↓
 ↑
Регистрация
Имя/email

Пароль

 
Войти при помощи
Временно не работает,
как войти читайте здесь!
nordwind
27 января в 11:00
Aa Aa
#даты #литература #цитаты #длиннопост
Урожайный на юбилеи месяц! 200 лет М.Е.Салтыкову-Щедрину.
Полистаем немножко.

«История одного города».
Первое привычно выскакивающее слово — «карикатура». Прототипы некоторых глуповских градоначальников очевидны: Сперанский, Павел I, Александр I, Николай I...
Однако целый ряд образов строится на чистом гротеске: у одного персонажа голова фаршированная, у другого на плечах и вовсе механический органчик… И сам глуповский хронотоп растяжим. Вроде бы город, и даже весьма заштатный, временами он ведет себя как государство и даже граничит с Византией (прозрачный намек на историческую отсталость). Переплетаются времена, то и дело всплывают заведомые анахронизмы.
Глупов — не пародия на конкретных лиц и события. Это сатирическая модель истории, управляющие ею закономерности, запечатленные в художественном образе. История Глупова есть история циклов: пассивность народа → произвол власти → кризис → бунт → карательные меры → снова пассивность...
Судьба любого «диссидента» внутри этого механизма печальна. Автор книги «Письма к другу о водворении на земле добродетели» живо превращается в мятежника: власти без труда находят в его писаниях «в омерзение приводящие злодейства». Ежели Богу угодно, чтоб быть на земле клеветникам, татям, злодеям и душегубцам, — стало быть, всякие потуги на водворение добродетели есть мятеж против замысла Божия. И против государства, само собой!
А сам народ? Когда его терпение лопается, он бунтует: глуповцы либо массово падают на колени (за чем обыкновенно следуют административные меры усмирения и пресечения), либо азартно несутся скидывать с колокольни какого-нибудь Степку да Ивашку. И озираются: лучше стало жить? Нет? Тогда топят в речке Порфишку да другого Ивашку; потом Тимошку да третьего Ивашку… Причины, по которым избирается тот или иной козел отпущения, никогда не упоминаются. Впрочем, не ведомы они и самим глуповцам.
Закон глуповской жизни заключается в бесконечной повторяемости явлений, в замкнутом круге самовоспроизводящихся отношений власти и народа. Так аллюзии на прошлое волшебным образом превращаются в «пророчества» о будущем.
Двоекуров, «цивилизовавший» глуповцев посредством введения горчицы и лаврового листа, — очевидное воспоминание о картофельных бунтах 1830–40-х гг. Но у читателя советской эпохи были и свои ассоциации: кукурузные злоключения хрущевского времени. Однотипные последствия порождались одинаковыми обстоятельствами. Прошло больше ста лет, поменялась власть — но ответственные решения по-прежнему принимал один, притом некомпетентный человек.
Такого рода злободневных параллелей в романе множество — причем многие не имеют прямых аналогий в прошлом. Особенно это заметно в последних главах, посвященных правлению Угрюм-Бурчеева.
Одна из его наиболее героических затей заключается в попытке остановить течение реки и завести собственное море. Она напоминает знаменитый проект ХХ века — изменение русла северных рек (которое привело бы к экологической катастрофе) и реально осуществленное превращение ряда крупных рек, прежде всего Волги, в «цепь каналов, шлюзов и морей», также обернувшееся печальным нарушением экологического баланса.
Глупов переименовывается в «вечно-достойныя памяти великого князя Святослава Игоревича город Непреклонск». Практика повального переименования городов тоже полностью принадлежит уже советской эпохе.
Праздников в угрюм-бурчеевском мире два.
Один весною, немедленно после таянья снегов, называется «Праздником неуклонности» и служит приготовлением к предстоящим бедствиям; другой — осенью, называется «Праздником предержащих властей» и посвящается воспоминаниям о бедствиях, уже испытанных. От будней эти праздники отличаются только усиленным упражнением в маршировке.
Тут легко угадываются первомайские и октябрьские демонстрации; совпадает даже время и повод.
Прототипом Угрюм-Бурчеева чаще всего называют Аракчеева, создателя проекта военных поселений. Это справедливо. Но стоит обратить внимание на то, что Щедрин поставил Угрюм-Бурчеева в конце всех глуповских «времен»: после него уже нет ничего.
А в необычной визионерской книге Д.Андреева «Роза Мира» подчеркивается поразительное — даже внешнее — сходство этого персонажа со Сталиным.
Основа и объяснение этого сходства — тоталитарная казарменная утопия.
В угрюм-бурчеевском проекте преобразования города предусмотрена тотальная стандартизация жизни. Одинаково расставлены одинаковые дома, населенные одинаковыми людьми, и окна этих домов солнце и луна «освещают одинаково и в одно и то же время дня и ночи». Распорядок дня, бытовые реалии напоминают о самых уравнительных идеях Т.Мора и Т.Кампанеллы, негативно шаржированных. Само собой, для поддержания этого порядка требуются доносчики и шпионы. В идиотическую утопию попадает и космос, небесная механика. «Над городом парит окруженный облаком градоначальник… Около него… шпион!»
Великий план неприятно нарушает существование реки, которая возмущает однообразное благолепие. И река становится искусственным морем — правда, всего на один день. Когда с трудом утвержденная плотина рушится, Угрюм-Бурчеев решает оставить место, где «не повинуются стихии». Зловещая карикатура Исхода — истории скитаний в пустыне израильского племени под водительством Моисея. Новый пророк ведет глуповский народ к земле обетованной.
Знаменитая развязка романа — приход ОНО — трактовалась различно. Здесь видели и революцию, и еще более жестокую реакцию… Взаимоисключающие мнения наводят на мысль, что финал имеет более общий смысл. В нем различимы очертания Апокалипсиса:
Север потемнел и покрылся тучами; из этих туч нечто неслось на город: не то ливень, не то смерч… Воздух в городе заколeбался, колокола сами собой загудели, деревья взъерошились, животные обезумели и метались по полю, не находя дороги в город. ОНО близилось, и по мере того как близилось, время останавливало бег свой. Наконец земля затряслась, солнце померкло… глуповцы пали ниц. Неисповедимый ужас выступил на всех лицах, охватил все сердца.
ОНО пришло…
История прекратила течение свое.
Идиотство агрессивно: не встретив сопротивления в социуме, оно атакует природу, мироздание. — «Погасить солнце, провертеть в земле дыру, через которую можно было бы наблюдать за тем, что делается в аду, — вот единственные цели, которые истинный прохвост признает достойными своих усилий…». Концом таковых усилий может быть не иначе как та или другая мировая катастрофа. Щедрин не берется предсказывать, какую конкретно форму она примет: военную, социальную, экологическую — ясно только, что бесконечное «глуповство» добром кончиться не может.
Точность предсказаний сатирика имеет ту же природу, что точность расчета, выполненного по формуле. Даже портретное сходство объяснимо: да, Угрюм-Бурчеев и внешне похож на Сталина, но также и на Аракчеева, и на Николая I… ведь угрюм-бурчеевщина — их общий знаменатель, да и на кого может быть похож поборник казарменной идеи, как не на солдафона?
Военные поселения Аракчеева и ГУЛАГ — звенья единой цепи. Щедрин написал обобщенную модель тоталитарно-полицейского государства, опираясь на которую, можно вывести заключение для всех подобных случаев.

«Господа ташкентцы».
«Ташкентство» у Щедрина — такой же обобщенный образ имперски-колониального стиля администрирования, «азиатских» методов власти и действия.
Как термин отвлеченный, Ташкент есть страна, лежащая всюду, где бьют по зубам и где имеет право гражданственности предание о Макаре, телят не гоняющем.
Человек, рассуждающий, что вселенная есть не что иное, как выморочное пространство, существующее для того, чтоб на нем можно было плевать во все стороны, есть ташкентец...
Обыгрывая ассоциативную цепочку «Ташкент — Азия — бараны», Щедрин создает иронический образ баранов-обывателей, которые «к стрижке ласковы, подгибают под себя ноги и ждут». Это тоже ташкентцы.
Ташкентец-администратор — разрушитель по своей природе, потому что в приказном порядке как-то способнее уничтожать, чем творить. Бесполезно приказывать ему открыть Америку. Но вот если повелеть «всех этих Колумбов привели к одному знаменателю» — «вы не успеете оглянуться, как Колумбы подлинно будут обузданы, а Америка так и останется неоткрытою».
Однако самым пугающим видится «преемственность Ташкентов». Одни формы азиатчины сменяются другими, и конца этой череде не предвидится:
Я вижу людей, работающих в пользу идей несомненно скверных и опасных и сопровождающих свою работу возгласом: «Пади! задавлю!» — и вижу людей, работающих в пользу идей справедливых и полезных, но тоже сопровождающих свою работу возгласом: «пади! задавлю!» Я не вижу рамок, тех драгоценных рамок, в которых хорошее могло бы упразднять дурное без заушений, без возгласов, обещающих задавить.
Неизменность методов внушала писателю серьезные сомнения в новизне проводимых с их помощью идей…

«Помпадуры и помпадурши».
Сатирик превратил в имя нарицательное фамилию любовницы Людовика ХV. Но «помпадурство», как его видит Щедрин, не сводится к фаворитизму в узком смысле слова.
Помпадуры — лица, вознесенные к власти не по заслугам. Помпадур — это любой некомпетентный администратор, любой, кто уверен, что закон для него не писан, а должность существует исключительно для удовлетворения его личных потребностей.
«Сделайте меня губернатором — я буду губернатором; сделайте цензором — я буду цензором. Всем быть могу; могу даже быть командиром фрегата «Паллада»…» — вот кредо помпадура, свято убежденного, что никаких познаний для применения власти не требуется. Прототипом этого высказывания послужила знаменитая верноподданническая фраза писателя Кукольника: «Прикажет государь, завтра же буду акушером». Впрочем, и нынешний чиновник так же убежден, что может руководить чем угодно, не будучи специалистом: всё, что требуется — быть преданным власти, «колeбаться вместе с линией партии».
Помпадуры бывают и драконствующие, и либеральные, но полемика псевдоубеждений сводится к тому, что первые призывают: «шествуй вперед, но по временам мужайся и отдыхай!», а вторые возражают: «отдыхай, но по временам мужайся и шествуй вперед!» И самые благие намерения помпадура сводятся в лучшем случае к изданию указов о прекращении холеры (коим холера не повинуется) или о разрешении курить на улицах — впрочем, с исключениями, коих следует 81 пункт.
В конечном счете наилучшим помпадуром оказывается тот, который ни во что не вмешивается. Он предпочтительнее всех «деятелей», потому что (ядовито замечает автор) «даже малый каменный дом все-таки лучше, нежели большая каменная болезнь».
Вроде бы идет эпоха реформ — но пресса опасается их обсуждать.
Приступаю к чтению передовой статьи. Начала нет; вместо него: «Мы не раз говорили». Конца нет; вместо него: «Об этом поговорим в другой раз». Средина есть. Она написана пространно, просмакована, даже не лишена гражданской меланхолии, но, хоть убей, я ничего не понимаю.
Кто пишет эти странные передовицы? Старые знакомцы русского читателя! Cреди сподвижников помпадуров, помимо Ноздрева, Скотинина и Держиморды, — «лишние люди» из романов Тургенева и Гончарова. Щедрин использует знакомые образы, чтобы показать нравственную деградацию вчерашних «героев времени», скисших после утраты независимых доходов.

«Господа Молчалины».
На взгляд сатирика, бывшие Чацкие и Рудины оказались ниже своей репутации и призвания. Что они реально сделали? Например, Рудин, вернувшийся из Европы, возглавляет департамент «Распределения богатств». Но года через три, ничего не распределив и соскучившись, уезжает обратно, да и департамент уже переформирован в «Предотвращения и Пресечения».
В условиях пореформенной жизни вчерашние «оппозиционеры» показали себя не с лучшей стороны: это просто несколько более бойкие и образованные пустословы, которые не столько, пожалуй, изменились, сколько вполне выявили себя — как родственники Загорецких и Репетиловых. А сами реформы?
Я, с своей стороны, нахожу, что все усилия оправдать жизненный сумбур какими-то таинственными переездами из одной исторической области (известной) в другую (неизвестную) — по малой мере бесплодны. Человек слишком склонен утешать себя тем, что зло есть плод переходных порядков и что, погодите, не нынче, так завтра — все установится прочно на своих местах, и тогда добродетель предстанет во всем сиянии торжества. Но вот проходят годы, десятки лет, столетия; добродетель давно уже воссияла, а толку все нет. В ушах все с тою же назойливостью жужжит бесконечная, за душу тянущая песня: «вот погодите, не нынче, так завтра…» Где ручательство, что она не будет жужжать и впредь десятки и сотни лет? Нет, видно есть в божьем мире уголки, где все времена — переходные…
И в этих уголках счастливейший удел — молчалинство. Заурядность Молчалиных смягчает их оценку. Что с них взять?
В то же время, напоминает Щедрин, при безотчетном посредстве этих людей, их руками творится зло: судьи и палачи «ничего не могли бы, если бы у них под руками не существовало бесчисленных легионов Молчалиных».

«Дневник провинциала в Петербурге».
Пореформенную Россию охватила лихорадка наживы. В воздухе пахло бешеными деньгами, и «приватизаторы» азартно гонялись за выгодными концессиями.
А чем занимается интеллигенция, вкупе с прессой? Мысль небезопасна — стало быть, в ход идет имитация мысли, словоблудие — надо же как-то жить! И желательно хорошо...
И вот интеллигенция усердно зарабатывает себе на маслице и пастилу. Трудится экономист, собирая материал для исследования «Куда несет наш крестьянин свои сбережения?» Трудится историк, сочиняя статью «К вопросу о том, макали ли русские цари в соль пальцами или доставали оную посредством ножей?» Трудится филолог, автор диссертации «Русская песня: “Чижик! чижик! где ты был?” перед судом критики»… Для них Щедрин тоже подобрал кличку:
«За отсутствием настоящего дела и в видах безобидного препровождения времени» учреждается учено-литературное общество под названием «Вольный Союз Пенкоснимателей». «Вольность» его утверждает себя «в свободе от грамматики, этого старого, изжившего свой век пугала». Устав Союза гласит:
В члены Союза Пенкоснимателей имеет право вступить всякий, кто может безобидным образом излагать смутность испытываемых им ощущений. Ни познаний, ни тем менее так называемых идей не требуется.
Обо всем рассуждать с таким расчетом, чтобы никогда ничего из сего не выходило. По наружности иметь вид откровенный и смелый, внутренне же трепетать.
Ежеминутно обращать внимание читателя на пройденный им славный путь.
Обнадеживать, что в будущем ожидает читателей еще того лучше.
Сатирика всю жизнь преследовали упреки и окрики, смысл которых сводился к тому, что он подрывает «краеугольные камни», на которых общество покоится: семью, собственность и государство.
Всё это — дымовые завесы, обеспечивающие спокойствие и безопасность тех, кто под их прикрытием обделывает свои делишки. Попытка потревожить их в этом почтенном занятии, естественно, вызывает вопли о «потрясении основ».

«Благонамеренные речи».
Какое же понятие имеет обыватель о государстве? А никакого. Чиновники путают его — кто с начальством, кто с казной... Народ — с полицией и налогами. Образованные люди благородно кивают на Европу: дескать, вот где настоящее государство.
А так ли это? Государство ограждает собственность и безопасность. Но это относится к обеспеченному меньшинству. А остальные? Какую их собственность и безопасность это государство обеспечивает? А вот отбирать оно умеет хорошо... Революции и войны в той же Европе показывают, что народ, в сущности, не понимает, ни что он разрушает, ни что ему предлагают защищать. И в глубине души даже убежден, что при любой власти хорошо будет лишь тем, кому и сейчас хорошо, — «уверенность печальная и даже неосновательная, но тем не менее сообщающая самому акту всеобщей подачи голосов характер чистой случайности».
А когда у избирателей такое понятие о государстве, чем выборы предпочтительнее метания жребия?
Между тем «благонамеренные» усердно бдят: обыватели доносят на инакомыслящих, а столпы правосудия делают себе карьеру на громких судебных процессах.
Лгуны, рассуждает Щедрин, бывают двух сортов: лицемерные и искренние. Первые втихомолку потешаются над собственной демагогией и обманутыми ею дурачками; вторые твердо в нее верят, но от того ложь не перестает быть ложью.
Лицемерные лгуны суть истинные дельцы современности... Они забрасывают вас всевозможными «краеугольными камнями», загромождают вашу мысль всякими «основами» и тут же, на ваших глазах, на камни паскудят и на основы плюют. Это ревнители тихого разврата...
Лгуны искренние бросают в вас краеугольными камнями вполне добросовестно, нимало не помышляя о том, что камень может убить. Это угрюмые люди, никогда не покидающие марева, созданного их воображением, и с неумолимою последовательностью проводящие это марево в действительность.
Первый сорт лгунов представляется даже более терпимым: возможно, лицемеры омерзительнее, чем фанатики, но…
Личный характер людей играет далеко не первостепенную роль в делах мира сего. Я от души уважаю искренность, но не люблю костров и пыток, которыми она сопровождается, в товариществе с тупоумием. Нет ничего ужаснее, как искренность, примененная к насилию, и общество, руководимое фанатиками лжи, может наверное рассчитывать на предстоящее превращение его в пустыню.
В смутных сумерках законодательства, при замешательстве тех, кому препятствует честность или нерасторопность, растут, как грибы, новые состояния и новые дельцы. Им Щедрин дает кличку «чумазые». Существуют они за счет тех, кому деликатно твердят: «Уж очень вы, сударь, просты!»
Глупость, с точки зрения обывателя, — неиспользованная возможность смошенничать. Вы могли обыграть в карты и не обыграли, вы ничего не украли, управляя чужим имением, вас надули при покупке: «очень уж вы просты!» «Дурак, а дураков учить надо». Отдал расписку, не получив еще денег, — дурак! Воры обчистили — дурак! Давали взятку, не взял — дурак! «Я слышу наглый панегирик мошенничеству, присваивающему себе наименование ума», — резюмирует рассказчик.

«Убежище Монрепо».
Пореформенная Россия, казалось, открыла путь к инициативному «свободному труду».
Но новые законы не изменили ни старого менталитета, ни старых практик. Механизм, двигавший крепостную экономику, исчез, а нового не завезли. Раньше был страх, работа из-под палки. Теперь…
Герой очерка, незадачливый землевладелец, разбирается с идеей наемного труда, листая сельскохозяйственный справочник Бажанова. Там утверждается, что двое рабочих могут вспахать в день десятину земли.
Но что значит «могут»? А если не вспашут — что тогда? «Доказывать ли, с Бажановым в руках, что священный долг каждого рабочего — вспахать не менее полудесятины?» Драться с ними? Судиться? Рассчитать небойкого работника? — но завтра другой «не допашет ровно столько же, а быть может, и больше». Русский «вольный работник» — тот же вчерашний крепостной.
Отпахав, наемник бросает инструменты под дождиком в поле и, на замечание хозяина, что их надо убрать под навес, — уберет, скрепя сердце. На второе замечание ответит: да что им сделается за ночь! На третье — «ответа не последует, но на лице прочтете явственно: ах, распостылый ты человек!» Четвертый раз напоминать уже не захочется.
Зато вокруг Монрепо, зорко наблюдая за его невзгодами, уже кружат те самые «чумазые» — новый культурный слой, состоящий «из кабатчиков, процентщиков, банковых дельцов и прочих казнокрадов и мироедов». Это не новая экономическая сила, а «ублюдки крепостного права», рвущиеся «восстановить оное в свою пользу, в форме менее разбойнической, но несомненно более воровской».
Редкий случай — Щедрин высказался почти напрямую:
Я люблю Россию до боли сердечной... Я желал видеть мое отечество не столько славным, сколько счастливым. Слава, поставленная в качестве главной цели, к которой должна стремиться страна, очень многим стоит слез; счастье же для всех одинаково желанно...
Что нужно нашей дорогой родине, чтобы быть вполне счастливой? На мой взгляд, нужно очень немногое, а именно: чтобы мужик русский, говоря стихом Державина, «ел добры щи и пиво пил». Затем всё остальное приложится.
Такой прагматизм кажется мелким: щи и пиво для полного счастья? Не наши ли писатели всегда отстаивали духовные идеалы?
Щедрин поясняет: если это есть — значит, государственная казна не расточается, а рубль равен рублю. Если это есть — значит, земля приносит плод сторицею, деревни в изобилии снабжены школами, в массах господствует трудолюбие и любовь к законности, а за границу везутся заправские избытки, а не то, что приходится сбывать во что бы то ни стало, вследствие горькой нужды. Именно степенью довольства и процветания жителей в норме измеряется успешность государства. Вместо того налицо желание отделаться демагогией, словесными заклятиями.
Горе, думается мне, тому граду, в котором и улица и кабак безнужно скулят о том, что собственность священна! наверное, в граде сем имеет произойти неслыханнейшее воровство!
Горе той веси, в которой публицисты безнужно и настоятельно вопиют, что семейство — святыня! наверное, над этой весью невдолге разразится колоссальнейшее прелюбодейство!
Горе той стране, в которой шайка шалопаев во все трубы трубит: государство — это священно! Наверное, в этой стране государство в скором времени превратится в расхожий пирог!
Это блудливое стремление лечить все язвы пластырями из громких слов и преследовать, как врага отечества, всякого, кто посмел бы усомниться в действенности такой медицины. Отечество смешивают «с государством и правительством, подчиняя представление о первом представлению о двух последних», — трюк, дающий неограниченные полномочия на травлю инакомыслящих.

«Письма к тетеньке».
Щедринская «тетенька» — собирательный образ благонамеренной русской интеллигенции, воспитанной на идеях Белинского и Герцена. Ей-то повествователь и надеется раскрыть глаза на уловки власти, желающей под предлогом охраны порядка натравить общественное мнение на всякое инакомыслие как «потрясение основ».
Милая тетенька, ежели мы все бросимся хватать и ловить, то кончится тем, что мы друг друга переловим и останемся в дураках.
И не будет у нас ни молока, ни хлеба, ни изобилия плодов земных, не говоря уже о науках и искусствах.
А лгуны — где будут они тогда? придут ли они на помощь к погибающему? принесут ли ему облегчение? Нет, не придут и не принесут, потому что им незачем приходить и нечего принести.
Попытка истребления на корню свободной мысли — «заблуждений», якобы подрывающих общественный порядок, — оценивается Щедриным как дорога к исторической стагнации. Любой прогресс покупается ценой проб и ошибок. Для того чтобы возымела начало культура, кому-то давным-давно необходимо было усомниться в целесообразности сидения в пещере. И если все сомнения взять и запретить, в перспективе предстоит возвращение в первобытное состояние «с обросшими шерстью поясницами, а быть может, и с хвостами!»
Еще одна тема — новая, выборная русская администрация. Земство хотя и имело очень ограниченные полномочия, но внушало надежды как первый шаг к демократизации.
Как ни странно, этот демократический почин не вызвал восторга у демократа Щедрина. Почему?
В земство подались те из вчерашних «хозяев жизни», которые после реформы остались не у дел, люди отменных аппетитов, хотя и не отменных дарований. Кого же и выбирать, как не тех, кто свободен «не только от дела, но и от еды»?
Во-первых, они имели за себя самое широкое досужество, а во-вторых, в окрестности еще не утратилась привычка повторять их имена.
Личности эти — сатирик присваивает им собирательную фамилию Дракины — нюхом отыскали на новом поприще пирог пожирнее, вокруг которого привычно устроилась старая бюрократия — Сквозники-Дмухановские (фамилия Городничего из «Ревизора»).
Эта битва за прерогативы не внушает оптимизма, не только в том смысле, что дорвавшиеся до пирога голодные рыла не обещают ничего, кроме приумножения класса нахлебников на шее общества. Дракины со своим голодным задором видятся явлением настолько злокачественным, что повествователь горестно восклицает: «А мы-то с вами на Сквозника-Дмухановского жаловались!» Щедрин специально оговаривается, что отнюдь не влюблен в Сквозника-Дмухановского, а только призывает помнить, что всё относительно.
Раздражает уже притязание Дракина на любовь в качестве народного избранника, «излюбленного человека»:
Никогда я его не излюблял, а все мне говорят: излюбил! Никогда я его не выбирал, а только шары клал, а мне говорят: выбрал! С юных лет я ничего не слыхал ни об любвях, ни об выборах, с юных лет скромно обнажал свою грудь и говорил: ешь! Ели ее и Сквозник-Дмухановский, и Держиморда, и Тяпкин-Ляпкин; недоставало Дракина — и вот он — он!
А главное —
Сквозников-Дмухановских сравнительно немного, тогда как Дракин на каждом шагу словно из-под земли вырос. Они размножились, как кролики, они придут все, целым кагалом. И званые и незваные, и облеченные доверием и не облеченные...
Выборная власть, чувствуя свое калифство на час, торопится нахватать впрок, обеспечить на веки вечные и себя и своих присных — и потому рвет свой кусок с азартом, незнакомым даже Сквозникам-Дмухановским, над коими не висит дамоклов меч выборного срока.

«Современная идиллия».
Интеллигенция занята решением насущной задачи: откреститься от подозрений в неблагонадежности. Ее испуганно-покаянный пыл Щедрин обозвал словечком «годить».
— Погодить — ну, приноровиться, что ли, уметь вовремя помолчать, позабыть кой об чем, думать не об том, о чем обычно думается, заниматься не тем, чем обыкновенно занимаетесь... Например: гуляйте больше, в еду ударьтесь, папироски набивайте, письма к родным пишите…
— С тех самых пор, как я себя помню, я только и делаю, что гожу…
— До сих пор мы в одну меру годили, а теперь мера с гарнцем пошла в ход — больше годить надо...
Сначала «годить» оказывается как-то непривычно. Любая житейская мелочь провоцирует на рассуждения. Ветчина, которой герой закусывает водку, вызывает вопрос: «А вот кому эта свинья принадлежала? Кто ее выхолил, выкормил? И почему он с нею расстался, а теперь мы, которые ничего не выкармливали, окорока этой свиньи едим?» — «Сказано тебе, погодить!»
И традиционно подозрительные гуманитарии «годят»: пушкинисты собираются издавать «в двух томах с комментариями» пушкинский романс «Черная шаль» (впрочем, за их собраниями, на всякий случай, наблюдает городовой), а ученый историк тратит остаток жизни на подготовку труда «Род купцов Голубятниковых»…
Щедрин коснулся даже такой опасной темы, как политические процессы, в частности, знаменитый «процесс 193-х», поводом для привлечения к которому стал не какой-либо криминал, а «внушающий подозрение образ жизни» или «вредный образ мыслей». В «Современной идиллии» это суд над пескарем, который мятежно пренебрег троекратным распоряжением явиться в уху. Ослушание пескарей рассматривается как признак тайного преступного сговора. Таким образом, бежавшие из реки злоумышленники обвиняются: а) в измене отечеству; б) в сопротивлении власти; в) в составлении заговора.

«Мелочи жизни».
Приведу хотя бы одну цитатку, особенно мне близкую:
Над всей школой тяготеет нивелирующая рука циркуляра. Определяются во всей подробности не только пределы и содержание знания, но и число годовых часов, посвящаемых каждой отрасли его. Не стремление к распространению знания стоит на первом плане, а глухая боязнь этого распространения. О характеристических особенностях учащихся забыто вовсе: все предполагаются скроенными по одной мерке, для всех преподается один и тот же обязательный масштаб. Переводный или непереводный балл — вот единственное мерило для оценки, причем не берется в соображение, насколько в этом балле принимает участие слепая случайность. О личности педагога тоже забыто. Он не может ни остановиться лишних пять минут на таком эпизоде знания, который признает важным, ни посвятить пять минут меньше такому эпизоду, который представляется ему недостаточно важным или преждевременным. Он обязывается выполнить букву циркуляра — и больше ничего.
Но, в таком случае, для чего же не прибегнуть к помощи телефона? Набрать бы в центре отборных и вполне подходящих к уровню современных требований педагогов, которые и распространяли бы по телефону свет знания по лицу вселенной…
Спасибо за подсказку, дорогой Михаил Евграфович!

Сказки Щедрина часто используют басенный прием — зооморфизм. Пескари, караси, воблы, зайцы, медведи, орлы и прочая живность — не только дань цензуре. Это и удобный прием выделения доминирующей черты, и средство подчеркнуть дефицит человеческого начала, и способ внушить читателю мысль о том, что отношения щук к карасям, а волков — к зайцам определяются не их личным характером, а их биологическим видом. Кто там пытается растрогать хищников и подкупить их благородством, рассудительностью или смирением?
В реальности, как показал еще Герцен, действуют не этические, а причинно-следственные законы — не «за что», а «почему». Роковое заблуждение «карасей-идеалистов» — уверенность, что «щука зря не имеет права глотать». А беда их в том, что щуку вопрос о правах не волнует.
«— Едят-то разве “за что”? Разве потому едят, что казнить хотят? Едят потому, что есть хочется — только и всего», — увещевает карася опытный ерш. Но карасю все нипочем — он уповает на заветное слово, которое должно потрясти и усовестить щуку:
— Знаешь ли ты, что такое добродетель?
Щука разинула рот от удивления. Машинально потянула она воду и, вовсе не желая проглотить карася, проглотила его. А ерш, который уж заранее все предвидел и предсказал, выплыл вперед и торжественно провозгласил:
— Вот они, диспуты-то наши, каковы!
***
Ненависть преследовала его даже после смерти. В более чем сдержанном некрологе было написано: «Та форма сатиры, которую создал покойный Щедрин ценой растраты своего крупного дарования, отжила свой век».
Ну, сатирик-то, должно быть, просто счастлив…
27 января в 11:00
1 комментарий
Город Глупов - наше прошлое, настоящее и будущее.
Спасибо вам за обзор.
ПОИСК
ФАНФИКОВ









Закрыть
Закрыть
Закрыть