↓
 ↑
Регистрация
Имя/email

Пароль

 
Войти при помощи
Размер шрифта
14px
Ширина текста
100%
Выравнивание
     
Цвет текста
Цвет фона

Показывать иллюстрации
  • Большие
  • Маленькие
  • Без иллюстраций

Пацаны-пацанчики (джен)



Бета:
Фандом:
Рейтинг:
PG-13
Жанр:
Сказка, Юмор, Приключения
Размер:
Миди | 87 498 знаков
Статус:
Заморожен
Предупреждения:
Нецензурная лексика
 
Проверено на грамотность
Жизнь Генки всегда текла по одному и тому же сценарию. Подраться с ребятами из другого двора, погонять футбол да залезть на стройку с Меченым. Только вот Генка и подумать не мог, что какой-то бабушкин внучок, да еще и москвич, сможет вдохнуть в его жизнь настоящие, неподдельные приключения.

Сборник рассказов о Женьке и Генке, простых дворовых пацанах, и о том, какие повороты все-таки могут случиться в жизни.
QRCode
↓ Содержание ↓

Как Меченый в Питер уехал, а Гвоздь его за это не простил

Меченый и Гвоздь всегда были закадычными друзьями. Все делали на двоих: катались на великах, гоняли футбольный мяч до заката, бегали от бабки Тамары из десятой да вместе получали на орехи. Было у них дело, которое навечно сделало их из дворовых приятелей бравыми боевыми товарищами. Пока родители Гвоздя уехали в другой город к бабке, ночью пацаны полезли на стройку на Колхозной и украли кучу карбида вместе с огромной трубой. Трубу брат Гвоздя, Ванька, отсидевший срок за воровство, быстро продал каким-то своим дружкам и выдал Гвоздю с Меченым денег на мороженое.

Словом, новость для Гвоздя была просто ножом в сердце. Меченый! Старый брат по оружию! Уезжает! В Петербург!

Во двор Меченый вышел в последний раз. Гвоздь уже ждал его, сидя на скамейке на корточках. Не поднимая пятки.

Гвоздю, жилистому, тощему, вихрастому и с веснушками — оттуда и кличка — заработать во дворе репутацию было как раз плюнуть, ведь он никогда не пасовал перед драками и имел зуб на любую творящуюся у него под носом несправедливость. Перед его сутулой фигурой в скором времени начала пасовать практически вся уличная гопота во главе с Ванькой.

— Это. Может, ну его к чёрту?

— Чего — к чёрту, — Меченый почесал повязку. Глаза он лишился два года назад, когда на полной скорости врезался на отцовском велике в фонарный столб. Оттуда и кличка.

— Ну, Питер этот. Будешь там, знаешь, фраером как граф ходить, в полупердончике. Ни на велике покататься, ни голубей погонять.

— Да что ты понимаешь, — Меченый сплюнул на потрескавшийся асфальт. — Мне там, в Питере, может, операцию сделают. Протез поставят.

— Ага, поставят, — Гвоздь насупился. — И не будешь больше Меченым.

Меченый аж надулся от гнева, как ящерица африканская, и сжал кулаки. Они бы, наверное, подрались, если бы не батя Меченого. Усатый, длинноносый и в кепке, он стоял рядом с подъездом, поигрывая связкой ключей и поглядывая на скамейку, где сидели пацаны.

— Коленька, — он говорил мягко, съедая половину согласных. — Коленька, поди, подсоби вещи загрузить!

— Отстаньте, папаша. Не видите — я с Гвоздём прощаюсь!

— Какой еще Гвоздь, Коленька? Что это за уличный диалект? Ты, между прочим, из обеспеченной семьи, и тебе не пристало…

Поняв, что батя Меченого сейчас устроит получасовую нотацию, где обвинит его во всех грехах, Гвоздь дал деру. Попрощаться нормально не получилось.


* * *


Без него во дворе стало совсем кисло. С девчонками Гвоздь не водился, без Меченого пацаны только и делали, что гоняли в футбол и играли на зубариках. Выйдешь во двор, мяч попинаешь — как теперь без вратаря? — и сидишь уныло на скамейке. И так что, целое лето?

От отчаяния Гвоздь аж сунулся к Ваньке и его дружкам, которые завели моду пригонять во дворе на дряхлом «Москвиче» и слушать громко музон, да получил по зубам.

Книги все уже перечитаны — из интересных, а неинтересные Гвоздь пролистнул, попырил на картинки да кинул обратно на тахту. Заброшки все облажены. Комната чистая. Вот и остается, что слоняться целыми днями по городу да ждать, пока мать с работы вернется: хоть что-то интересное.

Сейчас Генка стоял, подпирая пыльную стенку их дома номер пять: возвращаясь с рынка, они встретили соседку. Тетя Галя, дородная, неестественно-рыжая женщина лет сорока в аляповатом платье, восторженно заваливала маму все новым и новым бредом.

— Машк, а ты знаешь, что у нас в пятнадцатой, откуда вчера Мосины выехали, уже новые жильцы скоро будут?

— Кто?

— Да бабка какая-то. С внуком. Подруга моя в районо работает, говорит, мальчик сиротка. В три года мамки с папкой лишился. Вот за бабушку и держится. Столичные, вроде бы.

— Да, — мать скучающе покачала головой. — Ну, хоть моему оглоеду будет с кем поиграть. Он же с младшим Мосиным дружился.

Гвоздь озлобленно пнул камешек: не будет. Он, Гвоздь, верный друг и не променяет старого доброго Меченого на какого-то московского хлыща, который, небось, и в футбол играть не умеет. Бабушкин внучок.

Столичные приехали ровно через неделю: пожилая маленькая женщина в красном берете, крепко держащая за руку мальчишку. Сердце Гвоздя сделало огромный финт и ухнуло куда-то в область пяток: точно хлыщ.

Аккуратные, лакированные ботиночки без единого пятна грязи. Идеально подогнанные зеленые брючки, рубашка и, подумать только, вязаный пестрый жилет. Бабушка тянула его за руку, а тот лениво перебирал ногами, уткнувшись взглядом в толстенную книгу.

Гвоздь смачно плюнул на пол и умчался на перекресток: может, Меченый дома. Удастся дозвониться.


* * *


Гвоздь просился у матери гулять целое утро, перемыл всю посуду, подмел пол и даже приготовил кашу — брату, когда после пьянки проснётся. Последним она была растрогана особенно.

— Ладно, гуляй. Чтобы к обеду был!

Гвоздь пулей метнулся за дверь, скатился по перилам и устремился во двор — и обреченно застыл.

Никого.

Обычно в выходные двор полон ребят, но не сегодня. Пуста бетонная площадка с размалеванным белой краской кольцом, никто не сидит на железных трубах, когда-то бывших качелями. Так, играют две малолетки в песочнице, расплачиваясь листками, да бесхозно гуляет чья-то собака.

Гвоздь опустился на лавочку. Ну, все. День испорчен. Зря посуду мыл только.

Если так будет все лето, а потом следующее, а потом еще одно, и так всю жизнь, то он лучше плюнет и сбежит в Питер. К Меченому. И плевать, что скажет папа: у него еще Ванька есть.

— Здравствуйте, — неожиданно раздался тихий детский голос. Гвоздь аж подскочил.

Московский хлыщ стоял прямо перед ним. Лохматая голова, идеальный вязаный жилет и толстенная книга под мышкой.

— Ну, здорово, прыщ, — Гвоздь смачно харкнул в сантиметре от его лакированных ботиночек. — Я Гвоздь.

— А меня Женей зовут, — спокойно и как будто бы ничему не удивляясь, ответил хлыщ. — Ты в этом доме живешь, да? Я тебя видел, ты тут часто гуляешь. А мы с бабушкой недавно переехали. Пока вещи не до конца расставили, приходится на матрасе спать, но это даже весело. Правда, Давид один раз во сне упал на меня и чуть ребро не сломал, но бабушка тут же проснулась и поставила его обратно на комод. Здорово, да?

От неожиданности Гвоздь потер виски. По традиции ижевских дворов все московские, питерские и другие хлыщи должны быть нещадно избиты, чтоб неповадно было и не задавались. Но этот, кажется, вполне себе ничего. Не бахвалится, не смотрит высокомерно, только вот треплется больно много. Информации так много, что у Гвоздя дико заболела голова.

— В футбол играешь? — перебил Гвоздь его словесный водопад.

— Нет. Я вообще в игры не играю. Книги люблю читать.

Первым желанием Гвоздя было хорошенько так расхохотаться, а потом врезать пацану такой подзатыльник, что тот бы улетел до Луны и обратно, приземлился и забыл дорогу во двор. Но Гвоздь злым не был. И гаденышем тоже.

Так сделал бы Ванька или его друзья. А Меченый бы не сделал. Меченый бы покачал головой: как это так, пацан, пяти лет, а в футбол не играет!

— Значит, так, Женя. Сиди здесь, я сейчас метнусь домой, возьму мяч. Вратарем будешь.

— Что, прости? — Женька округлил глаза. — Каким еще вратарем? Мне бабушка бегать не разрешает, у меня здоровье слабое, кости хрупкие, и вообще, я сюда пришел, чтобы…

— Да не волнует меня, зачем ты пришел, — Гвоздь уже вставал со скамейки. — Бабушка, бабушка… Да не узнает она ни о чем! Пошли играть, говорю.

Когда Гвоздь сбегал домой и вернулся с мячом, Женька все еще сидел на скамейке. Книга на коленях, ноги не достают до земли, глаза прищурены: точно хлыщ. И бабушкин внучок.

— Ну, погнали, — Гвоздь хлопнул Женьку по плечу. — Будешь вратарем.

В первые же пять минут Гвоздь засандалил ему по лицу. Конечно, Гвоздь не хотел: просто переборщил с ударом и пнул со всей дури, но Женька тоже даёт. Видит, что мяч в лицо летит, мог бы и уклониться!

В общем, Женька пискнул и упал как подкошенный, и Гвоздь почувствовал, как по спине бегают мурашки. Конечно. Сейчас он заорет, мелкий же, выбежит его бабка и наваляет Гвоздю таких люлей, что он потом сидеть нормально не может. И во дворе появляться тоже.

— Жень, Жень, давай, вставай, — оглядываясь по сторонам, Гвоздь побежал к пацану, нелепо подворачивая длинными ногами-палками. — Жень, ну ты чего…

Но Женя не умер. И не закричал. Совершенно молча он поднялся с земли, вытирая слезы рукавом рубашки. Жилет в земле, на ботинках первая царапина, а лицо все, абсолютно все в крови.

— Да нормально все, — поморщившись, Женя выплюнул зуб. Удивленно покрутил в ладони, приблизил к лицу и успокоился. — Это молочный. Значит, еще вырастет.

— А ты молодец. Не заплакал.

— А бабушка не любит, когда я плачу. Говорит, плачут только нытики, хлюпики и те, кто хотят привлечь внимание. Я один раз, когда совсем маленький был, побежал вперед бабушки, поскользнулся, упал и проехался коленкой по асфальту. Понятно, плакать начал, кричать. А ба подошла и как ударит по затылку! Говорит, что у нее внук не хлюпик.

Женя нарвал подорожника и, опустившись на скамейку, принялся отряхивать брюки. Попытался промокнуть подорожником лицо. И отчего-то Гвоздю, грозе района и непримиримому борцу с нарядными чистенькими столичными мальчиками, стало его жалко.

— Слуш, — Гвоздь потрепал Женьку за рукав рубашки. — Пошли ко мне домой. У меня мамка дома, она мировая, твоей бабушке молчок. Одежду постираем, лицо почистим. Идет?

— Идет, — вздохнул Женя и встал со скамейки. — А почему ты пятки опускаешь, когда на корточках сидишь?

— В смысле? — Гвоздь вытаращил глаза. — Пятки поднимаешь — район не уважаешь!

— Ты не понимаешь. Поднимая пятки, ты стремишься к солнцу, а значит, к знаниям. Каково же это — променять самопознание на иллюзорное уважение иллюзорного общества?

— Иди ты.


* * *


В этот раз Гвоздь собирался зайти к Женьке после школы. С мамой он уже договорился, да она, кажется, и рада была.

— Чтобы к ужину был, — сонная, она пила кофе и потирала виски. — Хорошо, хоть не шатаешься больше по всяким стройкам.

Честно говоря, Гвоздь и рад бы был пошататься по стройке. Залезть на самую верхотуру, не слушая испуганных криков Женьки, походить по стропилам и поглазеть с высоты полета на их не такой уж и большой городок. А еще натырить у рабочих карбида и стекловаты. Карбида — понятно, зачем, а стекловату подкинуть в портфель к одному кадру из параллели.

Но все опять испортил чертов Женька, который неожиданно взял и заболел.

— Евгению на улицу нельзя, — строго сказала его бабушка. — Хочешь, посиди с ним. Но смотри, чтобы не бегать и не кричать!

Гвоздь, конечно, и рад бы отказаться, но не бросать же друга одного. Тем более Женька с ним и на стройку полез, хотя высоты боится, и ночью в лес сбежал, и в гараже вместе с ним у Ваньки был на побегушках. Честно все.

В квартире Бекетовых, чистой и просторной, Гвоздь был в первый раз. Сняв кеды и застенчиво теребя в руках клетчатый кепарик, он озирался по сторонам.

Светлый, немного пыльный коридор, у двери календарь за восемьдесят девятый год. Пахнет травами, на кухне свистит чайник, перекрикивая не прекращающее болтать радио. Что-то шипит на плите.

— Ну, чего встал, — Женькина бабушка легонько подтолкнула Гвоздя чуть пониже лопаток. — Иди руки мой и в комнату.

Женька полулежал на кровати, укутанный в пестрое одеяло и уткнувшийся в книгу. Красный и распаренный, он чесал шею, на которой красовался кусачий шарф. Гвоздь остановил взгляд на россыпи рисунков на его стенах, мимолетом удивился огромной гипсовой голове, красовавшейся на комоде, и уселся рядом, прямо на одеяло.

— Ненавижу болеть, — Гвоздь хлопнул Женьку по тощему плечу: красиво говорить он не умел, и именно так, грубовато, выражал заботу. — Тебе сколько гнить еще?

— Не знаю, — просипел Женька. — Но это ничего, Ген, это правда ничего! Бабушка купила мне такую классную книгу! Там про индийского принца, который восстал против англичан, а потом у него не получилось ничего, и он, представляешь, сел в подводную лодку и уплыл!

— Куда?

— Куда-куда, в океан, — улыбнулся Женька щербато. — И так и плавает. Двадцать тысяч километров уже проплыл.

— Ну-ка, дай почитать, — Гвоздь выхватил толстенную книжку в зеленом переплете и скосил глаза. Буквы мелкие, серые, а картинок нет вообще. Скукота.

— Тогда давай вместе читать. Я ее почти дочитал, мне пара страниц осталась, возьми. А я возьму другую, про ученых, которые к центру Земли путешествовали.

Бабушка Жени терпеть не могла кричащих, взбалмошных детей, которые не уважают взрослых. И сына своего, маленького Игорька, воспитывала именно так. А когда похоронила — то, что от него осталось, и от жены его, дурочки хиппующей — решила, что с внуком не повторит ошибку. И воспитывала еще жестче, крепче. Никаких взглядов по сторонам, никакой музыки, никакой улицы — еще ввяжется в дурную компанию и пропадет.

Климова, сына соседки, она терпеть не могла именно по той причине, по которой терпеть она не могла Светку, с которой обручился после школы ее Игорёк. Ведь это Светка научила ее домашнего мальчика прогуливать школу, читать неправильные, нехорошие книги, курить, пить пиво прямо в парке, принимать наркотики и, подумать только, играть на гитаре.

Климов, высоченный и тощий мальчишка лет восьми с некрасивым, вытянутым лицом был именно из такой породы. Когда ее Женя, милый, домашний мальчик, который обожал читать книги и ухаживать за цветами, вышел во двор почитать, а вернулся вечером в выстиранной заново одежде, взъерошенный, без зуба и с пластырем на лбу, она сразу поняла, что он попал в плохую компанию.

Запретить ему общаться с этим Климовым она не могла: все-таки ее Женечке нужна была социализация, одиноко ему без родителей. А по сравнению со всей шпаной в округе этот Климов был вроде даже ничего.

Дети опасно затихли, и она приготовилась к самому худшему. Тихонько заглянув в спальню внука, она охнула от удивления: лежа в кровати, мальчишки читали, тихонько говоря друг другу что-то и заговорщически пихали друг друга локтями.

— Ну, Геннадий, давай, надо идти, — бабушка покачала головой. — Жене нужно ингаляции делать, лекарства пить, я его на ночь хотела капустой обмотать, чтобы легкие прочистить…

— А завтра прийти можно будет, баб Ир? Я чего, я ничего, — затараторил мальчишка.

— Конечно, можно, — с удивлением для самой себя Ирина Андреевна Бекетова ласково растрепала ему вихрастый затылок. — Можешь взять с собой книгу, если хочешь.

— Ну и что вы будете делать, когда выздоровеешь? — сурово спросила внука, прикладывая капустный лист к его тощей груди. — Опять на стройку полезете, небось?

— Не-е, — глаза ее мальчика так ярко горели впервые с того момента, как он узнал, что мамы с папой больше нет. — Мы будем строить подводную лодку!

* * *

Целое лето уже прошло без Меченого, а еще целая осень и зима с весной. Снова лето, снова настрой на приключения — только вот что-то дико щемит в груди. Осознание чего-то неправильного, что-то, как осколок, застрявшего, и не хочется почему-то Гвоздю больше дергать за хвост бездомных кошек и воровать трубы.

Меченому он почти уже и не звонил: у него появились новые друзья, там, в Питере. А еще Меченому сделали операцию на глазницу и вставили протез, и Меченый перестал быть Меченым и оказался обычным Колькой. Да и по улицам он больше не гонял: папка запихнул его в лицей.

Гвоздь долго, методично обрабатывал то странное чувство, что засело внутри. Гонял по стройке, которая уже и не стройка почти, а готовый дом, бродил по лесу, заходил на речку и долго, долго вспоминал их с Меченым приключения. Пырил на остатки подводной лодки, которую они с Женей притаранили к пруду, погрузились и чуть не утонули. Кидал камешки в нарисованную мишень.

А потом резко понял.

Вечером, когда во дворе были практически все ребята, даже половина с других дворов, Гвоздь направился к своей любимой скамейке. Сел на корты, плюнул на землю.

И под всеобщий крик удивления поднял пятки.

— Гвоздь, ты чего, — присвистнул Гришка из сорок седьмой. — Ты чего?

— Во-первых, я не Гвоздь, я Гена. А во-вторых, поднимая пятки, мы стремимся к Солнцу.

Глава опубликована: 03.09.2019

Как Генка мяч доставал из драконовой пасти

Мяч подскочил, сделал в воздухе невообразимый финт и со смачным шлепом залетел в открытое окно второго этажа.

— Ну что делать, блин, теперь, — Женя со вздохом уселся на скамейку. — Мяч новый был совсем, мне его бабушка только недавно купила. А ты начал со своим “давай покажу, давай покажу”, тоже мне, Месси нашелся.

Генка покраснел и набычился. Что он, виноват, что ли, что ходит уже три года в секцию, а нормального футбольного мяча даже в руках не держал? А тут этот, который и пинать-то не умеет.

— Ну, Жень, ну че ты, я новый тебе куплю. Мне мама на обеды деньги дает.

— Мне не нужен новый, — кажется, Женька готов был расплакаться. — Бабушка мне его подарила вместо томика Беляева, который я три дня просил, что я теперь, и без мяча, и без Беляева?

— Я-то что могу сделать сейчас, дурак? — Гена топнул ногой. — Мне вообще брат, когда откинулся, мяч шилом проткнул, это мне переживать надо!

— Ну, все, — в глазах у Женьки заплясали чертики, и Гена подумал, что пора бежать: всякий раз, когда Бекетов вбивал себе что-то в голову, отвязаться от него было нельзя. — Помнишь, я у тебя коллекцию значков брал перерисовать? Так вот, пока ты не поднимешься и не заберешь мой мяч, я тебе их не отдам. Вот.

Женя отряхнул ботинки, надулся, встал со скамейки и пошел домой.

Генка нецензурно выругался, предварительно проверив, не шастает ли здесь кто-то из знакомых его мамы — хотя кто мог шастать в летний день?

Чертов Женька не оставил ему выбора: значки папины, и когда папа вернется из командировки, живого места не оставит. Генка зашел в подъезд, поднялся на второй этаж, перекрестился — ноги дрожали так, как будто случилось землетрясение, а на лице выступил пот — и позвонил в квартиру номер десять.

Бабу Тамару из десятой квартиры дружно ненавидел весь двор. Грузная, словно выдолбленная из дерева, седые волосы убраны в пучок, массивная челюсть, ситцевый халат и шлепанцы. Баба Тамара каким-то необъяснимым нюхом вычисляла курильщиков по оставленным банкам и выбрасывала окурки прямо им под дверь. Гоняла детей со двора, ведь не дай бог кто-то пнет мяч прямо на ее клумбу! А когда Ванька, старший Генкин брат, который только вышел после отсидки, с бодуна бросил камнем в кошку, что сидела у подвала, баба Тамара разбила ему зеркала у только купленной “Ласточки”.

Как только баба Тамара выходила посидеть во двор — а приходила она всегда внезапно, как итоговая контрольная по математике — сразу было понятно, что можно расходиться по домам. Не кричи рядом с бабой Тамарой, не бегай рядом с ней, мячом в нее не попади, даже не дыши! А если попадешься ей с сигаретой — Генка сам не курил, но старшие пацаны из секции рассказывали — выхватит, затушит и заставит съесть.

— Ну кто там трезвонит с утра пораньше? Иду я, иду, — громогласный бас из-за обитой дерматином двери казался Генке голосом из преисподней. Топот был слышен даже за две стены, и Генка затрясся.

Из всех квартир их пятиэтажки — и к бабе Тамаре. Почему он такой невезучий? Наверняка, наверняка она сейчас откроет дверь и заставит его сожрать сигарету, хотя он даже не курит, а потом заставит мыть пол в подъезде и поливать цветы, или клумбу прополоть…

Впрочем, началось думаться Генке, это даже не страшно, и ради папиных значков он готов и не такое вытерпеть. Главное — это то, что она его просто-напросто убъет.

Баба Тамара стояла напротив него, выше всего на полголовы, злая и массивная.

— И что же вам нужно, молодой человек?

Сейчас убьет. Сейчас снимет живьем кожу и будет есть по кусочкам.

— Тамарсанна, я Генка из тридцатой, мы с другом вам мяч в окно забросили нечаянно, отдайте, пожалуйста, мяч новый, ему бабушка подарила…

— Вот как? Ты, значит, Машкин сын будешь, Геннадий? — баба Тамара нахмурилась, но в глазах у нее заплясали какие-то добрые искорки — совсем как у Женькиной бабушки, когда она подкладывала Гене еще один блин с вареньем — и отчего-то Генка понял, что бояться ему нечего. — Ну, заходи, рассказывай. Как это так — мяч, чужой, да в окно.

Не до конца понимая, что происходит, Генка зашел в квартиру. Пахло вареной картошкой и рыбой, в воздухе висели маленькие пылинки, на стене висел календарь за восемьдесят пятый год, а по радио передавали Муслима Магомаева. Рыжий одноухий кот потерся о его щиколотки.

Тот самый кот, из-за которого Ване года два назад пришлось чинить “Ласточку”.

— Вот что, Геннадий, — баба Тамара сурово посмотрела на него, да так, что сердце опять ушло куда-то в пятки. — Вот тебе тапочки, полы мне не пачкай. А еще — не ври. Никогда. Как только ты мне соврешь, мы с тобой распрощаемся, как в море корабли.

— Я никогда… очень редко вру, Тамарсанна, — хотелось сказать торжественно, а вышло с заминкой. Обещал же — не врать.

На кухне у бабы Тамары пахло травами, только не как в аптеке, а как, скорее, в деревне. В духовке что-то шкворчало, а Муслим Магомаев только-только начал проповедовать о солнце золотом. За стеной кто-то закашлялся, и баба Тамара, качая головой, поспешила в комнату. Спешила она как-то испуганно и суетливо, и Генке почему-то начало казаться, что весь этот суровый монолит сейчас возьмет и рассыплется. По кусочкам. И не будет больше бабы Тамары.

Он взял в руки кружку и отпил чаю. Папа, правда, всегда говорил ему, что у чужих ничего нельзя брать, но, в конце концов, это баба Тамара, он от нее лет с трех бегал, да и если б не мяч, бегал бы дальше.

— Ну, — баба Тамара, промокнув лоб аляпистым платком, уселась напротив него и накапала в чашку валерьянки. — Рассказывай, чего это ты сюда приперся?

Гена покраснел.

— Моему другу, Женьке, бабушка мяч подарила. Футбольный, настоящий. А он совсем играть не умеет, еще сокрушался, что лучше бы томик Беляева купили. А я в секции футбольной занимаюсь, захотел показать, как я умею головой отбивать, а потом ногой с переворотом.

— И отбил, — подсказала баба Тамара.

— И отбил, — Генка вздохнул. — Вы меня извините, пожалуйста, я так больше не буду, только мячик отдайте, а то Женька мне коллекцию значков не вернет, она папина, он вернется — шкуру спустит…

— Вот оно что, значит, — баба Тамара покачала головой. — Женя — это с пятого этажа? Знаю его бабушку, хороший парень. Горлодера этого, — кот терся о ее богатырские варикозные ноги, — выхаживать помогал, после того, как твой братец чуть его не убил.

— А это правда, что вы ему машину поломали?

— Ничего я не ломала, — баба Тамара, кажется, впервые удивилась за весь разговор. — Геннадий, мне семьдесят лет, и я пока что в твердой памяти. Зачем мне кому-то машину ломать. Наверное, сам врезался и на старуху решил свалить. Чтобы не думал никто.

Гена почесал затылок. Наверное, баба Тамара не врала: хоть брата он и любил, но прекрасно знал, что Ванькины извилины заточены только на две вещи, хлестать пиво и тусить с корешами. И если бы не баба Тамара, Ванька не раз в месяц искал бы свободную квартиру где-то на другом конце города, а пил бы прямо на лавочке.

— Ну, что еще спросишь, Геннадий? — баба Тамара уже улыбалась, и Гене было совсем не страшно. Женька же тоже у нее был, конечно, бабка же его таскает по своим подругам, и не испугался, а Генка его старше, чего ему бояться?

— А курильщикам вы зачем под дверь окурки высыпаете? Они же никому не мешают. Стоят на лестнице, курят в окно, не мусорят, — Генка нахмурился. — Вон, Василию Валеричу недавно опять высыпали, он все утро убирал, на работу опоздал. Разве хорошо?

Баба Тамара тяжело вздохнула.

— Генка, вот скажи мне, как человек человеку. Когда люди другим жить мешают — это хорошо?

— Конечно, нет! — с жаром ответил Генка.

— А когда ты просишь не делать что-то, что тебе жить мешает, а тебя игнорируют, это хорошо?

— Ну, не знаю…

— Курили бы у себя на балконе, я бы и слова не сказали, или на чердаке. Вон, на выходных заняться — раз, протер все, стул с пепельницей поставил — и хоромы. Кури — не хочу! Да и на улицу спуститься несложно. Но нет, нужно дымить на всю лестницу, так, чтобы даже в квартире куревом пахло, а у меня внучка с астмой. Знаешь, как по ночам плачет, задыхается? Родители ее ко мне сбагрили, а сами в Москве живут. А девчонку так жалко, никого у нее нет.

— А она на улицу не выходит?

— Куда ей на улицу без ингалятора, ее потащат играть, еще задохнется! Нет, дома сидит, книжки читает.

Генка отхлебнул еще чаю и представил, как вечно сидит в пыльной квартире, читает раз за разом одни и те же книги, слушает, как ребята за окном играют, а из друзей только бабушка-скандалистка. Да еще и как накурят — и дышать нельзя.

И почему-то ему стало так грустно, что он почувствовал себя самым здоровым человеком на этом свете.

— Тамарсанна, а как вашу внучку зовут? А давайте мы с Женей ее погулять возьмем, мы как раз в лес собирались, да и прибраться у вас дома надо, а то пыльно, вот она и задыхается…

Баба Тамара слушала его, улыбалась, склонив голову на плечо, а потом отдала мяч. Яркий, черно-белый и совсем не лопнутый.

— Сегодня мы с Юленькой идем в поликлинику на процедуры, а в пятницу — почему и нет. Только ей пока рано в лес ходить, лучше приходи сам, посиди. И Женю приводи своего.

С мячом под мышкой Генка вышел из квартиры и спустился обратно во двор: раз уж Женька ушел и обиделся, зайти к нему точно можно будет только после обеда, когда его бабушка будет не против. Почему бы и мяч не попинать?

Генка поднял голову вверх и уставился. Из окна бабы Тамариной квартиры на него смотрела рыжая девчонка с двумя хвостиками. Он помахал ей и, рисуясь, все-таки отбил пас головой.

Этим вечером, когда Ваня, проспавшись, решил подымить на лестничной клетке, Гена разломал на куски все его сигареты.

Глава опубликована: 03.09.2019

Как Рыжая сказки рассказывала

В этом июле температура в Ижевске поднялась до небывалой высоты: баба Тамара, охая, держась за сердце и капая валидол на язык, утверждала, что асфальт кипит и лопается вязкими пузырями, как Везувий. На это место сбежался весь двор, и дети, опершись на стесанные коленки, с оханьем разглядывали застывший намертво лопнутый вязко-черный битум, как мертвый вулкан.

— Не вертись! — по вихрастому черному затылку шлепнула бабушкина ладонь. Мокрая от пота и огромная, тяжелая.

— А что я, я не верчусь, я в окно посмотрел, — Женя скорчил рожу. — А сколько времени?

Бабушка вздохнула, поправила косынку — и чего это она ее носит, жара же несусветная, майка к телу липнет — и наложила в тарелку еще картошки.

— Ешь, оглоед, и не вертись. Долго еще до пяти, не убежит от тебя двор твой. Что ж тебе дома-то не сидится, весь в своего отца, прости господи. Сидел бы дома, рисовал...

— Ба, — Женя закатил глаза. — Я и так нарисовался сегодня. Андрея в стольких ра-кур-сах, что он уже воет от меня, наверное.

Бабушка улыбнулась: Андреем они называли гипсовую обрубовку человеческой головы, которую она забрала из родного вуза, уходя на пенсию.

— Ладно, верю. В пять во двор выйдешь, хорошо. Но чтобы к темноте дома был как штык! Будет тут еще волновать бабушку. Компот будешь?

— Буду.

Горячая картошка летит в рот и катается на языке — больно! и как англичане только постоянно с ней во рту разговаривают? — а за ней еще одна, и еще, быстрее, льется холодный компот из груши с яблоками. Женя моет посуду и уносится на тахту, хватает книгу — Жюль Верн, папина еще — и прикрывает глаза.

Строчки скользят, в доме душно, несмотря на то, что все окна открыты, по лбу стекает пот, из кухни тараторит разными голосами телевизор — бабушка опять смотрит свои сериалы, — а голоса Сайреса Смита и моряка Пенкрофа, звучащие только у него в голове, смешиваются с тихим тиканием часов. Еще чуть-чуть до вечера.

С комода на Женю белесыми пустыми глазницами пялится Андрей, оттопырив твердые обрубленные гипсовые уши и выпятив губы, с упреком, мол, зачем врешь, не пять ракурсов, а только четыре, да и то халтура, пер-спек-ти-ва не соблюдена, построение завалено, кто так делает?

— Андрей, отстань, а то еще раз тебя нарисую, — бурчит Женя себе под нос, и Андрей отстает, больше не раскатывая гипсовые губищи.

Свет бьет в глаза, ковры и половички пляшут яркими красками, а за окном тихо — жара — никого нет. Поскорее бы.

Ведь каждый день, в пять часов вечера, когда солнце не так высоко, а на улице уже не так жарко, из десятой квартиры спускается Рыжая.

Рыжей пятнадцать лет — а может, и девять, она не высокая и не низкая, то в очках, то без, то так подстрижена, что Женя бы в жизни не отличил ее от мальчишки, то трясет рыжей копной волос.

Одно неизменно — ингалятор в руке и огромное черное пальто. Женя прекрасно понимает, что в пальто жарко, и что ей, наверное, трудно выходить во двор, — но оно того стоит. Ведь кому, как ни Жене, это легко понять.

Пальто полно карманов, и половина из них глубокие и бездонные, а половина нашита на подкладку и некрасиво топорщится вареной джинсой, но это не так важно.

Ведь от Рыжей пахнет лавандой, иван-чаем и скошенной травой, у нее щербатая улыбка и ярко-зеленые глаза и ромашки в волосах. А карманы пальто полны стихов, песен и сказок про далекие города, где все живут одной большой семьей и всегда, всегда побеждают зло.

И на каждый день у нее новая история.

— Все, пять часов, беги во двор уже, паскудник, — ласково треплет его по голове бабушка.

Отложив книгу, Женя пулей вылетает из квартиры, несется по лестнице, перепрыгивая через три ступеньки сразу, бежит во двор, чудом не упав, ведь шнурки не завязаны.

Рыжая уже здесь, и на этот раз у нее две тугие косички и платье в горошек. Женя, тяжело дыша, садится на скамейку и готовится слушать.

— А про город сегодня будет? — открывает рот Глеб. Он тихий, себе на уме, и во двор выходит только истории послушать.

— Посмотрим, что в кармане найду, то и будем читать, — улыбается Рыжая.

— А почему...

— Тихо! А ну не мешай поэту! — Генка тыкает его в бок и сурово пыхтит.

Рыжая шарит в карманах, сначала в джинсовых, потом в бездонных, хмурится, перебирает пальцами, а потом вытягивает смятую в комок бумажку в клетку. Светлеет лицом и разворачивает.

— Ну, малышня, вам сегодня повезло: это про город. Слушайте. Однажды, когда дедушка вашего дедушки был ребенком...

Смеркалось, а Рыжая все говорила. Женя привалился на плечо Генке и слушал, открыв рот. В голове смешивались дети капитана Гранта и доктор Цорн, человек-невидимка и человек, потерявший свое лицо, а вперемешку с ними галдели герои Рыжей, те, которые не боялись сказать правду в лицо, танцевали на весенних утренних проспектах под музыку, играющую только у них в головах, просиживали в лабораториях и у письменных столов, чтобы сделать мир лучше.

Художники, писатели, ученые, рабочие — и все мечтатели.

Темнеет, и ребята потихоньку расходятся, Рыжая кашляет и вдыхает ингалятор, чтобы потом все равно втихаря затянуться украденной у соседа сигаретой, а Женя идет домой.

Наверное, когда он вырастет, он станет как те мечтатели из сказок Рыжей, и будет точно так же жить без оглядки на действительность и творить, творить, творить.

Голова работает на полную катушку, глаза закрываются, а Женя лежит в кровати, слушая, как бабушка охает над телевизором, и засыпает с улыбкой на лице.

Ведь завтра — и послезавтра, и после-послезавтра, и дальше, пока жара не спадет, Рыжая опять явится во двор.

И будет новая сказка.

Глава опубликована: 03.09.2019

Как Женька с Генкой чуть не умерли с голоду

— Сорок рублей! — черноволосый парень победно вскинул пальцы вверх. — Ты проиграл, Ген! Я же говорил, что он подорожает.

Другой парень, столь же высокий, столь и несуразный, обиженно поджал губы и откинул вечно спадающую на глаза челку.

— Ну проиграл, проиграл. Только что нам это даст? Как у меня было тридцать рублей до следующей недели, так и осталось. Не придет же стипуха посередине месяца.

— У меня может прийти, — Женя показал язык. — В прошлый раз ее два месяца задерживали, а потом — оп! — и шестнадцать тысяч.

— И ты купил ленинградскую акварель.

— Да, и на остаток еще три тюбика масла получилось купить, и мастихин подновил, сказка.

— Да у вас, художников, все не как у людей. Деньги на еду-то мы где будем брать?

Они были вместе с самого детства: знаете, есть такой чудесный подарок судьбы, когда твоя мама дружит с бабушкой твоего друга, и уже с рождения вы чуть ли не за ручку ходите.

И с самого детства Гена вечно удивлялся тому, что у Женьки все не как у людей. Родителей у него не было: то ли они утонули, когда поехали на подледную рыбалку, то ли задохнулись угарным газом, растапливая печку в заброшенном доме, где они оказались автостопом — ни Женька, ни его бабушка не имели ни малейшего понятия.

Так что вместо мамы с папой Женька рос с бабушкой, которая сорок лет преподавала рисование, а теперь растила единственного внука на свою пенсию.

И это оставило свой след на Женькином мировоззрении.

Он не умел играть в футбол, из принципа не занимался спортом, в школу ходил разве что по большим праздникам, да и то вечно сидел и что-то калякал на последней парте. А еще у него не было дома ни компа, ни телефона. Зато библиотека огромная: от Державина до Цветаевой.

Но скучно с ним не было никогда. Несмотря на то, что он был младше Генки аж на год.

Наверное, только Женька мог позвонить ему посреди ночи, чтобы вытащить его из дома пойти смотреть на гнилушки, ведь “Ген, они такие красивые и так светятся, прямо чувствуешь себя Марией Кюри!”. Только Женька мог придумать построить деревянную подводную лодку, как в “Двадцать тысяч лье под водой”, и пустить ее в пруду недалеко от их района (чтобы потом пойти ко дну, а Генка заболел, вытаскивая из воды этого идиота — это ж надо же, полезть в ледяную воду, не умея плавать!). А еще на дедушкиной машине поехать в другой город, не умея водить и даже не доставая ногами до педалей, прихватив с собой его, Генку, подружиться с местной шпаной, раскулачить их на бензин, а потом еще и подхватить какую-то простуду, заставив Генку по случайной карте в бардачке отыскивать путь домой.

С самого детства почему-то сложилось так несправедливо, что за все их общие проказы получал только Генка. Женя придумал прогулять школу, чтобы пойти смотреть на чей-то концерт — а лишили компа Генку. Женя решил залезть на крышу заброшенного дома, потому что в очередной раз начитался детективов и загорелся тем, что Генка называл манией преследования — угадайте, кого выпорол отец? И даже за ту идиотскую поездку, во время которой семилетний Генка научился водить, ориентироваться по карте и даже чинить заглохший двигатель “Запорожца”, имея только отвертку — получил только он.

Вот и сейчас: Женя, значит, каким-то боком умудрился досрочно сдать рисунок в своей художке и благополучно перешел на второй курс, а по этому случаю решил набухаться. Учитывая, что он не пьет ничего крепче вина, да и то только по праздникам.

Ну, а Гена с ним. Все равно на сдачу долгов по инжграфу еще целая неделя (а у Генки осталось еще две банки кофе, мама недавно приезжала, купила), так почему и нет? Тем более Женька и пить-то не умеет, пойдет со своими друзьями с истории искусств, а они те еще жуки, сто процентов где-нибудь, да объегорят.

В итоге начинали они тихо и мирно на квартире Коляна, Гениного одногруппника, а закончили в вытрезвителе. Колян, который приехал их забирать, долго ругался и полоскал мозги почему-то Генке, называя его “алкашом позорным” и “тусовщиком мамкиным”. Учитывая, что самого Коляна Генка видел трезвым только во время получения учебников, это было слишком обидно.

Оказавшись дома, Генка с удивлением обнаружил, что стипухи нет. Причем как у него, так и у Женьки: те красивенькие восемь тысяч, что полагались этому идиоту от государства, бесследно пропали. Вместе с карточкой.

А на Генкиной оставалось ровно тридцать рублей.

И вот сейчас, пока они стоят в магазине и пытаются выбрать что-то, что хотя бы можно будет съесть, этот придурок еще и издевается.

— То ли еще будет. Вот мне бабушка рассказывала, что когда папа был в моем возрасте, он вообще всю неделю питался картошкой ворованной, а один раз пришлось за нее драться, и тогда он мою маму встретил…

— А ты что, хочешь после сданной сессии присесть на три года за кражу мешка картошки?

— Мы можем пойти играть в наперстки в метро, — Женька фонтанирует все новыми и новыми идеями. — Я с ребятами из теории искусств разговаривал, они так огромные деньги поднимали.

— Или я займу у Коляна.

— Ты у Коляна уже раз пятнадцать занимал. Он не устал еще?..

— Иди к черту, — Генка устало трет виски. Что он жрать будет все это время, пока инжграф закрывает?

Женьке хорошо, он общажник. Хочет — у соседей еды потырит, захочет — у него на ночь останется. Он, наверное, может даже только солнцем и индийским чаем питаться, если захочет.

А Генке еще неделю жить, пока стипуха не придет.

— Придется, наверное, все-таки у Коляна занять. Честное слово, Бекетов, когда-нибудь я убью тебя. Честное слово.

А Женя уже куда-то умчался, растворившись в миллионных полках огромного магазина. Куда несется, зачем… одному Богу известно.

Уповая на чудо, Генка призвал египетского бога всех студентов и еще раз вывернул карманы. Чудо, как ни странно, случилось: в кармане пальто, под порванной подкладкой, обнаружилось пять рублей. Изогнувшись чуть ли не буквой “зю”, Гена тряс подкладку, в отчаянии пытаясь найти еще хоть пять рублей.

Из подкладки, ровно как и из карманов, выпали ключи, студак, карточка для метро, древняя шпора по матанализу, ручка, которая давно уже потекла, мятый чек двухдневной давности — от четырехзначной суммы из алкомаркета у Гены аж сердце подскочило — и… ничего.

Даже ни рубля. Студенческий бог ехидно помахал зачеткой и укатил в неизвестном направлении — наверное, к тем, кто сейчас зимнюю сессию пересдает в какой уже раз. Генка вздохнул: да, им, наверное, халява куда нужнее.

Ссутулившись и положив доширак на место, Гена засунул руки в карманы пальто и побрел домой, стрельнув по дороге сигарету — еще и “Ява”, почему так не везет сегодня. Пахло весенней капелью, уже давно журчали ручьи, солнце светило, но не грело, а дети уже успели изваляться в свежей грязи.

Апрель на дворе, что уж там.

Гена шел домой, угрюмо пиная просившим каши ботинком остатки снега, злой на весь мир и в особенности на Женьку, по вине которого все случилось в очередной раз, а он взял и умотал куда-то.

Как и обычно, один отвечает за другого, только это не порка и не лишение компа, нет, это куда серьезнее. На одном кофе и сигах Гена неделю не протянет.

Молча, стреляя одну сигу за другой, пока не закружилась голова, Гена дошел до подъезда, долго вспоминая код.

Может, Колян все-таки одолжит ему денег? Всего сотку, на сотку можно будет уже и макарон купить, и гречи, а если двести, то тогда вообще можно будет расщедриться и взять каких-нибудь овощей и забацать щи. Если бы только он был дома сегодня, а не на тусе у своих московских друзей…

Квартира встретила Генку давно забытым запахом маминого борща. Галлюны, что ли? Да быть такого не может.

На столе дымилась тарелка самого настоящего борща, на блюде гордо лежали котлеты, в миске блестела греча с маслом и жареной курицей, а рядом со столом, тяжело дыша, Женька доставал все больше и больше еды из огромной холщовой сумки.

— Бабуля вчера вечером привезла, сказала, давно не ел ничего домашнего, — он вытер пот с лица. — На месяц мне должно было хватить. А ты — дурак, Генка, и мысли у тебя дурацкие, вон, на лице все написано. Взял и сюрприз испортил, что за человек…

Не зная, что и ответить, Генка мялся на пороге, бубнил что-то, пока, устало вздохнув, Женька не подошел и не засунул ему котлету в рот.

— Они вкуснее, когда ночью и холодные. Сейчас, правда, день, но тем не менее.

Солнце заливало старый паркет в двухкомнатной квартире в Измайлово, в воздухе плясали пылинки, за окном опять кричали дети, а на кухне, давно насквозь пропитой и прокуренной, за столом сидели два студента и, улыбаясь, ели котлеты. Молча.

— Жень?

— Чего?

— У меня еще же тридцатка на карте, — Генка замялся. — Может, возьмем на двоих бутылочку “Халзана”?

Глава опубликована: 03.09.2019

Как Женька домой приехал

На главном вокзале Ижевска никогда не было особо много людей. Особо много — по московским или питерским меркам, конечно — это сметающая на своем пути все толпа, как стая диких голодных африканских муравьев.

А десяток человек в отдалении — ну, потерпеть можно. Особенно в пять часов утра.

— Скорый поезд Г115 маршрутом "Москва-Ижевск" прибывает через три минуты на платформу номер три. Повторяю, скорый поезд...

Красный с синими полосками скорый встал ровно на платформе, оповестив всех о своем появлении громким гудком. Не паровозным, конечно.

Путешественники, вернувшиеся домой, всегда смешиваются с людьми на платформе так, что невозможно даже угадать, кто встречал, а кто приехал. Везучие студенты, мужики, что вернулись с заработков и уже трясут крупной суммой, авантюристы и вечные мечтатели, что попались на обманчивый свет и еле-еле настреляли на путь домой.

Но пацан, вышедший из последнего вагона, всем своим видом кричал о том, что Ижевск для него что телевизор для слепого. Огромные, порванные в нескольких местах и грубо зашитые берцы, заляпанные красками джинсы — кокетливый гуашный цветик-семицветик на заднем кармане — аляповатая футболка с принтом не очень известной и давно сгинувшей в наркотической дымке московской рок-группы. Кожаная куртка, увешанная значками настолько, что при каждом шаге все это великолепие звонко бряцало, напоминая скорее рыцарские латы. Буйные черные кудри, перевязанные ядовито-оранжевой косынкой. И темные очки.

Мама с ребенком, ехавшая тут же, в одном вагоне, бросила на странного гостя сердитый взгляд. Как это так, такая яркая птица — и в их городке!

Переглянулись двое пожилых мужчин, сидящих тут же на скамейке.

— Наркоман?

— Проститутка!

— А хер его знает, оба, наверное.

Ответ, кажется, удовлетворял и одного, и другого.

Тем временем столичный парень закурил сигарету — ух, Мальборо, ублюдок богатенький, переглянулись злобные, уставшие и посасывающие одну "Золотую Яву" на двоих школьники — и с удовольствием прислонился к стене, вдыхая дым и рассматривая окрестности.

Странный он какой-то. Что тут рассматривать? Это в какой-нибудь Москве за неделю могут сделать ремонт или закрыть половину вокзала строительными лесами так, что от толпы не протолкнешься, и будешь потом петлять по району, который вроде твой, а вроде что-то не так.

В Ижевске все всегда одинаково. Что ты уезжал, что нет.

Постепенно люди на платформе пропадали, и наконец среди тучи лиц, рыл и рож столичного поймал взгляд старушки, сидящей где-то в углу.

— Ба! — столичный быстро выкинул сигарету, затушив ее берцем, поправил спадающий с плеч набитый рюкзак и заключил старушку в объятия.

— Господи, Евгений, ты во что вырядился, окаянный, горе ты мое луковое, — мелкие поцелуи в щеку, — на тебя весь вагон оглядывается, господи ж ты боже!

— Мне шмотки Генка отдал, мои все грязные, — Евгений опустил голову. — Да подумаешь, в плацкарте косились, и ладно! Вот мы на концерте...

— Концерт, концерт, — бабушка покачала головой и погладила Женю по затылку. — Какой тебе концерт, из пеленок еще не вылез.

— Мне девятнадцать, ба!..

— Не бакай, бакалка еще не выросла. Ну, пошли, переоденешься нормально, я суп сварила, поешь со сметанкой, а потом спать — устал с дороги-то, наверное? А как проснешься, пойдем к деду Артуру чаи гонять, он давно меня звал. Там и расскажешь про свои концерты, дуристику эту...

На лице Женьки медленно расплывалась улыбка. Все-таки он дома. Не в Москве с ее кричащими, пестрыми клубами, обманчиво серыми пятиэтажками с шумящими по ночам квартирниками и куда-то вечно спешащими жителями. Не в Питере с его вечным алкоугаром. Даже не в Твери.

Женька дома. Наконец-то.

Слегка наклонив голову, он аккуратно снял темные очки и убрал в карман. Блеснули зеленые, чайного цвета глаза.

Пусть ставит чай дед Артур и включает лучшие виниловые пластинки его жена, баба Луша. Пусть кричат собаки по дворам, перекрикивая детей, мол, Женька идет, Женька идет!.. Пусть кипит чайник и выуживается лучшая курица вместе с борщом, пусть судачат соседки.

Ведь Женя наконец-то вернулся домой.

Глава опубликована: 03.09.2019

Как Сонечка папу спасала

Пахнет холодом, ночной свежестью и весенней капелью, а огни Тверского бульвара причудливо переливаются. Первая весенняя ночь в этом году.

Софочка уселась на скамейку и неспешно закурила, качая ногой в кожаном берце и слушая музыку, улыбаясь проходящим прохожим.

Папа опять в командировке, мама ночует у подруги, а ей ужасно не хочется возвращаться домой. Дома темно, дома огромные потолки и пустота, от которой исходит постоянное эхо, поэтому все шорохи слышно еще в коридоре.

Но это не страшно: дома, у прабабушки в Ижевске, было всегда темно, потому что прабабушка слишком старенькая, чтобы ходить и сначала включать, а потом выключать весь свет в этой огромной (маленькой Софочке она действительно казалась огромной) квартире.

Дело было в другом.

Зеркала.

Огромное количество зеркал, большие и плоские в коридоре, выпуклые в ванной, в ванной все — зеркала, кран, вычищенная до блеска белая эмаль, отдраенная — холодная — железная трубка душа, в которой отражение всегда искаженное и испуганное, ложки-вилки-ножи на кухне...

И зеркало в прихожей.

Огромное, двухметровое до потолка, в котором твое отражение особенно ярко смотрится. Папа, как и Софочка, не любил зеркала — говорил, что и так не особо хочет видеть свое отражение. Но мама зеркала любила — и папа маму тоже любил.

Зеркала шепчутся с Софочкой, особенно то, большое, в прихожей, и Софочка бегает от них, ведь она слышит этот шепот. Заманчивый шепот, который, как усатый мужчина с фургончиком для мороженого, обещает все на свете.

Не убегай, Софочка, поиграй еще с нами, посмотри, не отводи взгляд, у тебя же нет друзей, зачем тебе друзья, если есть мы, твои зазеркальные знакомые? Не отворачивайся, посмотри, еще посмотри — и ты никогда уже больше не будешь такой, как прежде.

Софочка не поддается их уговорам, их елею, что льется в уши — если бы елей мог быть ледяным, как воды Арктики — и всегда отводит взгляд прежде, чем отражение начинает меняться.

Папа всегда чувствовал, что с Софочкой что-то не так, потому что они с папой очень похожи, хоть и не на лицо. И папа всегда, всегда оттаскивал ее от зеркала, когда замечал, что она проводит рядом с ним больше, чем требуется на мимолетный взгляд, брошенный на свое отражение.

Иногда Софочка слышала, как папа ругался с мамой, требуя убрать "эти чертовы зеркала", но мама качала головой и утверждала, что не может убрать зеркало из прихожей, потому что ее дедушка привез его откуда-то из Германии, "и к тому же, оно задает тон всей квартире, Ген!".

Только папа уехал, мама у подруги, а Софочка одна. От бульвара до их квартиры минут пятнадцать быстрым шагом, время близится к полночи, но она не торопится. В конце концов, необязательно же сидеть всю ночь на улице. Можно, пока метро не закрылось, приехать к дяде Жене — если он опять не в этом своем художественном запое — и переночевать в спальнике на полу, стараясь особо не вдыхать запах масла.

Софочка качает ногами в такт музыке, чешет растрепанный рыжий затылок и напряженно вкладывается в краснеющую в темноте литеру «М»: комендантский час уже начался, и вервольфы, волки-оборотни, уже хрустят пальцами, отращивают когти и надевают металлические шевроны.

Пора. Уже пора. Нельзя столько засиживаться.

Софочка выбросила сигарету, провожая глазами красный яркий огонек — тепло и уютно, будто маленькие неоновые вывески придорожных кафе — и пошла домой.

Ты справишься, Софочка, милая, улыбается папа и подбрасывает ее высоко вверх, до потолка. Софочке пять, и она смеется. Понимаешь ли, доченька, в жизни у каждого будет множество испытаний, и нельзя, нельзя от них бегать. Выйди, запрокинь голову вперед и прими свою судьбу — чтобы потом вздохнуть спокойно.

Только Софочке давно не пять, Софочке четырнадцать, у Софочки ссорятся родители — все от этого зеркала, она уверена, в нем все отражаются какие-то неправильные — и Софочка так и стоит на лестничной клетке, боясь войти в квартиру.

Она уже слышит зеркальные голоса, что зовут ее, обещая вечную жизнь и исполнение желаний.

— Ну! Что вы хотите от меня, что вам нужно? — со всего размаху Софа влетает в прихожую, чудом не споткнувшись о бесконечные коврики, не закрывает дверь и смотрит в зеркало, руки в боки.

Отражение улыбается Софочке и махает рукой. Очень неправильное — и все они неправильные.

А зубы у отражения острые-острые. Как будто напильником затачивали.

Софочка сжимает кулаки.

— Что тебе нужно? Кто ты?

Отражение качает головой.

— Мое имя известно многим, дорогая Софочка. Разве ты не знаешь? Я могу дать тебе то, что хочешь, мы столько времени ждали тебя?

— Ну и откуда ты знаешь, чего я хочу? — больше скептицизма в голосе, чтобы не слышен был стук зубов.

Софочке холодно и страшно.

— Дай-ка подумать… красивые фенечки у тебя на запястьях, Софочка. Папа плел?

Отражение пропадает, и в зеркале Софочка видит концерт Led Zeppelin. Джимми Пейдж водит смычком по гитаре, фанатки иступленно визжат, и вдруг Софочка слышит свой голос. Она, взрослая, все еще феерически рыжая, с волосами до пят и в любимой черной футболке заводит «Dazed and confused» и иступленно кричит под удары смычка.

Разгоряченная, рыжая, пьяная.

— Хочешь? — Джимми Пейдж разговаривает зеркальным голосом. — Одно слово — и ты будешь танцевать и петь вместе с нами, у тебя же есть вокальные данные, слава совсем близко, только руку протяни…

Софочка качает головой.

— Мой папа — музыкант, Джимми. И я прекрасно знаю, как там все на самом деле.

Отражение мелькнуло, и вот перед Софочкой пыльная темная студия. Папа, дядя Женя, дядя Коля и еще один патлатый безостановочно курят и ругаются, потому что осталась одна песня для альбома, а показывать альбом сегодня вечером, все надежды были на дядю Женю, а он ни черта не написал и сейчас висит где-то в подпространстве. Крики, слезы и запах сигаретного дыма, от которого мутно в глазах.

— Какая-то ты странная, Софочка, — обиженно кусает губу отражение. Куда более бледное и куда более острое, не чета ей самой. — Может, поэтому у тебя и нет друзей? Кто вообще хочет с тобой общаться?

Снова блики и рябь, и Софочка видит свой класс. Только вот в центре стоит она, невозможно красивая и смешливая, разговаривает о чем-то невыносимо космическом и дальнем, а класс кивает ей.

— Климова, — Ярик, самый красивый парень в школе, махает ей рукой. — Я б с тобой замутил, а че нет-то? Ты ж огонь-девка. Поедем на фестиваль вместе, мне батя билеты достал, будем в палатке сидеть, песни петь…

Софочка сжимает зубы, чтобы они не стучали так сильно и страшно.

Ярик издевается над ней, он издевался над ней с того момента, как она вообще вошла в эти двери, да и остальные стараются делать вид, что ее не существует.

— Это будет неправда, ведь я точно знаю, так не бывает. Папа говорил…

Отражение хохочет ледяным смехом и вдруг значительно вырастает в размерах, бросается на нее и обиженно отскакивает от стекла.

— Софа, твоему папе плевать. Он вообще хотел сына, помнишь? Он хотел сына, а родилась ты, нескладная, кривая и с непомерными амбициями, зачем ты ему такая нужна? Просто дождется, пока ты выйдешь замуж — и облегченно выдохнет.

В зеркале отражается парк, тот самый парк, где они гуляли с папой, когда еще жили на юго-западе, и Софочка была маленькая, и дядя Женя был членом семьи. Только вот Софочка такая, какая сейчас, ни грамма разницы, и папа настоящий — высокий, грубо сложенный, веснушчатый и вихрастый. Они вместе курят, Софочка говорит папе про Ярика, папа обнимает ее и говорит, что набьет ему морду, потому что никто, никто не смеет обижать его доченьку.

Перед глазами все плывет, и Софочка стоит и плачет, одна в совершенно пустой и темной квартире. Папе плевать на нее, и чертово зеркало узнало ее самое сокровенное желание.

— Соф, ты, солнышко, хочешь поучаствовать в записи моего альбома? У тебя такие стихи…

Софочка-из-зеркала кивает, а настоящая Софочка заливается слезами. Она знает, что это неправильно и нерационально, и сама она прекрасно осознает, что зеркала не могут разговаривать, но ей так хочется, так хочется…

Заветное слово уже готово вырваться из ее губ, как вдруг она видит папины грустные глаза. Пустые и полные боли.

Как отрезвляющая пощечина.

— Папа тоже стоял перед тобой, правда? — цедит Софочка с ненавистью. — Что же ты ему показывала?

— Твой папа сопротивлялся до последнего, — шепчет зеленое и клыкастое отражение. — Но он романтик. Он слишком романтик.

В отражении Софочка видит папу, уже постаревшего, такого, какой он на самом деле… и дядю Женю. Дядя Женя смеется, хлопает его по плечу, показывает что-то из черной коленкоровой тетрадки, их освещает солнцем, и папа берет в руки гитару. И дядя Женя непривычно счастливый и не пугающий.

Друг детства. Ну конечно. Чего же еще мог желать такой романтик, как папа?

— Что же ты наделал, пап, — Софочка кричит, пытаясь до него достучаться, но зеркальный отец не слышит, беря очередной аккорд, вылизанно-счастливый, как в советских книжках про построение коммунизма. Навечно застрявший в грезах.

— Твою маму мы всегда звали, с того момента, как она начала жить с нами — но не такой она человек. Она не слышит голосов и не верит в сверхъестественное, ну и что с того? Пусть живет в своем скучном реальном мире с нежеланным ребенком и мужем-рогоносцем, ты же не такая, правда? Ты…

Софочка с ненавистью снимает ботинок с железным набалдашником и бьет прямо по стеклу. Отражение рябит, но не пропадает.

— Климова, прекрати сейчас же, — потусторонний рев превращается то в тенор Ярика, то в папин крик, смешиваясь с выкриками Роберта Планта, и от какофонии хочется повалиться на пол и лежать, лежать калачиком, заткнув уши, а еще лучше оглохнуть.

Но Софочка не дура, и она знает, что папа там, в зеркале, и провел там кучу времени — с какого момента он так состарился и осунулся, а? Сколько он уже пропадает по командировкам?

Если она не вытащит папу сейчас, не вытащит уже никогда.

Трещин становится все больше и больше, и зеркало осыпается стеклянными опилками, завывая и проклиная ее. За стеклом — дубовая рама, вымазанная дегтем, а на раме — красные мазанные алхимические знаки.

У Софочки кружится голова, и она падает на пол.

— Софья? Софья, что случилось? — папа бьет ее по щекам. — Дверь открыта, зеркало разбито, с тобой все в порядке?

Уставший, осунувшийся и с блестящими глазами. Софочка непонимающе смотрит на него и на солнечный свет, бьющий из окна.

— Ты уже вернулся из командировки?

Они смотрят друг на друга — а потом на зеркало — и смеются.

— Давай вынесем это дрянное зеркало на помойку и забудем, как страшный сон, — папа подает ей руку и помогает подняться. — Где твоя мама вообще его откопала?

— Ты тоже…

— Давай не будем об этом. Пожалуйста. А маме скажем, что школьники камнем разбили.

Вместе они курят на балконе, и папа рассказывает о том, как его мучили кошмары, о главном предательстве в его жизни, о том, как в его голове вечно — вечно — проигрывались счастливые пять минут. А Софочка рассказывает про концерт Пейджа, про одноклассников — и вдруг оказывается, что концерт они видели один и тот же.

А потом они пьют кофе, вытаскивают зеркало на помойку, начисто пылесосят всю квартиру и до последнего проверяют, не осталось ли хотя бы осколка от этой дряни.

— Пап, — Софочка берет его за руку. — Сходи к дяде Жене, а? Я все видела.

Отец бледнеет.

— Он не пустит меня на порог.

— Пустит, — Софочка держит эту огромную ладонь крепко-крепко, как в детстве. — Если какая-то зеркальная дрянь заставила тебя поверить в то, что вы не ссорились, разве ты — на секундочку — не можешь поверить в это сам?

Софочка боится за отца, ведь если он попался на эту зеркальную дрянь, он попадется на все, что угодно.

Папа думает, закуривает еще сигарету и светлеет.

— Пошли к нему вместе.

— Хорошо, — Софочка улыбается. — Только не говори маме, что я курю, ладно?..

Глава опубликована: 03.09.2019

Как Генка и Женька Рыжую кадрили

Однажды Генка влюбился. Вообще, он влюблялся и раньше, в детском саду, когда дёргал девчонок за косы — такие длинные и соблазнительно лежащие на ткани джинсового сарафана с вышитой божьей коровкой. Иногда, если девочка ему нравилась особенно, он просил Ваню, своего старшего брательника, одолжить ему на день велосипед.

Велосипедом этим, к слову, Генка очень гордился и с нетерпением ждал, когда же Ванька уже накопит на старенькую «Волгу» и передаст его ему. Двухколесный, взрослый железный «Даймонд», неистово дребезжащий и звенящий цепью на поворотах. Велосипед был огромен настолько, что Генка, сам от природы не особо маленький — в его четвёртом классе он выше всех, метр шестьдесят, это надо же, и на физкультуре он стабильно стоит в начале линейки — мог кататься на нём разве что стоя, но в этом и была вся прелесть.

Генка совершенно не умел выражать свои чувства, а потому, по-джентльменски засунув руки в карманы штанишек, он подходил к очередной своей пассии, и, коротко свистнув, предлагал покататься. Помогал девчонке забраться на высокое сиденье, а потом запрыгивал и давил на педали. Велосипед опасно кренился то влево, то вправо, девчонка визжала и вцеплялась в его рубашку, а Генку охватывало дикое, звериное веселье.

Правда, после того, как он познакомился с Женькой, своим лучшим другом, на девчонок времени не оставалось вообще. Да и какие девчонки, если сегодня они с Женькой строят подводную лодку, чтобы совершить заплыв в пруд, завтра едут на заброшку на другом конце города, а послезавтра на разведывательную экспедицию в лес?

Словом, Генка справедливо считал, что девчонки и даром не нужны. До недавнего времени.

Рыжая была совсем другой, не как девчонки из класса и тем более не как девчонки со двора. Рыжая часто мерзла, а потому и зимой, и летом щеголяла в стареньком черном пальто, перешитом из баб Тамариной куртки. В карманах у нее всегда была стопка собственноручно Рыжей написанных стихов — вполне неплохих, на Генкин вкус, не Маяковский, конечно, но для Ижевска сойдёт — и неизменный ингалятор.

Рыжую не хотелось катать на велосипеде и, тем более, дергать за косички, даром, и кос у нее никогда не было: лишь коротко остриженная рыжая макушка. Рыжей хотелось подарить цветы, как папа маме после работы, а потом пойти с ней, например, в парк.

— И далась тебе эта Рыжая, — хмыкнул Женька, склонившись над гитарой: с боем он упросил бабушку отдать ему мамин старый инструмент и теперь брынчал днями и ночами, хватая его с собой даже в лес или на заброшку. — Девчонка она ничего, но стихи у нее… слишком уж какие-то… тёмные. Она читала мне свое, и все у нее умирают или, чего хуже, страдают от не-раз-де-лен-ной любви, — недавно у Женьки выпало два молочных зуба сразу, а потому он слегка шепелявил и не мог, как раньше, с налёту проговаривать сложные слова.

— А что такое эта твоя неразделенная? — Генка не шибко разбирался в этой поэтической хрени.

Чувствуя себя полностью взрослым человеком, он достал из кармана украденную из Ваниной пачки сигарету и задымил.

Женька поморщился, разгоняя клубы дыма руками.

— Тебе не рано ещё? Даже твой брательник в двенадцать начал.

— Не будь занудой, Жень. Тебе просто бабка не разрешает, вот ты и бесишься.

— Во-первых, не бабка, а бабушка. Во-вторых, это вредно для здоровья. Бабушка говорит, будешь курить — не вырастешь.

Такой подлый выпад, да еще и от семилетки, Генка не смог парировать и закашлялся.

— Вот видишь, — роскошно срезав Генку, Женька победно улыбнулся и по-учительски воздел палец к небу. Точнее, к кирпичам заброшки, в которой потолок сделать почему-то забыли. — А не-раз-де-лен-на-я любовь — это когда ты девчонку любишь, а она тебя нет. И начинаются страдания. Стихи люди про это пишут, плачут, некоторые даже вешаются. От тоски.

— Чего это — вешаются, — буркнул Генка. По спине пробежал легкий холодок: а вдруг с Рыжей у них тоже… того… неразделенная. — Буду я еще вешаться из-за какой-то рыжей дуры.

— Ну, Рыжую я бы дурой не назвал, — Женька рассмеялся. — Я думаю, тебе просто нужно найти к ней… подход. Сделать что-то, что ей понравится.

Ну и задачку же задал Женька! Генка почесал лохматый затылок, еще больше растрепав каштановые пряди. Генка общался с Рыжей вот уже три года и понятия не имел, что ей вообще нравится.

Вот про Женьку он все знал: какие пирожки он любит, какие книги любит читать, куда направляется, если ему грустно, даже знал, в каком киоске Бекетов обычно покупает мороженое, втихаря, чтобы бабушка не узнала. С Женькой все было просто и понятно — логично, он же его лучший друг. Эх, и почему Женька не девчонка?

— Не знаю я, — буркнул Генка после продолжительных раздумий. — Черт ее знает, эту Рыжую. Вечно сидит, читает своего Маяковского и в ус не дует. Может, стихи Маяковского ей подарить?

— Я думаю, Маяковский у нее уже есть. Слушай, — Женька придвинулся поближе к другу, и зелёные его глаза хитро заблестели. — А давай ты ей напишешь любовное стихотворение!

— Стихотворение? — Генка бросил окурок на загаженный пол и затушил подошвой старенького кеда. — Так я не умею. Там, это самое, рифмовать надо уметь, говорить красиво, все такое.

— Даже розу с мимозой не срифмуешь?

— А при чем тут роза? — обиделся Генка. На всякий случай.

— Да-с, — пробормотал Женя. — Задачка не из легких. Но тебе повезло, друг мой, ведь уж со словами-то я обращаться умею. Я напишу стихотворение для Рыжей, а ты подаришь. Как будто от тебя. И на гитаре ей сыграешь. Я думаю, Рыжей понравится.

— Чего-о? Я на гитаре даже не умею!

— Я тебя научу, — Женька ободряюще пихнул друга в плечо. — Мы с тобой такую песню напишем, что Рыжая в слезах побежит к тебе под венец!

— Я не хочу под венец, — Генка замотал головой. — Я так, погулять просто… Какой венец?

— Так, ладно, поехали ко мне, — Женька выглядел дико вдохновленным, взгляд его хитро перемещался то на Генку, то на велосипед, то на выщербленные стены заброшки с хреново нарисованным маркерным граффити. — Рыжая из музыкалки сегодня возвращается в шесть, так что у нас времени — вагон.

— А, может, не сегодня… — поздно. Когда Женька чем-то захвачен, его не остановишь. Он, как поезд, ни за что уже с рельс не сойдет.


* * *


Женька все-таки слегка переоценил свои возможности: научить Генку хотя бы одному аккорду на гитаре оказалось сложнейшей задачей. Генка мазал мимо нот, сбивался с ритма и так и норовил просто бряцать по звенящим струнам.

— Мда-с, — пробормотал Женька, когда Генка, в очередной раз сбившись, плюнул и бросил гитару на кровать, побежав на кухню за крепким чаем. — Задачка. Но аккомпанемент тебе нужен, какие стихи без аккомпанемента?

— Нормальные, — обиделся Генка, набросившись на пирожки, что испекла Женькина бабка. — Мы в школе безо всякой гитары нормально стихи рассказываем.

— Так то школа, а то ты собрался в любви признаваться, дурак. Ладно. Я сыграю на гитаре, а ты споешь. Что не сделаешь ради друга. Идёт?

— Идёт, — такой вариант Генку устраивал вполне.


* * *


Рыжая шла по улице, неся на плечах черный футляр от скрипки. Она что-то напевала себе под нос, подпрыгивая на ходу, а в лучах закатного солнца ее волосы казались особенно яркими. Генка глупо улыбнулся, любуясь ее веснушчатым лицом.

В груди что-то ломило, и Генке вдруг захотелось заплакать, а потом засмеяться и сделать целое сальто-мортале, а потом нарвать цветов с клумбы и подарить Рыжей целый букет, чтобы увидеть ее улыбку.

Никогда с Генкой прежде такого не бывало.

— Ну, все, давай, — зашипел Женька и выскочил с гитарой из-за угла, преградив Рыжей путь. — Эй, Рыжая! Тут один остолоп хочет тебе кое-что сказать!

— Ты, что ли, Бекетов, шут гороховый? — Рыжая подняла брови. — Ростом не вышел. Дорасти хотя бы мне до плеча, а потом поговорим.

— Да не я, — отмахнулся Женька. — Ген, давай!

Внутри Генки все буквально оборвалось, когда он увидел Рыжую. Может, не надо? Может, просто дёрнуть ее за волосы и пойти домой? Может…

Но Женька уже взял аккорд на гитаре, и пути назад уже не было. Сжав кулаки, Генка забурчал, стараясь бубнить как можно мелодичнее:

— Рыжая, солнце моих грёз, я сгораю в пламени твоих волос. Когда я вижу твою походку, сердце так и просится выйти за водкой, ведь ты прекрасна, как солнца свет. Такой красоты не видал мир сто лет. Твои глаза, как бушующее море, и любой моряк в них потонет. Обрубаю все якоря и говорю: Рыжая, выходи за меня!

Гитара смолкла, а Генка, покраснев, смотрел прямо на эту рыжую дуру, сжав кулаки настолько сильно, что они побелели.

Кажется, Генка понял, что такое эта неразделенная любовь. Сейчас Рыжая рассмеется и уйдет, а потом всем в школе расскажет, что Генка стоял, как дурак, и читал эту любовную ерунду.

Но Рыжая не рассмеялась, лишь посмотрела на него удивленно.

— Ты написал, Климов? Только правду говори.

— Женька, — Генка вздохнул. — Я его попросил. Сам-то не умею.

— И на гитаре Женька играл, и песню написал, а признаешься — ты. Странно.

— И ничего странного, — в горле странно запершило, и на глаза Генке вдруг навернулись слезы обиды. Честное слово, он убьет Бекетова. Он его уничтожит.

Но Рыжая вдруг тихо подошла к Генке — от нее пахло летом и полевыми цветами — и поцеловала его в щеку.

— Я завтра свободна, может, в парк сходим, Ген?

— С-с-с..

— Сходит, — закончил за него Женька. — Никуда он не денется.

— Ну, тогда подходи завтра в десять к моему подъезду, — Рыжая улыбнулась и пошла дальше.

Что-то тараторил Женька, многословно и цветасто, как умеет только он, светило июньское солнце, а Генка стоял и глупо улыбался, не смея двинуться с места.

Он ощущал себя самым великим, самым счастливым человеком на свете, а на щеке все ещё горел поцелуй.

Глава опубликована: 25.02.2020

Как Генка Женьке руки грел

— А давай вместо твоего соло вставим вой собак, — Генка ухмыльнулся, и его нос забавно вздернулся кверху. — Точнее, вместо твоего будущего соло. Которое ты еще пока не написал.

— Иди ты, — Женя ткнул его под ребро. Пальцы у Женьки всегда были острые, длинные и холодные, и Генка поморщился.

— Сам иди к черту, дура мерзлявая. Сколько можно уже.

Когда Женька был маленький и часто болел, Генка часто забегал.Длинный, взрослый по детским меркам шкет — надо же, второй класс,школа! Школа, подумать только! — и сидел с ним по пять, по шесть часов, иногда до вечера. Травы из бабушкиных отваров приятно

шибали в нос, пахло пылью, сыростью и, совсем слегка,растворителем для масла, а Генкины руки были теплые-теплые, не чета Женькиным.

— Совсем ты уже, дурак мерзлявый, — бормотал Генка своим детским, не сломавшимся еще голоском и долго, терпеливо дышал на Женькины руки, пока кроваво-красные от холода костяшки не становились нормального, человеческого цвета.

Сейчас Женька уже взрослый и даже перерос собственного отца, с разбегу, по-спринтерски взяв дистанцию в двадцать один год. У Женьки кудрявятся волосы, а еще растет щетина, которую каждый день нужно неторопливо скоблить, проводя по полчаса перед зеркалом.

Ведь если побреешься плохо, то обязательно полезут прыщи, как в

четырнадцать. А еще у Женьки самые модные шмотки из окрестных

магазинов, красотка-девчонка и широкий, вечно вдохновленный взгляд

зеленых глаз. И сигарета в зубах.

Женька чертовски взрослый и редко навещает бабушку, ведь знает,

что едва только он пересечет черту родного городка, то тут же снова станет маленьким. Поползут на него ожившие стариковские мумии, запоют по радио давно мертвые голоса, поднимется красное знамя, и опять он, маленький, больной и испуганный, с горячим

температурным лбом, полезет к бабушке в кровать.

А это мало кому хочется, ведь так не будет бабушкиного компота,который самый вкусный непременно по ночам, не будет рыжей девчонки из соседнего подъезда, которую непременно хочется дернуть за отросшую косу и попросить поведать очередную историю, а, самое

главное, не будет маленького, пыхтящего обиженно Генки и его

вечного «давай погрею».

— Если все будет хорошо, то запишем сингл, — у Генки горят глаза

и восхищенно приоткрыт зубастый частоколом рот. — Наш барабанщик, помнишь его, такой еврейчик, встречается с сестрой хозяина клуба,

и, если что, все на мази, отыграем пару концертов, с нашим материалом это…

Генка все говорит и говорит, перебирая бесполезный блестящий словесный бисер. Наверное, он хочет быть, как Женька, выхватывая самые нужные слова и приглаживая их, как котят, вовлекая в самую простую форму человеческого общения: стихи. Генка хочет стихов, но он не умеет писать так, как Женька, потому и просит, просит,

просит.

А Женька и написал бы, но он каждое слово отрывает от сердца,жонглирует им, гладит против шерсти, и каждое написанное стихотворение рвет его душу на части.

— Конечно, Ген. А потом пойдем, как в старые добрые, залезем на

наше место на крыше, нальем яблочного сидра…

— Конечно, — Генка подмигнул. — А сейчас давай главный прогон.Будем демку писать.

Светило весеннее солнце, наполняющее грудь странным желаниемвыбежать на улицу и гулять до поздней ночи.

Танцевать на улице под музыку из собственной головы, перешептываться с легким ветром и жмурить глаза. А потом раз — и пойти на улицу, куда-нибудь в лес,пройти десять, пятнадцать километров навстречу чему-то волнующему и светлому. Ощущению того, что все впереди. Все возможно. Ты способен на все, только руку протяни.


* * *


— Евгений? Евгений, я увеличу вам дозу. Вы, кажется, совершенно не справляетесь. Я все понимаю, вторая группа, но, кажется, когда комиссия определяла вашу дееспособность, она немного… ошиблась. Вы меня слышите? Вы слышите меня?

Мужчина коротко кивнул. На тощем лице клоками висела ярко-черная, кудлатая бородка, а запавшие глаза потухли, кажется,много лет назад. Поежившись и подув на собственные красные,

покрытые гусиной сморщенной кожей ладони, он покрепче закутался в латаное черное пальто.

— Простите меня, — он виновато моргнул. — Просто здесь так холодно.

— Мы, кажется, это уже обсуждали, Евгений. Это исключительно

психосоматика. Если вы не возьмете себя в руки, не начнете следить

за собой — Господи, вы вообще принимаете душ? — то мне придется

вас госпитализировать. Вы же понимаете, что это серьезно?

— Да, понимаю. А хотите секретик? Сегодня мой день рождения.Возраст Христа, представляете? Я уже на целых тринадцать лет старше собственных родителей.

Психиатр, дородная тетка со вздернутым бульдожьим носом -

почему-то эта черта очень напоминала вечно смешливого кривляющегося Генку — покачала головой.

— Приходите через неделю.

Домой идти не хотелось, и Женя, выйдя из здания диспансера, с наслаждением закурил. На улице стояла весна, дым приятно проходил через его исстрадавшиеся, перенесшие не одно воспаление легкие, а в голове было легко и приятно. Наверное, бабушка сделает торт,поэтому Жене надо торопиться домой, сходить с ней в магазин, ведь он хороший мальчик и помогает своей бабушке, потому что…

Женя сердито затушил окурок прямо о собственное запястье.

Приятный кратер боли — маленький Везувий — и ноющий океан.Генка, тридцатишестилетний, но веселый и задорный Генка,смотрел на него с очередного плаката, улыбаясь искусственной белоснежной улыбкой и трепеща химически завитыми волосами.

И тогда Женька вспомнил.

Вспомнил, почему так раньше любил он весну и почему ненавидит теперь. Вспомнил, почему ходит ко врачу, почему пьет все эти таблетки. Почему ему больше не хочется танцевать и лет пять уже не вышло ни одного стихотворения из-под его руки, а все картины получаются грязные и пугающие.

Ведь лучший друг предал его. Забрал себе его умение рождать слова из воздуха, променяв на неоновый свет и красивые зеленые бумажки с портретами российских городов. Лучший друг танцевал на его могиле, высоко выбрасывая вверх сапоги со шпорами, а теперь пишет про него грустные стихи — да какие это стихи, лишь срифмованная проза — заставляя тысячи фанатиков искать его

квартиру и доводить до обмороков бабушку.

Женя плюет и достает новую сигарету. Стоит, теребя бородку, и улыбается. Пальцы промерзли насквозь и не двигаются почти, а в голове тот самый голос, детский и насупленный.

Совсем ты уже, дурак мерзлявый. Давай сюда, я подую.

Глава опубликована: 25.02.2020

Как Женька болел

— Ба, — Женя тыкается носом в плечо. Когда ты маленький, вокруг абсолютно все кажется огромным, даже шкаф с посудой: чтобы достать до него и взять тарелку для каши, Жене приходится вставать на табуретку и тянуться на носках. — Ба!

И бабушка кажется огромной-преогромной. Вытянутой, сухой, как палка старичка-лесовичка, которой он колотит нерадивых грибников за то, что они не срезают гриб, а вырывают его с корнем, повреждая грибницу. В квартире холодно — отопление включат только через месяц, и Женя приболел. Он вообще очень часто болеет. Всякий раз, как только Женя начинает клевать носом, голова тяжелеет, а во рту становится горько, как будто наелся лука, бабушка тут же сует ему под мышку градусник, бормоча про себя что-то.

Он иногда настолько уходит в себя, что может не заметить, если у него под носом пронесут баллистическую ракету, чтобы ударить по Америке, но слухом Женя не обделен. И прекрасно все слышит. Что он отвратительный, безмозглый мальчишка, который совершенно не научен правилам хорошего поведения, а оттого и болеет вечно. Ведь если взрослые говорят, что нельзя ступать босыми ногами по полу и выбегать на улицу с мокрой головой, то значит, нельзя.

Жене становится очень обидно, ведь он правда слушается бабушку. Осенью носит штаны на вате, никогда не выходит на улицу без шапки или, не надев теплые, колючие колготки. Женя даже мороженого никогда не ел — точнее, ел когда-то, но этого не помнит. Ведь тогда еще мама с папой были живы, а, значит, он был совсем еще маленький. Разве Женя виноват в том, что заболел?

От обиды на глаза наворачиваются слезы, и Женя начинает плакать. Он не любит плакать, ведь плачут только неженки и маменькины сынки — так говорил Генка, Генкин брат, даже сама бабушка, а разве мнение бабушки не основополагающее в этом безумном мире?

Женя не хочет плакать, но слезы, противные, гадкие слезы сами идут и идут, оставляя соленые подтеки на щеках. Когда они высыхают, щеку неприятно стягивает, и хочется пойти и подставить голову под кран в ванной, но ноги отчего-то такие тяжелые, как будто он, Женя, весит не пятнадцать килограммов, а тонну. Как будто он где-нибудь на Солнце, и его с силой пригибает к земле, да так, что хочется прижаться к ней, закрыть глаза и больше не открывать. Никогда.

С каждым вдохом в груди что-то хрипит — наверное, там поселился кто-то злой. Бабушка столько раз говорила ему мыть руки перед едой, и Женя всегда мыл, но в этот раз он что-то запамятовал, и теперь наверняка в него проникла какая-то зараза, и теперь она растет. Сначала просто хрипит, ведь ей тоже нужен воздух, а Женя забирает его весь своими кустистыми, пузырчатыми альвеолами — ему нравится слово «альвеола», которое красуется в папином учебнике по биологии за седьмой класс. А потом постепенно вырастет настолько, что разорвет Женю изнутри, и будет смотреть, как он корчится в агонии, пытаясь собрать воедино собственные разорванные кишочки.

От этого становится еще хуже.

— Ты чего? Ну, чего расплакался, горе луковое, — бабушка хватает его и поднимает на руки. Бабушка худая и старая, но у нее сильные руки, и Женя хватается за них, как за спасательный круг. — Дай-ка лоб посмотрю. Господи ж ты Боже, какой горячий! Пойдем, ложись давай в кровать, ну, сейчас же.

Бабушкин голос доносится, как сквозь вату, и Женя прикрывает глаза, ощущая, будто проваливается в неведомую, черную бесконечную бездну. Он обречен на вечное падение, в падении вырастет сначала на десять, а потом на все сорок сантиметров, и будет такой же высокий, как бабушка или буфет на кухне, у него появятся волосы на лице и подмышках, а потом он постепенно поседеет, состарится и умрет — и все так же будет монотонно и пусто падать.

Женя просыпается от того, что бабушка включила свет. Садится напротив него в комнате, пьет чай, шумно втягивая тепло-коричневую воду из блюдечка, качает головой.

— Ба… — он тыкается носом ей в плечо. — Ба!

— Ну, чего тебе, постреленок, — ворчит бабушка. Она всегда ворчит, но Женя на нее не обижается: он знает, что бабушка всегда так делает, когда не знает, как ему сказать о том, что любит его. Почему-то взрослые не умеют говорить это в лицо, а прячут за интонацией голоса, маскируются ужимками, жестами, а когда почему-то боятся, то и вовсе высказывают не то, что думают на самом деле. Жене кажется, что если бы вдруг все взрослые начали говорить честно, жить стало бы гораздо проще.

Но пока он ощущает себя лишь детективом в потертом плаще и с трубкой, который вынужден пробираться через сотни препятствий для того, чтобы добраться до маленькой, серой, но оттого такой важной разгадки. И ему это нравится.

— Расскажи мне сказку, ба.

— Какую еще, прости, сказку, ты уже немаленький, — бабушка качает головой. — Тебе в школу в следующем году, какая сказка!

— Как — какая, — Женя смотрит удивленно. — Про папу. Расскажи мне что-нибудь про него.

Это у них с бабушкой отдельный ритуал. Всякий раз, когда Женя просит рассказать ее что-нибудь про родителей, то она вдруг меняется на глазах. Сползает с лица вечно недовольное, суровое выражение, горбится спина, и Женя с удивлением понимает, насколько же все-таки стара его бабушка.

— Про папу? Ну, что ты хочешь услышать?

— Как он ходил в школу, что любил есть на завтрак, болтал ли ногами, когда сидел на табуретке, в какие игры любил играть, были ли у него друзья, — Женя тараторит, несмотря на больное, осипшее горло. — А еще какие он любил книги читать на ночь и что он делал, когда болел.

— Ну, слушай…

На самом деле Женя знает про папу практически все. Что папа в детстве был такой же, как он — кудрявый, похожий на одуванчик в конце июня. Что у него были такие же глаза. Что он тоже любил рисовать, подложив под себя ногу и покусывая карандаши, а потом отплевывался от деревянной вкусно пахнущей стружки. Жене не стоит переживать из-за того, что он такой низенький — папа тоже был ниже всех в детском саду и в младшей школе, а потом резко вытянулся под целых два метра. Как папа познакомился с мамой — хотя маму бабушка почему-то не очень любит. В квартире нет (и никогда не было) ее фотографий, но Женя представляет, что она была очень красивая и любила громко смеяться, играть на гитаре светлые песни, бьющие по сердцу, и нарушать правила.

Единственное, что Женя никогда не спросит — то, как они умерли. Ведь прекрасно знает: такие вопросы не подобает задавать, особенно ребенком. Ведь бабушка все равно не скажет ему правды, а выдаст очередную приторно-сладкую ложь про шпионское задание или партизанский отряд.

Першит в горле, слезятся глаза, но с грелкой на животе не так уж и плохо. Квартира промозгло-ледяная, а бабушка теплая, и к ее боку можно прижаться и прикрыть глаза, чувствуя, как потихонечку, понемножечку отступает дикое чувство холода и одиночества.

А если закрыть глаза и вслушаться в бабушкин голос, можно представить, что папа рядом и держит тебя за руку.

Глава опубликована: 25.02.2020

Как Женьке душно было

Первое, что Женька помнит из своего детства — духота. Протяжная, жаркая духота, что давит на легкие, рот тщетно ловит какие-то крупицы спертого воздуха, и тебе кажется, что ты умираешь. Как солдаты на подводной лодке, в которую не догадались положить баллоны с кислородом.

Но постепенно легкие перестают сопротивляться, и ты сам сродняешься с этой обволакивающей духотой и запахом благовоний, лежишь на ковре — мертвый, не мертвый, кто знает — и совершенно не хочешь открыть люк подводной лодки.

Ведь ты сам и есть духота.

Духота была первым Жениным воспоминанием, и духота окружала его всю жизнь.

Жене три, и он сидит у бабушки на ковре и сосредоточенно возится с игрушечным поездом. Поезд — «Красная стрела» прямо как настоящий, только паровозный гудок совершенно немой, а жаль.

— Ту-ту, — кричит Женя и резко останавливает паровоз.

Он бы тоже хотел покататься на «Красной стреле», но к бабушке в Ижевск они с мамой ехали на поезде. В плацкарте. Было очень жарко, но люди все равно укрывались вязаными пледами. И Женя тоже был накрыт пледом, потому что у него болело горло, у него очень часто болит горло, и мама делала ему горячий чай и читала на ночь книгу — хорошо-о. Женя уже и сам умеет читать, но когда читает мама — это совсем, совсем другое. За окном проносились бесконечные леса и поля, и мамин голос втекал в его уши, обволакивая и наведывая сонное проклятие, и Жене было так хорошо и спокойно, что он ежечасно проваливался в сладкий, овевающий сон.

У бабушки душно, очень душно, потому что она никогда не открывает окна — ей холодно. Раньше у бабушки играло радио — Муслим Магомаев пел про луч солнца золотого, это из мультика, Жене очень нравится — а теперь удушающая тишина.

— Когда похороны? — бабушка разговаривает по телефону с кем-то, а Женя хочет гулять. Хочет извозиться в луже и прийти грязным и мокрым, а потом долго париться в ванне. Хочет насобирать листов — осень же — и сделать гербарий. А еще за окном детская площадка, и на ней кто-то играет, так весело, что крики слышно даже ему, и Женя хочет с ними. — Тела не нашли? Господи, горе-то какое, и как же он теперь будет, сиротка, кому же, кроме меня, он будет нужен…

Женя играет с паровозом, бессмысленно, раз за разом проводя одно и то же действие. А потом ложится на ковер и видит, как в солнечном луче пляшут пылинки.

— Как же он теперь будет, сиротка, — бабушка сидит на кухне и плачет.

Женя хочется спросить, чего это бабушка плачет, ведь скоро мама с папой вернутся из очередной поездки — папа называет это «концертами» — и они все вместе пойдут гулять и есть мороженое. Женя очень любит мороженое.

Он хотел бы спросить, но не спрашивает — и все катает и катает паровозик по ковру, пока тот окончательно не заваливается набок.

Жене семь, и он собирается на экзамены в художественную школу. Честно говоря, он не особо уверен в том, что хочет быть художником: художник все-таки должен хорошо уметь рисовать и вкладывать в свои картинки душу, а у Жени ее нет. Да, бабушка три года мучилась с ним, заставляя рисовать гипсовую голову бесконечное количество раз, так, что Женя уже отточил все штрихи до автоматизма, но бесчисленные Давиды выходят пустые и одинаковые.

— Жень, может, после школы в футбол? — спрашивает Генка. Выделывается: ему недавно отец на день рождения подарил новый футбольный мяч, настоящий, как у Месси, и, конечно, ему хочется его опробовать. — Вратарем будешь.

— Нет, Ген, извини, у меня экзамены.

Ложь дается легко, ведь Женя знает, что бабушка бы ему не разрешила. На каждую прогулку с Генкой ему приходится отпрашиваться по полчаса, ведь на улице может быть опасно. Кто угодно может затащить его в подворотню и убить, или сделать что-то еще, настолько ужасное, что бабушка даже не упоминает это вслух. Он может попасть ногой в открытый люк и умереть. Футбольный мяч может засадить ему по носу, и носовые хрящи от сильного удара впечатаются ему в мозг, и Женя станет инвалидом на всю жизнь.

Женя не думает, что кто-то затащит его в подворотню, даром, и подворотен-то в Ижевске всего три, и все три на краю города, но кивает бабушке и упрашивает, упрашивает, упрашивает.

— А после экзаменов? Я могу за тобой зайти. Пообедаем. Твоя ба такие пирожки вкусные делает.

— Посмотрим.

Бабушка уводит его, единственного из первоклассников, из школы за руку, и Женя слышит смешки. Над ним всегда смеются в классе, он это знает. Смеются, потому что все ходят в школьной форме, а он щеголяет в вязаном бабушкой жилете с розочками. Потому что он тихий и не любит бегать на перемене — если он упадет, то бабушка будет охать и ахать весь вечер. Потому что однажды один из его одноклассников, Егорка, дал Жене подзатыльник, а бабушка об этом узнала и пошла разбираться с директором.

Бабушкина рука цепко держит его за запястье, и на нем, наверное, останется синяк. Бабушка прет, не видя ничего, кроме дороги, и не выпускает его руку, хотя Женьке дико хочется попрыгать по сентябрьским лужам.

— Карандаши взял?

— Взял, ба.

— А краски?

— И краски взял.

— В школе не вертись, а то решат, что ты срисовываешь. Сиди на своем месте, рисуй, что предложат, и будь хорошим мальчиком. Если поступишь, куплю тебе мороженое.

В художественной школе духота, потому что им уже подключили отопление, а на улице плюс пятнадцать. Женя обливается потом и рисует, рисует, рисует, ведь ему так сильно хочется мороженое.

Только посмотрев на рисунок Давида, его приняли без дополнительных экзаменов.

Жене пятнадцать, и он, как всегда в пятницу вечером, сидит дома и делает уроки. А чем еще заняться? Генка поступил в Бауманку и уехал в Москву, и они обмениваются письмами — правда, письмо из Москвы идет целый месяц, и, пока Генка напишет ответ, у Жени уже произойдет куча всяких событий.

Душно, хоть и зима, а еще полутьма, и только лампочка горит над столом. Женя склоняется над тетрадью все ниже и ниже, чтобы страдальчески опустить голову на стол. Он никогда не любил алгебру. И матанализ. И геометрию. Бесконечные иксы и игреки путались у него в голове, вместо тройки Женя писал двойку, а Ирина Олеговна всегда качала головой и говорила, что экзамены он, кажется, не сдаст.

— Женя, ты тут? — бабушка стояла в дверях. Массивная, сухая, высокая, словно выточенная из камня. Иногда Жене казалось, что стоит только стукнуть ее по лицу пальцем, и палец расшибется. Как расшибается кожа об острые морские камни. — Я хочу с тобой поговорить.

— По поводу математики не волнуйся, ба, — Женя улыбается. Лжец. Прирожденный лжец. Весь в своего отца. Ведь в тот день — в тот день, когда Женя остался сиротой — папа точно так же улыбался и врал. Врал, что он трезвый. Врал, что уже вторую неделю не принимает наркотики. Это была ложь, самая настоящая ложь — когда ему было тринадцать, он тайком от ба прочитал заключение патологоанатома: они оба были под наркотой, когда на полной скорости врезались в грузовик. — Генка скоро приедет на каникулы, и он обещал со мной позаниматься…

— О, нет. Это по поводу твоей… Лиды, кажется? Так ее зовут?

— Откуда ты знаешь? — все-таки они похожи. Так же по-птичьи склоняют голову к плечу, когда сердятся.

— Соседка сказала. Марья Петровна. Сказала, что ты провожал ее до дома, а потом, не доходя до подъезда, вы поцеловались. Вы целовались прямо на улице, забыв про все правила приличия!

— Мне уже девушку нельзя поцеловать, ба?

— Лида… не то, что тебе нужно, ребенок, — бабушка никогда не говорила ему «милый» или «дорогой». Ребенок, произносила она сухо и с поджатыми губами, и, несмотря на то, что ему в следующем году идти в десятый, а еще он уже пробовал алкоголь, Женя снова почувствовал себя ребенком. — Подумай сам: отец у Лиды алкоголик, наверняка она… тоже. Это плохая компания. Хочешь стать, как твой отец, а? Хочешь валяться пьяным под забором, а потом не дожить до тридцати? Этого ты хочешь? Хочешь разбить меня окончательно?

Бабушкин голос дает петуха, и Женя только сейчас понимает, что она плачет.

— Ба, — он по-детски тыкается ей в плечо. А потом понимает, что они одного роста. — Пожалуйста, не плачь.

— Обещай мне, — всхлипывает бабушка, — обещай мне, что бросишь эту шалашовку.

— Хорошо, — тянет Женька.

Когда на следующий день Генка звонит ему из Москвы и предлагает место в общаге, Женька тут же принимает приглашение. Бабушка звонит ему каждый день и воет в трубку, заливаясь крокодильими слезами, умоляя вернуться, но Женька просто молчит в ответ.

Такой уж он странный уродился.

Женьке двадцать четыре года, и он только что отыграл очередной сет на полтора часа. Толпа бурлит, требуя хлеба и зрелищ на афтерпати, на него вешаются готовые на все девчонки и обвивают его со спины, превращаясь в многоликое, многорукое чудовище.

— Ну, что, пойдемте гулять, — Генка потрясает ключами от машины. Это алкоголь говорит его устами или же Генка сам это придумал? Он же дико пьян. — Я веду!

В клубе опять душно. Горло чертовски саднит, глаза слезятся, и больше всего на свете Женька хочет не участвовать в тусовке этих людей, ведь он тут знает только Генку и, может быть, Ника с архитектурного.

— Женька, чего встал, — алкоголь и спиды говорят устами Генки, и Женька очень сильно хочет вмазать ему по роже, чтобы привести его в чувство. — Поехали!

— Ты дурак, Ген? Так мои родители погибли. Не справились с управлением и врезались в грузовик. Говорят, что их буквально собирали по кусочкам.

— Зануда, — разочарованно говорит Генка и отходит в сторону.

Конечно, Женька зануда. А еще он завидует Генке, как может. Ведь Генка никогда ни у кого не отпрашивался и не думал о последствиях, опаздывая на пять минут. Генку не ждали в дверях и не заливали его слезами. Генка мог в любой момент выйти из дома, Генка даже не скрывал, когда начал курить, и о первом его алкогольном похождении родители тоже были в курсе.

Генка всегда делает то, что хочет, и никто ему не указ.

Будь Женьке пятнадцать, он бы поехал. Он был бы в первых рядах, а, может, сидел бы на крыше, обкуренный и счастливый, ведь что может быть лучше того, чтобы перечить бабушке?

Но Женьке двадцать четыре. Он перерос собственных родителей и не видел бабушку девять лет.

На улице он видит старый, советский еще таксофон, и руки так и тянутся позвонить по выученному наизусть номеру.

— Алло? Кто это так поздно? Алло?

Женя кладет трубку и прислоняется лбом к холодному стеклу таксофона. Воет утренний ветер, и ему больше не душно.

Глава опубликована: 04.03.2020
И это еще не конец...
Отключить рекламу

2 комментария
Блин, читаешь, понимаешь что это - гениально написано. И так всегда, уровень передачи разных этапов жизни, отношенек, всего - такой великолепный во всех пластах, что история выходит экранизированной уже при прочтении
Жора Харрисонавтор Онлайн
Alex Pancho
Ой, спасибо огромное.
Чтобы написать комментарий, войдите

Если вы не зарегистрированы, зарегистрируйтесь

↓ Содержание ↓
Закрыть
Закрыть
Закрыть
↑ Вверх