↓
 ↑
Регистрация
Имя/email

Пароль

 
Войти при помощи
Размер шрифта
14px
Ширина текста
100%
Выравнивание
     
Цвет текста
Цвет фона

Показывать иллюстрации
  • Большие
  • Маленькие
  • Без иллюстраций

Новые звуки (гет)



Автор:
Рейтинг:
PG-13
Жанр:
Ангст, Драма, Романтика, Флафф
Размер:
Макси | 1285 Кб
Статус:
Заморожен
Предупреждения:
ООС
 
Проверено на грамотность
Орфей и Эвридика - великий миф, на протяжении веков воплощающийся в истории по-разному. После ухода Кристины Дайе Призрак Оперы тоже решает внести свой вклад в развитие вечного сюжета. Гениальный музыкант потеряет Эвридику, позволив ей увидеть свое лицо. Вот только станет ли сам Эрик Дестлер Орфеем или Эвридикой? И затмит ли сияющая красота его возлюбленной темную бездну обиды и предательства? Свет Аполлона и тьма Диониса борятся за души музыканта и певицы не только на сцене, но и в жизни. Фанфик НЕ заморожен. Продолжение - на фикбуке:

https://ficbook.net/readfic/11533205
QRCode
Предыдущая глава  
↓ Содержание ↓

↑ Свернуть ↑
  Следующая глава

Часть 29. Сияющая пустота

Примечания:

Дорогие, простите, пожалуйста, за очень тяжелую главу. Но у меня накипело, и я не могла ее не написать.

Я выкладываю это здесь только ради ваших комментариев — любых, больших и малых: они очень вдохновляют и помогают.

Если вам кажется, что вы опознали в этой главе цитату из "Мастера и Маргариты" — вам не кажется. Это не плагиат, а интертекст.

И наконец, последние строки отсылают к стихам Мандельштама:

Божье имя, как большая птица,

Вылетело из моей груди.

Впереди густой туман клубится,

И пустая клетка позади.


— Кристина, не заходи туда. Тебе не нужно этого видеть.

Мадам Жири, как всегда, холодна и неприступна, но в жестких, стального оттенка серых глазах неожиданно мелькают блики какого-то нового для девочки чувства. Блики… тепла?

Кристина впервые в жизни не хочет ее слушаться. Что за этой дверью может быть такого, чтобы ее нельзя было туда пускать? Прошло так много часов с тех пор, как они виделись в последний раз…

Она всегда хорошо себя вела, она не нарушала никаких правил. Она была смирной и доброй девочкой. Старалась помогать по дому и не прекословила старшим. На самом деле, она никогда не прекословила чужим старшим. Она не привыкла этого делать, да никто бы и не позволил: протесты — слишком большая роскошь для бедной сиротки.

Как только мадам Жири выходит из комнаты, озабоченно зовя прислугу, Кристина соскакивает с высокого кресла с львиными головами и, подбирая юбочку, торопится пересечь положенную ей черту.

Часы мерно тикают на своей зеленой подставке, отсчитывая минуты свободы. Она точно не знает, что последует за самовольной выходкой, но догадывается, что ничего хорошего ее не ждет: хозяйка дома внушает страх одним суровым взглядом и вечно поджатыми губами, даже когда ей не подают ни малейшего повода к недовольству, а что будет теперь, и представить жутко.

Девочка крадется к запретной двери, оглядываясь, шикая сама на себя за слишком громкие шаги. Она робко кладет пальчики на тяжелую полированную ручку и осторожно, не дыша, нажимает на нее. Медленно-медленно, с глухим скрипом давно не смазывавшихся петель, дверь открывается, и Кристина наконец-то переступает вожделенный порог.

Она ожидает услышать раскаты глухого кашля, но ее встречает абсолютная тишина. Тишина ей незнакомая, какая-то пустая, неестественная и оттого пугающая.

— Я пришла, — неуверенно бормочет Кристина. Комнату заливает бледный свет январского солнца. Окна наглухо закрыты, но даже сквозь мутное стекло сюда проникают целые озера белого света. Он затопил всю спальню: кресла с атласной обивкой в цветочек, старинное темное трюмо, бархатный полог постели.

Девочка на цыпочках приближается к кровати, дотрагивается до зеленого бархата, медленно отодвигает ненужную ткань, отделяющую ее от цели.

И видит насквозь любимые, до последней морщинки знакомые резкие черты, светлые пряди волос и закрытые глаза. Глаза закрыты, потому что он спит. Одеяло натянуто до подбородка — прикрывает плечи и руки с самыми красивыми пальцами на свете.

У Кристины руки похожи на его — тоже длинные овальные ногти и тонкие кисти, и мадам Жири как-то мимоходом обмолвилась, что они удивительно прелестны, но у него… у него пальцы совершенно особенные, с такими изящными косточками, и еще из-под них рождается настоящая красота.

Руки пока не видно, но это оттого, что они пока закутаны в одеяло: надо же человеку поспать — он устал, наверное, опять полночи кашлял или сидел в своей странной, ненавистной Кристине задумчивости.

В минуты и часы этой задумчивости он бросает ее, и она очень обижается на него за это. В конце концов, у него есть только она, а у нее — только он, и неужели можно так обращаться с единственным близким тебе на свете существом? К тому же, разве Кристина провинилась перед ним, чтобы он вел себя вот так безразлично?

Нет-нет, она же наоборот старалась быть ему полезной. Старалась быть хорошей. Старалась не огорчать и предугадывать его желания. Не ее вина, если не все его желания она умела удовлетворить. Или если иногда все-таки злилась и начинала капризничать, оставаясь с ним наедине.

А что такого он мог искать, о чем грезил в то время, когда уходил от нее в своей голове? Почему он вообще нуждался в чем-то, кроме ее внимания? Почему глаза его блуждали где-то далеко, и он забывал о ее существовании на этой земле? Почему он заболел?

Но сейчас он проснется и вернется обратно в свою голову. Он снова будет с ней — таким, каким бывает в свои лучшие минуты. Он расскажет ей сказку, не кашляя и не задыхаясь; он будет смотреть на нее не мутными и остраненными, а добрыми и умными глазами.

Она возьмет его за эту прекрасную, милую руку и прижмет ее к груди, а он обнимет ее и скажет: «Солнышко мое». Или: «Ты мой маленький», как всегда называл Кристину, когда хотел приголубить и утешить ее.

Он выздоровел, это же очевидно. Больные никогда не спят так спокойно и умиротворенно. Впрочем, он, кажется, спит уже слишком давно. Не разбудить ли его?

Но она не привыкла беспокоить своего единственного близкого человека во время сна; только иногда приходила ночами слушать его дыхание, чтобы убедиться, что все хорошо. Однако сейчас девочке почему-то не хочется этого делать — ей достаточно, что не слышно хрипов и надрывного кашля.

“Я не буду его будить, только проведу ладонью по лбу, приласкаю его совсем легонечко”, — думает она и дотрагивается рукой до мягчайших светлых прядей — мягких, как пух золотого лебедя из его сказки — и до лба под ними…

…до лба…

…до его лба…

…Маленькую детскую ладонь обжигает ледяным холодом. Холодная поверхность — не как снег в родном лесу — такой живой, живой и веселый — а как мраморный пол в Опере, как твердая подставка под часами мадам Жири, как… как…

— Батюшка! — кричит Кристина над телом Густава Дайе. — Батюшка!!!!

На крик вбегает мадам Жири со служанкой и еще какие-то люди в черном; ахая, мадам пытается оттащить девочку от покойного скрипача, но Кристина всем телом прижимается к завернутой в одеяло фигуре, крепко зажмуриваясь, а потом, когда мадам в отчаянии отступает — наоборот, распахивает глаза так широко, как только может, чтобы еще разочек, еще хоть один разочек в них запечатлелись эти словно выточенные из дерева благородные, тонкие черты, эти веки, раз навсегда прикрывшие самые глубокие на свете глаза, эти светлые пряди, разметавшиеся по подушке, и весь этот человек, весь, как он есть — ее отец.

Ее отец, так часто отдалявшийся от нее в последнее время.

Ее отец, подаривший ей всю красоту мира.

Ее отец, бросивший ее навсегда.

— — — — — -‐ — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — —

Мебель, на которую смотрела Кристина, нисколько не изменилась с момента его ухода. Это-то и было самое страшное: мир остался прежним. Та же старинная ширма, перед которой он стоял в тот злосчастный вечер. Тот же камин, в котором он ворошил дрова, разжигая затухавшее пламя. То же кресло, в которое он ее усаживал совсем недавно. И та же самая посуда, из которой он пил и ел в столовой.

Конечно, дом принадлежал мадам Жири, но все, чего касался Эрик, наполнялось тончайшим, почти неуловимым благоуханием красоты. Даже чашки на столе были расставлены им еще третьего дня в определенном порядке, и пока что никто, даже сама хозяйка, не осмеливался этот подарок нарушить.

Печать отсутствия лежала на всех предметах в квартире, как самое непреложное свидетельство былого присутствия. Присутствия, придававшего ценность каждому уголку этого дома.

Эрик ушел внезапно, на рассвете, пока все спали. Он пробыл с ними еще два дня, помогая ухаживать за Раулем, а затем исчез — как исчезает утренняя дымка в солнечных лучах; как исчезает в бледной синеве последняя звезда.

В тишине, обступившей Кристину со всех сторон, не было музыки. Если до своего возвращения она слышала ее в своей голове, но не могла играть и петь сама, то сейчас как будто оглохла. Если раньше она ощущала удушье, то ныне горло было свободно, но в груди как будто возникла абсолютная пустота — ничем не заполняемая пропасть.

— Эрик хотел бы, чтобы ты продолжала заниматься, — нерешительно сказала мадам Жири, подавая Кристине отцовскую скрипку, чудом спасенную им из-под развалин Оперы.

— Отец хотел бы, чтобы ты продолжала заниматься, — тихо проговорила мадам Жири, передавая девочке драгоценный инструмент — единственное наследство Густава Дайе.

Жесты и слова были одинаковые, да и в голосе повторялись те же нотки бессильного отчаяния, горечи и сочувствия. Но если в первый раз Кристина заплакала, то во второй лишь равнодушно покачала головой, отодвигая рукой сердобольно протянутый ей смычок.

И мадам Жири не настаивала, прочитав в глазах Кристины что-то такое, что заставило ее сразу замолчать и выйти из комнаты.

Музыка исчезла, растворилась вместе с ним, и игра больше не имела смысла.

Иногда Кристина прислушивалась к шагам. Шаги за дверью звучали непохоже на его шаги, но ей хотелось представлять, будто это ступает он. Вот сейчас он постучится в дверь ее спальни и раздраженно скажет: «Немедленно выходите, Кристина, уже девять часов! Вы опаздываете на наш урок!»

Почему-то она всегда представляла его рассерженным, язвительным, острым на язык, и только из-под его пальцев, из-под изящных тонких пальцев вылетали нежные, кроткие райские птицы, уносящие ее в золотую бесконечность.

И только его руки, ласковые, заботливые руки, ставили перед ней чашку теплого чая с медом, ворковали над столом, как влюбленные голуби, готовя для нее луковый суп и вкуснейшие тефтельки в память о детстве, и развешивали новые шелковые платья в ее гардеробе, и писали для нее новые роли, в которых она становилась королевой оперной сцены…

«Но, Кристина, точность — вежливость королей, а вы все еще не пели сегодня утром».

«Но, учитель, я никогда не буду петь, если вас не будет рядом. Я не слышу ничего, и меня никто не услышит».

Его голос — как могла она работать, не слыша его, не следуя за ним по пятам?

Он только что касался этой скрипки, он только что настраивал ее для своей воспитанницы, а теперь инструмент сиротливо лежал на столе, и Кристина снова не хотела на него смотреть, как и тогда, тринадцать лет назад.

Каждое движение, каждый шаг по комнате вызывали новую боль, и она удивлялась, как же много граней у одного-единственного горя.

Одна из этих граней называлась обидой. Ей было обидно до слез, до дрожи, до зубовного скрежета. Ее опять бросили. Опять от нее отказались. Опять от нее ушли, оставив совершенно одну наедине с чужими людьми. Тот же зимний свет ложился блеклыми полосами на выцветшую обивку привычной мебели, и этот же свет снова отнял у нее то единственное, что защищало ее от нее самой.

Представлять его рядом было заманчиво и одновременно страшно. Мысли о нем утягивали в глубокий, черный, вязкий омут, из которого не было возврата, но с недавних пор Кристина, прежде всегда боявшаяся сумерек, полюбила темноту и предпочитала ее белому дневному мраку.

Лучше тьма без прикрас, честная, благодетельная тьма, чем ночь, замаскированная под день. Лучше наполненная звуками тьма, чем сияющая пустота.

— — — — — -‐ — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — —

Вскоре Рауль до конца оправился от отравления угаром. Тошнота прошла, голова перестала кружиться, он наконец-то избавился от галлюцинаций. Только иногда возвращались кошмары: узкие темные коридоры, полные отвратительно горького дыма, непреодолимые, обрывающиеся в пустоте лестницы, наглухо замкнутые железные двери. И языки пламени, танцующие над крышей театра.

Он просыпался в горячем поту, в висках стучало, но морок быстро проходил. Юноша брал со столика стакан с оставленным кем-то прохладным питьем, незнакомым на вкус, но удивительно бодрящим, и пересохшее горло жадно впитывало капельки влаги, а в голове сразу же прояснялось.

По прошествии нескольких дней он наконец почувствовал себя достаточно хорошо, чтобы встать и отправиться в гостиную. Мадам Жири сидела там со своим неизменным вязаньем, но Кристины он не увидел. Возможно, отчасти он был даже этому рад, хотя и не осознавал этого, и никогда бы себе в этом не признался.

Он боялся, очень боялся показать ей свой страх и тем самым задеть ее.

Он боялся оскорбить хранящийся в сердце собственный образ Кристины — нетленный, нерушимый, священный.

Он хотел бы всегда поклоняться ее безупречным чертам, ее чудесным глазам цвета Северного моря.

Он не был готов жалеть о том, что никогда прежде не нуждалось в жалости. Ее можно и должно было спасать от чудовища, но сама она чудовищем стать не могла.

— Месье виконт, я очень рада, что вам лучше, — обратилась к нему хозяйка. — Признаться, вы напугали нас.

— Мадам Жири, я сожалею, что причинил вам беспокойство, — пробормотал он неловко. — Вы наверняка израсходовали на меня очень много сил и средств… Я возмещу вам все без промедления, только назовите сумму…

— Месье, право же, я не потратила на ваше лечение ни единого су. Месье Дестлер приготовил отвар из моих лекарственных запасов, и именно он поставил вас на ноги так быстро, — пожала плечами мадам Жири, как ему показалось, весьма равнодушно.

Но имя его врача полыхнуло в сознании не хуже вспышки огня над статуей Аполлона.

— Вы же имеете в виду… Эрика? — проговорил Рауль смущенно.

И на слове «Эрик» перед его глазами немедленно встали черный туннель и разъяренный взгляд желтых глаз, а в ушах вновь зазвучал бархатный голос, выведший его из ада.

— Где же… месье Дестлер находится теперь? — вежливо спросил он.

— Он уехал, — спокойно ответила балетмейстер.

У Рауля отчего-то опять на мгновенье закружилась голова, а когда он снова обрел внутреннее равновесие, то задал вопрос:

— Но… как же Опера? Что вы будете делать, мадам Жири? Куда возвращаться?

— У меня уже были кое-какие сбережения, но Эрик оставил мне достаточно средств, чтобы я не нуждалась до конца своих дней, — сухо и даже с каким-то непонятным Раулю раздражением произнесла хозяйка. — Вы же помните… если помните... он сумел вынести из театра довольно много вещей.

Помимо прочего, он обеспечил и Кристину. Мадемуазель теперь отнюдь не бедная сирота.

В сущности, почти все, что месье Дестлер, — она выделила это имя чуть ли не с яростью, — что месье Дестлер сумел спасти из своего имущества, он оставил нам обеим. Право, не знаю, на что он собрался путешествовать…

И мадам Жири накинулась на вязание с таким остервенением, что чуть не сломала спицы, а потом вдруг отбросила свою работу на столик и, обхватив себя за плечи, принялась тихонько раскачиваться в кресле из стороны в сторону.

— Мой бедный мальчик, — шептала она, — мой мальчик…

На Рауля она внимания больше не обращала, глядя куда-то вдаль. Он немножко подождал и наконец решился прервать молчание:

— Но… куда именно он отправился? И… и… как же… Кристина?

Произнести это имя было неимоверно тяжело. Он одинаково надеялся на ответ и страшился его. И наконец мадам Жири, вспомнив о его существовании, нехотя пробормотала:

— В Италию. Он уехал в Италию и велел передать вам, что подумал над вашими словами и признал их правоту. Он просил вас позаботиться о мадемуазель Дайе… в его отсутствие.

_______________________________________

Сама по себе пустота уже невыносима, но, если она еще и заполняется чужим присутствием, то становится просто адской мукой.

Рауль стоял на пороге, не поднимая глаз.

— Кристина… — робко начал он.

— Рауль, прошу вас, не говорите мне ничего! — прервала она его — это прозвучало бы почти резко, если бы ее голос не был, как всегда, чарующе нежен. Каким взглядом теперь смотреть на нее? Как не дать ей понять всю глубину его сочувствия? Как угадать ее состояние и ее желания?

Виконт наконец заставил себя выпрямиться и взглянуть ей в лицо. От неожиданности юноша вздрогнул: на Кристине была точно такая же маска, какую носил и Эрик. На мгновенье ему почудилось, что в прорезях черного шелка вновь сверкнули янтарные кошачьи глаза, но, стоило ему тряхнуть головой, морок рассеялся мгновенно: ее взор по-прежнему ровно мерцал голубым северным светом.

Виконт осторожно приблизился к ней, аккуратно взял ее руку в свои, поднес к губам и запечатлел на ее хрупком запястье самый почтительный, самый нежный и трепетный поцелуй, когда-либо дарившийся возлюбленной ее покорным воздыхателем.

— Кристина, — более твердо продолжал он, стараясь не обращать внимания на воцарившееся в комнате враждебное молчание, — я понимаю ваше горе, не сомневайтесь в этом. Вы считали театр своим домом, и вот его нет…

— Молчите, умоляю вас, Рауль! — взмолилась девушка, вырывая у него руку. Но он безжалостно, как хирург, оперирующий без опиума — сам не понимая, откуда у него взялась на это смелость — продолжал говорить:

— Да, вы лишились Оперы, да к тому же заболели. Вам пришлось отказаться от спектаклей и от уроков, но это не значит, что…

— Довольно! — гневно прервала его Кристина, и виконт опешил от такого не характерного для нее порыва, но все же завершил начатую фразу:

— …не значит, что вы остались одна. Я всегда буду рядом с вами, и сейчас вновь повторяю свое приглашение почти трехлетней давности. Я хотел бы… — он замялся и тут же решительно договорил: — Я хотел бы принимать вас у себя, заботиться о вас… если не как о… невесте, то хотя бы — как о сестре, о младшей сестре.

Кристина поднялась с кресла и скрестила руки на груди; Раулю вновь почудилась знакомая темная тень, но он отогнал призрак Призрака усилием воли.

— А я повторю вам то же, что сказала почти три года назад! — зазвенел в комнате голос девушки. — Я не хочу и не буду жить с вами или как-либо зависеть от вашей милости. Я не нуждаюсь в вашем сочувствии. Я сама распоряжусь своей жизнью, и не желаю, чтобы вы как-либо вмешивались в нее — особенно теперь, когда… когда… когда он ушел!

Тут Рауля захлестнуло некое несвойственное ему чувство, которое, вероятно, выразилось и в его глазах, так как она вдруг отпрянула в сторону и прикрыла свою маску ладонями.

— Особенно теперь? — медленно и четко проговорил он. — Но именно теперь я и хочу выполнить пожелание вашего учителя. Ведь это месье Дестлер попросил меня позаботиться о вас, пока он будет в отъезде.

Кристина отняла руки от маски и уставилась на виконта. Внезапно он ощутил какую-то скверную горечь во рту, и понял, что совершил ошибку, грубую ошибку, последствия которой могут быть довольно печальными.

Девушка не произнесла ни слова и посмотрела на него долгим взглядом, как будто пытаясь проверить, сказал ли он сейчас правду или — впервые в жизни — все же солгал.

Но вселившийся в юношу бес упрямства заставил его ласково уговаривать ее, как ребенка:

— Месье Дестлер… Эрик… на этот раз поступил вполне разумно, дорогая Кристина. Подумайте сами: он ведь должен разыскать противоядие, чтобы вылечить вас от этого недуга, а для этого ему нужно найти истинного виновника произошедшего, которым, по-видимому, является проклятый кастрат.

Малышка Жамм оказалась лишь глупым орудием в грязных руках Альбера; секретом яда, очевидно, владеет он один, а разве можно подобрать противоядие, не зная, чем вас отравили? Эрик уехал в Италию, и неужели вы в вашем состоянии могли бы поехать вместе с ним?

— Нет, разумеется, не могла бы, — вдруг ответила ему Кристина, и голос ее был холоднее мартовского ветра. — Вы совершенно правы, дорогой Рауль, и мой учитель прав тоже. А сейчас, прошу вас, оставьте меня, мне надо немного подумать.

Старательно задавливая нарастающее в душе нехорошее предчувствие, виконт мягко, но настойчиво осведомился:

— Вы же теперь обещаете поразмыслить над моим предложением, милая Кристина? Как видите, это не только моя воля. Даже ваш… учитель признал, что вы нуждаетесь в моей поддержке.

Она помолчала несколько мгновений, показавшихся ему часами.

Наконец ему был брошен безразличный ответ, точно сухой лист упал на пол:

— Безусловно, я обещаю.

_______________________________________

— Запомните, Эрик: у вас ничего нет. Ничего своего. Все, что вы получили, на самом деле принадлежит мне.

— Да, госпожа.

— Разумеется, когда я говорю, что все принадлежит мне, это значит, что и ваша жизнь тоже в моих руках. Она висит на тончайшем волоске, дорогой мой французский друг.

— Не находите ли вы, что перерубить волосок может лишь тот, кто его подвесил?

— Возможно, вы находитесь гораздо ближе к тому, кто подвесил волосок, чем вам кажется. И встретитесь с ним раньше, чем вам хотелось бы — если не будете делать того, что я вам говорю.

— Госпожа, я всегда верно исполнял вашу волю.

— О нет, Эрик. Вы пока еще держитесь кое-за-кого и кое-за-что слишком крепко. У вас не должно быть вообще никаких привязанностей. Разумеется, кроме меня.

Поэтому завтра я буду учить вас избавляться от этой позорной зависимости. А пока спойте мне, как вы один умеете, Эрик…

Спойте и покажите мне иллюзии далеких чужеземных стран, в которых вы никогда больше не побываете на самом деле.

Спойте и позвольте хотя бы ненадолго поверить в то, что вы и сами хотите принадлежать только мне.

Когда он приходил в себя, ему было страшно. Он вдруг вспоминал, что ее больше нет рядом, и страх наполнял его легкие, сдавливал горло, колол в груди. Это казалось какой-то нелепостью, фарсом, неправильным уравнением. Ему было страшно и смешно одновременно, и он не знал, сможет ли когда-либо избавиться от этого чувства.

Святой Франсуа из Ассизи, борясь с искушением, сорвал с себя рясу и в такой же зимний вечер кинулся обнаженным в терновый куст, чтобы усмирить пагубные стремления своей плоти.

Но Эрик не был святым, и то, что, вероятно, далось святому Франсуа без особых трудностей — ведь тот ушел от ожидавшей его святой Клары легко и радостно, не сожалея ни о чем, приказав ей молиться, надеяться и верить — ему, Эрику, казалось почти непосильной задачей.

Как он мечтал показать Кристине эти снежные вершины на альпийском переходе через Бреннер. Как хотел вместе с ней встречать раннее утро в Венеции и закат во Фьезоле. Как хотелось ему гулять с ней ночью по развалинам древних форумов, поглядывая на луну между колоннами полуразрушенного языческого храма.

Ему почему-то чудилось, что мягкий южный воздух, коснувшись ее щек, вернет им былую бархатную нежность и чистоту, а линии черт, оплывшие, как воск в его подземельях, снова обретут стройную, гармоничную четкость.

… в его подземельях. Нет у него больше подземелий. Нет дома. Нет места, где можно приклонить голову. Его Театр, его храм, его детище и его лоно погибли, рассыпались на обожженные черепки. Воссоздадут ли их когда-нибудь? Кто знает.

Возможно, гениальные потомки и смогут повторить подвиг безумного и безобразного зодчего, соорудив нечто подобное величественной Опере Гарнье.

А возможно, на смену ей придут плоские безрадостные постройки, еще более уродливые, чем его личина — и дадут повод в очередной раз горько посмеяться над дурным вкусом большинства представителей рода человеческого.

Но почему же он, никогда ни к чему не прикипавший душой, он, ничего не любивший, кроме музыки — ради самой музыки — так жалеет о каких-то стенах, о какой-то крыше, о каких-то скульптурах?

Не он ли сам грозился взорвать эти своды, не он ли сорвал с потолка огромную люстру — правда, тогда обошлось без крупных жертв, но это не его заслуга — когда жажда его плоти не была удовлетворена?

Он думал, что ему опостылели эти подвалы, что он хочет снова вернуться наверх, что ненавидит прятаться от чужих глаз, как летучая мышь от дневного света. Он мечтал о жизни наверху, «снаружи», для своей Кристины, и не желал обращаться к прошлому, памятуя о жене Лота. Пусть бы оно и вовсе исчезло, это прошлое — зачем нужны воспоминания о мрачном заточении!

Но, когда подземелье оказалось на самом деле погребено под пеплом, как любое временное обиталище, любой дом, любой город — под вечным прахом истории; когда умолкли наполнявшие это здание жизнью озорные, мудрые, юные и старые голоса; когда рухнули казавшиеся неколебимыми, надежные, свои, родные стены — разрушилась, казалось, часть Эрика, и он испытал боль, которую прежде клялся не испытывать никогда.

Он привязался к этому месту.

Он привязался к этим людям.

Он привязался к этой девушке.

Он стал одним из них.

Одним из тех, чьи души он прежде выпускал из петли прямо в небо своими ловкими пальцами одну за другой, точно библейский мальчик — камушки из пращи.

Тот мальчик был и поэтом, и правителем, и убийцей тоже был — одержимым любовной страстью убийцей — а он, Эрик, был теперь просто черной пустотой, жаждущей, чтобы ее наполнили.

Но наполнять пустоту было некому. От этого внутри разрасталась странная боль, клетка как будто расширялась, прутья отчаянно выгибались в стороны, выгибались, выгибались — и внезапно лопнули, разлетевшись на мелкие кусочки.

Эрик зашелся в приступе оглушительного кашля, низко согнулся, схватившись за грудь, и добрая хозяйка кофейни, где он сидел, поспешно подбежала к нему со стаканом воды.

— Вам плохо, месье, я вызову доктора! — воскликнула она, увидев его лицо.

Но Эрик только отмахнулся, продолжая заходиться в душившем его кашле.

Божественная птица вылетела наружу, оставив его наедине с людьми.

Глава опубликована: 10.02.2023
Обращение автора к читателям
Landa: Дорогие читатели, ничто так не радует автора, как комментарии и отзывы.
Отключить рекламу

Предыдущая главаСледующая глава
Фанфик еще никто не комментировал
Чтобы написать комментарий, войдите

Если вы не зарегистрированы, зарегистрируйтесь

Предыдущая глава  
↓ Содержание ↓

↑ Свернуть ↑
  Следующая глава
Закрыть
Закрыть
Закрыть
↑ Вверх