не была замешана. Плевать я хотел на наследие. Это говорит лишь о том, что мы люди, простые смертные. Разве не ты тут недавно разглагольствовала о красоте и похожей чепухе?

— Да, наверное

— Скажем так. На Маггловском уроке я узнал, что все наши молекулы пришли со звёзд. Что все более тяжелые элементы во вселенной сформировались в утробе сверхновой звезды. Каким-то образом во всём этом хаосе появилась органическая материя — и вот, пожалуйте, мы здесь, ведём войны, сидим на соковых диетах и ходим к психотерапевту. То обстоятельство, что всё это произошло в результате совпадения, не делает явление менее значимым. Или менее настоящим.

Я не знал, верил ли я сам хотя бы слову из того, что наговорил. Мне было важно, чтобы она в это поверила. Потому что она была Проволокой-под-напряжением-Грейнджер, и я знал совершенно точно, что если бы мир ее отключил, я бы...

Я бы...

— Это было очень красиво, — произнеслаона, закатив глаза.

Мне захотелось встряхнуть ее. Или поцеловать. Одно из двух.

(Будь моей возлюбленной, Грейнджер)

Я чувствовал, что вот-вот на меня снизойдёт озарение, но не был уверен, хотелось ли мне его ощутить. Озарения могут быть чертовски пугающими. Поэтому я притормозил и позволил волне возбуждения растаять и скатиться по плечам.

В солнечном свете она сверкала всеми оттенками меда и молока. Она была кисло-сладкой вишней, и тронутым росой миражом, и головокружением таким сильным, что я чувствовал его по всему телу каждой веной, артерией и капилляром. Она была пульсирующей нейронной звездой, и я мечтал находиться на ее орбите.

Господи, я должен буду потратить остаток своих дней, пытаясь забыть эту девушку.

— Не позволяй... Не позволяй, чтобы у тебя ее отняли. Где-то там под всеми этими волосами и среди остатков звёздного навоза есть нечто, заслуживающее спасения.

— Ты говоришь о моей... моей душе? Ха-ха, очень смешно, — она стала нетерпеливо постукивать ногой по полу, и я подумал, не торопится ли она куда-то, — ты знаешь, я не могу тебя понять. Ты самый дерзкий, циничный и наивный маленький мальчик, которого я встречала. Эти черты не сочетаются.

(Моя прелестная леди-река)**.

— Как скажешь.

Наступила ее очередь щурить глаза. Она скрестила руки на груди и наградила меня этим взглядом. Теперь была моя очередь быть в роли преступника.

— А что по поводу твоей?

— Прошу прощения?

— Я чуть было не попалась, Драко. Что по поводу твоей души? Как, по-твоему — она заслуживает спасения?

— Насколько я помню, мы говорили о тебе. Нечего менять тему разговора.

— Ладно, если ты признаешь, что всё, о чём здесь говорилось, применимо и к тебе тоже, — ответила она, медленно кивая. — Ты знаешь, я не всерьёз тогда говорила, что твоя душа соответствует вкусу крем-брюле, но теперь я вижу, что это абсолютно тебе подходит. Ты просто жесткая оболочка с нежной кремовой начинкой, разве не так? Ну же, пожалуйста, не отворачивайся. Дай мне посмотреть в твои прелестные глаза младенца.

— Этот разговор очень быстро скатился в сентиментальщину. Немедленно прекрати.

— О, прости, пожалуйста, тебе неловко? — она хихикнула. — Если я скажу, что когда я была маленькой, то думала, что овуляция — это юридический термин, тебе полегчает?

Я фыркнул.

— Ты идиотка.

— А у тебя действительно красивые глаза, ты знаешь.

Я хотел сказать: Грейнджер, я оставлю тебе свои глаза после смерти. Можешь выковырять их из моего черепа и поместить в стеклянную коробку.

(Думала ли ты когда-нибудь, что все это — для тебя, Грейнджер?)

Она наградила меня улыбкой, которая была воплощением теплоты, и я знал, что, несмотря на восковую бледность, ссутулившиеся плечи и чувство обреченности, которое можно было осязать вокруг нее, она была символом того, что именно мы проиграли войну.

Я — Драко Малфой, послед звезды. Я протертое рубище наследия своих предков, поврежденный мозг, результат случайности, наследник семьи по отцовской линии, чьи предки были ближайшими родственниками предков моей матери. Она — Гермиона Грейнджер, побочный продукт мертвых, неполноценных звезд. Может быть, мы идеально подходим друг другу, несмотря ни на что. Может быть, мне стоит пригласить ее на свидание.

— Как долго ты еще будешь сюда приходить? — спросила она.

(До конца своих дней. Не вызволишь ли меня отсюда?)

— Я не знаю. Уоллес говорит, что я на полпути к выздоровлению. Думаю, не очень долго. Ты это к чему?

Ее подбородок задрожал, но она справилась с собой и рассмеялась. Я пришел в недоумение.

— Сегодня мой последний день. Я бы очень хотела... Но я не могу. Я не могу больше сюда приходить. Это неправильно.

(Разреши мне построить для тебя замки, Грейнджер)

— О, — сказал я.

— Грейнджер, Гермиона, — медиведьма была напоминанием. Чертовым напоминанием.

И затем будет Джонс, Мэллори.

Затем Джекман, Уэйн.

Затем Малфой, Драко.

Как ты себя чувствуешь, Драко? Все еще видишь деревья вокруг себя? Нюхаешь цвета и слышишь свет? Пробуешь на вкус последнее дыхание и сжимаешь пальцами предсмертный крик, Драко? Ты по-прежнему застрял в прошлом, Драко? Почему ты не можешь продолжать жить? Ты все еще видишь Гойла во сне? И думаешь о параллельных измерениях и инопланетных самозванцах?

Что произошло двадцать седьмого декабря, Драко?

Ты по-прежнему пытаешься себя убить?

— ...сё у тебя не так трагично, как ты это себе рисуешь, Малфой, — глубокомысленно воскликнула Грейнджер, поднимаясь со своего места и расправляя складки юбки. — С тобой все будет хорошо.

— Да ну?

(Давай убежим.)

Она нахмурилась, и опять ее подбородок задрожал. У нее были грациозные линии щек, и мне захотелось провести тыльной стороной ладони по их заостряющемуся книзу овалу. Она попыталась было дотронуться до моей руки, но в последний момент одернула пальцы.

— Драко... Пожалуйста. Пожалуйста, Драко. Не усложняй это для меня еще больше. Я не могу... Я с удовольствием познакомилась с тобой поближе. И я очень сожалею, но я больше никогда не смогу с тобой видеться.

(Мы могли бы сесть в поезд, который все время едет на восток. Вслед за тенью рассвета и паутинками бабьего лета.

— Ты... Ты исцелилась, да? — тупо сказал я. Я хотел немедленно уйти. Я хотел, чтобы осознание этого фактаутонуло в тишине неиспользуемых долей моего мозга.

— Что?

Медиведьма недовольно цыкнула, проявляя нетерпение.

— Ты поправилась, и поэтому не можешь больше меня видеть. Ведь так? Ты продолжаешь жить.

Я наблюдал за ее лицом, когда до нее дошел мой вопрос. К моему удивлению, она почти что разозлилась.

— Нет. Нет. Причина вовсе не в...

Неужели ты не понимаешь, Малфой? В жизни есть симметрия. Мы все живем в соответствии с некоей симметричной структурой. Да уж, ты просто чертова лгунья, — я вскочил на ноги и наклонился близко к ней, прежде, чем осознал, что я делаю. У себя в голове я кричал, но в действительности мой голос звучал горьким, злым шепотом. Медиведьма сделала шаг вперед, но Грейнджер жестом остановила ее.

— Ты такая чёртова лицемерка. Легко трепаться о красоте, и симметрии, и равновесии, когда ты не умственный инвалид. Скажи мне, ты кончаешь от того, что проповедуешь со своего чистого пьедеста...

— Замолчи, Малфой. Заткнись. Ты думаешь, что я в полном порядке? Драко, мир не состоит из дихотомии или-или. То, что кто-то выглядит счастливым, не означает, что он не чувствует боли.

Она тоже шептала, быстро, в ритме стаккато. И я подумал, что может быть, она боится разбудить своего мужа. Я чуть было не расхохотался. Но я чувствовал не веселье, а что-то холодное, острое и болезненно неизвестное. Наверное, мое лицо это отразило. Она скривила верхнюю губу в усмешку, которая, однако, не достигла ее глаз.

— А если кто-то испытывает боль, это не означает, что он никогда больше не сможет быть счастливым.

Ее слова лишили меня воздуха. Я сел. Я услышал чей-то голос — он был удивительно похож на мой:

— Я думал, что ты... Я думал, что ты такая же, как и я. Что ты сломлена. Но это не так. Ты в полном порядке. Ты соберешься с силами и будешь продолжать жить — так же, как и все они.

(Я вижу в тебе небо, Грейнджер.)

Она склонила голову набок и приложила палец к виску. Вся масса ее волос откинулась на плечи, и я уловил слабый запах лимона.

— Знаешь, как... — она заколебалась, и я подумал, что она промолчит. Но ведь она была из тех, кто все говорит прямо, без обиняков, — знаешь, как говорят, что можно полюбить другого человека только тогда, когда полюбишь себя. Причина... Причина отчасти в этом. Я так же искалечена, как и ты, Драко. Нам было бы ужасно вместе. Ужасно, — гримаса на ее лице, очевидно, служила доказательством сказанного. Освещение снова проделало с ее волосами эту странную штуку — они сияли.

В солнечном свете она была...

Она была...

Она была ангелом.

— Кто сказал хоть слово о любви?

Она покачала головой:

— У каждого есть свой клочок мира, который он хранит. Тебе просто нужно найти свой.

Я почувствовал, как что-то касается моей руки и осознал, что это она возвращала мне кружку туриста. Она была полупустой, Или наполовину полной. Неважно.

— Спасибо за то, что угощал меня кофе. Прости. Я хотела сказать тебе раньше, но... Просто об этом никогда не заходила речь.

(Я слышу в тебе море, Грейнджер).

Моим клочком мира была квартира, в которой не было ничего, кроме пустоты бездействия, окружённых четырьмя голыми стенами. Этого было недостаточно. Я почувствовал, как страх сдавил мне грудь.

— Мисс Грейнджер, проходите, пожалуйста. Целитель Смит ждёт.

— Тебе не нужно моё разрешение на то, чтобы поправиться.

Она улыбнулась мне своей улыбкой, похожей на залитую солнцем жимолость. Своей улыбкой-coup de grace. Своей крепкой, как гвозди, глухой как, гранит, железобетонной улыбкой. Все говорили, что она сильная. Отлитая из стали. Они ошибались. Грейнджер была сделана из стекла. Она была из тех людей, кто мог сам сломать разбившего их. Мне захотелось схватить ее, прижать к себе и посмотреть, оставляет ли моё дыхание след на ее коже.

— До встречи на той стороне.

Сцена третья: те же, без Грейнджер.

— Хорошо, — ответил я, тупо кивнув.

Хорошо.

Хорошо.

Хорошо.

Это было последним словом, сказанным мною Гермионе Грейнджер. Свету, благодаря которому я мог хоть как-то дышать в выделенном мне куске мира. Моему прелестному, потерянному кнату.

Здесь, в приемной, мое отчаяние было всего лишь дополнительным симптомом, а я был всего лишь еще одним сумасшедшим, мечтавшим о том, чтобы покончить с собой.

Мои легкие увеличились в объеме с осознанием моей личной трагедии. С признанием правды. Что это за слово такое — правда? Правда вовсе не делает тебя свободным — все это была полнейшая туфта, изреченная кем-то, кому на самом деле никогда не довелось ее узнать. Правда оставляет тебя с открытыми ранами и делает так же больно, как вколоченные в ступни десятисантиметровые гвозди, как вода, заливающая ноздри, как сигарета, затушенная о твои внутренности, как расплавленный асфальт, текущий по сопротивляющимся венам.

Правда наносит раны, несовместимые с жизнью, а после войны, хотя в этом никто и не признается, большинство из нас хотели только жить.

Всеми силами избегая боли.

Ведь мы — всего лишь люди.

Я — Мако Дралфой, затерянный квазар. Я идеалист со звёздными глазами, запертый на тонущем корабле. Я слабый желудком коллекционер разбитых сердец. И зачем Грейнджер такой нужен?

В своей голове я слышал шорох тысячи деревьев.

_________________________________________________________________________________________________________________________________________

Шестьдесят восьмая неделя

— Я устал, Уоллес. Я устал от... всего этого. Чего мы пытаемся достичь?

— Мы пытаемся исцелить вас, господин Малфой.

— Я не могу. Я не...

— Вы того стоите.

— Да ну?

— Господин Малфой, вы прочитали письмо? Вы вообще на него смотрели?

— Нет. Я не хочу. И вы не можете меня заставить.

— Теперь вы можете его прочитать. Я даю разрешение.

— Я не притронусь к нему. Первое, что я сделаю, когда приду домой — это швырну его в камин.

Уоллес взглянул на меня, скривив отвисшие губы. Небо за окном было одним большим никотиновым пятном.

— Другими словами, вы собираетесь его сжечь?

— Пошел ты.

_________________________________________________________________________________________________________________________________________

Неделя ?

Есть один промежуток времени, который мне очень нравится. Он короткий и быстротечный, и если смотреть слишком пристально, то можно вообще его упустить.

Это та доля секунды между мыслью и словом, тишина, предшествующая сокращению мышцы. Это крохотная капсула застывшего времени, когда ваше сознание благостно не заполнено ничем. Это как взять стакан для воды и прийти в восторг от сверкающей чистой струи, льющейся из-под крана, или почесать основание шеи, или глазеть в окно на разные, ничего не значащие движущиеся предметы, или строить неопределенные, ни за что не осуществимые планы рвануть из города. Это как столетия, втиснутые в секунду сердцебиения, когда жизнь решает, что ты заслужил передышку.

На моей кровати лежал конверт Уоллеса. Я слегка надорвал его, и он лежал там, почти закрытый, инертный и неподвижный, словно чья-то бледная, ампутированная, выброшенная кисть.

Я слышал о бомбах, о радиации, о лопающихся клетках.

Я слышал о цианиде, об угарном газе. Я слышал о бутане, пестицидах и оланзапине. Хлористом калии. Сероводороде. Щелоке.

Можно налить от ста до двухсот миллилитров хлороформа на тряпку, прижать ее к носу и рту и замотать колдолентой, чтобы она не упала, когда ты потеряешь сознание.

Можно растолочь тридцать граммов аспирина и влить их себе в желудок, растворив в антигистамине с водкой. Антигистамин для того, чтобы не дать аспирину забрызгать пол ванной радужным каскадом рвоты. Водка... Мда. Водка — для куража.

Я слышал о пентобарбитале. Я слышал об электрошоке. Я слышал о передозировке.

Можно сброситься с крыши министерства.

Можно, чтобы тебя раздавил Хогвартс Экспресс, и твои кости застряли бы между шпалами.

Можно раздобыть горсть снотворных таблеток и... приступить к делу.

Я слышал о веществах, называемых химикалиями. Магглы их изобрели. Есть безвредные, есть ядовитые. Все в мире состоит из того или другого сочетания химикалий. Иногда, если смешать несколько из них, может получиться что-то захватывающее. Особенно эти три: нитрат калия, уголь и серу. Вместе они создадут апатично-серую, меловую пудру. Довольно безобидную фигню. Но прикоснитесь к ней огнем — и она взорвется. Магглы нашли применение этой мгновенной реакции. Если удастся заставить все это увеличившееся давление двигаться в одном направлении, вы получите оружие. Маглы выяснили, что можно использовать это свойство расширения газа для того, чтобы метать снаряды из металлических труб с огромной скоростью. Снаряды движутся настолько быстро, что превращают в ничто плоть, сухожилия, мясо и кости. Я слышал об огнестрельном оружии и порохе.

Я думаю, так люди сходят с ума. Моя голова была переполнена. Она была полна всем тем, что люди в нее засунули, и все это совершенно не сочеталось друг с другом. Неестественные, бесполезные, жуткие. Я перестал функционировать, мой мозг превратился в благодатную почву для разнообразных неврозов. Я был безумен, и должен был найти выход всему этому зарождающемуся безумию, туманящему голову.

Кто связал нас вместе, меня и мое тело? Почему я должен умереть вместе с ним? Почему я должен подчиняться своим несбалансированным химикалиям? Почему у меня нет права проткнуть себя, чтобы найти, где прочерчена граница между нами?

Сегодня вы мыслите и шатаетесь с места на место, а завтра вы холодный корм для растений. Как просто создать привидение.

Посмотрите, что случилось с Краббом.

Посмотрите, что случилось с Гойлом.

Продолжай жить, говорили все. Продолжай жить. Я пытался. Я по-настоящему пытался. Я не протестовал и старался плыть по течению, клянусь вам.

Что произошло двадцать седьмого декабря?

В поместье была зима. Все немного сходят с ума зимой. Когда так холодно, кажется, что все замедляется, становится нереальным, и ты сам застрял в состоянии, похожем на отдающуюся эхом камеру, в то время как атмосфера вокруг тебя сгущается как парадигма затхлости. Нет ничего, что сравнится с нескончаемым снегопадом.

Зимой деревья молчали.

Прошлой ночью мне снились мать с отцом, Крабб и Гойл, Уоллас и Мэллори Джонс с Уэйном Джекманом — все с проросшими листьями вместо волос. Мако Дралфой тоже там был. Мако Дралфой был хорошим мальчиком. Он никогда не грешил.

Зимой все не те, за кого себя выдают. Меня пытались завлечь в ловушку. Пытались заставить меня примкнуть к их тошнотворному фарсу. Превратить кожу в кору, кровь в прозрачный, бесчувственный сок. Все страстно мечтали впасть в анабиоз. Для того чтобы продолжать жить, продолжать жить, продолжать жить. Зимой все сверкает, как отполированная поверхность зеркала, и я был Мако Дралфоем, а Мако Дралфой был мной. Мако хорошо прятал мои грехи. Он продолжал жить дальше, вместе со всеми.

Поэтому я его поджег.

Драко, Драко, ты не убийца.

Дамблдор так сказал. Гойл тоже так сказал. Он пытался меня остановить. Он всегда был эмоциональным ублюдком.

Иногда мне снилось, что Гойл все еще жив. Иногда мне снилось, что Гойл смотрел на меня так, будто я украл что-то, очень для него ценное. Иногда я был на его месте. Я больше не знал, кто кого убивает. Это были самые лучшие сны, но я ненавидел их также сильно, как и желал. Они были похожи на полет — когда улетаешь с поля для Квиддича, и с каждой секундой люди, и обручи, и трибуны становятся все меньше и меньше и все более и более одинокими, но ты понимаешь, что на самом деле это ты становишься все меньше и меньше, и все более и более одиноким, сбегая от всего, что ты когда-либо знал, со скоростью миллион километров в час.

Мако горел, горел, горел, его волосы — соломенное месиво, охваченное огнем. Его губы багровели, с тела сходила кожа, вся неестественно-зернистая, как старая, забытая трагедия. Но потом он повернулся, и я увидел, что это был вовсе не Мако Дралфой. Это был Гойл. Всего лишь несколько человек в мире знали о том, что Гойл был блондином. Да и они об этом забыли. А я не забыл.

Драко, Драко, ты не убийца.

Нет справедливости, нет правды, нет прощения. Нет пути назад. Есть только тени, твоя и моя.

В те ночи, когда мне не снился Гойл, мне снилась Грейнджер. Иногда в темноте я лежал и думал о ней, о том, сколько километров ночи было между нами, и была ли такая же молочная лужица звездного света разлита на ее стенах, как и на моих. Если бы я мог проснуться в другом месте, в другое время, мог бы я проснуться другим человеком?

Грейнджер больше не появлялась в приемной. Она рассказала мне о красоте, выживании и о том, чтобы стараться находить маленькие радости, помогающие существовать, а потом ушла. Она вылечилась. Она продолжала дальше жить.

Но ничего страшного в этом не было. Я тоже скоро перестану туда ходить. Мне становится лучше. Согласно утверждениям Уоллеса, мне всегда становится лучше. И каждый раз кризис уже миновал.

_________________________________________________________________________________________________________________________________________

Неделя ?

— Странно.

— Что странно, господин Малфой?

— Когда я думаю о том дне, когда я перестану сюда приходить. Я так долго сюда ходил. Мне кажется, я буду скучать по этому месту. Но не по вам, Уоллес. По вам я скучать не буду.

— А, верно. Что ж, а вот я буду скучать по вам. Ваш случай — самый уникальный из всех, которые мне доводилось видеть, а кроме того, вы пугающе проницательный молодой человек.

— Это почти... нереально.

— Драко, вы помните?

— Мне кажется, что да...

В моей голове не было голоса, говорящего, что первым шагом к вечной жизни была смерть. Нет, никаких голосов. Возможно, если бы они там были, в этом было бы больше смысла, но мне некого было винить, кроме себя. Себя и свои солипсистские причуды. Себя и свою душу из крем-брюле. Я был симптомом этого времени. Я был ярким представителем поколения, которое война заставила плыть по течению.

Единственное, чего я хочу от жизни — это немного треволнений, немного самопроизвольного зажигания.

— Когда душа, ожесточась, порвет самоуправно оболочку тела, Минос ее в седьмую бездну шлет.

— А, я вижу вы в конце концов вспомнили своего Данте.

— Да, я никогда и не забывал. Сумасшедшие парни вроде меня обожают поэзию. Мания величия и все такое.

— Вы помните продолжение?

— Минос ее в седьмую бездну шлет. Ей не дается точного предела; Упав в лесу, как малое зерно, она растет, где ей судьба велела. Зерно в побег и в ствол превращено; и гарпии, кормясь его листами, боль создают и боли той окно.

— Драко... Вы в порядке? Вам нужна минута?

— Я... нормально. Раз я уже дошел до этого... Я говорил, что все это кажется мне немного странным.

— В смысле?

— Не знаю. Я хочу сказать, как вообще можно с уверенностью отличить реальное от нереального? У нас нет прямого доступа к реальности. Мир вокруг нас пропущен через наше личное индивидуальное восприятие. Мы все просто рыбы в аквариуме. А после войны было еще труднее отличить настоящее от кажущегося.

— Это то, что привело вас к депрессии?

— Черт. Конечно. Это, и факт того, что все мои взгляды и убеждения перевернулись с ног на голову. Мне было восемнадцать. Чего вы ожидали? Но то, что по-настоящему меня доконало, так это то, как быстро все закончилось. Они убивали, и мучили, и погибали сами, а затем, в мгновение ока, вставили шарниры обратно в пазы и полностью залатали себя снаружи. Они перестроились и продолжали жить дальше. Будто они были сделаны из дерева. В точности как деревья в Дантовом Лесу. Как души самоубийц, осужденных на жизнь без движения.

Души.

Fimbria, fornix, indiumgriseum, locusceoruleus, medullaoblongata, corpuscallosum, substantiainominata.

Где-то во всем этом пульсирующем сером веществе находится моя душа.

Очень просто отнестись к ее существованию, как к должному.Очень просто продолжать жить дальше, когда ваши рецепторы боли не настроены на самую высокую частоту.

Действительность вживляет серии нервных комбинаций в ваш мозг и заставляет вас определенным образом реагировать. Действительность — это реакция на раздражители, вот что это такое.

— Когда я был помладше, у меня случались панические атаки всякий раз, когда я находился близко к деревьям. Для того чтобы я не подходил к роще в поместье мама постаралась убедить меня в том, что деревья на самом деле — это замаскированные вурдалаки. Это сработало. В Хогвартсе мне стало по-настоящему плохо, когда я должен был отбывать наказание в Запретном Лесу с Поттером — родители забрали меня домой на неделю, чтобы успокоить.

Уоллес наградил меня псевдо-сочувствующей улыбкой.

Эх, Уоллес. Как бы мне хотелось препарировать тебя, клетка за клеткой, чтобы я мог свободно и с любовью ненавидеть каждую твою часть в отдельности.

— Может быть, я был слишком измучен. Или слишком на что-то надеялся. Может быть, это было странное сочетание того и другого, и поэтому я не смог этого вынести. Я думал, это была уловка. Меня пытались заманить в измерение зомби. Я боялся превратиться в одного из них. Я просто... Я думал, я поступаю правильно.

— Поступал правильно, делая что?

— Была зима. Стоял холод. Я думал, это будет символично... Знаете, оставить сильное впечатление. Я написал записку. Это было глупо. Я зачаровал ее так, чтобы Гойл получил ее в определенное время, знаете, после... После того, как я это сделаю. Он получил ее слишком рано. Он видел, как я облил себя бензином. Он столкнул меня в реку.

Последнее, что я помню — это то, как моя щека соскользнула с покрытых грязью коричневых илистых камней. А последнее, что я видел, был Гойл. Объятый пламенем.

Я почувствовал головокружение. Комната застыла вокруг меня, стулья и столы удерживали свой вес из сострадания.

Я взглянул на свои руки. Кожа на них была сморщенная и абсолютно безволосая, в виде сросшихся неестественных завитков расплавленной и восстановленной заново плоти.

Ожоги третьей степени оставляют такие шрамы, которые даже магии не под силу полностью залечить. Но такая внешность подходит тому, кто вышел из печи сверхновой звезды.

(Как, ты думаешь, я достал маггловский бензин?)

— Я не хотел умереть, Уоллес. Я просто думал, что это был единственный выход.

— Поздравляю, господин Малфой. Вы поправились.

— Спасибо, — усмехнулся я. — Нет, серьёзно, я чувствую себя так, словно моя чёртова мечта сбылась.

_________________________________________________________________________________________________________________________________________

Неделя ?

Письмо начиналось так: "Мама,".

Но слово "мама" было поспешно зачёркнуто двумя гневными чёрными линиями.

И было заменено на "Гойл".

Гойл,

Возможно, ты это даже не прочтёшь. Но если всё-таки прочтёшь, имей в виду, что я пьян. Прости. Половина из этого дерьма не имеет ни грамма смысла.

Знаешь это дерево, за окном? Я клянусь, оно приближается всё ближе и ближе. Оно выкорчёвывает себя всякий раз, когда я не смотрю, и прокрадывается к поместью. По-моему, оно теперь на целых пять метров ближе, чем раньше. Может быть, у меня психический срыв, я не знаю. Оно странно пахнет. Как сожжённые волосы. Я ощущаю запах его листвы, слышу шорох огромных ветвей, чувствую, свист подержанного ветра в лесу с иссиня-черными деревьями.

Я не знаю, что это значит. Это моя вторая бутылка огневиски. Пожелай мне удачи. Дули пытается взломать мою дверь, но я наложил на нее сильные охранные чары.

Помнишь, как мы думали, что после окончания Хогвартса мы будем работать в министерстве? Отец бы подобрал нам тепленькие места. Гринграсс тоже собиралась там работать. Мы бы настругали с ней красивых младенцев, чёрт их дери.

Но я больше в этом не уверен. Я думаю, что я не прочь это сделать, но затем только одна мысль о том, что мне надо опять принимать решение, вызывает у меня тошноту.

Вариантов много, но я нахожу, что каждый из них ещё более мерзкий, чем последнее принятое мной решение. Я вижу, какпотенциальные последствия моих решений ответвляются и нарастают надо мной, словно ветки того чёртова дерева, и от этого мне хочется покончить с собой.

Ты читал Данте? Конечно же, нет. Так вот, в одном месте он говорит о самоубийстве, о том, как те, кто сам лишил себя жизни, навечно обращены в деревья.

Что-то не так, Гойл. Что-то не так с моей семьёй. Они... в порядке. Вот в чём дело. Несмотря на всё то, что произошло, они в полном порядке. Они ведут себя так, словно в мире всё замечательно. Как будто звёзды не погасли, и солнце не сошло с орбиты. Они продолжают жить, как ни в чём не бывало. И это сводит меня с... Мы все — рыбы в чёртовом аквариуме. Инстинкт, обернутый бессильной плотью. Всё это, как одна большая шутка, и никто ее не понимает, хотя она о нас.

Иногда мне кажется, что я всё это выдумал.

Но это не так.

Всё это враньё, Гойл. Тебя просто пытаются успокоить.

Все застыли в гротескном подобии жизни. Словно мертвые деревья. Или сожженные нервы.

Гойл, я пишу это письмо, чтобы тебя предупредить.

Я просто хочу пробить кулаком кору до самой сердцевины и вытащить его все еще бьющееся сердце и проглотить его. Я просто хочу взять свою жизнь и упаковать ее и носить с собой в коробке.

Видишь ли, мы все умираем в конце. В конце мы просто грязь. Вся наша цивилизация — это слой осадка. Но только не я. Я наследник упадка белого золота. Я не хочу быть частью всего этого.

Я ненавижу это место, Гойл. Я ненавижу то, что я чистокровный.

Освободи мои кисти от наручников. Выпусти меня.

Я воевал на войне, но война победила.

Я не хочу умирать, Гойл. Я просто хочу все это сжечь.

Свяжись со мной по каминной связи, когда получишь это. Или нет. Меня не будет дома.

Твой друг,

Драко Малфой

_________________________________________________________________________________________

*Смертельный удар, нанесённый из жалости (ор.фр.)

** Строчки из песни Big Jet Plane Ангус и Джулии Стоун

Вот и все. Автор говорит, что будет еще и эпилог. Если будет — я его обязательно переведу. Но лично мне кажется, что произведение закончено.

Мне это произведение напомнило два фильма с Райаном Гослингом (который похож на Драко больше, чем кто бы то ни было): Останься и Соединенные штаты Лиланда. Так что рекомендую, именно как своего рода визуализацию

Глава опубликована: 09.10.2013
КОНЕЦ
Отключить рекламу

9 комментариев
Сильно, психоделически и безумно до корней волос.... А если война и среди нас?... И осень, и деревья.... Спасибо, меня проняло и потрясло....
Просто изумительная история! Спасибо Вам за перевод! Очень понравился стиль автора, не подскажете, есть ли ещё что-нибудь похожее на данном сайте?)
Это великолепно!!! Изумительный стиль, эти вкрапления, не относящиеся к сюжету... Я в ошеломительном, подбном ступору восторге... Мои мысли переполнены Таким Драко... И еще, мне снились руки...
Спасибо огромное! Перевод просто потрясающий! Стиль цепляет с самой первой строчки и буквально вбивается в мозг... Хочется продолжения.
Понравилось,но конец очень обескуражил ведь все таки была надежда что Гермиона останется с Драко,а она просто исчезла как с белых яблонь дым,рада за нее что она излечись,но Драко очень жаль.
Это великолепно... Это по-настоящему великолепно...
Это было сильно! Спасибо за чудеснейший перевод и то, что нашли эту историю. После прочтения сами по себе текли слезы, а примерно через час, просто вспомнив о вашем труде, снова заплакала. Это великолепно!
Хотелось бы найти похожую историю, посоветуйте, пожалуйста, если знаете)
....это... от этого хочется орать до разрыва связок "Помогите!!!" ... знаю только что никто не услышит
Всё слишком необычно, даже странно, страшно до жути и мороза по коже, а притягательно именно благодаря этим характеристикам... И вообще тут явное горе от ума... Как и у всех нас, впрочем. Но здесь это доведено до пика, до абсурда, до бесконечности в точке.
Кто-то скажет, презрительно поджав губы: "Керня и пафос!", а я скажу: "Спасибо!"
Спасибо за то, что взялись за перевод такого неоднозначного произведения на грани странного (считай, почти ненормального), спасибо за ТАКОЙ взгляд на героев, спасибо за испытанные чувства - ненависть, страх, зависть, любовь и прочее. Простое человеческое спасибо за всё, перечувствованное вместе с вами.
Чтобы написать комментарий, войдите

Если вы не зарегистрированы, зарегистрируйтесь

↓ Содержание ↓

↑ Свернуть ↑
Закрыть
Закрыть
Закрыть
↑ Вверх