↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
Для Джека Лейси — ликорисно-снежное безумие на всю жизнь и немного больше, зимний танец по неровным дорогам и центр нового мира (прежний раскрошила в ржавую пыль её песня). В новом мире Лейси — морозный север, на неё указывают все, без исключения, компасы в руках Джека.
Джек осторожно — не растерять бы — вплетает следы Лейси в источенные кости. Леви в равнодушной ласке проводит рукой по её плечу.
Для Леви Лейси — лёгкое помешательство на час, пахнущее бедой и можжевельником, сильное обезболивающее в тело без привыкания через кисло-вишнёвые поцелуи-укусы и обжигающее язык и горло чудо-зелье из сон-травы, которое обращает привычные бессонные ночи в тихо-выцветшую дрёму с пронзительно-надрывными нотами колыбельной старой вьюги.
Лейси Баскервилль — проклятый с рождения ребенок, приносящий только одно горе. Леви не знает, что об этом думает Джек. Считает ли всё предрассудками и глупыми, устаревшими суевериями, не имеет ни малейшего представления, о чём предупреждает жгуче-алый цвет глаз, или его это не интересует вовсе. Но в любом случае уверен, что Джек Безариус глупец: Лейси — воплощение ящика Пандоры с хрупким ненадёжным замком. Неосторожно прикоснёшься и он осыпется огненным пеплом цвета её глаз, выпуская несчастья громким клекотом мёртвых птиц.
Для Джека слова Лейси — истина в высшей инстанции, даже будучи ложью, мимолётные прикосновения (святой елей) благословение на коже; Джек молится: за неё или ей — сам не знает.
Джек дышит только звонким, полным любви к миру, смехом Лейси. Леви гладит пальцами, обвитыми шершавыми лентами бинтов, её острые ключицы.
Для Леви слова Лейси — обыкновенные (пыльные дорожные камни под сапогами, не стоящие ни капли внимания) слова, прикосновения безразличны — элемент под номером восемьдесят, всего лишь тягучий яд, не причиняющий особого вреда и так дышащему на ладан телу. Лейси Баскервилль — просто самый интересный эксперимент в его жизни. И это её единственное достоинство.
Джек лижет полные тяжёлой ртути узкие ладони, как преданный пес. Леви целует обветренные сухие губы с горьким привкусом живой воды.
Миранда улыбается болезненно-ярко и по-птичьи склоняет голову к плечу, прикрывая веером подбородок и часть атласной щеки. Собеседник не реагирует. Она продолжает разрезать воздух скучными, принятыми в этом обществе, фразами и голос её — мерный шелест зыбучих песков. Собеседник по-прежнему остаётся равнодушным. И Миранда злится, в груди тяжело ворочается что-то вязкое и злое: случайные прикосновения (каждая клетка кожи пропитана отваром белладонны), все уловки разбиваются о непробиваемый щит безразличия и напускной вежливости Освальда.
Быстрые, страстные слова свиваются в белые липкие нити, скручиваются ловчей сетью и бессильно падают, столкнувшись с насмешливым взглядом алых лукавых глаз. Наглая девчонка — откуда только взялась? — бесстыдно повисает у Освальда на шее и болтает в воздухе босыми ногами. Непростительно. Миранда чуть не срывается на шипение — непростительно.
С лица Освальда неуловимо стекает холодная маска, уголки губ легко затрагивает улыбка. И за это Барма готова растерзать ту, которая разглядывает её, ничуть не стесняясь, и обвивает руками её — Миранды — собственность.
— Я не люблю паучьи лилии. Не люблю, не люблю, не люблю, — почти напевая, растягивает слова девчонка.
— Лейси, перестань.
Лейси тут же соскальзывает с шеи босыми ногами на холодный пол, невесомо целует Освальда в щеку и со смехом тянет его в центр зала. И не обращает больше никакого внимания на Миранду. Никакого внимания.
— Я хочу танцевать! Танцевать-танцевать-танцевать.
Гости расступаются перед ними; хозяин дома, светловолосый мужчина с звонким именем Глен, шутливо салютует бокалом.
Миранда смотрит на них: девчонка оборачивается и хохочет ещё пуще. Барме кажется, что в её смехе звучит ехидное «Я не люблю паучьи лилии. Не люблю, не люблю, не люблю». Освальд не оглядывается.
На приёмы к Баскервиллям Миранду больше не приглашают. И она знает по какой причине. Эта причина ходит босиком и кружится в танце с Освальдом, эту причину зовут Лейси и у неё отвратительный смех. Миранда Барма прекрасно понимает, что одержима, одержима человеком, у которого глаза — чистый аконит, ведьмин цветок. Понимает, но не привыкла себе в чём-то отказывать. И не собирается привыкать.
Поэтому Миранда находит Джека. Поэтому Джек встречает Миранду. Поэтому Джек Безариус отыскивается сам. Миранда не знает, какое из этих утверждений верное, но ей нравится считать, что первое. Что об этом думает Безариус, её не интересует вовсе. Сейчас все мысли Миранды занимает только Освальд Баскервилль; Барму не волнует никто, никто, кроме него.
Джек, скучный Джек — тусклая охра волос, блеклая зелень глаз. Мальчик на побегушках. Послушный, глупый, влюблённый… Незаменимый.
Джек Безариус — единственное звено, связывающее Миранду и Освальда, преданный слуга, ведущий к цели самым простым путём. После пяти дней знакомства, она свято уверена, что без него ни за что не справится.
— Сегодня я упомянул о грядущем бале, устраиваемом вами. Уверен, Освальд примет ваше приглашение.
— Освальд просил передать его извинения. Лейси, — голос Джека теплеет, — чувствовала себя дурно, и он не посмел покинуть сестру.
— За обедом Освальд спрашивал о вас. Кажется, вы ему небезразличны.
Джек Безариус говорит ей правду, самую желанную в мире правду; ничем другим эти слова не могут быть, просто не имеют права. И Миранда верит, неистово верит Джеку (или хочет верить, не замечая недомолвок?), собственноручно делая его ложь идеальной.
Лили любит колыбельные — уютный корабль по небу, выйди на палубу и дотронешься до круглого бока звезды. Нежные, ласковые песни, совсем не похожие на злое и колкое «Демон!» от мамы, пела только Лотти. И в тёплых снах, рождающихся из звонких нот на ладонях Шарлотты, — невиданное море, сиреневые облака и холодные, совсем как мороженое, сладкие кометы. Фанг ловко ловит их за длинные апельсиновые хвосты. Так только у него получается, даже Лотти с Леоном не успевают поймать быстрые всполохи.
Когда Фанг услышал о снах — Лили делится с семьёй даже такими мелочами — и на следующий день принёс ей скучную книгу по астрономии и попытался доказать, что так не бывает, Лили только засмеялась — учёные никогда не засыпали под голос Лотти, так откуда же им знать, какие на вкус кометы? Вот луна, например, надкусанный («Нет-нет, это не я! Может, только чуть-чуть») медовый пряник, а солнце — горячая яблочная карамель. Тягучая и очень вкусная. Лотти в дверях хохотала до упаду и предлагала съесть луну — в руках у неё был кулёк с пряниками.
В книге теперь напротив каждого небесного тела разборчивым почерком Фанга — Шарлотта плела из чистых звуков сны, Лили лакомилась, а Фанг дополнял описание учёных, которые не засыпали под колыбельную Лотти (какое упущение с их стороны!), — подписан их вкус.
Лили переворачивает тонкие страницы и ничего не видит — перед глазами сиреневые облака воспоминаний с размытыми контурами; под дрожащими пальцами разбегаются выпуклые буквы. Лили кажется, что она слышит их отчаянные крики, к ним примешивается и самый родной голос на свете.
Лотти поёт с закрытыми глазами, часто сбиваясь на хриплый шёпот. И Лили хочется, чтобы сейчас она пела неправильную колыбельную. С надеждой, что когда негромкая мелодия утихнет, Лили проснётся от тяжелого сна и Фанг будет жив. И ещё ей хочется, чтобы щёки Шарлотты больше не были мокрыми от слёз. Никогда.
Небо сворачивается на дне бокала пряной свежестью, опьяняет быстрее, чем горький ром. Сумерки, зажатые в кулаках, царапают кожу тишиной и безлунным вечером. Глухое раздражение бьётся пёстрыми кругами под веками и впивается в тонкие ладони с огрубевшими подушечками пальцев. Слова собираются в косу с тусклым лезвием, вспарывают воздух и осыпаются колючими звёздами в лёгкие. Алиса молчит.
Дробный стук каблуков и шелест платьев сливаются в звук сдвинувшейся с неприятным скрежетом узорной стрелки печати, отсчитывающей ещё один вечер. Она всегда передвигается на одно деление ровно в пять часов по Бездне.
В том измерении нет времени — всего лишь искорёженный мир, подёрнутый мутной пеленой и паутиной трещин, парк развлечений со сломанным колесом обозрения и скрипящими качелями, свалка выброшенных игрушек и человеческих душ, которые не стоят больше, чем та старая кукла с оторванными кружевами на выцветших рукавах и выпачканном в чём-то липком воротнике. В том измерении нет времени, но стрелка печати всегда передвигается на одно деление ровно в пять часов по Бездне.
Оз — не первый человек, заключивший с Алисой контракт. Судьбы остальных оседали на губах вязким мёдом, отдающим привкусом крови и запахом дешёвых сигарет. Алиса плела из жизненных сил людей и тихого эха мосты — призрачные пути в прошлое — в её воспоминания, нуждаясь в доказательствах, что жива и не является дорогой игрушкой с верхней полки, очередным винтиком сошедшей с ума системы. Бесконечный шёпот Бездны, барабанами стучащий в ушах и повторяющий её имя, никогда не был доказательством существования и реальности окружающего мира.
Оз — глоток свежего воздуха, пропуск на свободу и чёрная повязка на глазах, из-за которой не видны жёсткие прутья клетки.
Оз — ещё один шанс на спасение, леска с нанизанной на неё молитвой. У этого шанса глаза цвета целебных трав и рабское клеймо на груди, выжженное её руками. Алиса солжёт, если скажет, что ей жаль. Алиса солжёт, если скажет, что ей всё равно.
Оз — ключ только на полный оборот печати, индульгенция с ограниченным лимитом времени.
Оз стоит рядом; в одном шаге на этом балконе, в ста ударах сердца, находись бы они в Бездне.
— Если ты будешь держать все свои чувства в себе и не выплеснешь наружу, то они превратятся в кислоту и разъедят тебя изнутри, — Оз говорит тихо, почти беззвучно, словно не хочет разрушать ломко-холодную тишину.
Алиса смотрит в мёртвые зелёные глаза и на его расползшуюся в труху душу и рисует серебряным огнём звонко-пустых несказанных фраз на лице теплую улыбку. У Оза кислота внутри застыла прогорклым комом в горле; Алиса не собирается добавлять к его боли и свою.
Небо сворачивается на дне бокала пряной свежестью, опьяняет быстрее, чем горький ром. Сумерки, зажатые в кулаках, царапают кожу тишиной и безлунным вечером. Глухое раздражение бьётся пёстрыми кругами под веками и впивается в тонкие ладони с огрубевшими подушечками пальцев. Слова собираются в косу с тусклым лезвием, вспарывают воздух и осыпаются колючими звёздами в лёгкие.
Алиса не хочет разрушать хрупкое безмолвие, чего бы ей этого ни стоило.
Гилберт обещал ждать Алису с Озом сколько угодно времени и клятву свою сдержал. Ноющая рана длиной в сто пятнадцать лет усыхает до шрама, не причиняющего никакой боли, как только он видит родные лица. Словно не было века с лишним — пронесся под сомкнутыми веками тонкой секундой и оставил всё по-прежнему. Золотой полдень ласково обнимает всех троих, пахнет спелыми яблоками и обещает, что всё будет хорошо. Ему невозможно не верить.
Судьба, будто только и дожидалась вместе с Гилбертом Оза с Алисой, изо всех сил давит на газ и умудряется вписываться в повороты на скорости большей, чем четыреста километров в час: дни теперь разрисованы цветным мелом, дни теперь совсем не похожи на серое прозябание, где одна минута скалится зло столетием. Гилберт дышит полной грудью, у них новая жизнь, несомненно, в двести раз счастливее предыдущей, новый уютный дом — старые кованые ворота, большой вишнёвый сад с ажурными беседками, улыбающиеся окна и традиционное чаепитие в первый вторник каждого месяца. От чаепитий Гилберт никогда не ждал беды. Напрасно.
— Интересный орнамент. Можно взглянуть поближе? — спрашивает Шарлотта, нарушая неловкую тишину звонкими словами.
Алиса разглядывает свою одежду и бледнеет — на манжете белой блузки выведен красный узор.
— Кетчуп, — её громкий смех и шум шагов подхватывает шальной ветер. Возвращается она уже в тёмной кофте с длинными и широкими рукавами, которые закрывают даже кончики пальцев. Оз роняет бокал и спешно извиняется. Гилберту тошно: знает, кого он вспомнил. У Шарлотты сожаление в малиновых глазах. Вечер неисправимо испорчен и отмечается судьбой невидимой галочкой в календаре — точкой невозврата. С того дня на столе Алисы, рядом со старым альбомом, ворохом выцветших от старости фотографий и простым рисунком в рамке — Лейси сидит на самой высокой ветке и кидает в ехидно усмехающегося Леви конфеты, рядом суетится перемазанный шоколадом Освальд — появляются книги в непрозрачных обложках, схожие между собой кофты теперь становятся её вечными спутниками; Оз больше не роняет бокалы и не вздрагивает, хотя продолжает вспоминать — Гил это знает точно.
Алиса всё чаще пропадает в поместье Баскервиллей и возвращается далеко за полночь. Гилберт привычно ждёт в гостиной (ждать кого-то становится его привычкой) и ни о чём не спрашивает, а сам гадает с кем именно она проводит своё время. Колода карт путается и противно шелестит в руках и, словно в насмешку, чаще всего выпадает Лео; Гилберт старается не жалеть, что ему почти не попадается бубновая дама: на неё он загадывает Шарлотту. Алиса каждый раз, заглянув в комнату, легко кивает и молча уходит, оставляя тяжёлый аромат духов, который совершенно ей не подходит. Но разве её можно переубедить?
Очередной день не становится исключением, в очередной раз трижды выпадает пиковый король. Заходя в гостиную, Алиса кутается в чужой плащ: ткань стремится соскользнуть с плеч; улыбка у неё нарисована сахаром и белой пудрой, взгляд — надломленным лиловым льдом. Она легко целует Гилберта в щеку, сухие губы пахнут терпким вином и чем-то горьким.
— Глен есть, Лейси есть. Освальд или Джек? Выбирай-выбирай-выбирай! — Алиса кружится, запрокинув голову к потолку; голос её режет ножами. Успокаивается она резко, скидывает алый плащ на пол и роняет напоследок:
— Жаль, что миру никак не надоест старый сюжет.
Гилберт думает, что алкоголь дурно влияет на Алису. Кожу до утра раскалённым металлом жгло её прикосновение.
В небе бьют копытами грозовые кони и хищным блеском сверкают молнии. Воздух жадно глотает предчувствие беды, холодный дождь размывает сказку, разрисованную мелом. В доме Алисы нет, плащ на полу расплывается кровавым пятном, связь не работает. Гилберту и Озу оптимизма это не внушает. Машину они ловят под остро жалящими каплями.
Дом Баскервиллей словно погружён в траур: горе незримыми лентами обвивает всё пространство, ставит на лицах печать, страшнее печати нелегального контрактора, и с силой сжимает ледяными ладонями сердце. Лео с порога оглушает их словами, которые гремучими змеями вползают Гилберту в душу, раздирая кожу и усыпая толстый ковёр осколками костей.
— Алиса умирала. Ядро Бездны вложило слишком много сил в такое перерождение и перестаралось. Оз сумел справиться, а у Алисы не получилось: её организм стал разрушаться.
Гилберт в оцепенении пытается вникнуть в смысл невозможных фраз и хочет, чтобы Лео заткнулся. К так и невысказанной просьбе никто не прислушивается. Глен продолжает свою речь, говорит, что тело Джека не выдержало, говорит, что Алисе нечего было терять. Он говорит что-то ещё, но Гилберт не слушает, Гилберт не верит, Гилберт не смотрит на пошатнувшегося Оза, Гилберт признаётся себе в том, в чём нужно было признаться давно и не только себе, Гилберт вспоминает её слова… И выбирает.
Золотой полдень ласково обнимал всех троих и обещал, что всё будет хорошо. Золотой полдень бессовестно лгал.
Ада вышивает гладью и изредка поднимает взгляд на Гилберта. Он неловко мнёт в руках шляпу, краснеет и смотрит в сторону.
— Винсент умер, — иголка зло впивается в палец, а кажется, что в сердце. Ада вскидывает голову и еле удерживается от радостной улыбки: Гилберт не умеет лгать. Ада говорит, что ей нужно побыть одной, что это слишком больно, что это слишком страшно и голос её дрожит. Лгать она не умеет тоже, но ей действительно больно, хотя и не так, как могло бы быть. Прощается Ада до следующего четверга и спускается в подвал; плачет она на груди железной девы.
На стенах комнаты уже не видно обоев: повсюду развешаны вышивки в простых деревянных рамках, цвета сплошь красный и жёлтый. Гилберт недовольно хмурится и убеждает, что ей необходимо отвлечься. Ада прислушивается и открывает гадательный салон, названный в честь матери. Карты в её руках никогда не лгут.
Гилберт приходит каждый четверг, в этот день Ада закрывает салон и обязательно печёт пироги. Четверг — это неспешная беседа, воспоминания, заменяющие воздух, ожидание, поделённое на двоих (Гилберт терпеливо ждёт, как и она; то, что он дождётся, Ада знает точно, в то, что дождётся сама, она верит), и чай с бергамотом: другой Ада не заваривает и совсем не из-за слов Гилберта, что Винсент пьёт только такой.
Вечером она заворачивает Гилберту с собой два пирога с малиной; он отнекивается, мол столько не съест. Ада тонко улыбается, Гилберт всё понимает и смущенно благодарит. На светлых волосах ему чудится терпение, которое свилось терновым венцом с алыми от её крови шипами; Гилберту страшно, но ничего он изменить не может, лишь не оставлять её одну. Никакие увещевания не помогают, Ада даже не дослушивает до конца, а учит его гадать и хвалит, смеясь, что скоро он обгонит её в этом деле. Она смеётся, смеётся, смеётся и каждый раз зачёркивает на счёт ноль очередной день чёрным карандашом: Винсент так и не появился.
Ада протирает пыль с экспонатов любимой коллекции и прикреплённых к ним табличек: ей уже восемьдесят четыре и годы берут своё: из памяти улетучиваются интересные подробности, а она так хочет рассказать о них Винсенту, когда он придёт.
Шум громкая. Она громко говорит, громко смеётся, громко ходит, цепи за её спиной звенят тоже громко. Шум так много — в каждом звуке, в каждом мгновении, что она кажется всесильной. Ради этого ощущения медленно умирала Цвай и рождалась из одного имени, произнесенного ребёнком несчастий, Шум, ради этого ощущения рождались и умирали сотни Долдам. Эхо тоже, но Эхо пока жива.
Она не знает, сколько уже и сколько ещё будет — Эхо не считает время ни звуками, ни годами (и плевать на все календари мира), она вообще ничего и никогда не считает, даже не живёт, а служит Винсенту и пытается то ли сложить Цвай — светлую девочку, которую помнит только Долди и, возможно, первая Долдам — из обломков личностей, то ли спасти Шум — сумасшедшую девочку с ломкими запястьями, преданностью только одному человеку и саваном, едва прикрытым плащом Баскервиллей. Ничего не получается: Цвай слишком давно мертва, Шум же не спасается: она спит, ей снятся кошмары. Долди неласково смеётся под левой ключицей и прозрачные росчерки воспоминаний горят, словно бикфордов шнур, в звоне цепей. Эхо тушит огонь пальцами, края рукавов обугливаются, на коже душевным холодом выгравирована чужая жизнь. Захочешь забыть — не забудешь.
Эхо и не забывает, ведь механизмы с установленной программой и высеченными тонкими розгами на спине обязанностями на это не способны, даже если они заражены вирусом с зелёными глазами (всего одним, но он стоит и ста, и двести) и успешно скрывают свою неправильность. В это верит Винсент, верит Долди, верит Шум, но не верит Оз, не верит, что она всего лишь механизм и называет её малышкой с тёплой улыбкой на губах.
Эхо цепляется за слова Оза, за его улыбки, за взгляды зелёных глаз, которыми она считает время, и впервые возражает Долди. Шум с детским восторгом разглядывает гравюры её жизни, из руки выпадает смертоносная сталь. Где-то Ада обнимает Винсента, Эхо желает им счастья, Эхо сейчас желает счастья всем, особенно Озу, не себе — у неё уже ничего и никогда не будет. На грани слышимости Долди желает счастья той, кого она так и не сумела спасти, и цепи её звенят защитным лязгом доспеха.
Эхо в последний раз смотрит в любимые глаза и делает шаг в вакуум вслед за Шум.
— Смотри, я купил камеру. И знаешь, какой будет первая фотография? О, она будет самой лучшей! Мы и наш сын.
Сара, болезненная, хрупкая, любимая Сара, смеялась, гладила живот и говорила, что эта фотография будет действительно самой лучшей, что совсем необязательно будет обклеивать этим снимком все стены, что Оскар будет замечательным отцом.
Счастье трепетало в груди, зажигалось фейерверками в небе, целовало веснушки на тыльных сторонах ладоней. Счастье крошилось мелом, ссыпалось в глотку лезвиями и припечатывало острыми листами белых фотографий, на которых в его мечтах Сара держала на руках их сына.
Первый снимок — семья. Первый снимок — три улыбки: первая полна гордостью и непередаваемой радостью, вторая искрится материнской любовью, третья улыбка принадлежит долгожданному сыну. Второй снимок, третий снимок, сотый снимок — милая Сара, любимый сын, первый шаг, путешествия, улыбки, улыбки, улыбки… Мечты застревали в невидимых путах хрустальной клетки, бились бабочками о прозрачную преграду и умирали с пришпиленными синими крыльями. Зудели разбитые в кровь костяшки, хрустели под ногами пустые бутылки, траурные ленты опутывали солнце. И спрашивал, что случилось, ничего не понимающий Оз. В мутной пелене горя с лица любимого племянника улыбался его мёртвый сын.
Оскару не было страшно, но было стыдно. И всё же он изредка позволял себе слабость: в зеркальных поверхностях мелькал женский силуэт в простом платье, глаза Оза утрачивали зелень и окрашивались в синий — Оскар всегда мечтал, чтобы у его сына были глаза Сары.
Первый снимок — одиннадцать улыбок, чаепитие и тост «Счастливого Дня Не Рождения!».
— Я люблю вас всем моим сердцем. Люблю вас, — слова, предназначенные именно Озу, Гилберту и Аде. Сейчас — только им.
Выстрел. Осколки хрусталя и взлетевшие мёртвые бабочки.
Второй снимок — семья; Сара держит на руках их сына. Призрачные улыбки на призрачных лицах призрачной фотографии. Оскар счастлив.
У мамы взгляд побитого щенка: непонимающий, больной и усталый. Мама тихо скулит, расцарапывая длинными ногтями грудь; Джек даже не пытается остановить, знает, что бесполезно. А потом её пальцы натыкаются на медальон, она подносит его к губам и целует. В глазах, убивая блёклую синь, расползается мёртвой гнилью погасших маяков и обломков кораблей с алыми парусами лихорадочный блеск; в этих глазах Ассоль из старой сказки вешается каждую неделю ровно четыре раза. В остальные три — находит себе приют в солёной от слёз волне.
— Милый мой, он скоро придёт, ты не беспокойся, — мама подползает к нему на коленях, прижимает к себе крепко. Руки у неё горячие-горячие, под бледной кожей вишнёвые саламандры скалятся неровным пульсом, но объятия равнодушно-холодные, и в душу сыпятся остывшие угли да зола, совершенно не грея. — Ты так похож на него, как же ты на него похож. Чарльз скоро придёт, не может он меня и тебя бросить. Не может он тебя бросить, — чешуя, что у неё вместо вен, взрывом сверхновой рассыпается миллиардами колючих искр сжигающего зноя при одном упоминании этого имени. Джек и не беспокоится, отца он ненавидит. Ему хочется ядовито рассмеяться, мол, зря ты меня родила, не привязала ты его к себе, не привязала, у него дом есть, семья, не нужна ты, и я тоже не нужен, но Джек ласково гладит спутанные волосы и молчит.
Сильнее отца он ненавидит только собственную мать. Ненавидит, потому что саламандры, обжигая льдом, шепчут громко, макают в бочку дёгтя шипящими аксиомами: мама весь мир делит на отца и на лишних. И сам Джек принадлежит второй группе. На него её любви не хватило.
* * *
Джек когда-то в детстве лепил из огарков свеч тонкие фигуры ангелов, а потом ему посчастливилось увидеть ангела вживую. Правда, из её спины не росли крылья. Он тогда ещё подумал, что это к счастью: тяжесть махровых перьев не горбит хрупкую Лейси. Но крылья у неё были; были выцарапаны жестокостью на улыбающемся рте, уносили каждое слово звенящей нотой в медовое небо, нежили в колыбели из самой яркой засахаренной звезды, прятали от людей за горящими алчной медью облаками.
Из спины Лейси не росли крылья, это Джек рассмотрел хорошо, когда перед глазами лопались эфемерные мыльные пузыри в окружении белого пуха вспоротых детских грёз, ржавыми спицами пришпиливая руку, не успевшую коснуться хотя бы подола её платья на прощание, к ватной пыли дороги.
Снег таял на бледной коже, в сердце свивал гнездо дух огня, крася ещё не знавшие ветра паруса пурпуром крови. Родное имя вспыхивало единственным маяком.
Лейси Баскервилль — в глазах расцветал, убивая блёклую зелень, мёртвой гнилью лихорадочный блеск. Лейси Баскервилль — губы целовали серьгу, немо обещая найти своего ангела. Лейси Баскервилль — Джек делил всех на неё и на лишних. Мир оказался в обречённо-мёрзлых объятиях второй группы. На него любви не хватило.
Рядом с Лейси Джек Безариус до безумия был похож на собственную мать.
У Лотти свободный день. Лотти до безумия надоела солнечная Риверра, идеальная Риверра, чтобы-она-повторила-чёртову-судьбу-Сабрие Риверра.
Четыре часа езды до пустого пляжа, четыре часа езды до новой жизни; каблуки, вязнувшие в тисках песка, рваные лоскуты океана, дымящиеся пласты неба, солнце, пахнущее медью и кровью, в оправе из проклятого облачного металла, стружка золота в воздухе и вязь серебра и шпинели, намертво вплавленная в свинец волн. Лотти влюблена в это место: здесь она не задыхается собственной вечностью с истёкшим сроком годности, а дышит холодом и солью; здесь Лотти чувствует себя почти живой, без заскорузлых разочарований, которые разъедают последние граммы чувств и души. Осталось или восемь, или девять. Шарлотта уже устала перепроверять расчёты.
Лотти аккуратно ломает стрелки на часах, сдирает ногтями цифры, делая оковы невидимыми. Океан лижет босые ступни, смывает усталость и детское «Хочу обычную сказку: без смертей, горя и плохого финала». Шарлотта — взрослая. И это её приговор. Она должна быть рассудительной, ответственной и смелой. У Лотти целая вечность за спиной и целая вечность-и-ещё-немного впереди, которую она с удовольствием умножила бы на ноль.
Но не может, не имеет права. У Лотти Лили с лунными пряниками, Даг с потрясающими живыми рисунками, господин Глен. И пятая годовщина смерти близкого человека, который её состояние точно бы не одобрил.
— Прости, что раскисла. Я исправлюсь. Честное слово, Фанг.
Лотти возвращается домой и думает, что Риверра, пожалуй, не такой уже и плохой город.
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|