На секунду мысли ее вернулись назад, к тем годам, когда еще
была жива Эллин, и она увидела свою мать – стремительно прошуршали юбки, пахнуло
духами; она была вечно в движении, эта хрупкая женщина, непрестанно трудившаяся для
других, предмет всеобщей любви, уважения и преклонения. И внезапно Скарлетт стала сама
себе противна.
– Если вы хотите довести меня до белого каления, – устало сказала она, – то зря
стараетесь. Я знаю, я не такая… совестливая, какой следовало бы мне быть. И не такая
добрая и милая, как меня учили. Тут уж ничего не поделаешь, Ретт. Честное слово, ничего.
Как я могу вести себя иначе? Что стало бы со мной, с Уэйдом, с Тарой, со всеми нами, будь
я… кроткой тихоней, когда тот янки явился в Тару? Мне бы следовало быть… Нет, даже
думать об этом не хочу. А когда Джонас Уилкерсон задумал отобрать у меня родной дом, вы
только представьте себе, что было бы, будь я… доброй и совестливой! Где были бы все мы
теперь? А если б я была милой простушкой и не наседала на Фрэнка по поводу долгов, мы
бы… ну, да ладно… Может, я и мерзавка, но я не буду всю жизнь мерзавкой, Ретт. А эти
годы – что еще мне оставалось делать, да что еще остается делать и сейчас? Разве могла я
вести себя иначе? У меня было такое чувство, будто я пытаюсь грести в тяжело нагруженной
лодке, а на море – буря. Мне так трудно было держаться на поверхности, что не могла я
думать о всякой ерунде, о том, без чего легко можно обойтись, – как, скажем, без хороших
манер, или… ну, словом, без всякого такого. Слишком я боялась, что лодка моя затонет, и
потому выкинула за борт все, что не имело для меня особой цены.