↓
 ↑
Регистрация
Имя/email

Пароль

 
Войти при помощи
Размер шрифта
14px
Ширина текста
100%
Выравнивание
     
Цвет текста
Цвет фона

Показывать иллюстрации
  • Большие
  • Маленькие
  • Без иллюстраций

Эксперимент в темных тонах (гет)



Автор:
Фандом:
Рейтинг:
R
Жанр:
Драма, Романтика
Размер:
Миди | 173 Кб
Статус:
Закончен
Предупреждения:
Нецензурная лексика, От первого лица (POV), Смерть персонажа
 
Проверено на грамотность
Сквозь форточку проникает холодный осенний ветер, пианино щерится белоснежными зубами-клавишами, а в душу вползает глухая тоска. Разум полнится нотами и звуками, и я кажусь себе потерянным в бешеном Prestissimo мегаполиса.
На конкурс «Чистый Лист: Человеческая комедия», номинация «Через Ад к Раю».
QRCode
↓ Содержание ↓

↑ Свернуть ↑

Глава 1

Я играю "Апассионату", первую часть. Я поступал с ней в консерваторию и теперь очень часто возвращаюсь к ней — она успокаивает. Горький сигаретный дым расслабляет, но пепел падает на клавиши, и я раздраженно останавливаюсь.

— Опять куришь в комнате, — выдыхает Анна, и я вздрагиваю — я совершенно упустил момент, когда она появилась дома. — Я же просила выходить на балкон.

Я киваю и выхожу — передо мной расстилается спальный район нашей столицы, и с балкона нашей пятиэтажки видны другие дома, более новые и высокие. Днем они нарядные, точно раскрашенные яркими красками рукой юного художника. А сейчас — огромные серые тени, глядящие светящимися глазами-окнами; за каждым кипит жизнь, за каждым вершится чья-то история. Точно большой муравейник. Я выбрасываю окурок и вытаскиваю из кармана рубашки пачку; новая сигарета наполняет меня горько-пряным дымом, а сверху разверзаются небесные хляби. Идет снег с дождем, ветер клонит к земле верхушки небольших деревьев, едва находящих в себе силы на то, чтобы произрастать в городских джунглях. Мне зябко — рубашка тонкая, но уж лучше так. Я ловлю себя на мысли, что в последнее время стало неуютно делить с Анной мою съемную квартирку.

Анна появилась в моей жизни внезапно. Точно снег на голову — этой весной мой профессор, Аркадий Геннадьевич, зная мою страсть к Бетховену, дал мне Сонату №4 ля минор для скрипки и фортепиано. А в качестве скрипки пригласил студентку на курс младше. С этого дуэта начался не только новый этап в моей музыкальной карьере, но и открылась новая страница моей личной жизни. Сразу после первого же концерта Анна переехала ко мне, оставив за спиной почти три года в студенческом общежитии, и принялась обживать мою съемную халупу.

Лето мы провели вместе — то в гастролях, то в безудержном кутеже молодости, ночных прогулках, поездках за город, походах в кино. Нам всегда было о чем помолчать и о чем поговорить. Пожалуй, единственной точкой нашего несовпадения было мое курение.

Изрядно замерзнув, я возвращаюсь в комнату, гоня от себя мысли о том, когда же мне успело стать так неуютно. Анна стоит у пианино, склонив голову, и я невольно любуюсь ею: длинные волосы цвета расплавленной меди, белая, точно фарфоровая кожа, чуть приоткрытый рот и тень задумчивости на высоком точеном лбу.

— Должно быть, черные клавиши заблудились меж белых, — наконец изрекает она, и я вздрагиваю.

В последнее время меня пугают мысли Анны; мне кажется, что ее необычность выходит за все мыслимые и немыслимые пределы. Поначалу мне это очень нравилось, но теперь я ощущаю, как липкий страх подползает к горлу.

— Не кури, — говорит она уже каким-то совсем будничным тоном. — Я как представлю, что этот дым оседает на тебе изнутри, как выкрашивает твою душу в черный...

Я хмыкаю.

— Аня...

— Я ненавижу, когда ты так меня называешь, — злится она. — Мое имя Анна, ты же знаешь!

Конечно, я знаю. Но удержаться не могу.

— Я голодна.

Я вздыхаю — она трогательно беспомощна в быту. До такой степени, что не может даже прилично порезать колбасу. Поэтому все заботы о хлебе насущном лежат на моих плечах; помимо ежедневных восьмичасовых репетиций, из-за которых меня ненавидят все жильцы нашего дома, я вынужден кормить нас обоих. Поначалу это забавляло меня, но теперь... Все — теперь!

— Погрей супа, — отмахиваюсь я.

Я не голоден и совершенно не имею желания идти на кухню.

Она тяжело вздыхает, и мне все ясно без слов.

В последнее время Анне не по душе все: она постоянно хочет чего-то особенного, говорит о странных вещах, где-то пропадает подолгу, а я ловлю себя на мысли, что предпочитаю одиночество ее обществу. Что она стала меня тяготить.

— Ты холодный, — она приближается ко мне и обнимает.

— Я замерз, — киваю я.

— Нет. Ты изнутри холодный, Стани́слав, — поясняет она, а я морщусь — ненавижу, когда она произносит мое имя вот так, на польский манер.

Я качаю головой и направляюсь на кухню. В холодильнике пусто, как, должно быть, пусто сейчас у меня на душе; лишь кастрюля вчерашнего супа, несколько кусков уже зачерствевшего хлеба и остатки колбасы. Судя по срезу, Анна уже пыталась наделать бутербродов.

— Я хочу вина, — капризно произносит она, а я ругаю себя на чем свет стоит — пропустил ее появление, и теперь она стоит в дверном проеме, освещенная скупым светом тусклой лампы, только волосы золотятся.

— Тебе нельзя, — сухо отвечаю я.

— Еще каких-то пару месяцев назад ты так не думал, — выдыхает она и проходит, садясь на старый видавший виды стул.

Она до того неуместна здесь, в этой кухне, что я невольно улыбаюсь. Моя комната еще выглядит прилично — я сам поклеил в ней белые обои, выкрасил потолок и выбросил к чертям всю мебель, созданную в ныне не существующей уже десять лет стране; теперь там стоят самодельный гардероб с зеркальными дверями купе в потолок, широкая кровать с кованой спинкой, письменный стол с компьютером, мое пианино да часы над ним. Но кухня хранит в себе все следы старой эпохи: и выцветший абажур, из-под которого льет желтый свет одинокая лампа, и потрескавшийся потолок, и давно пожелтевшие обои, а уж эти шкафчики в розовый цветочек! И, конечно, скатерть. Она просто ужасна, но без нее стол, хранящий следы застолий не одного поколения, и вовсе выглядит так, точно его принесли с помойки. До кухни мои руки не доходят — да и какой мне интерес обустраивать чужое жилье? И потом, стипендия студента невелика; премии с конкурсов — не то чтобы стабильный доход; в ресторанах хотят шансон или, на крайний случай, джаз. Просить денег у матери мне стыдно, да и не особенно попросишь: она растила меня одна, а теперь я даже не приглашаю ее в свою скромную обитель, и ей приходится довольствоваться звонками раз в месяц — на большее меня не хватает. Не то чтобы в моей душе имелся недостаток сыновней любви, но она чересчур беспокоится. А так — раз в неделю смс, звонки и того реже. Чем меньше знает она о моей жизни, тем проще ей самой — не приходится испытывать диссонанс между ожидаемым и реальным.

Анна сидит и смотрит на то, как я режу колбасу, и о чем-то думает.

— Раньше ты так не думал, — повторяет она и смотрит на меня в упор.

— Ты пьешь таблетки, — напоминаю ей я.

Таблетки. Антидепрессанты — она регулярно посещает врача. Я по мере сил стараюсь помогать ей, не тревожить, поддерживать, но в последнее время это дается мне сложнее и сложнее. Я чувствую, как силы уходят, просачиваются в песок; я вечно хочу спать. Возможно, это все осень — ежегодное умирание природы налагает свой отпечаток на мою душу, тянет за собой, а мне не достает энергии на то, чтобы не покориться этому сезонному изменению, этому круговороту. Пожалуй, я слишком обычен. Может, даже зауряден.

— Да, — соглашается она. — Но летом все было так же. И это не мешало нам.

Я злюсь. Летом я понятия не имел, что все так серьезно — белые коробки с глянцевыми кругляшами, упаковки витаминов, которые она старательно раскладывала по ячейкам. А потом я нашел рецепт. Тогда из дома пропало почти все спиртное. Я изредка улучал моменты, когда Анна была на занятиях и репетициях, и навещал любимый бар на Пушкинской площади. Она наверняка замечала, но отмалчивалась.

— Не начинай, — морщусь я и чувствую, как мигрень холодными тисками сжимает виски.

— Не злись, — она качает головой и принимается за бутерброды.

Я бросаю взгляд на часы — у меня еще полчаса на шум, и мне надо заниматься.

Пианино похоже на холодную женщину, глухую к ласке: звук сухой, отрывистый; фразы — мертвые; линия мелодии рвется, не успев распуститься — должно быть, так чахнет цветок без воды. Я завожу метроном — черная махина равнодушно отстукивает ритм, белая полоса, испещренная линиями, цифрами и итальянскими словами, точно галстук поверх судейской мантии. Каждый удар обрушивается на мою голову, точно обвинительный приговор.

"Рахманинов не дается вам, Станислав".

Я повторяю эти несчастные четыре такта раз за разом — медленно, вдвое снизив темп, чтобы добиться четкости. Это мне даже удается — хотя звук по-прежнему сухой и блеклый.

Я слышу, что не только метроном осуждает меня — громкий стук разносится по всему подъезду; я бросаю взгляд на часы — мое время на сегодня истекло.

Постель холодна: сквозь оконные щели проникает колючий ветер, и я кутаюсь в одеяло покрепче. Анна рядом тоже холодна — она лежит и рассматривает потолок.

— А если бы за окном не было света, — говорит она внезапно, — он был бы черным. Станислав, ты бы покрасил потолок в черный?

— Это за меня сделала ночь, — отвечаю я.


* * *


— Плохо, молодой человек.

Аркадий Геннадьевич смотрит на меня сквозь толстые стекла очков — таких же, как у меня, но я уже давно не ношу очков, сменив их на контактные линзы. Он худ, точно жердь; его темно-серый костюм болтается на нем, точно на вешалке, усы его топорщатся смешной пегой щеткой. Но взгляд его серьезен.

— Что с тобой, Станислав?

— Не знаю, — выдавливаю я.

Я и правда понятия не имею.

— Где твой задор? Где эмоции? Ты был полон их в начале этого семестра, теперь же...

Он барабанит сильными пальцами по крышке рояля. Я тушуюсь — что тут скажешь?

— Что у тебя произошло? — он подсаживается ближе и заглядывает мне в глаза. — Мать здорова?

— Да, — я ловлю себя на мысли, что не звонил ей уже больше месяца. — Ничего, Аркадий Геннадьевич. Все в порядке.

— Станислав. Я же вижу, — в его голосе нотки отеческого беспокойства.

— Да не знаю я, — я развожу руками и смотрю в ноты. Глаза профессора слишком пронзительные — он наверняка разглядит во мне то, о чем я не догадываюсь сам.

— Ты очень поменялся, — он качает головой. — Может, дело в той девушке? Скрипачке?

— Нет, — поспешно отвечаю я.

Аркадий Геннадьевич только усмехается в усы. Я играю заново — ничего не выходит. Порой мне кажется, что я просто сижу за механическим роялем и смотрю, как клавиши нажимаются сами собой, без участия моих пальцев.

Он отпускает меня раньше — все равно этим ноябрьским днем толку от меня нет вовсе.

Я иду по коридору и слышу звуки скрипки. Тут же ускоряю шаг. Почему-то в последнее время звуки скрипки бросают меня в нервную дрожь и заставляют беспокойно потирать зудящие ладони.

— Стас!

Я оборачиваюсь. В коридоре стоит Евгений, мой давний приятель. Он на композиторском, играет на саксофоне и водит дружбу с юными джазистками из колледжа. Играет в ресторанах, ездит на относительно свежем "Форде" и тусуется по ночным клубам. Порой мы закатываемся с ним в мой любимый бар и до хрипоты спорим о противостоянии классики и авангарда.

Я пожимаю Евгению руку, а он подмигивает:

— Освободился? Что делаешь сегодня вечером? О, прости, — тут же осекается он, удерживает мою ладонь и подносит к прищуренным глазам. — Я все никак не выучу — ты семейный по паспорту или так?

— Отстань, — я выдираю руку. — Сегодня вечером я свободен, как птица в небе.

— Судя по твоему виду, как говно в проруби, — Евгений по-дурацки смеется, но я не обижаюсь. Он всегда строит из себя эдакое быдло. Особенно, когда начинает это противостояние классических и джазовых музыкантов. — Ладно, — продолжает он. — Как насчет пары стаканчиков?

— Я сегодня за пару графинчиков.

— Э, брат, да ты мрачен, что тучи в небе!

— Спасибо за поддержку, — отмахиваюсь я. — Ты настоящий друг.

— Как твоя шизофреничка?

— Она не шизофреничка! — вскидываюсь я.

— Ладно-ладно! — он демонстрирует мне открытые ладони. — Как там твоя телка?

— Она не телка, — возражаю я.

— Анна, — наконец сдается он.

— Нормально, — я пожимаю плечами.

— Если ты без нее, то я позову гнусинских(1), — хохочет он.

— Зови.

— Не унывай, Ромео! Через полчаса в курилке! Поедем на мне!


* * *


В баре шумно и дымно. У меня, по правде говоря, осталось совсем мало денег — едва хватит на кусок мяса попроще и пару пачек макарон, а до стипендии еще неделя. Премию с конкурса я уже прожрал, да одно счастье — заплатил аренду за три месяца вперед, так что до конца января крыша над головой мне обеспечена. Но Евгений сработал какой-то контракт на свадьбе, так что теперь за всех платит он, наша задача — залить глаза.

— Станислав Доминский! — расширяет размалеванные глаза одна из девиц, кажется, ее зовут Таня, но я плохо расслышал. — Пианист! Вы играли в консерватории Бетховена! Со скрипачкой! Эксперимент в темных тонах!

— Да, — я тоже немало удивлен. Обычно эти джазовые певички очень дурно разбираются в классике.

— Это было потрясающе, — она кивает блондинистой головой, а я беззастенчиво рассматриваю ее — крашеные волосы, остриженные под каре, серые глаза, вздернутый нос и ярко-алые губы.

— Не думал, что вам нравится эта соната, — я залпом выпиваю какой-то коктейль — понятия не имею, что там поназаказывал этот пижон Евгений, но это что-то невыносимо сладкое.

— Я думала про фортепианное отделение, — серьезно кивает она. — Но мне не хватило усидчивости. И потом, петь мне нравится больше, — она пьет свою ярко-розовую жидкость с каким-то скабрезным названием; из стакана торчит бумажный зонтик, а ее губы измазаны помадой.

— Он философ, Анюта, — замечает Евгений. — Видишь, на вы разговаривает. Пока еще не выпьет. Эй, Шопенгауэр! Ты чего пить будешь?

— Возьми мне мартини с водкой, — отвечаю я. — Сил нет пить твою сладкую дрянь.

А сам смотрю на девицу, и язык липнет к небу — неужто она тоже Аня? Я хотел провести этот вечер подальше от всего, что связано с моей Анной, и это совпадение меня злит.

— Я вижу, — Аня закуривает и облизывает коктейльную трубочку. Я отворачиваюсь.

Евгений уже вовсю целуется со второй девицей, вокруг гремит музыка, а у меня шумит в ушах. Я ловлю себя на мысли о том, что бы сказала Анна, окажись она здесь, и понимаю, что не могу себе даже представить ход ее мыслей. Невольно вспоминаются слова Евгения, но у нее совершенно точно никакая не шизофрения.

— Говорят, много ваших сходит с ума, — Аня смотрит мне прямо в глаза, и я вздрагиваю.

Евгений отрывается от своей подружки и смотрит на нас мутным взглядом:

— Да, ты на него посмотри! Настоящий псих!

— У меня и справка есть, — поддерживаю игру я.

На самом деле я не псих. Просто угодил после одного из конкурсов в академический отпуск с нервным срывом. Пару недель даже полежал в психиатрическом — там-то мы с Евгением и познакомились. Он говорил, что устал от лезущих из его головы мелодий. Он тогда закончил работу над сонатой в серийной технике. Потом он отошел от подобных экспериментов и теперь играет блюз.

— У меня тоже! — Евгений дает мне пять и безудержно смеется.

Нам приносят еще выпивки. Аня пьет густо-зеленую жидкость из высокого стакана, перед Евгением три шота, а его пассия довольствуется "Куба либре". Я далеким от аристократизма жестом вылавливаю пальцами из коктейльного бокала оливку и съедаю ее. Она пьянит похлеще водки.

— Я тоже умею быть быдлом вроде тебя, — огрызаюсь я, поймав удивленный взгляд Евгения.

Хмель бьет мне в голову. Я неожиданно ощущаю себя непривычно свободным. Я не хочу домой — и теперь не чувствую вины. Мое сознание парит отдельно от моего тела, оно ликует, оно в исступлении, и мне кажется, что сейчас я могу даже сыграть этот чертов рахманиновский концерт, и пианино под моими пальцами не будет подобием абсолютно фригидной женщины.

Но тело напоминает о своем существовании весьма прозаическим способом, и я, извинившись, встаю и пробираюсь в уборную. Цепляю полой пиджака чей-то стул, игнорирую оскорбительный крик в собственный адрес и наконец оказываюсь в месте, куда так стремился. Сначала воюю с замком на двери, после — с застежкой брюк, но все-таки выхожу из схватки победителем. На выходе из кабинки сталкиваюсь нос к носу с Аней и только теперь замечаю, какой глубокий вырез на ее платье.

— Это правда, что твоя девушка — шизофреничка?

Я неслышно ругаюсь сквозь зубы. Во-первых, Анна не шизофреничка. Она тонкая и ранимая. Она необычная. Но она не больна ничем таким! Во-вторых, кому какое до нас, в конце концов, дело!

— Нет, — отвечаю я.

— Евген сказал, что сегодня можно будет поразвлечься, — Аня облизывает губы и подходит ближе.

Мы так и стоим, точно два идиота, в дверях туалетной кабинки, и я ощущаю себя последней свиньей.

— Я, пожалуй, поеду, — я дергаю плечом. Я нагло вру — на такси у меня денег нет, моя машина осталась у консервы(2), да и я изрядно пьян. Впрочем, идти пешком до проспекта Вернадского — сомнительная идея.

— Мы можем поехать ко мне, мать в командировке, — Аня подмигивает, а я не могу определиться, что гаже: измена в туалете или измена в гостях у хорошенькой девушки, но хотя бы на чистом белье.

— Нет, — говорю я прежде, чем успеваю пожалеть.

— Я тебе не нравлюсь? — Аня кладет голову ко мне на плечо и прижимается теснее — так, что врать мне бессмысленно. Конечно, она мне нравится. И плевать, что я знаю ее каких-то пару часов, что ее зовут точно так, как и ту, что обжилась в моей квартирке — если что, мне же проще.


* * *


— Ты пьян, — замечает Анна, когда я под утро вваливаюсь на порог квартиры.

Она смотрит без осуждения, с каким-то интересом. Под ее глазами — темные круги, губы искусаны, пальцы нервно мнут подол моей старой растянутой футболки — на ней она сидит, точно платье.

Я ощущаю, как стыд падает на мои плечи тяжелой могильной глыбой. Мне начинает казаться, что я весь пропах тяжелыми сладкими Аниными духами, что наверняка где-то нет-нет, да остался след ее ярко-красной помады, что...

Я, не разуваясь, прохожу в комнату и падаю на не расстеленную постель. Стыд снедает меня — я никогда не поступал так. Никогда не позволял себе обмануть ее — ни ее, ни тех, с кем встречался раньше. Я рассматриваю комнату так, точно вижу впервые — и она кружится вокруг меня, и метроном в своей судейской мантии смотрит с крышки пианино.

— Почему ты не закрыла пианино? — я начинаю раздражаться. Мне отчаянно нужно найти виноватого в моей омерзительном поступке, и я точно знаю одно — это должен быть не я. — Клавиши пылятся!

— Я играла... — она отводит глаза.

— Ночью? — я с трудом сажусь на кровати.

Анна вздрагивает, обнимает себя за плечи и смотрит куда-то мимо меня, в стену.

— Не злись...

— Соседи и так меня ненавидят! — восклицаю я.

— Не злись... — она проговаривает это одними губами.

Я встаю и неверным шагом ухожу в ванную — умыться и попить воды. Груз последних суток лежит на моих плечах полусферой небосвода. Когда я наконец выхожу из ванной, торопливо затолкав в стиральную машинку рубашку и белье — кажется, на них все-таки нет предательских красных следов — и закуриваю, Анна не говорит мне ни слова. Она только сидит на постели, обнаженная и бледная, а после льнет ко мне и ничем не напоминает вчерашнюю глыбу льда.

— Сними линзы, — шепчет она.

— Плевать, — отмахиваюсь я.

— Ты видишь сквозь них не так, как мог бы сам, — она настаивает.

— Я сам бы и не мог! — я злюсь. — Без них я вижу только пятна.

— Кто знает, может, все мы и есть — только пятна? — она приподнимается на локте и заглядывает мне в глаза.

Рассвет вползает розовыми лучами в комнату, холодный воздух из рамы неприятно кусает голую кожу. Я ощущаю, как меня знобит — хмель проходит, оставляя за собой упаднически-философский настрой и неприятную дрожь. Мигрень, отступившая было, снова подбирается ко мне. Все-таки нет ничего честнее боли.

— Может, — соглашаюсь я, пытаясь укутаться в одеяло, но Анна требует близости.

— Я слишком пьян, — пытаюсь оправдаться я.

Я не понимаю, отчего она не волнует меня так, как прежде. Все к одному — мой звук стал сер и невзрачен; не выходит не только Рахманинов, но даже Чайковский и Бетховен. Я словно неумелый любовник, неспособный пробудить пальцами и, что куда хуже, — душой — рояль. А где-то в глубине моего разума зарождается мысль о том, что желать Анну — преступно. Я не могу найти тому причин, как ни стараюсь, но в голове отдаются слова Евгения. И потом, разве можно желать ту, кто тяжко больна душой?


1) Гнусинкой в среде студентов-музыкантов периодически называют Гнесинку — Академию им. Гнесиных.

Вернуться к тексту


2) Консерва — консерватория.

Вернуться к тексту


Глава опубликована: 29.06.2020

Глава 2

— Станислав, — Аркадий Геннадьевич смотрит на меня сквозь стекла очков так, словно препарирует острым скальпелем мою душу. Пусть у него вовсе нет скальпеля, а у меня — не факт, что есть душа. — Давай отложим. Сыграй-ка "Апассионату".

Я тяжело вздыхаю и промакиваю руки платком, чтобы не скользили по клавишам. Пытаюсь поймать настроение. Вдох...

Руки опускаются на колени. Я не могу взять в толк, что, черт возьми, не так. Он продолжает смотреть на меня, будто бы я на предметном стекле, под микроскопом.

— Что такое?

Я качаю головой. Я не могу. Пусть я помню ноты — мои руки помнят их все до единой, но не могу. Не могу осквернить священные звуки механической игрой. Во мне словно перекрыт поток, я иссушен, точно маленький ручей в засушливом году.

— Станислав, — Аркадий Геннадьевич серьезно смотрит на меня. — Если это продолжится, нам придется обратиться к врачу.

— Нет-нет, — я трясу головой. — Все образуется.

— Погуляй-ка ты недельку, — выдыхает он. — Дома играй только гаммы. И несколько этюдов. Остальное не трогай. Текст у тебя в порядке, до экзамена время еще есть.

Я вяло киваю. Он мне польстил — обычно я непозволительно долго учу текст. Это не моя сильная сторона. А с листа читаю и вовсе отвратительно для моей квалификации. Сколько бы ни говорили, что это практика, со мной это почему-то работает из рук вон плохо.

— И с Анной своей пока не играй.

Я снова киваю. Я не говорил ему, что уже давно не слышал, как Анна играет — я стараюсь быть дома тогда, когда она на занятиях. Хотя в последнее время я перестал понимать ее расписание, она все чаще оказывалась дома тогда, когда я думал, что она на учебе.

— Созвонимся в конце недели, хорошо? Если что, приедешь ко мне домой.

Я ухожу и надеюсь не встретить в коридоре Евгения. Он-то знал все о той ночи, когда я уехал к Ане. Саму Аню я надеюсь и вовсе никогда больше не встретить — слишком многое я узнал тогда сам о себе того, что предпочел бы оставить поглубже за семью печатями.

Но вместо Евгения я встречаю Надежду Михайловну, скрипачку. Это сухая маленькая женщина с ниткой розового жемчуга на пергаментной шее; ее нарисованные дуги-брови придают ей вечно удивленный вид, слегка перекошенные — видимо, после разбившего ее несколько лет назад инсульта — поджатые губы ярко намазаны перламутровой помадой, и волосы у нее точно такие же, розовато-перламутровые, похожие на копну извивающихся змей, за что студенты очень быстро прозвали ее Медузой Горгоной. Медуза носит старомодные костюмы с огромными накладными плечами и дурацкими драпировками и меховую муфту — ее она не снимает с сухоньких рук даже в помещении. Анна говорила, это чтобы не застудить кисти.

— Доминский! Стас! — она окликает меня и улыбается своей перекошенной улыбкой, от чего у меня мороз по коже.

— Здравствуйте, Надежда Михайловна, — я киваю ей и пожимаю старческую сморщенную руку.

— Надеюсь, вы взялись за ум и не играете больше этих какофонистов Шенберга и Веберна?

Я усмехаюсь. Медуза Горгона — кошмарная традиционалистка. Она ненавидит серийников, а к современной музыке — от джаза до авангардной классики — питает совершенно лютую ненависть.

— А то такой талантливый мальчик! — она снова улыбается, а мне кажется, что ее хватил второй удар.

— Нет-нет, — я решаю подыграть старой больной женщине. — Я сейчас работаю над Рахманиновым.

— Чудесно! — она вся сияет. — Вообще, я к вам по серьезному поводу. Не выпьете со мной чаю?

Я соглашаюсь, проклиная все и вся. Как-то раз я уже выпил чаю с Надеждой Михайловной, а потом мне пришлось объясняться перед педагогами по музыкальному анализу, истории зарубежной музыки и композиции, что я вовсе не собирался злостно прогуливать их предметы. Но теперь меня отпустили на неделю — осталось лишь подписать в деканате бумагу, — поэтому я спокоен. В конце концов, лучше чай с самой Медузой Горгоной, чем время, проведенное с Анной дома.

Она хлопочет у буфета в своем кабинете, а я рассматриваю портреты великих композиторов на стене. Никаких новых венских классиков, никаких авангардистов. Вот торжественно смотрит Гайдн; вот Моцарт в напудренном парике с кокетливой косой; вот изрытое оспинами мятежное лицо Бетховена. Здесь же мрачный Паганини, обличенный слухами о контракте с самим Дьяволом; длинноносый Корелли; породистый Венявский. Пока я рассматриваю такое родное для любого русского музыканта лицо Петра Ильича, Надежда Михайловна звенит кружками и отключает вскипевший чайник.

— Прошу вас, Стас, садитесь, — она указывает на мягкий стул, и я беспрекословно повинуюсь. Эта женщина старше моей матери, а, быть может, и годится мне в бабки.

Она выкладывает на стол какие-то сладости и принимается вспоминать, как была возмущена очередным "авангардистом с композиторского", который вздумал играть Листа "совершенно по-варварски". Я пропускаю ее тираду мимо ушей — это я уже слышал, и не один раз. Не уверен, правда, что в прошлый раз речь шла о Листе, а не о ком-то еще.

— Стас, — наконец, она переходит к делу. — Я про Анечку Розенблат.

Я обращаюсь в слух. Не знаю, что на сей раз от меня хотят, но беспокойство накрывает с головой. Чувство вины — тоже, и я снова злюсь на себя. Пытаюсь осмыслить, что же есть эта чертова вина, и всякий раз прихожу к выводу о собственной ничтожности. А этот вывод мне совсем не по душе.

— Она что-то зачахла. Сначала, когда вы играли четвертую сонату, — Надежда Михайловна замолкает, берет чашку, смотрит на нее рассеянно, а после со стуком ставит на блюдечко. Пар поднимается от горячего чая, и я отмечаю, как все-таки хорошо сидеть в теплом кабинете, когда за окном бушуют дождь со снегом, и стылый воздух, и ежегодная агония — а ведь совсем скоро все укроет мягкий белый саван.

— Ах да, — она криво улыбается. — Простите мне, Стас, некоторую старческую рассеянность.

Ее смех хриплый, старушечий, и я тотчас воображаю себе, что у нее, должно быть, под прикрытием всех этих портретов, где-то тут есть печка, точно у Бабы-яги. И она непременно меня в ней изжарит, пусть мяса-то во мне и не так много. В конце концов, Яга, Горгона — один черт.

— Вы чай-то пейте, — кивает она.

— Что там по поводу Анны?

— Анна... — она поджимает губы так, что они кажутся кривой перламутровой линией. — Она перестала играть. У нее совершенно не идет звук, она зажалась, будто бы уползла в свою раковину.

Я отпиваю чай. Он обжигает, но так отчего-то даже легче. Что же это выходит? Мы с Анной опустошаем друг друга? Точно огонь осушает воду, а вода гасит огонь?

— Когда вы только начали играть вместе, у нее случился огромный прорыв. Она девочка талантливая, но не всегда может совладать с собой. А без самообладания и самоконтроля в нашем деле совсем никак, сами понимаете.

Надежда Михайловна переплетает старушечьи пальцы, и я вижу, что лак на ногтях у нее такой же перламутровый, как помада.

— Надежда Михайловна... — я решаюсь. В конце концов, эта женщина учит Анну уже три года в консерватории и еще год — до, она должна знать. — Вы знаете, что Анна пила таблетки?

— Знаю, — она кивает и сжимает узловатыми пальцами переносицу. — У девочки была депрессия. Если вам кто-то говорит, что она сумасшедшая — не верьте. Я убеждена, это не так. У Анечки очень своеобразный взгляд на мир.

Я киваю. Это я уже успел понять.

— Я постараюсь узнать, в чем дело, — осторожно говорю я.

— Постарайтесь, — она предельно серьезна. — Вы хороший мальчик. Не сделаете ей хуже.

Я нервно сглатываю.

— Обязательно.


* * *


Чай комом стоит в глотке. Я наматываю шарф и натягиваю перчатки. Невыносимо хочется пройтись пешком, но машина стоит на парковке и ждет. Я плюю на все и иду в сторону Тверской. Москва уже наряжается в новогодние огни; сумрак стеклянным куполом висит над землей, а под небосводом кружатся снежинки, точно кто-то тряханул хрустальный шар и теперь сверху смотрит на нас.

Я беру кофе на вынос и размышляю о словах старой скрипачки. Она убеждена, что Анна не больна. Это кажется мне просветом, лучом надежды. Выходит, не такой-то уж я и аморальный тип. Я не желал больной женщины, не пользовался ее безумием. Да, я изменил ей, но я и клятв верности не приносил. И потом, это была всего-то случайность. Конечно, мать воспитывала меня иначе...

Я с наслаждением закуриваю и думаю о том, что как только приговорю сигарету, позвоню матери. Как раз вечер вступает в свои права, она наверняка закончила работать и уже едет домой. Главное — сначала докурить.

Евгений уже поднял меня на смех за просьбу не фотографировать с сигаретой. Да, я все еще скрываю это от матери и потому надеюсь, что она не явится в мою квартиру. Впрочем, ей там делать нечего — ехать далеко, ночевать толком негде, работы много. Так что в редкие ее визиты в Москву мы довольствуемся прогулками по центру. А когда к ней езжу я, могу несколько дней и потерпеть. Зато сколько наслаждения потом!

На самом деле Евгений зря смеется. Мать похоронила отца, моего деда, собственного супруга и брата — всех одолел рак, и все смолили, точно паровозы. С тех пор она панически боится за меня. Я знаю, что сам рою себе могилу, но отказаться от этого удовольствия не могу. Должно быть, это мой подростковый бунт. Пусть поздно, но все ж таки лучше, чем никогда.

Мать рада меня слышать, а я хоть отвлекаюсь. Ровно до того момента, пока она не спрашивает меня об Анне. Я не посвящал ее во все подробности наших взаимоотношений, это совершенно лишнее. Но о том, что мы довольно тесно общаемся, мать знает. Я вяло отбрехиваюсь, но мать, точно гончая — кровь, чует мою неискренность. Ее предположения одно другого краше, и я спешу уверить ее, что все в порядке, что странный я не из-за Анны вовсе, а у меня никак не получается один из проклятых рахманиновских пассажей, что от погоды у меня болит голова, что пора покупать новые линзы, потому что от старых уже дискомфорт в глазах, но я никак не попаду в свою оптику. Кажется, она верит, хотя в голосе ее остается та характерная нотка, заметная, пожалуй, только самым близким людям; настолько близким, что плоть от плоти.

Я бреду куда глаза глядят, размышляя о гении Бетховена — даже потеряв слух, он оставался величайшим, а я... А что я? Как жалкий безумец, не способный вспомнить, на какой улице живу; точно старый импотент; словно утративший голос певец. Какую магию творил я этими пальцами — и куда она теперь исчезла, утекла?

На ум снова приходят слова Надежды Михайловны. Я решаю, что с меня довольно, и направляюсь обратно к машине. Холод пронизывает меня до костей, ветер усиливается, швыряет мне прямо в лицо острые обломки снежинок — должно быть, в них тоже что-то надломилось, оттого они и стремятся ужалить меня за лицо, путаются в волосах, точно хотят отомстить за собственную ледяную агонию.

Сумрак сгущается и походит на синий кисель, такой же синий, как "Блю кюрасао" в одном из давешних коктейлей. Сквозь него оранжево светят фонари, краснеют стоп-сигналы машин, неоном горят вывески. Моя "Вольво" ворчит, стеклоочистители ходят быстро, задние колеса проскальзывают в поворотах, и я погромче включаю магнитолу. Классика раздражает, от джаза я засыпаю, и тогда решаю остановиться на "Scorpions". Не на балладах, нет — у них замечательные быстрые песни. Этой весной у них вышел новый альбом — "Unbrekable", и я тут же приобрел диск. Теперь под упругий рифф из "New Generation" я, переползя Якиманку, проскальзываю по ледяной каше колесами и несусь по левому ряду Ленинского. Вот огромный дракон на боку дома разевает пасть, вот Гагарин устремляется ввысь, а по правую сторону остается исполинское здание Академии Наук. Когда Майне проникновенно поет "Maybe I, Maybe you", я уже вижу вдали отблески фонарей на "синем зубе" — футуристическом здании стекла и бетона. Подумать только, раньше я подобное видел разве что по телевизору!

Все приподнятое настроение вмиг улетучивается, стоит мне заглушить машину. Домой идти не хочется, смотреть в глаза Анне нет сил, целовать ее — тем более. А она ведь наверняка до сих пор обижается на мой отказ. По ее мнению, я вообще не имею права на слово "нет".

Я обреченно тащусь на свой пятый этаж, и вот у меня оживает мобильный — полифоническая мелодия раздражает меня своим тембром. Номер незнакомый. Я отвечаю — мало ли, вдруг предложат тур по Европе? Наверное, я чертовски наивен.

На том конце провода Аня. Я тихо шиплю сквозь зубы — я надеялся, эта глупая интрижка закончится, так и не начавшись. Но она зачем-то предлагает встретиться еще. Я отговариваюсь делами, репетициями и мигренью. Она чересчур понимающе соглашается — я прямо-таки вижу, как она кивает блондинистой крашеной головой, и гоню прочь непристойные ассоциации. Разговор завершен, а я ловлю себя на мысли, что чертовски возбужден.

В квартире холодно и тихо. Я прохожу, не снимая туфель — плевать, в машине достаточно чисто. И потом, что-что, а пол здесь на удивление хороший — покрытый лаком паркет везде, кроме кухни. Да и мою его все равно только я.

Анна сидит на постели, в одной моей белой рубашке, балконная дверь распахнута настежь, шторы и тюль надуваются холодным пузырем.

— Черт бы тебя взял! — ругаюсь я и захлопываю балкон. — Ты же простудишься!

— А пусть бы и черт, — соглашается Анна, склонив узкую головку набок. Ее волосы падают на лицо, рассыпаются по плечам, играют медью и золотом под светом люстры. — Ты же не хочешь.

Рубашка на ней расстегнута, круглая грудь обнажена, стройные ноги закинуты одна на другую. Крышка пианино вновь открыта, и я уже готов выйти из себя, как замечаю, что зеркала — огромные, от пола до потолка, встроенные в двери гардероба — занавешены простынями. Я проглатываю ком в горле.

— Что это?

— Я их завесила, — объясняет Анна.

Я сажусь на крутящийся стул у пианино — банкетка обошлась бы мне слишком дорого. Я отчаянно хочу взять ее за плечи и потрясти, но понимаю, что не могу — я и так перед ней достаточно виноват.

— Мне не по себе, — объясняет она. — За мной оттуда наблюдают.

— Отражения? — усмехаюсь я. По спине ползет холод — я и сам не слишком люблю отражения. Поэтому я не хотел устанавливать эти двери, но они были единственными, что можно было достать по сходной цене.

— Они украли меня у тебя, — говорит она.

Я трясу головой.

— Они украли мой звук, — Анна продолжает, а я хватаюсь за голову.

— Погоди, — я прочищаю горло. — Пить хочу. Я принесу себе воды, и ты расскажешь. Тебе принести?

— Нет, — Анна качает головой. — Хочешь вина?

Она протягивает мне бутылку — в ней нет уже трети. Красное полусладкое, какая-то дешевая бурда. Я укоризненно смотрю на нее, а в душе волнами поднимается страх. Должно быть, что-то в этом есть. Она заговорила про звук, может, и в моих бедах виноваты отражения?

Я пью вино — ужасная терпкая кислятина, даром что полусладкое. В голове красным облаком пульсирует боль.

— Когда я играла, я потеряла звук. Он ускользнул из-под моих пальцев, — она пускается в объяснения. — Раньше он шел из груди, отсюда, — Анна показывает куда-то в область сердца. — Он был горячим шаром, моим стремлением. Он тек сквозь плечи к пальцам. А струны — продолжение пальцев. Но я взяла скрипку — посмотри! На ней нет струн!

Она порывисто встает, раскрывает футляр — рубашка на ней распахивается, и мне она кажется воплощением чего-то инфернального, демоницей, бестией, что одним взглядом высасывает душу, выпивает досуха.

— Но струны на месте, — я недоумеваю.

— Ты не видишь, — она горько качает головой. — Я играла на твоем пианино, Станислав.

Я пропускаю мимо ушей ненавистное обращение.

— Я думала клавиши — как мои струны, но там еще молоточки. И их так много... Должно быть, нужно иметь очень много души, чтобы играть на пианино.

— Анна, милая, — я ощущаю, как пересыхает во рту. Кажется, если я улыбнусь, губа прилипнет к верхним зубам, и я буду ужасно похож на глупого кролика. — Анна! Давай откроем зеркала! Жутко, будто в доме покойник!

Я не хочу показывать этого суеверного страха. Когда умер отец, мне было тринадцать. Я вернулся домой и обнаружил его на постели, с перекошенным ртом, скрюченными пальцами и открытыми глазами. Он тянулся к чашке с водой, когда смерть настигла его. И я, войдя в комнату, встретился с взглядом его мертвых глаз, а когда поспешно отвернулся, встретил его взгляд снова, в большом зеркале.

— Но так и есть, Станислав, — Анна качает головой.

Она стоит передо мною, прямая, красивая, и я вновь ощущаю жгучий стыд. Я хочу спать, лечь — у убежать из реальности в мир грез, и долго, долго не просыпаться.

— Мой звук. И твой, — она вскидывает голову; ее глаза почти черны — одни зрачки, ни миллиметра радужки. — Скажи мне правду...

Она подходит ко мне, льнет и прижимается, а я стою точно истукан и неверяще пялюсь на простыни на зеркалах.

— Разве ты не стал играть без души? — ее шепот обжигает. — Разве отражение не похитило и твои струны? Ты пахнешь дождем... Это потому, что мы умираем. С каждым днем, Станислав. Вот сейчас я чувствую, как рассыпаюсь. Как меняюсь. И точка звука. Нового звука — она будет в другом месте, Станислав. Давай искать?

Она с неожиданной силой толкает меня в сторону кровати, набрасывается и принимается сдирать с меня галстук.

— Задушишь, — хриплю я.

Я не понимаю, что с ней такое. В те моменты, когда я отчаянно жаждал ее, Анна отвергала меня, находила миллион причин, почему нет. Теперь же, когда я больше всего на свете хочу забыться сном, она открывает сезон охоты, и я — ее добыча. Быть добычей мне не по нраву. Особенно не по нраву мне то, что это уже не впервые.

Я решаю, что раз уж мне ничего не остается, то стоит взять инициативу в свои руки. Перехватываю Анну за талию, подминаю под себя. Ее лицо искажается, и на мгновение мне становится страшно. Она бросается на меня, точно змея; поцелуй-укус кажется горьким и болезненным. Я поднимаюсь вопреки ее сопротивлению и удивляюсь, откуда в ней берется столько сил. Хватаю за руку и отталкиваю к пианино, попутно стягивая штаны. Она упирается руками в клавиатуру, извлекая жуткий диссонанс, а я подбираюсь к ней сзади. Я уже готов к свершениям, кладу ей руку на спину, чтобы удержать, и почти пристраиваюсь.

— Нет! — она кричит так, что звенят подвески на люстре. — Не смей!

Я отшатываюсь, и она пользуется моментом, чтобы повернуться ко мне и воззриться мне в глаза.

— Никогда не подходи ко мне сзади! Иначе как же я узнаю, что это ты?

Я готов пнуть несчастный крутящийся табурет. Я чувствую себя безмерно жалким, стоя вот так, в спущенных штанах, перед женщиной, которая всерьез мне доказывает, что не может трахаться в определенной позе потому, что не уверена, кто ее любовник? У меня голова идет кругом, я вспоминаю слова Евгения и Ани, слова Надежды Михайловны, замешательство Аркадия Геннадьевича, и все встает на свои места. Эта женщина — суккуб, дьяволица, мое персональное проклятие.

— Но здесь только я, — спокойно объясняю я вместо того, чтобы наорать на нее хорошенько.

— Нет, — Анна качает головой и прикусывает губу. — Мы не знаем, кто здесь.

— Отражения? — я нервно смеюсь.

— Думаешь, они могут выйти из-под простыни?

— Нет, — я обнимаю ее и зарываюсь в золотые волосы.

Глава опубликована: 06.07.2020

Глава 3

Неделя проходит, точно в бреду. Я почти все время сижу дома. У меня нет сил на то, чтобы не отстать по анализу и истории музыки. У меня нет сил ни на приготовление еды, ни на бытовые дела. Я совершенно не репетирую. Я сплю. Несколько раз мне звонит Евгений и пару раз — Аня, но я отбрехиваюсь, ссылаясь на дела. Я даже курю меньше — если раньше у меня улетала пачка в день, то теперь пачки хватает на три дня. Неслыханная роскошь.

Анна тоже все время дома. Я наконец замечаю, что она вовсе не ходит никуда, а сидит целыми днями в комнате. Я не знаю, что она делает — у меня совершенно нет сил на то, чтобы делить с ней одно пространство, когда я бодрствую. Поэтому я почти все время сплю.

Звонит Аркадий Евгеньевич, я вяло отвечаю. Он выражает беспокойство обо мне, но я, натягивая маску благодушности и благонадежности, заверяю его в полном своем здоровье. Хотя у меня почти начисто пропал аппетит и прочие потребности, исключая туалет и сон.

Однажды Евгений заезжает прямо за мной — данная мне неделя почти на исходе. Его встречает Анна — все в той же моей рубашке, но застегнутая на все пуговицы. Я знаю, что на ней одна только рубашка, но меня это не трогает. Я понятия не имею, знает ли Евгений, что на Анне лишь рубашка, и трогает ли это его. И мне все равно.

Анна растворяется в комнате, Евгений заталкивает меня на кухню, смеривает взглядом и невесело хмыкает:

— Да, приятель. Кажется, тогда ты был и правда как птица. Потому что как говно ты сейчас.

Мне плевать. Хоть говно, хоть птица.

— Ты себя в зеркало видел? — рявкает Евгений. — Ты, один из талантливейших молодых пианистов! Ты кто такой вообще? Немытый-небритый бомж или Станислав Доминский?

Я пожимаю плечами.

— Дуй в ванную. И линзы надень. Мы едем в бар. Если хочешь, можешь и свою прихватить. Ани не будет. Она со своим мудаком помирилась.

— Давно? — отчего-то это меня задевает. Где-то очень далеко. Точно я проткнул перчатку иголкой.

— Вчера, — кривится Евгений.

Я выхожу из ванной гладко выбритый, с влажными волосами. Евгений машет головой в сторону комнаты.

— Анна! — окликаю я.

Тишина.

— Анна! Подойди сюда!

Евгений многозначительно хмыкает. Я понимаю, что он имеет в виду — что мне придется поднимать задницу и идти за ней самому. Она ни за что не явится вот так. Евгений говорит, что это от того, что она считает всех нас грязью на собственных подошвах, а я ему не верю. Просто Анна не от мира сего.

После душа мне начинает казаться, что я к ней несправедлив, я снова чувствую себя ужасно виноватым. Должно быть, я вымотался. Перегорел. Но вины Анны в этом нет.

— Анна! — я вхожу в комнату.

Анна поднимает на меня мокрое от слез лицо.

— Что такое? — я сажусь рядом. Я бы предпочел не видеть этого: мне жаль ее, но в моем сердце тотчас же наливается злость.

— Ничего, — она улыбается, и ее улыбка кажется оскалом. — Я хотела бы погулять. Вообще, я бы хотела летать. Я умею.

— Поехали вместе с Евгением? Может, в бар заглянем, — я игнорирую часть фразы о полетах — меня порой пугают ее мысли.

Она кивает, утирая слезы.


* * *


Яркие габариты "Форда" — точно путеводные звезды в отравленном городе. Даже небо здесь отливает оранжевым, да и звезд никогда не увидишь. Их крошечным каплям света не достичь наших близоруких глаз. Куда ближе другие звезды, олицетворяющие наше время. Их век недолог, а свет — точно суррогат.

Стопы на обтекаемой заднице "Форда" сигнализируют мне, когда пора нажимать на тормоз. Можно не думать, главное — сохранять минимальную дистанцию, чтобы ни один наглец не влез между мной и Евгением. А таких наглецов на вечерних московских дорогах — что невидимых теперь звезд на небосклоне.

Мы едем к какому-то очередному приятелю Евгения, Юрцу. Он живет в Бутово — не ближний свет, зато у него новенькая трешка в таком же новеньком ярком доме, соседей либо пока нет вовсе, либо они терпеливы к шуму — им уже все равно, перфоратор или сабвуфер. На парковке перед домом пусто, и я без труда паркую свою "ласточку". На самом деле, ошибаются те, кто говорит, что на такой машине неудобно. Да, она длиннее и квадратнее всего, что стали выпускать сейчас, но ее маневренность и безопасность поражают воображение.

Подъезд огромен и светел, под ногами стелется серая бетонная пыль. Створки лифта и зеркало в нем затянуты полиэтиленом, и тот в нескольких местах уже поврежден — затаскивать габаритные стройматериалы дело неблагодарное. Я вспоминаю, как мы тащили чертовы двери на пятый этаж, и усмехаюсь. Я тогда рассадил себе палец, и Аркадий Геннадьевич долго журил меня за непозволительную беспечность в отношении собственного здоровья. Благо, лифт просторный и тихий, и привычный страх не так и силен. Вообще, я весьма счастлив, что удалось снять квартиру в доме без лифта, да еще и по сходной цене.

Анна тиха и восторженна. Она выглядит, точно прекрасная муза, точно чистое вдохновение: широко раскрытые глаза, густые струящиеся медно-золотые волосы, изумрудно-зеленое длинное платье и накинутое сверху черное пальто с меховой оторочкой. Она — точно девушка-загадка, мечта, но я точно знаю, что она из плоти и крови.

Мы поднимаемся на шестнадцатый этаж, и мне начинает казаться, что лифт станет нашей братской могилой. В висках стучит, воздуха резко перестает хватать — и я ослабляю узел галстука, такого же изумрудно-зеленого, как платье Анны.

— Ты там будешь неуместен, — поддакивает Евгений. На нем простые джинсы, дурацкий свитер с принтом и простецкий пуховик. — Хотя нет. У Юрия какие только уроды не собираются. Вы точно впишетесь.

Лифт застывает, перед этим судорожно содрогнувшись, точно воздух при кашле. Створки дверей бесшумно расползаются, и я выдыхаю. Евгений косится на меня, но молчит — он знает, каково мне в тесных помещениях, и неожиданно проявляет понимание.

Квартира Юрца огромная и светлая. На полу нет лакированного паркета-елочки, на который встанешь и видишь темную и светлую полосу, а обернешься — и они меняются местами. Анна всегда с присущей ей серьезностью уверяла меня, что они и правда меняются. А потом смеялась — точно звенел маленький хрустальный колокольчик. Но здесь тепло-бежевый ламинат, белые обои в бежевых же разводах и совершенно нет мебели. Вещи мы швыряем на две картонные коробки — одна из-под холодильника, вторая — из-под посудомоечной машины: неслыханная роскошь!

— Заваливайтесь! — Юрец широко улыбается. — Ты и есть тот знаменитый Стасик? — он пожимает мне руку. — Часом, не пидорасик?

Юрец мелкий, широкий в плечах и с круглой бритой наголо головой. Я не знаю, сколько ему лет — может, едва восемнадцать, а может, и все тридцать.

— Он с девушкой, проти-ивный, — протягивает Евгений и смеется. — На, в холодильник сунь.

— Пиво без водки — деньги на ветер, — цыкает Юрец, разом посерьезнев.

— Кто тебе сказал, что без водки? — удивляюсь я и вытаскиваю из сумки три бутылки.

— Капля в море, — ворчит Юрец. — Но и на том спасибо.

Мы проходим дальше. Из мебели в большой комнате только стол с компьютером, от него змеями тянутся провода к огромным колонкам. Играет музыка, по углам расставлены крутящиеся светодиодные светильники. Кто-то сидит на полу и пьет, кто-то до хрипоты спорит в коридоре. Еще несколько человек ушли курить на балкон и на кухню. Одна из комнат закрыта — понятия не имею, что там: склад или полигон для любовных утех.

На Анну с интересом смотрит группа из двух девушек и парня, они держатся поодаль, одеты в черное и все как на подбор ярко накрашены. Я чувствую себя не в своей тарелке — в этой мешанине разных молодых людей со своими пристрастиями, увлечениями; тех, кто относит себя к модным или не очень субкультурам, я — точно нормальная птица среди белых ворон. Должно быть, если все вороны становятся белыми, черным в этой стае тоже становится неуютно.

К нам проталкивается Аня; в ее руках банка коктейля "Винтаж", только одета она совсем не так броско, как тогда, в баре, и на лице почти нет косметики. От этого она кажется мне какой-то совсем другой, не той взбалмошной красоткой, с которой я провел совершенно сумасшедшую ночь.

— Привет! — она лучезарно улыбается и протягивает мне для рукопожатия руку, но я в старомодных традициях полушутливо склоняюсь к ее пальцам в поцелуе.

— Он ужасно старомоден, — Евгений тычет в меня пальцем.

— Он не старомоден, — подает голос Анна. — Он просто не от мира сего.

— Вы — Анна? — на лице Ани нет и тени неприязни, она с любопытством рассматривает свою тезку.

— Если имя — это то, что должно ощущаться чем-то своим, то да, — Анна кивает и рассматривает Аню так, точно та — любопытный музейный экземпляр.

К нам подходит человек, которого можно было бы назвать увеличенной копией Юрца — высокий и квадратный, точно гардероб, с лысой блестящей головой. Он тоже выглядит, точно человек без возраста. Я вообще не понимаю, как он затесался в эту тусовку: может, кто-то вызвал электрика? На нем слишком тесная футболка с круглым вырезом, рабочие брюки с карманами и высокие говнодавы. Может, он скинхед?

— Стас, Евген, Анна, это Игорь, — Аня подбирается и облизывает губы.

Игорь окидывает меня неприязненным взглядом, но руку пожимает.

— Если понадобится запись, обращайтесь, Игорь звукорежиссер, — Аня улыбается нам.

Я вежливо киваю, отмечая, что надо не забыть при случае уточнить, где работает этот бугай. Чтобы никогда не приходить туда. Впрочем, вряд ли он умеет что-то больше, чем сделать попсовую аранжировку и записать вокал — для записи рояля нужно куда больше ухищрений. Например, сам рояль. Конечно, некоторые предлагают писать через миди, но я считаю, что это святотатство.

Он проходит вглубь и тянет Аню за собой; она оборачивается на нас, и мне отчего-то кажется, что она предпочла бы остаться.

— Она джазовая певица? — подает голос Анна.

— Угу, — кивает Евгений. — Пойду, принесу нам пива.

Он уходит, а я на миг задумываюсь. Когда прихожу в себя, Анны рядом уже нет — она расположилась углу с теми самыми крашеными ребятами. Запоздало я понимаю, что они, наверное, готы, или как там называется очередное модное движение. Анна жестом зовет меня и, перекрикивая музыку, предлагает направиться туда, где потише.

Мы сидим на кухне — тут есть небольшой стол, пара стульев и посудомойка. Девушка с узким острым лицом в обрамлении черных локонов, с тонкими черными губами, а сама — затянутая с ног до головы в черное кружево, громоздится на посудомойку — та смотрится голо без гарнитура. Я с любопытством рассматриваю эту композицию: ни разу не общался с такими девушками, и встраиваемую посудомойку вижу впервые. Тем временем девушка извлекает из декольте корсета пачку сигарет и мундштук — черный, длинный — и закуривает. Анна морщит нос, но молчит.

Вскоре курят все: и тоненькая Вивиан на посудомойке, и круглая бледная Габриэль, и нескладный Лестат в старомодном камзоле. Я — Стас — чувствую себя чудовищно прозаичном в пусть и строгом, но повседневном черном костюме, простой белой сорочке без запонок и обычном галстуке. В этой компании был бы уместнее шейный платок, повязанный на манер аскота. И приклеенные вампирские клыки. Но Анна, кажется, в своей тарелке.

— Вы скрипачка! — Габриэль всплескивает полными руками. — Нам вас очень не хватает!

Я слушаю вполуха. Я уже знаю — сейчас они предложат Анне играть у них в группе, а она покачает своей красивой головой и откажет под благовидным предлогом. А после, грустно глядя на меня, выскажется, что ей все это не по душе. И современная музыка пуста, и петь никто толком не умеет. Анна — большая ретроградка, чем даже я. Из современной музыки она может послушать разве что "Scorpions". Но, к моему удивлению, Анна принимает кассету и обещает послушать. Это что-то новое.

Они обсуждают поэзию По и экранизацию "Франкенштейна". Я вяло поддерживаю диалог: как ни странно, не слишком понимаю поэзию, а историю ученого и его творения и сам очень люблю. Но слово в основном держат Анна и Вивиан, а нам остается только поддакивать.

Внезапно из коридора доносится возня, и я невольно оборачиваюсь. Моя компании поглощена беседой, они передают друг другу бутылку красного вина, и я снова вне этого таинства — в моих руках символ обывательства и заурядности. Я пью светлое фильтрованное пиво.

В коридоре мелькает тоненькая фигурка Ани и прячется за дверью ванной. Вслед за ней появляется бугай с не влезающей в горловину шеей и дергает дверь, а потом стучит в нее своим пудовым кулаком. Я выскальзываю на звук и чувствую, как спину мне буравит взгляд Анны. На мгновение мне кажется, что она все-все знает, знает так точно, будто бы присутствовала там в момент моего грехопадения.

Теперь на меня подозрительно пялится Игорь.

— Чего тебе?

— Ты стучал, я подумал, может, случилось что?

— Тебя это не касается, понял? — выплевывает он мне в лицо, и мне страшно. Мне никогда не дозволялось лезть в драки — я мог повредить руки. А этот Игорь смотрит на меня так, точно прямо здесь и сейчас желает разорвать меня голыми руками.

— Понял, — я отпиваю пива. Оно приятным холодом струится вниз, в желудок.

— И прекрати пялиться на мою телку!

— У меня своя есть, — я кривлюсь.

Он смотрит на меня так, что я понимаю — мне тут не рады. Возвращаюсь в кухню — на сей раз обсуждают Уайльда. Анна выглядит заинтересованной, она поддерживает беседу, и в ней больше нет ни следа того, что так пугало меня в последнее время.


* * *


— Как замечательно! — Анна кутается в шарф, пока мы идем от машины до подъезда. Она предлагала остаться там, но я не захотел. Ночевать вповалку на полу — не самое приятное, чем можно заняться, когда ты весь вечер провел неприлично трезвым в пьяной компании именно для того, чтобы иметь возможность уехать домой. Бутылка пива — не в счет.

— Замечательные ребята, — Анна улыбается. — Может, и правда поиграть симфонический рок? Может, я найду точку нового звука?

— Поиграй, — соглашаюсь я. Это может пойти ей на пользу.

— Ты знаешь эту Аню? Блондинку? — Анна вдруг останавливается и заглядывает мне в лицо.

— Знаю, конечно, — я пожимаю плечами в ответ. — Это очередная знакомая Евгения. Джазовая певица.

— Не люблю манеру джазовых певиц, — Анна кривит нос и вплывает в открытую дверь подъезда. — Мужчин еще можно слушать, но женщин...

Я не вступаю с ней в дискуссию — это бесполезно. Она не выносит ни Доро, ни Дебору Харри, ни даже Эллу Фицджеральд или Этту Джеймс. К последним я равнодушен — джаз не трогает струн моей души. Меня удивляет ее нетерпимость; впрочем, от Вивиан и Габриэль я слышал то же самое, и только Лестат что-то робко посоветовал. Надо бы потом переспросить его — вдруг нарекомендует чего интересного? Благо у Анны есть их телефоны.

— Дело вкуса, — миролюбиво отвечаю я. — Я вообще предпочитаю симфоническую музыку.

Это чистая правда. Музыка без слов кажется мне более искренней, к ней не привнесено ничего чуждого, ничто не искажает ее истинного смысла. Рихард Вагнер оказался не прав в одном: люди с момента его смерти не просто не эволюционировали до понимания симфонизма, они, напротив, деградировали.

Анна кивает. Я не могу понять, насколько ее реакция соотносится с моими словами; может, она кивнула какому-то своему умозаключению.

Ступеньки кончаются, перед нами вырастает наша дверь. Ключ проворачивается в замке, нас встречают полосы паркета. Анна смеется и вбегает домой.

— Знаешь, Стас, — она смотрит открыто, прямо как тогда, когда мы только познакомились. — Мне так теперь хорошо! И с тобой хорошо! Пойдем, не стой здесь! Скоро рассвет...

Рассвет играет бликами на ее коже. Еще совсем недавно она была застенчива, а теперь бесстыдно раскидывается на простыне, пока я, нависая над ней, рассматриваю, как она закусывает губы, и слушаю, как она тихонько стонет. Я целую ее точеную шею, и она вцепляется в мои волосы. Ее кожа сухая и прохладная, пахнет чем-то едва уловимо. Грудь мягкая, едва умещается в мою ладонь, и я сжимаю посильнее, чтобы все-таки заявить свое право собственности. Она едва слышно вскрикивает — совсем не так, как Аня той проклятой ночью. Анна не такая, от нее не дождешься никакой инициативы, она лишь принимает мою волю, пусть и отнюдь не безропотно. Я склоняю голову ниже, прикусываю бледно-розовый сосок. Анна трясет головой, но только тихонько стонет. Я спускаюсь ниже, и как только мои губы касаются выпуклости ее лобка, она отталкивает меня, садится на постели, поджав ноги, и смотрит укоризненно.

— Не надо.

— Почему? — я раздражен. Мне наскучило то, на что согласна Анна, я хочу большего. Особенно после той ночи.

— Это противно. Я и представить себе не могу, как потом поцелую тебя.

Я вспоминаю жаркий поцелуй Ани и вкус собственной спермы на ее губах. Мне становится чертовски смешно.

— Почему ты надо мной смеешься? — Анна хмурится.

— Потому, что это ханжество!

— Что есть ханжество? — Анна прикрывает влажные губы. — Попытка низвести мораль...

— Это не мораль, — возражаю я. — Это самообман! Фальшь! Слышишь — фальшь! Ты врешь себе, что станешь лучше от того, что я совершаю это, как пуританин, в единственно верной позе. Ты врешь себе, что будешь нравственнее от того, что никто не поимеет тебя сзади! Ты...

— Прекрати! — она всплескивает руками и снова кусает губы. Я воображаю себе, как наматываю все копну ее волос себе на кулак. — Ты говоришь отвратительные вещи! Ты желаешь отвратительных вещей!

Я ухожу на кухню и закуриваю. Пусть так. Пусть я отвратителен, хотя и не вижу ничего плохого в желании сделать ей приятно. Но она всякий раз отказывается. Сначала я принимал это за стыдливость и не торопил ее, но месяц за месяцем не менялось ничего. Всякое соитие превращалось в ритуал, в четкую последовательность действий. И если я отклонялся от курса, все начиналось заново. Или прекращалось вовсе.

Небо светлеет. Я усиленно моргаю — что-то в правом глазу совсем пересохло.


* * *


Аркадий Геннадьевич светится предвкушением. Я чувствую, как около него наэлектризован воздух, вокруг него кружат ноты в летаргии хаоса. Стоит ему захотеть — и они организуются. В тональные системы, в модальные, в серии — во что угодно. И я отчаянно завидую ему, я чувствую, что мои пальцы налиты свинцом: может, это наконец вернулся мой звук, и теперь он жаждет сорваться с моих фаланг, перетечь в клавиши и заставить петь рояль и трепетать каждой струной.

Рахманинов не выходит. Профессор поджимает губы, кивает, натягивает вымученную улыбку — его жесткая "щеточка" топорщится.

— Давай Бетховена? — он склоняет голову набок.

Вдох — и пальцы погружаются в клавиши. Откуда-то издалека, точно звезды из-за купола иллюминации, пытается пробиться звук, эмоция, чувство. Но гаснет на подлете, рассеивается в прах и дым. И серый пепел. Я останавливаюсь и смотрю в окно. За стеклом пляшут крупные хлопья снега. Когда стемнеет, будет казаться, что все покрыто праздничной глазурью, а вовсе никаким не саваном. Но в моем сердце звучит грустная песня — я знаю, что глазурь — это только обман, прикрытие, одна большая ложь. А погребальный наряд остается погребальным нарядом. Ведь сущность похорон не переменится, и даже если сыграть свадебный марш Мендельсона, труп не восстанет к новой жизни. Впрочем, свадьба — те же похороны. Я путаюсь в веренице мыслей и только потом замечаю, как Аркадий Геннадьевич протягивает мне стакан воды.

— Станислав, — его голос серьезен, морщина меж бровей становится еще глубже. — Может, вам все-так к врачу, мальчик мой?

— Нет-нет, пустое, — отмахиваюсь я.

В горле стоит ком. Снежинки кружатся в моей голове, точно ноты вокруг Аркадия Геннадьевича. Только они не несут ничего, кроме холода.

— Станислав, ваше здоровье — далеко не частное ваше дело! С того момента, как вы посвятили себя музыке...

Я это прекрасно знаю. Об этом мне говорили с самого детства. Но теперь я отчаянно хочу хоть немного попринадлежать себе самому.

— Вот что, — Аркадий Геннадьевич поправляет очки. — С этюдом и Бахом вы справитесь. Но пьеса и крупная форма... — он качает головой. — Станислав, я поищу что-нибудь у серийников. И вы посмотрите. Если вы представите менее экспрессивное прочтение того же Берга...

Я усмехаюсь — представляю себе разочарование на лице у Надежды Михайловны. Вот уж она заклинала меня отказаться "от этой какофонии".

— Идите, — Аркадий Геннадьевич горячо пожимает мне руку. В его глазах светятся проблески надежды. В такие минуты мне кажется, что он верит в меня куда больше, чем я сам.

 

На улице удивительно тихо. Снежные шапки блестят повсюду: на лавочках, машинах, крышах остановок. Они нарядные и блестящие, свет фонарей играет на них, точно на струнах. Я вижу около обтекаемого "Форда" долговязую фигуру Евгения и направляюсь к нему. Должно быть, он снова скажет мне какую-нибудь вдохновляющую гадость.

По мере приближения я вижу — он не один. Рядом с ним девичья фигурка. Я близоруко прищуриваюсь: блондинистые прядки из-под смешной и немного детской вязаной шапки, яркая курточка и бледное ненакрашенное лицо. Аня. Она ничем не напоминает ту бесстыдницу, которая увлекла меня под покровом пьяной ночи. Теперь она кажется младше и беззащитнее.

— А, Стас, это ты, — она печальна и суетлива. — Привет. Простите меня, ребята, но я сегодня не смогу. И вообще... Вообще больше не буду к вам ходить. Игорь запретил. И не звоните мне, пожалуйста!

Она разворачивается и как-то неловко идет к выходу с территории. Я совершенно не узнаю ее походку.

— Вот, пожалуйста, — пыхтит Евгений и вытаскивает зубами сигарету из пачки. — Зажигалку дай!

Я тоже достаю сигарету и прикуриваю нам обоим. Выжидательно смотрю: я точно знаю, если там что-то важное, Евгений расскажет сам. Он делает пару затяжек, потирает щетину на щеке и выдает:

— Вот чертов мудак! Ревнивый козел!

— У него есть повод, — замечаю я.

— Что бы ты знал, — укоряет меня Евгений. — Она тогда только-только с этим уродом рассталась. Вот и пустилась во все тяжкие...

— А вернулась зачем? — я кривлюсь, вспоминая отвратительную сцену у Юрца.

— Хрен ее разберет, — Евгений вышвыривает недокуренную сигарету. — Ты с нами бухать?

— Нет, — я качаю головой. — Мне грозят программу сменить. Надо домой. Может, тоже что поищу.

— О-о-о, — многозначительно тянет Евгений. — Ты, брат, вообще как? Здоров?

— Вполне, — я начинаю раздражаться.

— Ладно, бывай, — Евгений пожимает мне руку и садится в "Форд".

Я смотрю, как из его выхлопной трубы вырывается белое облачко пара, а потом выдыхаю дым. На улице холодно и влажно, и дым тоже густой и белый. Прямо как газ из выпускной системы "Форда".


* * *


Анна дома, она сидит над какими-то нотами. Оживляется при виде меня и вспархивает, точно бабочка, навстречу.

— Послушай, какая прелесть! Мне прислали материал. Я хочу с ними играть!

Она совершенно нездешняя. Один клац мышкой, и я слышу шумную демо-запись. Разобрать что-либо довольно сложно, и мне кажется, что где-то я уже что-то подобное слышал.

— Неплохо, — уклончиво отвечаю я. — Но там же поет женщина. И, кстати, на каком языке?

— Английский, — Анна улыбается. — Вроде бы. А поет — но она поет! Не шепчет и не кричит, как эти джазистки.

Я качаю головой. Спор адептов серьезной и легкой музыки переживет еще не одно поколение музыкантов.

— Главное, чтобы они не заставили тебя перекраситься в черный, — хмыкаю я.

— Думаешь, мне не пойдет? — Анна серьезна. — Может, снять простыню и спросить у отражения?

Я снял эти чертовы простыни, но Анна закатила жуткую истерику. Поэтому теперь все на месте — в доме скорбь по умершему звуку, который теперь уж точно не заблудится в зазеркалье. Я не спрашиваю у Анны, что произойдет, если он там уже заплутал, а теперь нашел дорогу обратно. Она не верит, что он может вернуться неизмененным. И перемены отчего-то пугают ее.

— Не пойдет, — уверенно говорю я. — Тогда потеряется твое нежное лицо.

— И я буду пятном, — кивает Анна. — Может, я и есть пятно? Ведь ты без своих стекол тоже видишь только пятна.

Я киваю. Спорить бессмысленно.

Глава опубликована: 13.07.2020

Глава 4

Я просыпаюсь под трель будильника. За окном темно настолько, насколько может быть темно до рассвета глубоким ноябрем в Москве. Мороз за ночь нарисовал на стеклах причудливые узоры, а мне холодно — постель точно выстыла. Я поворачиваюсь набок и понимаю, что Анны нет. Вслушиваюсь в звенящую тишину раннего утра. Ни звука. Ни из ванной, ни из кухни. Кажется, все время застыло, и даже улица статична: ни всхрапа двигателя, ни шелеста шин по заснеженному асфальту.

Я встаю и осматриваюсь — дверь гардероба открыта, с нее свисает простыня, обнажая часть зеркала. Оно бесстрастно отражает занавески и кусок кованой спинки кровати.

Вещей Анны нет. Ни в гардеробе, ни в прихожей. Нет даже зубной щетки и батареи баночек на краю ванны. Я чувствую себя так, будто бы она была моей галлюцинацией, наваждением. Вовсе не она не от мира сего — я. Должно быть, я давно сошел с ума. Или лежу в коме после какой-нибудь дорожной аварии. Говорят, так бывает: что-то одно в вымышленном мире никак не клеится. У меня, например, больше нет звука.

Я хватаю мобильник. Пока Евгений сонным голосом разговаривает со мной так, будто ведет деловые переговоры. На очередном его бездушном, точно автоотвтетчик "чего вы хотите", меня прорывает.

— Евген, мать твою! — ненавижу это сокращение, но, похоже, только так его можно сбить с пути деловых переговоров прямо во сне.

— Стас, ты, что ли? — ахает он совершенно другим тоном. — Ну ты и пидорас!

Пока он перечисляет все достойные меня эпитеты, я отчаянно думаю. Ну не может же быть такого, чтобы она просто так исчезла?

— Анна исчезла, — повторяю я уже, наверное, сотый раз за это проклятое утро.

Через каких-то полчаса у меня в кухне сидит Евгений, смурной и снова небритый, и чешет в затылке.

— Знаешь, Стас, мне бы очень хотелось сказать тебе, что ты сам придумал себе эту фифу, — наконец выдыхает он. — Но, к сожалению, это не так.

Евгений всегда недолюбливал Анну, а теперь, кажется, его нелюбовь разрастается до и вовсе исполинских масштабов. Я все еще слепо надеюсь, что это чувство его — что колосс на глиняных ногах, но сомнения вползают в мое сердце снова и снова. Мы проходим в комнату, я включаю компьютер — мне отчаянно нужны осязаемые доказательства существования Анны. Евгений, конечно, все подтвердил, но что, если и Евгений — плод моего разыгравшегося воображения?

Я нахожу вчерашние файлы. Певица с высоким голосом поет что-то в оперной манере, а я по-прежнему не могу признать в этом наборе звуков ни одного английского слова.

— Что это за говно? — брезгливо морщится Евгений, кивая на колонки.

— Она вчера решила, что будет играть с ними в группе.

— Секс, наркотики и рок-н-ролл, — смеется Евгений и закуривает. — Хотя не-е. В их случае, если секс, то на кладбище, если наркота — то кокаин и эстетика декаданса, а вместо рок-н-ролла в лучшем случае траурный марш, а в худшем — группа HIM.

Я натянуто смеюсь и тоже закуриваю. Я ничего не знаю о группе HIM, кроме того, что ее поклонницы рисуют на заборах странный гибрид между перевернутой звездой и сердцем.

— Давай-ка все здесь обыщем? — предлагает Евгений.

— Я уже, — вяло отвечаю я.

— Нет. Совсем обыщем. Например, ты отодвигал шкаф? А кровать?

— Шкаф встроенный, его не отодвинешь, — поясняю я. И тут же злюсь на себя — мы ваяли его вдвоем с Евгением, когда я только въехал в эту халупу.

Он только смеется в ответ.

— Давай переворошим здесь все. В знак начала новой жизни! И сними ты с зеркал эти дурацкие тряпки! Как будто покойник в доме, ну!

Я освобождаю зеркала. Тот, второй я смотрит из глубины с нечитаемым выражением, и я не пойму, рад он мне или не слишком.

— Вот, другое дело! — Евгений одобрительно кивает. — Вруби чего повеселее. Будем очищать это место!

Я просматриваю папку с музыкой. К черту Бетховена, к черту Вагнера и Чайковского, тем более — Рахманинова. Вайля и Вебера Евгений не жалует, поэтому я нахожу чертовски удобный компромисс. Вскоре заговорщический голос Линдеманна что-то вещает из колонок, а Евгений стаскивает с моей кровати постельное белье. Сбрасывает матрас. "Мое сердце пылает", — надрывно сообщает динамик, а у меня ноет где-то в груди. Мое, пожалуй, только тлеет.

Евгений осматривает кованый остов кровати с легкой завистью.

— Пользовался? По назначению? — он подмигивает.

Мне отчаянно хочется заорать в голос, что Анна — чертова ханжа, но я только отмахиваюсь. И тут Евгений присвистывыает.

— Вот тебе, дитя, и голос из подушки, — он пихает меня локтем, указывая на примотанные скотчем за матрасом у изголовья пакеты.

У меня пересыхает во рту и шумит в ушах. "Мое сердце пылает", — в последний раз сообщает Линдеманн. Раздается громкий стук в дверь. Я стою, словно идиот посреди комнаты, и не могу сообразить, что мне делать.

— Я открою, — Евгений хлопает меня по плечу.

Я принимаюсь отматывать пакеты. Ума не приложу, что в них. Из коридора доносится визг старшей по подъезду, и даже громкие команды "Левой! Левой!" не заглушают режущих частот ее голоса. Должно быть, она способна своим криком, точно лазером, разрезать стекло. Может, мне только кажется, что стекла все еще целы, а по моей квартире давно гуляет стылый ветер?

— Этот дурдом! То скрипка, то гаммы эти ужасные, теперь этот грохот! — разоряется тетка, имени которой я не помню. Помню только, что она безумно похожа на престарелую бульдожиху: приплюснутый нос, брыли в складочку, редкие жесткие усы и пигментные пятна.

Я не слышу, что отвечает ей Евгений, но когда он возвращается и прикручивает громкость на колонках, то потом подмигивает:

— Через пятнадцать минут мы включим громче, чем было. Пусть радуются восходу солнца!

Мне не до радости. Я сую Евгению в руки пакеты: все они набиты белыми кругляшами — часть покрупнее, часть поменьше. Некоторые — с насечкой, другие в оболочке. Мы потрошим еще один пакет. В нем блистер, часть названия видна. Мы бросаемся к компьютеру. Только бы соединение не подвело.

Амдоал. Это чертов амдоал. Антипсихотик. Я читаю инструкцию, смотрю на пакеты. Едва борюсь с почти неудержимым желанием сгрести белые кругляши в ладонь, пригоршнями, затолкать в рот и пить воду, пока все эти кругляши не исчезнут с глаз в недрах моего организма.

— Надо найти ее врача, — Евгений хлопает меня по плечу. — И понять, как давно она их не пьет. Тут написано, что их принимают раз в сутки.

— Может, ее врач выписывал ей другую дозировку, — я качаю головой. Все меркнет. Амдоал назначают при шизофрении. Анна — шизофреничка.

— Может, у нее была не шиза, — Евгений точно читает мои мысли. — Давай поищем ее? А потом посчитаем таблетки?

Мы едем на "Форде" — он жрет меньше, пусть и девяносто пятого. Я открываю окно и впускаю морозный воздух в салон. Вместе с ним к нам проникает характерный хруст — это панцири снежинок ломаются под протекторами колес. Я нервно курю, а Евгений только усмехается. Мы едем в общежитие, где Анна жила раньше.

Комендантша, грузная тетка, смотрит на нас недоверчиво. Мы все для нее демоны во плоти, развратники, алкоголики, наркоманы и прожигатели жизни. Должно быть, мы виноваты лишь тем, что дни ее молодости прошли, истаяли — а мы живем и вдыхаем пьянящий воздух молодости здесь и сейчас, среди ярких красок, удивительного разнообразия и доступа к любой информации. Старики часто нетерпимы к нам, и я задумываюсь, стану ли я таким же? Или меня не обойдет мудрость, так присущая, например, Аркадию Геннадьевичу? Вот уж кто открыт ко всему новому! Вот уж кто никогда не говорит пренебрежительно о самом презираемом музыкальном направлении. Должно быть, он — особенная порода святых. Я хотел бы, наверное, стать таким же в его почтенные годы. Если, конечно, доживу.

Пока я предаюсь думам, Евгений действует. Мне даже стыдно — Анна моя девушка, не его. Но мой язык приклеен к небу, мне отчаянно не хватает воздуха, и Евгений спасает меня.

Анны в общежитии нет. Я выхожу на улицу и закуриваю.

— Перчатки надень, — пихает меня Евгений. — Руки застудишь. Не стоит твоя телка твоих рук!

Он явно злится. В другое время я бы потребовал ни за что не называть так Анну, но сейчас мне все равно. Я не могу понять, не счастлив ли я, часом, ее исчезновению. Наверное, все-таки счастлив. Только узнать бы, что она жива и здорова — а дальше не моя беда. Только как? Не родителям же ее звонить! И не Надежде Михайловне.

— Давай сюда телефоны этих ее вампиров недоделанных, — Евгений выжидательно смотрит на меня. — А будут молчать — мы к ним с осиновым колом придем!

Евгений смеется. А я думаю, что, должно быть, корсет Вивиан не так легко проткнуть этим самым колом. Может, она и правда вампирша?

 

— Она не хочет знать тебя, приятель, — Евгений нажимает на отбой и смеется. — Она у этой Габриэль.

— Невелика потеря, — ворчу я. — Только надо предупредить их про таблетки. Ох... — я обхватываю голову руками. Мигрень снова завинчивает тиски.

— Это больше не твоя забота, — отвечает Евгений. — К кому ты с этим пойдешь? К косорылой?

Это он так ласково отзывается о Надежде Михайловне. Они как-то давно сцепились все по тому же поводу: то, что делает Евгений, не отвечает ее представлениям об искусстве. Поэтому они таят друг на друга злобу, скрытую под масками вежливых улыбок и ядовитых невинных замечаний. Иной раз мне кажется, что вражда их на самом деле уже давно позабыта, но оба не хотят терять возможность оттачивать свое изысканное злословие.

— Не пойдешь же, — продолжает за меня Евгений. — И правильно не пойдешь! Она же из тебя три души вытрясет и объявит виноватым.

— Но я и правда виноват, Жень, — я смотрю на него и не узнаю.

— Не мели чепухи! — он снова злится. — В чем? В том, что ты не нянька? Что не уследил за ее таблетками?

— Она больна, — возражаю я.

— Тебя кто-то поставил в известность? Назначил ее опекуном? Нет? Вот и заткнись!

Он прав. Он всегда прав. Он совладал со своими нотами и взял жизнь в свои руки. И теперь чертовски разумен. Евгений всегда знает, чего и кого хочет. У него нет проблем: ни с контактами, ни с деньгами, ни с женщинами. Он бы ни за что, наверное, не потерял бы звук.

— Знаешь что? Твое освобождение надо отметить!

И я согласен с ним, как бы мне ни было противно.


* * *


У Юрца пёстро, шумно и людно. Водка и пиво льются рекой, а я все никак не определюсь: сохраняю я сегодня трезвый рассудок или пью в сопли. Настроение у меня препаршивейшее. Грохочет какая-то попса; компании ребят, к которым прибилась Анна, в этот раз здесь нет. Знакомых лиц на удивление мало: только Евгений да его дружок, тоже с композиторского. Не помню, как его зовут, но это не то, что заботит меня сейчас.

— Подцепи кого-нибудь? — Евгений сует мне в руки бутылку пива.

— Лучше бы я домой поехал, спать, — отмахиваюсь я. Пива не хочется. Женщин — тоже.

— Аня не приедет, — Евгений бьет меня по плечу. — Хватит киснуть. Ты теперь свободен, как птица. А выглядишь, как говно.

— Отвали, — я отбираю бутылку и, не чувствуя вкуса, залпом опрокидываю. Пиво теплое и пенится.

— Пенный заводик, — хмыкает Евгений. — Нет бы меня послушал!

Я понимаю, что мне хочется видеть Аню. Уткнуться в ее сладко пахнущее плечо и сидеть так просто, вслушиваясь в мелодии, играющие в моей голове. Но она не придет. Я вспоминаю ее парня, ее бегающие глаза, и меня берет злость. Не хотел бы я, чтобы меня боялись. Я бы предпочел совсем другое.

— Стас! — мягкая теплая ладонь ложится мне на плечо.

— Аня! — я подскакиваю. — Что ты тут делаешь?

— Ш-ш-ш, — она кладет палец мне на губы. — Тише. Я ненадолго. Пойдем, поговорим.

Холодный чистый ветер обнимает нас за плечи, вползает под одежду, кусает кожу; вдали горит Москва, тлеют огоньки на кончиках сигарет. Я хочу обнять Аню, а еще лучше — овладеть ею прямо здесь, без оглядки. Но отчего-то мешкаю; она смотрит куда-то сквозь меня, взгляд ее печален.

— Забудь все, что было, — говорит она, как мне кажется, неохотно. Я прямо слышу эту си-минорную грусть в ее голосе и ловлю себя на мысли, что никогда не слышал, как она поет.

— Как скажешь, — я вышвыриваю окурок вниз; он летит, точно комета — впору желание загадывать. Я с разочарованием понимаю, что даже не знаю, чего пожелать. Все кажется суетой, шелухой, даже заблудившийся где-то в отражениях звук.

Она молчит и смотрит вдаль. На ее лице — тень, она старит ее на добрый десяток лет. Я невольно задумываюсь, что такое время, и тону в какофонии звуков в собственном сознании. Ветер поет в трубах, внизу проносятся машины, до нас доносится равномерный гул шоссе и глухо ухающие басы из комнаты.

— Стас, — она поджимает не накрашенные губы — искусанные, точно как у Анны. — Меня здесь не было, хорошо?

— Не было, — подтверждаю я, не глядя на нее. — Ань, зачем? Если он и правда мудак?

— Не знаю, — она смотрит вдаль и кажется какой-то чужой и вовсе незнакомой. Я не представляю, что творится у нее на душе. А ей, должно быть, невдомек, что чувствую я. — Мы сегодня не виделись, слышишь?

В ее голосе мне чудится крик, просьба о помощи, но я глух к мольбам. Мне бы сначала выбраться из той ямы, в которую я сам угодил. Поэтому я киваю. А она неожиданно обнимает меня — крепко, как-то по-детски искренне. Я киваю и наклоняюсь к ее лицу, нахожу ее губы своими, и она отвечает мне. Я прижимаю ее к стене, запускаю руку ей под футболку, но ровно в тот момент, когда моя ладонь ложится на ее грудь, Аня мягко отстраняет меня:

— Не надо, Стас.

Она не смотрит на меня, она смотрит куда-то вдаль. Мне на мгновение кажется, что в углах ее глаз блестят слезы.

— Переезжай ко мне? — я не знаю, зачем я это говорю. Должно быть, это кричит моя внутренняя пустота; я, должно быть, просто боюсь возвращаться туда, где все напоминает об Анне, туда, где потерялся звук. Не прошло и суток, а я почему-то отчаянно хочу забыть все, точно ничего и не было, а особенно — самого эксперимента в темных тонах. Не знаю, почему, но мне кажется, что Аня разгонит поселившийся у меня дома мрак.

Она хрустально смеется. Кто-то вдалеке выпускает салют — яркие кляксы расплываются по темному небу. Тут оно не кажется настолько оранжевым, как в центре.

— Смотри, салют, — указывает она.

— Как цветы, — я киваю. — Цветы в конце ноября. В небесах. Красиво, правда?

Она отворачивается, и я обнимаю ее сзади за талию. Уверен — она видит меня насквозь, даже не глядя. По крайней мере, она точно чувствует мое возбуждение.

— Да.

— Так что? Переедешь?

— Нет, Стас, — она качает головой и накрывает мою ладонь своей. — Пусть это останется волшебным воспоминанием. Миражом...

— Это не может остаться воспоминанием, — возражаю я. — Тебя здесь не было. Выходит, мне нужно стереть себе память, чтобы не проговориться.

— Не надо, — ее голос тих. — Пусть я лучше буду сном. Так ведь можно?

— Тогда мне надо проснуться, — горько говорю я и вдыхаю запах ее волос.


* * *


Я с трудом добираюсь до дома — под утро уговариваю кого-то из новоселов докинуть до метро. Смурной мужик качает головой, велит открыть окно и дышать в него, но до метро довозит. После я пару раз просыпаю свою остановку, поэтому до дома добираюсь уже почти трезвым. Звоню Аркадию Геннадьевичу и совершенно честно сетую на самочувствие — он в курсе моих мигреней, поэтому сочувствует и желает выздоровления. О причине головной боли мне хватает ума умолчать.

Дома меня ждет совершенно развороченная постель, и я проклинаю свою глупость: так подставить себя мог только я сам. Поэтому теперь мне не на кого пенять, кроме отражения — что стоило ему, пока я заливаю глаза, хотя бы положить матрас на кровать? Теперь мне приходится корячиться самому.

Пианино скалится на меня пастью, полной белых клавиш. Я обещал Аркадию Геннадьевичу поискать пьесы по моему вкусу, но ничего не сделал. Я опускаюсь на матрас, стелить простыню сил нет. Какая разница? По моему обиталищу бродят заблудившиеся здесь воспоминания, звуки, слезы. Очень много слез — Анна плакала по любому поводу. Теперь мне кажется, что я не вынесу больше чужих слез. Особенно женских.

Мне становится невыносимо жаль себя. До дрожи, до почти экстатического мазохистского удовольствия. Почему я опять вляпался? Живет же себе Евгений, в ус не дует. Как вытряхнул ноты из своей башки, так и вовсе стал нормальным. И с женщинами у него все в порядке. И с работой и учебой. А я — одно недоразумение. Анна — больная, а я тоже хорош! У Ани есть Игорь, и я в этом уравнении лишний. Я не пишу музыки — даже если зачатки мелодий рождаются в моей голове, мне не достает ни сил, ни времени, ни мужества встретить это лицом к лицу. Я все время прикрываюсь гаммами, упражнениями, репетициями, подготовками к конкурсам, концертам, экзаменам... В общем, я лишь воспроизвожу чужое. Как иголка на тонарме. Как борозда на виниловой пластинке. Как инструмент.

А теперь не могу даже этого. Мне хочется рыдать, но в этой квартире и без меня довольно слез. Серые лучи вползают в квартиру, пианино скалится на меня обнаженной клавиатурой. Начинается новый день.

Глава опубликована: 20.07.2020

Глава 5

— Станислав, я никак от вас такого не ожидала, — Надежда Михайловна выглядит спокойной, голос ее тих, но самым нутром своим я ощущаю, что она и правда — не человеческая женщина, а самая что ни на есть Медуза Горгона. Вот-вот она обратит меня в камень, мне подрихтуют лицо и выставят где-нибудь на улице под видом, к примеру, Шопена. Я вспоминаю памятники, и мне становится не по себе.

— Но, Надежда Михайловна, — возражаю я, — люди ссорятся, мирятся, сходятся, расходятся — это часть жизни!

— Вы обидели ее! Вы изранили ей душу! — теперь камнем мне кажется ее голос. — Она такая нежная! Тонкая!

— Знаете, — я не выдерживаю. — Почему-то вас вовсе не беспокоит, что чувствую я. И ее это никогда не беспокоило!

— А вы, оказывается, эгоист, — она поджимает кривые губы.

— Да! Вы совершенно правы! Прошу прощения, но мне пора!

Я спешно ретируюсь. Она прожигает меня взглядом насквозь. Должно быть, я уже окаменел, и мне лишь кажется, что я продолжаю идти по коридору. До меня доносятся отзвуки из разных классов, и я слышу, как они сливаются в причудливую какофонию. Должно быть, они как нельзя лучше теперь описывают то, что творится у меня на душе.

Пусть считает меня кем угодно. Хоть эгоистом, хоть последней тварью. А я, между прочим, ни в чем не виноват! Я понятия не имел, что она больна! От меня это скрыли! Я нянчился с ней, как с младенцем! Запоздало понимаю, что стоило вывалить это все этой горгоне. И оставшиеся таблетки принести — пусть бы полюбовалась! Но сделанного не воротишь, и я иду к Аркадию Геннадьевичу.

Он по-прежнему строг, задумчив и великодушен. Даже когда я говорю, что вовсе не занимался в последние два дня, не посмотрел пьесы и вообще предавался праздности, он не спешит высказывать мне за лень. Только смотрит сквозь стекла очков как-то понимающе, а потом изрекает:

— Станислав, как вы?

Я непонимающе смотрю на него и никак не возьму в толк, что он имеет в виду: мое телесное здоровье или душевное.

— Я слышал, у вас что-то произошло с той девушкой, Анной, кажется.

Вот же змеиный клубок! Стоит одному сделать хоть полшага в сторону, на следующий день об этом судачат все. Что творится в общежитии, даже подумать страшно.

— Ничего особенного, Аркадий Геннадьевич. Просто она уехала.

— Вы горюете? — он наклоняет голову набок.

Я поджимаю губы и не знаю, что ответить. Хочется вывалить ему все как на духу: про зеркала, про чертову колбасу, про таблетки... Но я не хочу вредить Анне. Пусть Аркадий Геннадьевич и добрый человек, но если он скажет кому?

— Давайте я лучше попробую сыграть?

— Попробуйте, — кивает он.

— Что?

— А хоть бы и что.

Вдох. Пальцы помнят все ноты до единой. "Апассионата". Я где-то внутри звуков, в коконе. Я не вижу механического пианино, но я сжался до точки, теперь наэлектризован я, а в этом поле самоорганизуются ноты — моими руками, пером Бетховена, вновь и вновь. Мысли возвращаются к Анне. Я и правда не хочу ей вредить. Но у меня совершенно нет уверенности, что здесь не сработает принцип "или ты, или я". Эта мысль поглощает меня, уносит в какой-то мятежный водоворот, и на такой мрачной и неопределенной ноте я и заканчиваю.

— Хм-м-м, — протягивает Аркадий Геннадьевич и смотрит куда-то мимо меня. — Знаете, Станислав... Это, конечно, не "Апассионата" Бетховена. Но уже куда лучше!

Я вяло киваю. Не знаю, поражен я или обрадован. Но одно очевидно — звук изменился. Теперь он есть, но не тот, что раньше. Должно быть, он слишком долго пробыл в лабиринте отражений.

— Не расстраивайтесь, — профессор словно читает мои мысли. — Это совершенно нормально для человека — меняться. Многие годы мы все меняемся, Станислав. Когда-то изменились обезьяны — если вы, конечно, не верите в бога. А если верите — так и все мы уже отличаемся от Адама. Так и ваш звук. Он отражает все, через что вы прошли. Где-то обогащается, где-то от него убывает, ничего не попишешь, но такова жизнь. Ваша задача, Станислав, хранить то, что имеете! И преумножать! Поймите, слушатель не знает, какие перипетии настигли вас. Он пришел за вашим звуком — и вы должны им поделиться. Как благодатью.

— Или проклятием.

— Не смейте, слышите! Не смейте говорить такого! — Аркадий Геннадьевич рассержен, но даже в гневе он излучает удивительную доброту.

И я понимаю — он прав. Он всегда прав, этот удивительно мудрый человек, приоткрывший завесу человеческой души, выраженной звуками. И то, что он поинтересовался мной, тем каково мне, не обвинил меня огульно в семи смертных грехах и не приписал мне авансом восьмой сверху, вызывает у меня приступ совершенно безудержной радости.

— А серийников поищите. Сейчас у вас должно и вовсе хорошо выйти. Рахманинова пока не трогайте, хорошо?

Я с радостью соглашаюсь — Рахманинов мне отчего-то теперь точно кость в горле.


* * *


Стылый воздух кажется прозрачным даже здесь, в самом центре. Я надеваю припасенные наушники — два блина на ободе, не люблю "капельки", динамики слишком близко к ушам — и дисковый плеер и решаю совершить небольшой променад. Все равно в центре все рядом, торопиться мне особенно некуда, а машина не убежит. На диск чего только не записано: тут можно встретить и Rammstein, и Моцарта, и ДДТ, и Стравинского. Включаю случайный выбор — это кажется мне правильным. Мимо проносятся машины, а я иду на сей раз на Арбат — Тверская слишком шумная. Не люблю выкручивать громкость плеера на максимум, да и вибрацию города я ощущаю далеко не только через звук, но напротив — всем телом. И горе мне, если мое сердце не будет биться с симфонией мегаполиса в такт.

Позади меня остались кремлевские звезды, а я иду к Бульварному кольцу. Там уже стоят елки, хотя до Нового года чуть больше месяца. Должно быть, все эти приготовления призваны спровоцировать нас на некую потребительскую лихорадку перед точно такой же ночью, как и все прочие, но отчего-то считающейся неполноценной, если в нее лечь до полуночи, не подняв заветного бокала, не загадав желания, не набив брюхо обильной и жирной пищей, которую, для облегчения работы печени, обязательно надо как следует сдобрить чем-то спиртосодержащим. Я понимаю, что не имею ни малейшего представления, где и с кем буду коротать эту ночь. Впрочем, это кажется мне совсем даже не важным. Наверняка мать позовет к себе. А я, как и всегда в последнюю пару лет, вежливо сошлюсь на планы и крепкую дружную компанию. Она смиренно покивает — я не вижу ее в такие моменты, но уверен, что все именно так — и согласится. Уже после, во время каникул, я нанесу ей визит вежливости, привезу подарки — ведь их куда проще и дешевле выбрать в январе, когда моллы пусты и рождественская распродажа, в ходе которой цены обычно вырастают раза в два-три, уже окончена.

Майне в наушниках обещает предполагаемой любовнице вояж до небес и обратно, попутно сравнивая ее с динамитом. Я прибавляю шаг — настроение приподнимается, упругий ритм несет меня по своим волнам. Передо мной уже светлеет кинотеатр "Художественный", и я ныряю под землю, чтобы перейти вечно ветреный бывший Калининский проспект. Говорят, его построили вопреки розе ветров и потому там вечный сквозняк. По правую руку от меня высится здание-книжка, а чуть ближе — "Мелодия". Я отчаянно хочу туда зайти, голос Майне и нарядные елки так и подзуживают, но я понимаю, что выйду оттуда столь же нищим, как церковная мышь, а мне еще необходим хлеб насущный. С уходом Анны у меня появился аппетит. Хотя на ее любимый сорт колбасы я смотреть без тошноты не могу.

На старом Арбате людно. Вечно голодные и свободные художники, музыканты — точнее, те, кто по какому-то недоразумению себя так называет. Я не считаю себя снобом: для меня музыканты и саксофонист, играющий джаз, и Аня, поющая далеко не в опере. Но большая часть тусующегося здесь вечно пьяного отребья этого звания не заслужила ничем.

В наушниках сетует на свою тяжкую долю непрощенного Хэтфилд, а на одном из пятачков я вижу знакомые фигурки: восседающая на краю фонтана Вивьен, неизменно в черном, с мундштуком и сигаретой, лицо прикрыто траурной вуалью; Лестат в камзоле и с пластиковой бутылкой дешевого пойла; монументальная Габриэль, не разменивающаяся на слабый алкоголь — в ее руках бутылка "Столичной", и Анна. Она стоит, одетая не по погоде легко, вся в черном; глаза будто бы очерчены углем и выделяются как нечто чужеродное на ее бледном лице. В руках у нее скрипка, и я замираю. Она без перчаток в такой холод! С инструментом на улице! Я подхожу ближе и вижу, что ее лицо покрывает лихорадочный румянец, глаза пьяно блестят, губы искривлены в оскале. Анна замечает меня и смотрит нарочито презрительно, даже не склонив головы в приветствии, не проронив ни "привет", ни "здравствуй".

— Доброго вечера, — говорю я, стягивая с головы наушники.

Она молчалива.

— Ты забыла у меня свои таблетки, — я повышаю голос. Пусть ее новые друзья слышат.

— Они мне не нужны, — выплевывает Анна. Ее голос поменялся — теперь он груб и пронзителен, совершенно лишен былой музыкальности и нежности.

— Тебе без них будет хуже, — настаиваю я. — Куда их привезти? И потом, на улице холодно, ты застудишь руки.

— Отвали от нее, — Габриэль приближается ко мне вплотную. Ее объемистая грудь упирается мне куда-то чуть выше пупка. — Она больше не твоя игрушка. Она освободилась от такой свиньи, как ты. Вот и вали подобру-поздорову.

Я оглядываюсь — мне совершенно непонятно, чем я сыскал такое отношение. Лестат прячет глаза, Вивьен невозмутимо выпускает облачко дыма.

— Я разговариваю не с вами, — вежливо, но твердо говорю я Габриэль. — Анна...

— Она больше не Анна, — Габриэль толкает меня в грудь. — Убирайся!

— У меня ее таблетки, — поясняю я. — У нее... — злость охватывает мое горло цепкой рукой. Да что же это, черт побери, такое! Пусть знают! — У нее шизофрения.

Анна дергается так, точно я ее ударил. Откладывает скрипку — дорогую мастеровую итальянскую скрипку! — на холодный гранит и змеей скользит ко мне, отодвигая Габриэль. Я не узнаю ее — это совершенно другая женщина, какая-то незнакомая и ужасно опасная.

— Что ты сказал? — каркает она — точно по стеклу провели гвоздем.

— Правду, — я пожимаю плечами. — Ты можешь быть опасна. И для них, и для себя.

Я выдумываю это на ходу, из какой-то совершенно детской мести. Я ничего толком не знаю о шизофрении, я музыкант, а не психиатр.

— А ну пошел отсюда, — Габриэль закрывает Анну собой. — Тебе было мало того, что ты ей сделал? Теперь ты еще и эту ерунду сочинил? Да сам ты псих! А она здоровее всех нормальных!

Анна смотрит на меня совершенно безумным взглядом. Я не хочу выяснять, что она наговорила про меня этим людям, мне и без того кажется, что я провалился в выгребную яму. Мне ничего не остается, кроме как уйти; настроение безвозвратно испорчено, лицо Анны как будто впечаталось в сетчатку моих глаз навсегда.

— Трус! — кричит мне вслед Анна, а потом в спину прилетает бутылка. Я оборачиваюсь — "Столичная". Анна вздрагивает и вцепляется в плечо Габриэль, а я думаю, что, должно быть, зря разыгрываю тут это благородство, а стоит пойти и проучить их парой хороших затрещин. Но осознание того, как это будет выглядеть со стороны, останавливает меня. Я натягиваю наушники и спешу прочь.

Кто-то осторожно хватает меня под локоть, я оборачиваюсь и стаскиваю наушники. Как назло, в них играет "Эксперимент в темных тонах".

— Не бери в голову, — это Вивьен. — Угости меня лучше коктейлем.

Мы заходим в первую попавшуюся кафешку. Вивьен пьет ром с колой, я — кофе.

— Я за рулем, — поясняю я в ответ на ее недоуменный взгляд.

— А-а-а, — понимающе тянет она. — Домой подкинешь?

Я закуриваю и киваю. Решительно не понимаю, о чем говорить. Хочется расспросить об Анне, но не показывать же собственную слабость одной из этих змей?

— У нее правда шиза?

— Не знаю, — выдавливаю я и ослабляю галстук.

— Я хочу знать, с кем мне предстоит вместе играть, — она смотрит на меня по-деловому серьезно. — По правде, я хочу уйти из этой группы. Вот, замену себе присматриваю. С Габриэль слишком сложно сотрудничать.

— Ты играешь?

— Синтезатор, — она кивает и вставляет сигарету в мундштук. Ее черная помада немного смазалась, и мне начинает казаться, что она даже чем-то похожа на человека, а не на призрака. — Вполне возможно, что Анна полностью заменит меня, мы просто переложим аранжировку.

Я хмыкаю и рассматриваю ее руки. Маленькие. С недлинными, но явно сильными пальцами и хорошей растяжкой.

— Я училась в училище, — поясняет она. — А потом пошла в институт, на юриста. Мама настояла. Говорит, музыкой не прокормишься. Если, конечно, не берешь гран-при и стипендии, — она усмехается. — Ладно. Что там про шизу?

Кофе горячий, я рассматриваю пену и думаю, что ей сказать.

— Тебе вообще интересно, что она нам про тебя наболтала?

— Нет.

Вивьен рассматривает меня с интересом, точно бабочку на булавке.

— Правильно, — она кивает и допивает свой коктейль. — Возьмешь мне еще?

Я жестом подзываю официанта и прошу повторить. Не знаю, зачем я это делаю. Может, пытаюсь доказать самому себе, что я вовсе не так и плох?

— Она странная, — продолжает Вивьен.

— Все странные, — парирую я.

— Нет, — она усмехается. — Не так. Она иначе странная. Такое хорошо в книжках. Читаешь — и думаешь, ах, как романтично! Мне бы такую любовь! А на деле, — она ополовинивает высокий стакан, — на деле одно дерьмо. Только кажется, какая многогранная личность! Бриллиант! Да только личности-то там нет. Что у нее за таблетки?

Я рассматриваю Вивьен внимательнее. Черная подводка вокруг глаз слегка поплыла, в глазах линзы неестественно-фиолетового цвета. Под толстым слоем белой пудры слегка раскрасневшееся лицо. Крашеные черные волосы уложены в замысловатую прическу.

— Из того, что известно — амдоал, — выдыхаю я. — И какие-то витамины, антидепрессанты, черт его разберет.

— А ты не знал, что она — психическая, когда ее к себе домой позвал?

Я качаю головой и пробую кофе. Теперь он кажется мне ледяным, как покойник, сутки провалявшийся зимой на улице.

— А головой подумать? — она снова пьет. — Романтик недобитый. Теперь огребай по полной.

— Ты где живешь-то? — я решаю сменить тему. Не слишком хочется выслушивать в свой адрес неприятную правду.

— В жопе, — констатирует Вивьен. — Новопеределкино.

Я киваю и думаю о том, что это явно лучше какого-нибудь Свиблово или Новогиреево — хотя бы не так-то и далеко от меня. Крюк, конечно, но не бог весть какой. Бензина у меня и так не особенно много, денег — тоже. А если эта траурная фея решит подзаправиться еще, то дела мои будут соответствовать ее внешнему виду. Интересно, что заставило ее из всех молодежных движений выбрать именно это? Впрочем, много кого привлекает эстетика декаданса. Меня тоже, но мне не до того.

— А что ты слушаешь? — Вивьен поднимает голову. Похоже, ее слегка развезло в тепле.

— Разное, — отзываюсь я. — Классику. Могу рок послушать, Металлику, скорпов, раммов...

— Не такая уж и попса, — говорит она с нотками уважения. — А машина у тебя какая?

— "Вольво", — я усмехаюсь. — Восемьдесят седьмого года.

— Старье, — она допивает. — Пошли?

Я с облегчением расплачиваюсь, помогаю ей надеть пальто, и мы выскальзываем в ярко освещенную московскую ночь. Вокруг по-прежнему снуют машины, кажется, что жизнь не то что не замирает ни на минуту — а даже не замедляет бега.


* * *


Мы поднимаемся в ее квартиру — Вивьен обещает напоить меня чаем. В подъезде пахнет затхлостью, лифт старый и ужасно трясется — я прикрываю глаза, надеясь, что Вивьен ничего не заметит.

— Ты клаустрофоб, что ли? — ее голос кажется резким и острым, точно бритвенное лезвие.

Киваю — больше ничего не остается. Она смотрит как-то серьезно и даже ничего не говорит. Створки дверей наконец расползаются в стороны с жутким скрипом, и я выхожу, стараясь незаметно стереть пот со лба.

— У меня бардак, — предупреждает она. — И кошки. У тебя нет аллергии на кошек?

Я отрицательно качаю головой.

В квартире не так страшно, как я уже успел себе нафантазировать. Сваленные в прихожей вещи, несвежий ремонт, но ничего особенного. Мне навстречу выходит изящная черная кошка с вытянутым носом и большими ушами, у нее ярко-зеленые глаза и длинный гладкий хвост. Должно быть, такие почитались священными животными в древнем Египте.

— Одну кошку вижу, — киваю я и сажусь на корточки. Животное подходит ко мне, тыкается в ладонь мокрым носом и требовательно трется об меня мордой.

— Это Багира, — кивает Вивьен, стягивая пальто. — Раздевайся. Голодный?

— Угу, — решаю, что врать не стоит. Еще обратно ехать, в холодильнике дома шаром покати, а я напоил ее ромом, так что все честно.

— Хм-м, — протягивает она. — Тогда пойдем на кухню. Что-нибудь придумаем. Не разувайся.

Кухня небольшая, но очень уютная: на потолке тоже висит абажур, хотя и не такой допотопный, как у меня, гарнитур поприличнее и угловой диванчик. Я устраиваюсь на нем, пока Вивьен инспектирует содержимое холодильника. Она смотрится удивительно неуместно на этой кухне в своем черном гипюре, корсете и вдовьей шляпке-таблетке.

— Помочь?

— Нет, — она продолжает гипнотизировать холодильник. — Хотя да. Я что-то не могу сообразить...

Через полчаса мы едим горячий омлет с овощами и ветчиной, посыпанный сверху сыром. Мне эта нехитрая еда кажется пищей богов: во-первых, она горячая. Во-вторых, я соскучился по овощам: Анна не ела их и даже не терпела их запаха.

— Вку-усно, — тянет Вивьен. — а я-то думала, что тебя к продуктам за версту нельзя подпускать.

У меня даже аппетит пропадает. Я, конечно, не ждал, что Анна после своего побега будет петь мне дифирамбы. Но на то, что она понесет в мир все мои бытовые привычки, при этом изрядно их исказив и все переврав, я не рассчитывал.

Вивьен хмыкает:

— Да брось. Она живет в выдуманном мире. Она не смогла смириться с собой, вот и сбежала. Ей так проще, понимаешь?

— Откуда ты это все знаешь?

— Моя мать жила с шизофреником, — она пожимает плечами. — Три года. Мне тогда было пятнадцать. Все так же, как ты описываешь: сначала вроде нормальный мужик. А потом сплошные заскоки. И таблетки в укромном месте. Мне было тогда четырнадцать.

Она пожимает плечами и продолжает есть. Я смотрю на то, как тянется сыр за вилкой, и опять думаю, как нелепо выглядит ее шляпа-таблетка.

— Хочешь выпить? У меня есть вино, немного водки и даже абсент. Ляжешь потом во второй комнате. Или у меня — там еще кресло раскладывается.

Ее комната напоминает склеп. Все в мрачных тонах, кровать с точно такой же кованой спинкой, как у меня. Массивное кресло, стол с компьютером, книжный шкаф и тумбочка, застеленная черным бархатом. На ней стоят свечи и лежит чей-то череп. На кровати расположились кошки — уже знакомая мне Багира и еще одна, тоже черная.

— Это Бегемот, — поясняет Вивьен. — Вообще-то, он кошка. Но она попала к нам совсем маленькой, было толком непонятно. А потом так и осталась Бегемотом.

Вивьен сует мне в руки штопор и бутылку красного с импортной этикеткой, а потом ставит какую-то музыку. Мужской голос проникновенно поет на немецком о начале нового дня и истекающем времени. Мелодия мне нравится, она простая и цепляющая, лишенная какой-то вычурности и претенциозности. Я пью вино — оно оказывается куда вкуснее дешевого пойла, которое обычно ставят на наших застольях. Я осматриваюсь и поражаюсь тому, как за последние дни переменилась моя жизнь: я потерял свой звук и обрел какой-то совсем новый, незнакомый; сижу и пью вино черт знает где в компании странной девицы без имени и молчу. Молчать с Вивьен оказывается очень уютно.

Глава опубликована: 27.07.2020

Глава 6

Вся следующая неделя проходит в череде занятий. Я учу шенберговские пьесы и чувствую, как ко мне мало-помалу, точно после тяжелой болезни, возвращается жизнь. Больше нет постоянного желания лечь и если не умереть, так хоть крепко заснуть, нет ощущения полнейшего бессилия, когда я сажусь за рояль или пианино. Пусть во мне что-то поменялось, но я хотя бы с уверенностью могу сказать одно — это я. Аркадий Геннадьевич сияет и вызывает меня на дополнительные занятия, об Анне ничего не выспрашивает и даже моим состоянием интересуется исподволь, так, что я невольно вспоминаю врачей из психиатрической лечебницы. Надежда Михайловна огоргонилась еще больше и всякий раз, когда она цедит сквозь зубы свое ледяное "здравствуйте", мне чудится, что она уже видит меня, вмерзшего по пояс в ледяное озеро Коцит, и наслаждается моими нечеловеческими страданиями. Анну я совсем не вижу, но это меня, скорее, радует.

Временами я ощущаю нечто вроде укола совести: наверное, следовало бы найти ее врача, рассказать ему о таблетках, или, может, выйти на связь с ее родителями. Да и само по себе облегчение от того, что Анны больше нет рядом, мне кажется преступным — таким же, как и связь с настолько нездоровой женщиной.

Помимо возвращающегося вместе с жизнью звука появляется еще кое-что: образы. Какие-то причудливые, невысказанные и неоформленные мысли, они бьются внутри меня и хотят выйти. Я вспоминаю, как это описывал Евгений — должно быть, это ноты. Им стало тесно внутри меня, и они просятся наружу, чтобы из хаоса сформироваться в четкую гармонию. Я пока не могу поймать ни одного лейтмотива, но терпеливо жду, и это томление — нечто совсем новое, неизведанное.

Новая неделя обрушивается на меня водоворотом огней, рождественских мелодий, ярких вывесок и запахом мандаринов и кофе с корицей. В консерватории обстановка накаляется, как всякий раз перед сессией, какофония в коридорах обретает полутона безысходности, паники и сценического волнения, педагоги выглядят более уставшими. Курилка в обеденный перерыв переполнена: кто-то чинно сидит в углу и пьет кофе, потягивая горький ароматный дым, кто-то поспешно списывает у сокурсника задачи по гармонии, непонятно зачем забредший младшекурсник вытряхивает слюни из валторны. Там же в углу торчит Евгений, вечно беззаботный.

— Ну здорово, — он жмет мне руку. — Сигаретой поделишься? Ты не кисни и не обращай внимания на слухи!

— На слухи?

Я ими даже не интересовался. Мне нет дела, что обо мне говорят, лишь бы это не влияло на мою учебу. В личной жизни теперь вакуум, и я этому непозволительно счастлив. Наверное.

— Ну, шизичка-то пропала. В консерву не ходит. Но наша разведка донесла кое-какую информацию, — Евгений смеется.

— Плевать, — я затягиваюсь поглубже и смотрю, как младшекурсник начищает раструб валторны. На самом деле, это не так. Просто я отчаянно боюсь, что с появлением в моей жизни новостей об Анне разобьется иллюзия моей безопасности.

— Ну, раз плевать, — Евгений разводит руками и умолкает.

Я вижу, как он косится на меня, но выдерживаю паузу — довольно для того, чтобы завершить едва начавшийся разговор. Раз Анна не ходит на занятия, понятно, что такое творится с госпожой Горгоной. Лучше, пожалуй, ее избегать всеми возможными способами. А если она даже придет к Аркадию Геннадьевичу, он-то защитит меня, даже если останется последним не взятым бастионом в этой битве. Последний месяц это здорово показал, и мне даже начало чудиться, будто я обрел в лице профессора отца, настолько он болел душой за мои успехи и поддерживал меня в сложные минуты.

— Слушай, — начинаю я, — вот ты же композитор.

— Так, — кивает Евгений, на лицо его наползает едва заметная тень. Теперь черты кажутся острее, кожа — серее. Я гоню прочь нежданные ассоциации.

— У тебя бывает... — я мнусь. Это мне кажется не менее личным, чем разговор об Анне. Но после того, насколько накрепко нас повязали найденные в моей квартире таблетки, я чувствую, что могу доверить Евгению даже это. — Будто голова... — я пытаюсь подобрать слова, чтобы выразить то, что чувствую, но их словно недостаточно. — Будто она полна... звуков, нот, цветов, и они кружатся, никак не выстроясь в ту последовательность, в которую должно...

Евгений цыкает и отворачивается. Молча достает из кармана пачку сигарет, и я хмыкаю: вот жучара, а еще у меня стрелял.

— Они гадостные, — поясняет он, приметив мой взгляд. — Купил первые попавшиеся... А ты, брат... — он поджимает губы и смотрит куда-то в сторону. — Ты это... К врачу сходи. В дурку.

— Шизофрения так не передается, — отшучиваюсь я, вмиг ощущая, как все тело покрывается мурашками.

— Да я не про шизу, — отмахивается Евгений и прикуривает. — У меня такое было. Вообще, понаблюдай. Либо начнешь музыку писать, либо она выпьет тебя досуха, ни спать, ни жрать не сможешь. Но до этого лучше не доводить. Я вот теперь сверх положенных заданий вообще ничего не пишу. Иногда думаю, не перевестись ли на инструмент с композиторского.

Я тоже закуриваю вторую. Слишком хорошо помню, каким Евгений был, когда мы познакомились — не человеком, тенью. Вся его жизнь, вся его деятельность была посвящена лишь одному: организации чертовых нот в определенный ему одному ведомый порядок.

— Может, к Юрцу сегодня? — Евгений меняет тему. Видимо, у меня на лице написано значительно больше, чем я хотел выказать.

— Нет, — отмахиваюсь я. — Не хочу. Опять шум, гам, люди, алкоголь... Мне в последнее время слишком хорошо дома.

— А раньше идти не хотел, — покивал Евгений. — Вот уж точно — освобождение как оно есть!

Я думаю было спросить про Аню, но в последний момент решаю не вспоминать о ней. Этот Игорь ее — мутный тип; я все никак не возьму в толк, зачем она все еще с ним, если он так уж плох и она его боится, но понимаю, что это не мое дело. Я, в конце концов, тоже не выгонял Анну и даже не расставался с ней, хотя она начала меня тяготить. Зря, на самом деле: только теперь, когда оковы спали, я чувствую, сколько потерял от себя самого, пытаясь угнаться за миражом. Настроил себе воздушных замков, прикрыл это дешевой романтикой. Вивьен оказалась права.

Докуриваю и иду на лекцию по истории музыки двадцатого века. Ее ведет высокая тощая фрау Селедка, в миру Мария Фридриховна Шнайдер, законсервированная немка лет, наверное, ста, с круглыми рыбьими глазами, в неизменном серо-голубом костюме с набивным рисунком, напоминающим чешую, и безупречно причесанной седой головой. Она, ровесница этого самого двадцатого века, рассказывает безумно интересные вещи и до того увлечена своим предметом, что я, завидев ее, даюсь диву, как меня вообще угораздило прогуливать ее предмет в последние полтора месяца.

— Доминский, — она меряет меня невыразительным взглядом. — Где же вы пропадали?

— Болел, Мария Фридриховна, — отвечаю я и понимаю, что вовсе даже не вру: болел душой.

— Мне Аркадий Геннадьевич говорил, — ее перламутровые губы вытягиваются в тонкую нить. — Но он говорил о двух неделях, молодой человек.

— Я болел дольше, — подтверждаю я. — Просто поначалу слишком бессимптомно.

— Подготовите два реферата, — смягчается она. Я один из лучших ее учеников с этого потока, и пока мне не до конца ясно, собирается она простить мне мои прегрешения или же напротив — спросить за разочарование вдвойне. — За темами подойдете сегодня после пяти, они у меня на кафедре.

— Благодарю, — отвечаю я и сажусь.

Фрау Селедка, стоит ей начать лекцию, меняется. Теперь и не скажешь, что этой женщине лет сто, а сама она — невыразительная холодная рыба. В глазах ее появляется задор, голос становится молодым и звонким. Мы проходим "Воццека". Селедка Фридриховна сетует на доктора-садиста, приведшего несчастного солдата к безумию и погубившего и его самого, и его возлюбленную; на жестокость людских нравов; на детский цинизм — она обещает нам, что обязательно поставит заключительный детский хор, написанный гениальным Кафкой от музыки. Тем, кто довел до совершенства Sprechstimme — и тут она, конечно, не забывает снобистски упомянуть, что у этого речевого пения нет вовсе даже ничего общего с эстрадным пением, и если джазу, в силу опоры его на традиционные культуры, все это еще простительно, то уж эту самую эстраду совершенно точно не извиняет ничто. Иногда мне кажется, что к джазу она относительно благосклонна только потому, что в ее курс входит, например, "Порги и Бесс".

Остальные студенты не слишком вдохновлены "Воццеком". Им не по нутру экспрессионисты, они предпочли бы что-то более привычное и классическое. А у меня пересыхает во рту. Есть что-то карикатурное в чересчур высоком для мужчины голосе капитана и том, как бестолково отвечает ему солдатским баритоном Воццек, и как позже этот самый Воццек, растеряв все подобострастие, разговаривает со своей любовницей — в его интонациях уже ничто не напоминает то покорное "jawohl, Herr Hauptmann". А потом, когда он ищет на озере нож и ему чудится, как вода обращается в кровь, я чувствую — мне недостает воздуха. Как же вовремя завершилась эта идиотская история! Мысль о том, что я тоже мог бы сойти с ума, точно этот несчастный Воццек, собственными руками убивший Мари, приводит меня в ужас.

Фрау Селедка ставит нам финальный хор. Ее глаза блестят от возбуждения. Я ощущаю, как ее экзальтация передается мне, у меня дрожат пальцы. Наверное, это и есть некоторое подобие катарсиса: дети прыгают на игрушечных лошадках, кто-то из них находит мертвую Мари, ее сына зовут посмотреть, но он так увлечен игрой! Должно быть, и мы как те дети. Уйдет кто-то из нас — разве заметим мы это? Нет, поскачем дальше, пусть и не на палочках-лошадках.

Селедка Фридриховна завершает, выдает нам задание и смотрит вслед уходящим своими круглыми глазами. Я собираюсь медленнее всех.

— Как вам "Воццек", Станислав? — ее старческая рука ложится мне на предплечье, она заглядывает мне в глаза.

— Потрясающе, Мария Фридриховна, — честно говорю я. — И рояль... Там такой рояль!

Рояль там и правда точно из фильма ужасов, особенно в третьей сцене третьего акта: расстроенный, глуховатый, одни диссонансы. Я даже задумываюсь, не попросить ли потом переложение для зачета по аккомпанементу.

— Я знала, что вы оцените, — она вздергивает тяжелый подбородок. — И очень рада, что вы наконец появились. Большей части студентов это не близко. Некоторые даже затевают споры о том, считать ли подобную музыку искусством, представляете?

Ее крупные серьги с лунными камнями слегка подрагивают от возмущения. Я предвкушаю тираду об испортившихся вкусах современных людей, но Селедка Фридриховна качает головой, вздыхает и продолжает:

— Конечно, им привычнее девятнадцатый век. Их можно понять.

— Каждому свое, — я пожимаю плечами. — Современное искусство тоже часто обращается к классике. Симфонические инструменты сейчас много где используют.

— Отвратительная тенденция — пихать скрипки и оперный хор в грубый тяжелый рок! — заводится фрау Селедка.

Я усмехаюсь и молчу: меня забавляет то, как она отстаивает серийников и как отрицает весь современный авангард. Она сама только-только сетовала на ограниченность восприятия студентов, но вовсе не хочет понять того, что сама не так отличается от них. Я не спешу ее переубеждать: в конце концов, она уже стара, и мне не хочется оказаться невольной причиной ее смерти.

— Ладно, — Селедка остывает почти моментально, и я думаю о том, как же ей не подходит ни ее внешность, ни прозвище. — Не буду вас задерживать. Идите! Аркадий Геннадьевич говорил, что поменял вам программу, учите! Я в вас уверена!

Я прощаюсь и ухожу. У меня окно, стоит взять класс и позаниматься: перед Новым годом зачет на допуск к экзамену, и мне никак нельзя ударить в грязь лицом. Я благодарен фрау Селедке — она ни словом не обмолвилась об Анне. Хотя совершенно точно была в курсе всего — вся консерватория гудит, будто пчелиный улей. Каждая личная драма здесь становится поводом для долгих пересудов.

Мне достался класс с отличным кабинетным роялем. Я провожу пальцами по гладкому шеллаку крышки и думаю, как, должно быть, замечательно было бы жить в просторной квартире, где в гостиной стоит такой рояль, с потолка свисает многорожковая хрустальная люстра, а на стенах висят такие же бра и льют приглушенный свет на белозубую пасть клавиатуры. И, главное, никаких скандальных соседок, картонных стен и стука по батареям.

Я сажусь и играю. Пусть мои руки пока не помнят текста безупречно, но я больше не напоминаю себе механическое пианино. Звук живой, объемный, он передает все оттенки эмоций моей мятущейся души. Он так же бел, как траурный полог города, легший на остывшую землю. Он так же черен, как ночь где-то вдали от московской иллюминации. Он включает в себя все видимые и слышимые человеку цвета — и ноты. Он будто бы вернулся из зеркального лабиринта, напитавшись там новыми оттенками, и теперь объемен и многогранен. И я растворяюсь в нем.


* * *


Дорога черной лентой стелется под колесами "Вольво", от мокрого асфальта отражаются разноцветные огни фонарей и вывесок. Во мне плещется совершенно детский восторг, льющаяся из колонок музыка играет в унисон с моим сердцем. Ленинский, вопреки всему, практически пуст, и я лечу по левому ряду свободный, точно птица. Меня захватывает предвкушение праздника: дома я буду один, захочу — посмотрю фильм, или почитаю книгу, или послушаю музыку. Стоит разве что заехать за едой — в холодильнике шаром покати, да и мне очень хочется чего-то праздничного. Пожалуй, шампанского. Я его не люблю, но сейчас оно кажется особенно уместным. Особенно если сесть у зеркала и улыбнуться самому себе.

В квартире непривычно уютно. Я разбираю принесенный из магазина пакет: мясо в духовку, бутылку шампанского в холодильник, овощи — в мойку. Приношу на кухню небольшой музыкальный центр и ставлю на диске случайный выбор. Я уверен, в такой чудесный вечер и музыка будет выпадать только чудесная. Как выразилась Вивьен, "не такая уж и попса". Из динамиков льется голос Меркьюри, он вопрошает "anybody find me somebody to love?" Я улыбаюсь — мне нравится музыка и его голос. Очень хочется сказать певцу, что он просто не понимает своего счастья: одиночество — это пьянящая свобода. И все, кто что-то говорит о его тяготах, неправы. Разве хоть что-то стоит этой свободы и возможности нести ответственность лишь за себя?

Мои размышления прерывает трель мобильника. На экране высвечивается номер Ани. Я прикручиваю громкость Меркьюри и подхожу к телефону.

— Стас... — мне в ее голосе слышатся слезы. — Наверное, это глупо... Помнишь, ты говорил, что я могу приехать к тебе?

— Да, — отвечаю я, и в мое сердце вползает тревога.

— Можно? Ты можешь забрать меня? Прямо сейчас...

— Откуда? — я поспешно хватаю с подоконника карандаш и подхожу к холодильнику — все-таки не зря я купил магнитный блокнот, самое оно для такого забывчивого шалопая.

Она диктует адрес, я мысленно изрыгаю проклятия: чертова Мега в чертовых Химках, а у меня вот-вот загорится лампочка на шкале топлива. Я уже жалею, что потратился на мясо и шампанское — это была сиюминутная прихоть, в отличие от того же бензина.

— Мне понадобится не меньше часа — часа пятнадцати. Дождешься?

— Конечно, — отвечает она. — Если магазин закроется, я подожду у входа. Спасибо тебе!

Я выбегаю из квартиры и только на выезде из двора вспоминаю, что не выключил духовку. Проклиная все и вся, оставляю записку с номером телефона под дворником и бегу в квартиру. Меня встречает дивный запах запеченного мяса, и я думаю, как должно быть, было бы хорошо остаться. Но я уже пообещал, делать нечего, поэтому убедившись, что в мое отсутствие ни одна моя оплошность не приведет к пожару или чему еще, бегу обратно. По счастью, кольцевая свободна, и я долетаю до точки за рекордные пятьдесят минут.

Аня стоит у одного из входов, растрепанная и какая-то возбужденная, и курит. Я, наплевав на разметку, торможу прямо около нее и выхожу из машины.

— Ты быстро, — она кивает и переминается с ноги на ногу. На ее лице черные потеки от туши, волосы спутаны. Аня протягивает мне небольшую спортивную сумку и виновато улыбается.

— Это все твои вещи? — на всякий случай уточняю я, взвесив сумку в руке — она кажется очень легкой.

— Нет, но плевать, — она кривится. — По крайней мере, пока.

Мы садимся в машину. На парковке уже помаленьку собираются ребята на старых тачках: глянец асфальта подернулся коркой льда, и они наворачивают круги вокруг столбов. Я хмыкаю и лечу наискось по пустынной парковке, задние колеса скользят, Аня заливисто смеется. Кто-то из собравшихся провожает меня долгим взглядом, но я уже вхожу в поворот, чтобы, преодолев еще какие-то двести метров, влиться в деловитый поток машин.

— Что у тебя случилось? — наконец спрашиваю я.

— Я ушла от Игоря, — просто отвечает Аня. — У тебя в машине можно курить?

Я киваю и выуживаю из бардачка свою пачку сигарет, слегка приоткрываю окно. Морозный воздух врывается в салон и кусает нас за освещенные фонарями лица.

— А родители? — я вспоминаю о том, где мы провели полную бесстыдной страсти ночь, и ощущаю, что хочу немедленного повторения.

— Мама, — поправляет меня Аня. — Ей слишком нравится Игорь. Она уже устроила мне! "Как ты могла бросить такого парня", — кривится она. — Тьфу. Да и там еще брат с женой живут, места совсем нет...

— А-а, — отзываюсь я, пытаясь унять невесть куда помчавшиеся мысли.

— Ты тогда говорил... — она мнется и замолкает.

— Что ты можешь переехать.

— Да...

— Да.

Я торможу прямо на обочине МКАДа, включаю аварийку и целую Аню. Ее губы теплые, мягкие и нежные; за окном крупными хлопьями падает снег. В моей душе распускается ликование, вечер становится все более чудесным, как и вся моя жизнь. В голове бродят ноты, и я, кажется, начинаю понимать, как их выстроить, чтобы выразить все то, что отчаянно просится наружу.

Нас прерывает стук в окно. Позади нас затормозил эвакуатор, и теперь его водитель, мужик с хитрым прищуром темных раскосых глаз, жаждет поживиться.

— Все в порядке, — отмахиваюсь я, приопустив стекло. — Машина исправна, спасибо.

На его лице отражается разочарование, но он молчит. Озирается слегка растерянно и идет обратно к своему коню-тяжеловозу. Нет, брат, сегодня обойдемся без тебя.

— Поехали? — предлагает Аня.

Я давлю на газ — под протекторами задних колес вскипает асфальт.

Глава опубликована: 03.08.2020

Глава 7

— Ну и куда мы идем? — я скептически оглядываю нашу компанию. Евгений принарядился в костюм и выглядит, точно распорядитель на похоронах. Его очередная девушка ему под стать: хрупкая брюнетка с аристократически бледной кожей, у нее подведенные на египетский манер огромные зеленые глаза, острый нос и тонкая нить почти прозрачных губ. На лицо с маленького цилиндра спадает черная вуаль, наподобие такой, какую носила Вивьен. Аня тоже вся в черном, ее выбеленные короткие волосы безупречно уложены.

— Отдохнем, развеемся, — пожимает плечами Евгений.

Мы идем от метро в сторону клуба. Вокруг все больше и больше неформальной молодежи, вскоре улица выглядит так, словно с ближайшего кладбища случился внеплановый побег. Я вспоминаю Габриэль и думаю о том, что хорошо бы там ее не встретить.

— Чья была гениальная идея идти на эту вечеринку? — бубню я себе под нос.

— Вообще-то моя, — голос у девушки Евгения неожиданно низкий, с надтреснутой хрипотцой.

— А, да, я совсем забыл, — Евгений хлопает себя по лбу, резко тормозит и поворачивается к нам. На него едва не налетает долговязый парень, похожий на вампира, шипит под нос что-то нецензурное и огибает нас по широкой дуге.

— Что забыл-то?

— Представить вас, — поясняет он. — Это Света.

Я хмыкаю, но тоже представляюсь и протягиваю ладонь. Рукопожатие Светы оказывается на удивление крепким. Когда с политесом покончено, Света достает черную сигарету, вставляет ее в черный мундштук и поджигает при помощи "Зиппо" с какими-то символами. Мы переглядываемся, но тут же присоединяемся. Дым кажется белесым в темном морозном воздухе.

На входе небольшая очередь. Мрачные секьюрити выворачивают нам карманы и с написанным на одинаковых квадратных лицах разочарованием пропускают нас внутрь. Народа в зале довольно много, там шумно и накурено, высокая сцена с ограждением громоздится горой и нависает даже надо мной, что уж говорить о той же Свете. Но, кажется, ей вполне комфортно.

— По коктейлю, — приказным тоном заявляет Евгений. — Не зря же мы тащились сюда на метро.

Никто не возражает. Из исполинских колонок льется то, что сейчас, кажется, называют "эмбиент". Я озираюсь: большая часть пришедших моложе нас или такие же, все как один в черном, лишь кое-где можно усмотреть белый или багровый воротничок. Я начинаю чувствовать себя не в своей тарелке — мой классический костюм с черной рубашкой выглядит слишком цивильно.

— Не парься, — машет рукой Евгений. — Ты, конечно, уныл чуть более чем полностью. Но давай назовем это минимализмом.

Я хмыкаю и пью виски с колой. Люди все прибывают и прибывают; кто-то проталкивается поближе к сцене, кто-то уходит наверх, на балкон, мы сидим у барной стойки.

— Кому из них, интересно, пришла в голову идея закатиться именно сюда? — я почти кричу на ухо Ане — иначе друг друга не услышишь. Воздух вибрирует, басы отдаются в грудной клетке упругой пульсацией. Мне кажется, что все вокруг такое мутное вовсе не от сигаретного дыма, а от плотного, точно свинец, звука.

— Светке, конечно, — смеется Аня. — Она вообще-то джазовая пианистка. Но сейчас увлекается по большей части готикой. Недавно ушла из одной группы, присматривается, к кому бы присоединиться.

Я вспоминаю Вивьен, но решаю смолчать: я бы и врагу не пожелал не то что играть вместе, но хотя бы и общаться с такой стервой, как Габриэль.

— А тебе тут как?

— Любопытно, — сдержанно отвечает Аня. — Я, как ты уже успел заметить, разную музыку люблю. Но в этом кругу о таких вещах лучше молчать.

Я обнимаю ее за плечи. С того момента, как она переехала ко мне, мы друг о друге узнаем по большей части из случайных разговоров. Оба делаем вид, что это все — перевалочный пункт в наших жизнях. К чему привязанности? Зачем лезть друг другу в душу? Я, хотя мне и чертовски любопытно, даже не стал спрашивать, отчего она ушла от Игоря. Ушла и ушла. Точка.

Эмбиент стихает, со сцены раздаются нестройные гитарные звуки. Света, навострив уши, оборачивается к сцене. Там подключаются какие-то ребята. Я тоже оборачиваюсь и вижу, как неподалеку от лестницы стоит хрупкая фигурка Вивьен. Мое хорошее настроение вмиг улетучивается: я уже ощущаю душный шлейф присутствия Анны и Габриэль. Но я не успеваю убедиться в верности или ошибочности собственного чувства: на мое плечо тяжело ложится чья-то рука.

— Так вот кого ты мне предпочла, дешевая шлюха. Долговязого слизняка.

Я вскакиваю, готовый на подвиги — ну и пусть сейчас будет отвратительная сцена, пусть этот кабан разобьет мне лицо, а все эти девочки-вампирши, обдавая меня тяжелым запахом духов, пудры, алкоголя и сигарет, склонятся надо мной, поверженным, в ужасе и тут же захлопочут, чтобы помочь. Или, напротив, будут смотреть восторженно, когда я как следует врежу Игорю по самодовольной харе.

— Остынь, — хмыкает Игорь. — Я здесь по работе. Просто забавно.

— Ну уж нет, — продолжаю кипятиться я. — Ты оскорбил девушку! Извиняйся!

— Черт с ним, Стас, — Аня дергает меня за рукав. — Пусть катится, куда шел, ну!

— Нет, не черт с ним!

Я и сам не пойму, что со мной такое. В крови бурлит жажда приключений. Мне плевать на последствия. Я хочу попасть в эту чертову передрягу.

— Стас, сядь! — Аня виснет на мой руке, но я осторожно отодвигаю ее за спину. Вокруг нас с Игорем образовывается некоторое количество свободного места: люди почуяли опасность и теперь занимают наиболее удобные и безопасные места.

— Я сказал тебе, придурок, — Игорь хватает меня за пиджак, — остынь! Вечная судьба таких, как ты, подбирать объедки. Наслаждайся.

Я уже готов занести руку для удара, но Аня все-таки влезает между нами,оттеснив от меня Игоря. А за его плечом я вижу знакомую тень. У тени бледное лицо, чудовищно подведенные глаза: один густо-черным, второй белым, отчего кажется, что его нет вовсе; длинные золотые волосы и платье, поражающее своей открытостью. Тень жмурится, будто от яркого света, а потом уверенно идет в нашу сторону. Меня она игнорирует начисто, будто на моем месте даже не пустота, а нечто, недостойное даже взгляда.

— Это вы — Игорь? — спрашивает она. Голос Анны звучит незнакомо и чуждо, он высок и как будто начисто лишен обертонов.

Игорь приосанивается, на квадратное лицо наползает сальная усмешечка. Его масляный взгляд скользит вдоль тела Анны, почти не прикрытого странным платьем, и я с облегчением понимаю, что не испытываю ревности.

— Я, — он кивает и протягивает ей руку. — Вы из Drib Eulb? Простите, я не до конца понял, как читается ваше название.

— Это синяя птица наоборот, — поясняет Анна. — Я настаиваю, чтобы они переделали логотип и написали все в зеркальном отражении...

— О логотипе мы можем поговорить после, — Игорь подхватывает ее под руку, бросает в нашу сторону неприязненный взгляд, и они удаляются.

Мы с Аней и Евгением переглядываемся.

— Вот так так, — Евгений со стуком ставит пустой стакан на стойку. Группа на сцене начинает играть какую-то песню, мне кажется, что это я уже где-то слышал.

— Все-так стоило ему вмазать, — выдыхаю я, краем глаза косясь на Аню.

— Не стоило, — она отрицательно машет головой. — Он не стоит того, понимаешь?

Я оборачиваюсь им вслед. Где-то в толпе белеет почти обнаженная спина Анны, кое-как прикрытая золотыми волосами. Рядом с ней громоздится фигура Игоря; даже спина его выглядит комично в этом благолепном заигрывании.

— Не понимаю, — упрямо отвечаю я. Я и правда не понимаю, ни капли не понимаю, отчего не стоило пересчитать этому борову зубы. Поэтому отворачиваюсь к стойке, пялюсь на почти растаявший в стакане лед и гоню прочь мрачные мысли.

— Привет вам, — Вивьен неожиданно материализуется рядом со мной и толкает меня кулаком в плечо. — Не ожидала тут увидеть.

Я молча киваю, Аня, кажется, вполне искренне улыбается.

— Вы сегодня играете? — спрашивает она, и я смотрю на нее с легким удивлением. Кажется, она осведомлена о деятельности этой компании не хуже моего.

— Я, к счастью, нет, — Вивьен скалит кажущиеся из-за черной помады желтоватыми зубы. — "Синяя птица" сегодня играет в новом составе. Надеюсь, она не будет синей прямо на сцене, — зло хмыкает она, и я в очередной раз прикидываю, какая кошка могла пробежать между этими странными людьми.

Вивьен усаживается на стул слева от меня и выуживает из декольте мундштук и пачку сигарет. Я молча подношу ей зажигалку, мы все переглядываемся и тоже закуриваем. Дым повисает перед нами плотным пологом, и я чувствую себя словно в коконе. Яркие прожекторы окрашивают этот полог в разные цвета, и это позволяет отрешиться ото всего, даже, вопреки привычному ощущению, от звука. Цвет сейчас значительно приятнее.

— Какой все-таки тут отвратный звук, — кривится Аня, когда наконец песня заканчивается и зал принимается вяло улюлюкать. — Голоса не слышно, гитара бьет по ушам...

— Я бы на твоем месте порадовалась, что голоса не слышно, — язвит Вивьен. — Эти ребята репают на той же базе, что и мы. В соседней комнате. Мы принимаем ставки, когда наконец кто-нибудь на очередной высокой ноте оторвет вокалисту яйца и избавит его от мучений.

Аня смеется. Я отмечаю, что ее лицо снова расслаблено, как и до того, как к нам подошел этот боров. У нее вообще временами появляется в глазах нечто неуловимое, будто бы отражение страха.

— Мне казалось, с этим к танцорам, — отмечает Евгений. Света серьезна, она оглядывает людей на танцполе и на сцене. Ей не до наших разговоров.

— К ним тоже можно, — соглашается Вивьен. — Кстати, — она кивает на Аню. — Ты же знаешь Игоря Соломатина?

Я не понимаю этой социальной игры. Вивьен прекрасно в курсе, что этот урод был Аниным парнем. Но к чему-то разводит эти никому не нужные расшаркивания.

— Увы, — сдержанно отвечает Аня.

— Как он как звукач?

— Звукач он хороший, — выдыхает Аня. — Как человек — говно.

Я едва не присвистываю. Пожалуй, мы все слишком привыкли ко лжи, тщательно маскирующейся под вежливость; она обтекает наши лица, точно масляная пленка. Конечно, я не думаю, что признаком хорошего человека обязательно является грубость, нет. Но всему должен быть предел.

— И в чем это выражается? — лицо Вивьен приобретает деловое выражение, она явно уцепилась за Аню, как за источник информации, и не отпустит ее, пока не выведает все, что нужно.

— По-разному, — отмахивается Аня и переводит дух: группа закончила песню и наступило несколько мгновений если не тишины, то хотя бы не оглушительного шума. — Он тянет личное в работу. Может слить инфу коллегам по цеху. Очень авторитарен, но это не всегда минус в работе. Хотя, конечно, он всегда смотрит на музыкантов, особенно на вокалистов, свысока и всячески демонстрирует им, что они ничего не понимают, без него никто и все в таком духе.

Я не слишком разбираюсь в этой кухне, но монолог Ани слушаю внимательно. Тут же примеряю на себя: вот писал бы я, скажем, даже этюд. И неужто я бы стерпел, если бы мои умения, мою технику, мое прочтение произведения, в конце концов, поставили под вопрос? Да еще кто! Ладно, Аркадий Геннадьевич — он мой наставник, мой педагог. А тут, в общем-то, человек практически с улицы! И как люди только терпят подобное отношение?

— У него наши хотят писаться, — поясняет Вивьен, замолкает и, прищурившись, рассматривает сцену.

Я тоже поворачиваюсь. С правого края сцены стоит Анна, в руках ее лакированная электроскрипка, рампа освещает бледную, почти прозрачную кожу; и мне начинает казаться, что это мираж, что не может она, такая чуждая этому миру, стоять в обычном московском клубе на сцене, овеянная клубами расцвеченного светодиодами дыма, почти обнаженная, неуместная и надменная.

В центре подмосток — Габриэль, она хмура, точно ноябрьская туча, и необъятна, словно бездонное весеннее небо. Нам не слышно, что она говорит мальчику, который помогает им подключаться, но судя по выражению ее поросячьего лица — ничего хорошего. Сбоку пристраивается Лестат и сосредоточенно щиплет гитарные струны. Двоих других — басиста и барабанщика — я вижу впервые.

— Сейчас будет шоу, — хмыкает Вивьен и подмигивает нам.

— Ты же раньше играла с ними? — оживляется Света и придвигается поближе. Теперь мы сидим полукругом спинами к барной стойке, но бармен, видимо, наученный горьким опытом, только тяжело вздыхает и молчит.

— Играла, — подтверждает Вивьен.

Я кошусь на Аню. Из музыки мы обсуждали все и ничего, и мне становится стыдно. Я успел рассказать ей многое: и что мне нравится, и что я исполнял и как интерпретировал, и даже то, что в последнее время моя голова — точно запаянный шар с водой, по которому бьют тяжеленными молотами, чтобы эту воду сжать, а она выбивает своим напором латки и течет наружу, непокоренная. Только у меня вместо воды — ноты. Но я совершенно не знаю, чем она живет. Я пару раз слышал, как она распевалась — у нее низкий бархатный голос — и только.

Мой стыд не успевает зацвести приторной гнилой сладостью. Со сцены раздается отсчет барабанщика, и следом звучит довольно упругий гитарный рифф. Я затрудняюсь сказать, что мне это напоминает. Может, что-то из Deep Purple? Вивьен пожирает сцену фиолетовыми глазищами. Габриэль машет рукой, держась за микрофонную стойку.

— Она на ногах не стоит, — фыркает Вивьен. — Кажется, это будет форменный цирк.

Анна взмахивает смычком, и... ничего. Ее инструмент исправен — это точно было слышно во время настройки. Теперь она стоит, смотрит на скрипку в собственных руках и ловит выкрашенными в серебряный губами воздух, точно рыба, выброшенная на берег. Вивьен впивается в сцену немигающим змеиным взглядом, Габриэль выразительно таращит на Анну круглые зенки. Звукооператор переглядывается с Анной, крутит какие-то ручки, но скрипка мертва, точно мой звук некоторое время назад. Габриэль вздрагивает всем круглым телом и принимается петь.

Лицо Вивьен больше похоже на восковую маску, сквозь которую проступает мстительное удовлетворение. Аня поджимает губы и качает головой, а после наклоняется к моему уху:

— Вот почему он не может прибавить микрофон? Она вынуждена так надрываться...

Я пожимаю плечами. Я, конечно, ходил на рок-концерты. Например, на Scorpions. Только вот Кремлевский Дворец — не чета занюханному "Релаксу". Как и музыканты, и весь персонал — тем, кто выступает сейчас.

— Это вечная проблема, — продолжает Аня.

Мне становится стыдно. Я рассказал ей целую кучу историй о том, как мы перевозили в съемную квартиру найденное по объявлению пианино, как важно следить за строем инструмента и влажностью в комнате... А ведь у нее наверняка столько тонкостей с взаимодействием с аппаратурой, а я ни разу не поинтересовался.

Песня кончается. Габриэль хватает стоящую у монитора бутылку, смачивает горло и кривится — я готов спорить, что в бутылке ее не обычная вода, а огненная. Разноцветные лучи ласкают клубы дыма, кто-то в толпе кричит, кто-то упоенно целуется. Музыканты переглядываются, Анне от Габриэль достается убийственный взгляд — мне даже с такого расстояния кажется, что глаза Габриэль странно поблескивают.

— Скрипка была исправна, — сомневается Вивьен. — Наша птичка Сирин, кажется, облажалась.

Я не могу понять, задевает ли этот факт хоть какие-то струны в моей душе. Анна подошла к нам, облила меня ушатом отборного презрения — в такие минуты мне думается, что Евгений все-таки прав насчет нее: все мы — грязь на подметках ее сапог, пыль, тлен. Она поставила себя выше всех, смотрит оттуда свысока, но все время забывает лишь об одном: падать с таких ледяных высот очень больно. Неужели я только что стал свидетелем такого падения?

Начинается вторая песня. Она не похожа на первую, в ней сквозит холодный северный ветер, ласкающий голые каменные развалины, что раскинулись под серовато-стальным небом. Я чувствую — вот-вот в эту ажурную фактуру должна вплестись скрипичная мелодия: напевная, печальная, от которой тотчас защемит сердце и защипает глаза.

Скрипка врывается туда острием кинжала. Я с удивлением всматриваюсь в Анну: неужто эта девушка играла со мной бетховеновский "Эксперимент"? Неужто она несколько месяцев кряду делила со мной дом и ложе? Я смотрю — и не узнаю ее. Слова Вивьен отдаются у меня в голове. Верно — это не та девушка. Той нет и, должно быть, никогда вовсе не было. Выдуманные образы, миражи, роли, маски — те, что прикрывают зияющую ненасытную пустоту.

Анна — не Анна! — играет. Ее звук чужд музыкальности, он похож на вой бензопилы, что теперь режет мои барабанные перепонки, мой разум, мою жизнь на части. Я крепче обнимаю Аню и прижимаю ее к себе — она так проста и понятна, хотя и не чужда искусству. Впрочем, искусству ли?

Габриэль поет; каждый звук дается ей все тяжелее и тяжелее. Анна пилит скрипку с ненавистью — должно быть, она и правда видит вместо смычка лезвие, а вместо скрипки, скажем, меня. Эта ненависть обволакивает меня, удерживает в своих колких объятиях, сдавливает шею, живот. Меня тошнит.

— Ты в порядке? — Аня встревоженно дергает меня за рукав. — Может, в уборную? Сам дойдешь?

Я киваю и, прижав руку ко рту, проталкиваюсь к туалетам. Там свое веселье: кто-то пьет, кто-то с кем-то препирается, кто-то уже готов к вульгарному животному совокуплению — и это место самое что ни на есть подходящее для того, чтобы удовлетворить низменные инстинкты.

Мой организм не подводит — я успеваю вбежать в открытую дверь с венчающей ее, точно зубастая корона, гордой буквой "М", опираюсь на невинно-белую раковину и извергаю содержимое желудка прямо в начищенный и еще не загаженный фаянс. Вспоминаю, что толком и не ел сегодня: сначала занимался, а потом мы выдвинулись сюда. Недоумеваю: напиться до такого состояния я не мог. Но меня трясет, на лбу проступает липкая испарина, а в ушах воет скрипка Анны.

— Эй, мужик, ты живой? — меня по плечу хлопает парень с подведенными черным глазами. Сам он едва держится на ногах, светлых радужек почти не видно.

— Угу, — выдыхаю я, тяну трясущуюся руку к бумажным полотенцам и отрываю одно, чтобы утереть лицо — остатки здравомыслия не позволяют мне сделать это рукавом.

— Чем накидался-то так? — широченные зрачки излучают сочувствие.

— Музыкой, — хриплю я, чувствуя, как к горлу подкатывает новая волна тошноты. Горькая желчь, перемешанная с приторно-сладкой колой и дубовым привкусом дерьмового виски хлещет из меня неукротимым потоком, колени подгибаются, а ноты, точно взбесившиеся лошади, бьют копытами во внутреннюю стенку моего черепа.

Я слышу мелодию. Она звучит во мне.

Пришло ее время.

Глава опубликована: 10.08.2020

Глава 8

Потолок давит на меня бесстрастной белизной и пугающей близостью. За это я не люблю хрущовки — у них ужасные низкие потолки. Мой уже испещрен тонкой паутиной трещин, я это знаю, хотя и не вижу — линзы покоятся прозрачными полусферами в контейнерах, в жидкости, точно крохотные эмбрионы, а очки лежат на подоконнике, отражая в толще стекол горящие в люстре лампы-свечи. Птичьим щебетом рассыпается звонок в коридоре, и Аня мягко, точно ночь на бархатных лапах, идет открывать дверь.

— Ну, привет.

В комнату, где я, подобно умирающему во цвете лет герою, лежу на разобранной постели, входят Евгений и Вивьен. Евгений прозаичен до скрежета зубовного: неизменные тертые джинсы и водолазка. Так посмотришь на него и ни за что не скажешь, что он — человек искусства. Вивьен тоже изменила себе: на ней очки в черной оправе с довольно толстыми стеклами, глаза привычно очерчены, точно углем, жирными черными линиями, но ни корсета, ни шляпы-таблетки — простые брюки и кофта. Разумеется, тоже черные.

— Я думала принести мандаринов, но в последний момент вспомнила, что блюющим вместе(1) они противопоказаны.

Я не знаю, смеяться или обижаться — к политической активности, тем более в сожжении книг, я никогда не имел ни малейшего отношения. Впрочем, Вивьен, видимо, в очередной раз намекает на мой некоторый конформизм.

Они подтягивают стулья и садятся, Аня пристраивается на кровать.

— В общем, вот тебе гостинцы, — ворчит Евгений. — Сухари, вареные яйца и минералка.

— Потрясающий рацион, — киваю я, беру с подоконника пепельницу и с наслаждением закуриваю. Остальные присоединяются.

— Света извинялась, что потащила нас в "Релакс", — разводит руками Евгений. — Она ничего не знала о твоей драме.

Я кривлюсь. Конечно, Света-то не консерваторская. Конечно, я бы предпочел, чтобы о моем позоре так и не узнали, но все вышло с точностью до наоборот.

— Drib Eulb договорились с Соломатиным о записи, — изрекает Вивьен. В этот момент она похожа на обкуренную пифию, и клубы дыма вокруг нее только усиливают это впечатление.

Это известие вызывает у меня тяжесть в желудке. После концерта мы едва добрались домой на такси, а после Аня вызвала скорую. У меня ничего не нашли, продержали всю ночь в гастроэнтерологическом отделении Первой градской, думали вызвать нарколога, но решили, что мое опьянение слишком незначимо.

Ушел я под расписку и до полудня следующего дня сидел над нотными тетрадями, покрывая до этого чистые листы точками, линиями и росчерками, которые символизировали мое освобождение. Серии из одиннадцати высот, каждая на своем месте — недодекафония, но одиннадцать, как символ, как знак, как отражение. Небольшая пьеса, боль и желчь, разочарование и непонимание — вот что покрывало черными кляксами нотный лист. Я уверен — и фрау Селедка, и Аркадий Геннадьевич оценят.

Теперь я второй день валяюсь на кровати в обнимку с книжками и собственными конспектами, в доме тишина — я сейчас не могу, я пресыщен звуками настолько, что, кажется, любой из них вызовет у меня новую манифестацию болезни. Терапевт из районной поликлиники смерила меня сочувственным взглядом и посоветовала сходить к психотерапевту, пробормотав потом под нос что-то вроде "какие они неженки, эти люди искусства". Она думала, я ее не услышу, но чертовски ошиблась. Я не просто услышал, я успел даже изрядно обидеться.

— Ты с этими... с непроизносимым названием... Общаешься? — Аня смотрит на Вивьен в упор, будто хочет сказать больше, чем может.

— Уже нет, — Вивьен тушит сигарету и поправляет очки. — Габриэль устроила истерику, что я их бросила, и выставила меня вон. Сказала, чтоб ноги моей больше у них не было, — Вивьен оскалилась. — Не больно-то и хотелось. Алкоголичка психованная.

— Вот уж точно, — соглашаюсь я.

— Соломатин вряд ли будет подкатывать к Габриэль, — тянет Аня.

Я понимаю, к чему она клонит, но мне невдомек, зачем. Правда ли ее обуревает истинное беспокойство за Анну? Или она стремится уколоть меня в предположительную ахиллесову пяту?

— Шизичка для него — предмет любопытства, — отрезает Евгений. — Вы видели, на что она была похожа на концерте?

— Она, кстати, продала скрипку, чтобы купить новую и это ужасное платье, — замечает Вивьен.

У меня шумит в ушах. Я уже как наяву слышу звенящий металлом голос Горгоны, которая отчитывает меня за то, что я, точно невежественный варвар, сломал тонкую душу такой музыкальной девочки. Как ребенок, познающий мир, влез своими неловкими пальцами в тончайший механизм — разумеется, с фатальными последствиями. Мне тут же хочется пойти в контрнаступление, припомнить все собственные злоключения: и поиск звука, и злосчастные ноты, и зеркала с таблетками, но я вовремя осекаюсь, поняв, что передо мной вовсе не Медуза Горгона с ее ужасающими глазами, а мои друзья.

— Мне придется прятаться от Горгоны, — выдыхаю я обреченно.

— Это преподша шизички, — поясняет Евгений, и я ужасно ему благодарен — у меня совсем нет сил на экскурс во флору и фауну консерватории.

— А что Соломатин? — спрашивает Вивьен. — Видите ли... Габриэль большая любительница пьяных вечеринок... э-э-э... далеких от... м-м-м-м... целомудрия.

— Сиречь, пьяных оргий, — хмыкает Евгений.

Я представляю себе шарообразную Габриэль в римской тоге, возлежащую на ложе, пьющую вино из пафосных кубков и предающуюся непотребствам. Фантазия вызывает разве что смех.

— У Соломатина целая команда с ним в студии, — говорит Аня. — И все они благосклонно относятся к такому.

— А эта ваша Анна? — Вивьен серьезна.

Я смущаюсь. Не то что рассказывать — даже вспоминать не хочется! Аннино поведение часто ставило меня в тупик и вызывало ужасное раздражение и разочарование. Сначала она казалась раскрепощенной, готовой выйти за привычные рамки, а после оказывалось, что все наоборот: она была косна, неспособна на нежность, неспособна принять чужую инициативу. О, она охотно выпускала своих внутренних демонов и сама подчас казалась суккубом, но я всегда должен был следовать сценарию. Сценарию, начертанному призраками в ее голове; сценарию, которого я ни разу в жизни не читал; сценарию, малейший отход от которого делал меня самого подобным сошедшему на полном ходу с рельсов поезду.

— Анна — ханжа, — выдавливаю я наконец.

— Посмотрим, сколько они протянут вместе, — лицо Вивьен полно неприкрытого вечным толстым слоем бледной пудры скепсиса.

Она теперь вообще мне кажется другой — точно со снятой скорлупой грима Вивьен становится младше, беззащитнее и открытее.

— Новый год на носу, — Евгений, осмотрев наши сложные физиономии, решает срочно спасать ситуацию. — Чуть больше недели, между прочим. Вы как? Грандиозная тусовка или старперский семейный круг? Или ты к матери?

Я качаю головой. К матери на новогоднюю ночь я не езжу уже несколько лет — это наша договоренность. Приезжаю потом, на каникулах. В этот раз все так же, и она уже знает. Так же, как знает про Анну — и мне тогда в ее голосе чудится облегчение. Пусть мать никогда не говорила мне ничего о моих пассиях, но я прекрасно знаю — от Анны она была не в восторге.

— Нет, никаких грандиозных тусовок, — отмахиваюсь я.

— На самом деле мы уже говорили об этом, — подхватывает Аня, и я снова ей благодарен. — Евген, приходите со Светой к нам? И ты, Вивьен. С парнем или кто там у тебя...

Вивьен как-то чересчур понимающе хмыкает и улыбается — слегка натянуто, будто бы пытается сдержаться:

— Одна я сейчас. А за приглашение спасибо, но тесно у вас, ужас просто. Может, ко мне?


* * *


Оставшиеся от старого года дни проходят в суете и суматохе, будто год отчаянно старается задержаться подольше, растягивает дни и щедро до отвала набивает их всевозможными событиями. На носу экзамены, и мне нужно сдать допуск. По этому случаю я нервно курю на лестнице, высовывая голову в коридор, чтобы заприметить, когда по этому самому коридору походкой злого божества пойдет Медуза Горгона. Моя задача тривиальна, но от этого не менее сложна — я должен во что бы то ни стало не попасться ей на глаза. Аркадий Геннадьевич понимает всю нежелательность коллизии и всячески мне подыгрывает, от чего мое сердце преисполняется благодарностью. Нам удается наша маленькая шалость, и я проскальзываю в класс, когда приходит мой черед играть.

Эта осень — будто бы не со мной. Все так, словно я очнулся ото сна уже тогда, когда природа, умирая, осунулась и пожелтела; Атланты устали держать небосвод, и тот опасно навис над самыми головами; а после земля нацепила белый саван, и вот тут-то я и распахнул глаза, душу, разум; тут-то и возродился мой звук, точно феникс, из пепла — и когда только успел сгореть?

Но теперь я играю, и я — жив, я точно это знаю, я чувствую это каждой клеточкой себя. Моя пьеса, вылившись на бумагу, прекратила меня терзать; Акрадий Геннадьевич и Мария Фридриховна единогласны в оценках вышедшего из-под моего пера опуса, пусть это было и не перо вовсе, а банальная гелевая ручка. Что-то новое разбухает, точно весенняя почка на ветке, в моем мозгу, оно готовится распуститься, увидеть свет, и мне кажется, что это — сродни таинству зарождения жизни. Бремя идеи, вынашивание, разрешение от него — какая метафора самой жизни!

Я ускользаю из консерватории прежде, чем попадаюсь под взор Горгоны. Морозный воздух свободы пьянит, я понимаю, что перед тем, как обратиться в камень, не надышишься, но вдыхаю полной грудью, вдыхаю до боли в грудной клетке, так, что на глазах аж слезы выступают. Аркадий Геннадьевич звонит мне, чтобы сообщить, что я с блеском прошел свое испытание, и комиссия поставила бы мне автомат, но они не хотят лишать себя удовольствия послушать меня еще раз на экзамене.

Пьяный от счастья, я иду к машине. На карту как раз упала стипендия, и я думаю съездить в молл и купить Ане и остальным подарки. Я еще даже не придумал, что, но, уверен, это поправимо.

Около парковки стоит знакомая фигура. Странный макияж, лицо точно маска, осенняя легкая куртка. Повинуясь непонятному мне порыву, иду к ней, точно загипнотизированный. Должно быть, именно так змеи заманивают свою добычу.

— Анна!

Она поворачивается резко, руки сжаты в кулаки, лицо перекошено. Я ужасаюсь: это вовсе не та Анна, с которой мы играли! Но это та Анна, что бросалась на меня в ярости, что отталкивала в истерике. Что занавесила зеркала в моей комнате.

— Тебя подменили! Ты все это время следил за мной! Это ты помог отражениям украсть мой звук! — голос ее высок и неприятен, точно как звук ее скрипки в последний раз. — Ты подселил демона в мою скрипку! Но я перехитрила тебя!

Она смеется пронзительно и немелодично. В углах глаз поблескивают слезы, губы растянуты, и я вижу около искривленного рта морщины — совсем недавно их еще не было. Я отшатываюсь. Должно быть, она в таком состоянии способна на все.

— Теперь я занимаюсь тем, чем должна! "Синяя птица" — настоящая находка, настоящее искусство! Мы — как одна семья! Я так счастлива. Что сбежала из твоего плена, ты держал меня, точно узницу... Меня, мой звук... — она заламывает руки и всхлипывает.

Я беспомощно озираюсь, прикидывая, не стоит ли вызвать ей скорую. Что, если она опасна?

— Ты хотел убить меня, — продолжает она, поднимает на меня взгляд: безумный, точно одержимый.

— Нет, Анна, — я не понимаю, зачем оправдываюсь; я не знаю, что сказать, но ощущаю нестерпимую потребность все-таки сорвать печать молчания с собственного рта, чтобы слова не вязли во мне, не копились и не обращались в яд.

— Я обижена, — тараторит она как заведенная. — Я очень обижена на тебя! Ты испортил мне жизнь. Ты лишил меня всего, моей сути! Я вынуждена собирать себя заново, понимаешь?

Я трясу головой. Это кажется мне наваждением, кошмарным сном. Под моими ногами хрустит снег, вокруг проносятся машины, шурша шинами по асфальту, в воздухе витает запах праздника и мандаринов, и все ждут чуда. А со мной прямо здесь, наяву, происходит сущий ад! Еще немного — и я свихнусь, разлечусь пылью в вечно голодном до душ мегаполисе, и все, что от меня останется — это воспоминания да свеженаписанная пьеса.

— Ты не права, — возражаю я. Мой голос кажется мне чужим. — Зачем ты продала скрипку? Это было настоящее сокровище! Как ты теперь явишься к Медузе?

— Скрипка стала средоточием зла! Ты отравил ее. Помнишь, помнишь, я говорила, что отражения украли меня у тебя? Что все мы исчезаем, а после собираемся заново? Так я ошиблась — отражения украли тебя, подсунули злого подменыша, нарушили мою схему, понимаешь? Я не могла больше собраться. Не могла, пока со мной была скрипка!

Голова идет кругом. Мне начинает казаться, что я сплю. Или валяюсь в горячечном бреду. Не может, не может человек говорить такое! Пусть когда-то я сам посчитал Анну тяжко больной душевно, пусть сам сомневался в нашей недолгой, но ставшей очень болезненной связи... Теперь я просто не верил собственным ушам.

— Анна... Тебе надо к врачу.

— Нет! — она отшатывается, в безумных глазах ее неистовствует пламя. — Я не вернусь. Я не стану пить чертовы таблетки! Они мешали мне, мешали мне быть собой, они почти разрушили мою душу!

Я сжимаю руками виски. Отчаянно хочется курить, но я не рискую делать при Анне резких движений. Не понимаю, как я мог это пропустить? Почему принимал весь этот бред за тонкость души, особенности восприятия, сродство к искусству? Ведь, если как следует вспомнить и задуматься, многое из того, что она говорила, совершенно не соотносилось с реальностью! Или она и правда разительно изменилась? Стала другой, как и ее голос, ее звук, ее схема.

— Анна! Послушай меня...

— Нет, — она закусывает губу и машет головой, только золотые волосы, потускневшие и спутанные, ниспадают на плечи. — Ты сделаешь все так, как говорят они. Снова вгонишь меня в сон, чтобы отдать им мою душу. Так больше не будет!

Она разворачивается и бежит прочь, и в ее движениях есть что-то от маленькой девочки в белом китайском платьице, какие носили мои сверстницы во дворе, когда все мы были детьми.

— Анна! Если что, ты можешь рассчитывать на нас! — кричу я ей вслед, сам не зная зачем. Будто бы вместо меня кричит мой вакуум, загипнотизированный ее демонической сущностью; моя совесть, которая не дает спать по ночам; мои воспоминания, которые теперь кажутся чужими.

С небес сыплются снежинки, они ложатся на мое лицо, и мне кажется, что они не собираются таять; так и насыплются, слой за слоем, оденут меня в тот же погребальный саван, что накинула на себя земля, и разве что бурлящая гнилая кровь мегаполиса не даст мне прекратить мое существование. Только что я был счастлив и жив, теперь же — мертвец, до которого наконец начало доходит, насколько он неуместен среди людей, как жалок перестук его костей и с каким трудом день ото дня ему удается маскировать смрад собственного разложения за флером смеха, веселья, запахов виски и сигарет.

В салоне "Вольво" привычно пахнет новой машиной и немного табаком и бензином — я ума не приложу, как моя старушка все еще умудряется сохранять почти девственный аромат. Мотор уютно урчит, показания приборов в полной норме. Жаль, что нельзя и ко мне присоединить вот такую же приборную панель, а то как было бы просто! Но люди — не машины, хотя кто-то, возможно, со мной и поспорит.

"So viele Menschen sehen dich, doch niemand sieht dich so wie ich" (2), — доносится из колонок. Вивьен подкинула мне своей музыки, и часть из нее прекрасна, но я, выругавшись сквозь зубы, переключаю трек: слишком близкой мне кажется эта параллель. Так ли верно противопоставлять себя тем, другим, которые все видят иначе? Может, именно они правы, а я, точно слепец, в ожидании какого-то мифического света, принял за него непроглядную ненасытную тьму?

Случайный выбор не подводит, и теперь мужской голос вкрадчиво вещает: "We could wander in the Garden of Eden, baby"(3), я довольно усмехаюсь и выруливаю на Большую Никитскую. Оттуда налево, на Моховую, потом на Москворецкую набережную — по правую руку сияют звезды Кремля, по левую — иллюминация отражается в темных водах Москвы-реки. Кое-где по ней плывут льдины, разрушая огнистый рисунок, от некоторых мест поднимается подсвеченный пар. Я люблю ездить по набережным, даже несмотря на то, что на Кремлевской вечная пробка. В голове проясняется, встреча с Анной отходит на второй план, и я решаю, что стоит все-таки зарулить за подарками.

У меня по дороге Рамстор-Капитолий, из этих новомодных европейских ТЦ. В моем родном городишке таких и в помине нет. Я паркую "Вольво" в подземном лабиринте и направляюсь наверх. У меня совсем нет идей, что кому подарить, кроме, разве что, Евгения — тот порадуется, скажем, паре бутылок хорошего импортного — лучше чешского — пива. Вдогонку приходит мысль, что подарки Вивьен и Свете стоило смотреть не здесь, а в специализированных рок-лавчонках, а то и в переходах метро, но у меня в запасе еще есть пара дней. По торговому залу растекается инструментальная интерпретация ленноновской "War Is Over", всюду шары и гирлянды и завлекательные наклейки со знаками процентов.

Для Ани я нахожу серебряную подвеску в виде микрофона и очаровательную кружевную сорочку фиалкового цвета. Улыбчивая девушка в цветочном киоске упаковывает мой подарок в хрустящую рождественскую бумагу и перевязывает красным бантом. Евгению я покупаю несколько сортов пива, но упаковывать даже не думаю: он как-то высказался, что эти украшательства — сущая ерунда, и вообще, можно завернуть и в газетку. Поэтому я покупаю пышный ярко-розовый бант, прикидывая, что он будет смотреться достаточно вызывающе на мятой газетной бумаге и усмехаюсь собственной идее. В отделе с елочными игрушками я обзавожусь парой белых лебедей с пуховыми крыльями и набором прозрачных шаров с разными пейзажами внутри. Пусть мы поедем к Вивьен, но дома тоже стоит нарядить елку; пусть она и не пахнет хвоей и смолой, и состоит не из теплой и медленно угасающей в душной и тесной квартире древесины, а из прозаичной пластмассы, она тоже может быть отличным символом нового этапа.

Когда я еду домой, я думаю лишь об одном: как было бы хорошо, если бы этот год поскорее закончился. Он принес мне слишком много сложностей, таких, к которым я не был готов. Да и можно ли быть к этому готовым? Говорят, каждому по силам его, но я не верю в того, кто должен сверху распределять эти квесты. Я сделал этот выбор сам и сам теперь за него плачу и, похоже, с процентами. Осталось лишь надеяться, что долг не так уж непомерен.


1) Блюющие вместе — отсылка к молодежному политическому движению "Идущие вместе".

Вернуться к тексту


2) Так много людей видят тебя, но никто не видит тебя так, как я — первые строчки из песни Lacrimosa "Der Morgen danach".

Вернуться к тексту


3) Tiamat "Brighter Than The Sun".

Вернуться к тексту


Глава опубликована: 17.08.2020

Глава 9

У Вивьен уютно, хотя и ужасно старомодно. Коричнево-золотые ламбрекены стыдливо прикрывают заклеенное окно и слегка перекошенную балконную дверь, бежевые обои выцвели, к стене, на которой висит ковер, притулилось громоздкое черное пианино. На крышке стоят массивные подсвечники, в центре комнаты — раскладывающийся стол, накрытый накрахмаленной скатертью. Пара салатов, мандарины, шампанское, виски про запас и индейка в духовке. Вивьен и Света точно сестры-близняшки: в свете елки и свечей под вуалями не разглядеть различий в чертах, тем более, накрашены обе почти одинаково.

— Пианино давно настраивали, — пожимает плечами Вивьен, — но, может, поиграем? А ты споешь, — она кивает на Аню.

Музыкальный центр умолкает, Света садится за инструмент и начинает играть Гершвина "I Got Rhythm". Вивьен подставляет стул и присоединяется — теперь они импровизируют в четыре руки. После первого проведения темы Аня подскакивает и начинает петь. Наконец-то я слышу это в подобной обстановке! Голос у Ани удивительно подходит к этой песне, он глубокий, достаточно низкий, но при этом очень чувственный и женственный. Евгений приносит саксофон. Я в какой-то момент даже жалею, что не обучен и азам джазовой импровизации — я привязан к нотам, к чтению с листа, скован, точно цепями, законами классической гармонии. Но я тоже могу музицировать, пусть и либо по наитию, либо по математически точно рассчитанной форме, и это тоже импровизация — пусть и иного жанра.

Смех и музыка наполняют комнату, в эти минуты никто не вспоминает о тяготах и сложностях, что принес уходящий год. Когда мы наконец садимся за стол и Вивьен включает музыкальный центр и маленький телевизор в углу, прикрутив тому звук на ноль, стрелки часов неуклонно тянутся к двенадцати, точно намагниченные.

— Стоит проводить старый год, — подмигивает Евгений. — А то вы, господа, неприлично трезвы, да и я тоже. Так дело не пойдет.

— Я пока воздержусь, — сам не знаю, отчего я это говорю. То ли хочу войти в новый год трезвым как стекло, чтобы ничто больше не затуманило мой разум, то ли еще что, но к черту рационализации.

— Тебе ж не ехать, — поддерживает Евгения Аня. — Шампанского?

— Шампанское — под куранты, — мотаю головой я и наливаю себе минералки.

— К черту этот годик, — хмыкает Вивьен. — Предлагаю выпить за то, чтобы дерьмовее этого года в наших жизнях больше не было ничего.

— Отличный тост, — Света кивает, и в этот момент она кажется отражением Вивьен, они даже стоят по противоположные стороны стола, и выражения их лиц, и движения рук, и улыбки их схожи до неразличимости.

Последние мгновения года утекают, и мне кажется, что эта ритуализация как никогда правильная. Я сажусь на свое место, наливаю Ане еще шампанского, а она кладет мне салат на небольшую украшенную орнаментом тарелку. На экран телевизора наползает лицо президента, он начинает речь, но нам не слышно ни слова — льющаяся из колонок музыка куда приятнее очередных пустых обещаний. Евгений подтягивает к себе поближе закупоренную бутылку шампанского и принимается снимать фольгу, Вивьен берет два пульта — от телевизора и от музыкального центра, — чтобы ровно в полночь музыка уступила перезвону курантов. Мы составляем бокалы поближе к Евгению.

— Я как-то раз попробовала написать желание на бумажке, сжечь и выпить шампанское с пеплом, — подает голос Света. — Подавилась и думала, что умру на месте.

— Желание-то сбылось? — уточняю я.

— Если считать то, что я выжила — да, — серьезно отвечает она, но в ее глазах, прикрытые тенью вуали, пляшут черти.

— Не надо ничего жечь, все и так сбудется, — улыбается Аня.

Перезвон курантов обрушивается на нас, точно фейерверк в черном небе: грохотом и блеском. С громким хлопком выстреливает пробка из горлышка, золотистое шампанское льется в бокалы, которые мы тут же подхватываем. Мои мысли хаотично мечутся в голове — высвети их стробоскопом и получишь несколько невероятных случайных кадров, но технологии до такого пока так и не дошли. Я в замешательстве — мне даже неизвестно, чего пожелать. Счастья? Для всех оно свое, как мироздание поймет, что счастье для меня? Здоровья? Денег? Сил?

Мысль приходит сама собой — пусть ноты, поселяющиеся в моей голове, не мучают меня, не терзают бессонными ночами, не раздирают голову изнутри, пусть они льются свободно, несдерживаемо, не нарушая моей гармонии. Покоя я не желаю — для меня это синоним стагнации, не смерти, но худшей участи — окаменения.

— С Новым годом! — хор нестройный голосов возвращает меня в реальность.

— Замечтался, — Аня обнимает меня, ее голос полон нежности.

— Теперь открывать подарки! — командует Евгений.

Он берет на себя роль распорядителя и раздает всем свертки, не забывая попутно дать язвительную характеристику тому или иному оформлению. Шампанское кружит голову, чувство праздника заполняет меня без остатка: кажется, будто груз прошлого года истаял в один миг, чтобы дать нам возможность начать с чистого листа, войти в новый этап налегке.

Трель мобильника Вивьен разрывает нашу безмятежность, и в мое сердце вползает липкий страх. Я не знаю, почему, но этот звонок словно ставит жирную точку в нашем празднике. Я оказываюсь прав.

— Это была Габриэль, — Вивьен мрачна, и ее настроение тут же передается остальным. — У них пропала Анна.

Я вспоминаю, что оставил мобильник в кармане куртки. По спине сползает холодная противная капля. Больше десятка пропущенных. Сообщения...

"<...>й!"

Чертовы смс! Чертова память телефона! Просил же ее писать транслитом, но она никогда не признавала его.(1)

"<...>захочу,и никто меня не остановит!Несмотря на все,что вы сделали со мно<...>"

Отматываю раньше. Не то чтобы я надеялся на какую-то связность и разумность от Анны, но...

"<...>егда.Вы все одинаковые.Все похищают меня.Я птица,я могу летать,сколько<...>"

О, черт! Она часто грезила полетами, ее любимым мифом был миф об Икаре и Дедале. Что, если...

"Ты говорил,что я могу на вас рассчитывать.Ты снова мне соврал,как и вс<...>"

Я звоню ей, но абонент недоступен.

— Вив! — я вбегаю обратно в комнату. — Где они, и что они там делали?

Вивьен кривится, вздыхает, но принимается рассказывать. Воздух наэлектризован, в нем пахнет бедой. Черные лапы злого рока протянулись сквозь натянутую нашим ритуалом мистическую завесу, отделявшую один год от другого. Чушь! Отчего мы решили, что можем сделать бег времени дискретным? Быть может, никакого времени нет и вовсе. И наша жизнь — никакая не точка, движущаяся по этой оси, в любой момент могущая взорваться снопом искр или просто исчезнуть без следа. Может, это вечный стазис с вечными войнами и примирениями, преступлениями и наказаниями, интригами и казнями? Может, прямо сейчас совершается Варфоломеевская ночь, Галилей, поднявшись с колен, восклицает "и все-таки она вертится!", а Бруно корчится от нестерпимой боли на костре? Прямо сейчас над землей ползет иприт, валятся бомбы на мирные города, стоят танки перед Белым домом... И Анна набирает мне свою чертову смс.

— Соломатин и трое его друзей? Знаешь, Вив, тогда только бухлом это не кончится, — качает головой Аня.

— Сейчас я позвоню Лестату, — кипятится Вивьен.

Разговор с псевдовампиром оказывается бесполезным: тот не помнит собственного имени и несет форменную чушь.

— Где ее видели в последний раз? — у меня холодеют ладони.

— Габриэль сказала, что они все собирались пойти на крышу соседнего дома...

— Ч-черт! — я начинаю мерить комнату шагами. Единственный выход,который я сейчас вижу, это прыгнуть в машину и поехать туда, но у меня железное правило — если я выпил, ни за что не сяду за руль. Мне, конечно, досталась-то пара глотков, и я трезв, но все же...

— Поехали, — предлагает Вивьен. — Алкотестера у меня нет, но с тех двух капель ты в разрешенное легко впишешься. Да и уже больше часа прошло.

Я неверяще смотрю на часы: и правда, начало второго. Сообщения мне пришли сразу после полуночи.

— Поехали, — подтверждаю я. — Ты знаешь, куда?

— Примерно, — кивает Вивьен.

— Будьте осторожны, — Аня обнимает меня, как в последний раз.

Мне снова становится не по себе, в горле пересыхает. Вивьен говорит что-то о вызове полиции и наркоте, а также о том, что, судя по всему, и нам ждать визитов стражей порядка, но я слушаю вполуха.

Мы несемся по ночной автостраде. Ехать далеко — аж до Подольска. Дороги пусты, вопреки ожиданиям, даже гаишников нет — празднуют. Дорога как стекло, сверху каплет дождь — самая подходящая погода для автомобилистов! Вивьен сосредоточенно молчит, она еще пару раз пыталась дозвониться до Габриэль, но эта затея успехом не увенчалась. Я схожу с кольцевой на Варшавское шоссе. Оно совсем пустое, вот освещенный участок заканчивается, и я сбрасываю скорость: на тот свет мы успеем всегда. Тем более, в машине я не один. Меня на бешеной скорости обгоняет какой-то псих на навороченном внедорожнике, я только шиплю что-то сквозь зубы. Из-за таких мажоров обычно и происходят все неприятности. Внедорожник уносится вдаль, и я снова включаю дальний свет, чтобы тут же его выключить — на встречке появляется большегруз. Он нехорошо виляет, и я прижимаюсь ближе к обочине и сбрасываю еще — в этой части шоссе нет отбойника.

Свет фар становится все ярче, большегруз летит прямо на нас. Я вцепляюсь в кожаную оплетку руля, пытаюсь сманеврировать и уйти на обочину — все же приятнее, чем в кювет. Скользкая грязь под колесами не дает ни повернуть, ни остановиться, "Вольво" по инерции летит вперед, не взирая на выкрученный до упора вправо руль. Свет монструозных фар совсем близко, точно свет в конце тоннеля, он затапливает меня целиком, а потом я слышу чудовищный скрежет. Я теряю почву, опору, я лечу в невесомости, все так же вцепившись в руль, будто бы это еще может помочь. Все мои внутренности сжимаются до точки, а с ними — и мир.


1) Речь идет об ограничении в количестве символов в смс-сообщении. Для кириллицы максимум — 70 символов, пробелы тоже учитывались.

Вернуться к тексту


Глава опубликована: 24.08.2020

Глава 10

Я открываю глаза. Неужели я спал? Что со мной? Где я? Надо мной белый потолок, помещение залито светом. Я близоруко щурюсь, но это не помогает — помогли бы очки, кстати, где же они?..

— Очнулся! — Аня легонько сжимает мое плечо. — Не говори ничего! Я сейчас позову врача! Меня и так сюда пустили в порядке исключения...

Я не могу толком пошевелиться: все тело будто бы не мое. С трудом я понимаю правую руку — она вся перебинтована так, что не пошевелить ни одним из пальцев. С левой та же самая история.

Слезы подступают к горлу, собираются там противным комом и душат, душат... Что с моими руками? Что с моей проклятой жизнью? Мне становится до такой степени жаль себя, жаль своего таланта, что я больше не сдерживаюсь. Слезы выжигают мне глаза, точно они — кислота. Больно текут по щекам. Дыхание перехватывает; прибор, отмеряющий пульс, принимается пищать чаще — ужасно противный звук!

В палату кто-то входит, я слышу голоса какой-то женщины и Ани.

— Что со мной? — почти кричу я.

— Спокойно, не дергаетесь, — отвечает женщина. Ее голос бесцветный и уставший, как, должно быть, и она сама, но я не вижу ее.

— Дайте мне очки! Что с моими руками?

— У вас есть его очки? — спрашивает женщина. Аня ей что-то тихо отвечает, а после надевает на меня очки и мир снова приобретает свои очертания. Я вспоминаю, что говорила о пятнах Анна.

Анна! Черт... Что с ней? А Вивьен? Что произошло? Я совсем не замечаю, что говорю все это вслух. Слова, точно град из разверзшегося неба, сыплются у меня изо рта, проклятые кислотные слезы не унимаются и все текут, текут...

— Успокойтесь, молодой человек, — выговаривает женщина в белом халате, теперь я вижу ее — каштановые кудрявые коротко остриженные волосы, бледное лицо и синяки под глазами, знак вечного недосыпа и усталости. — Иначе мне придется попросить вашу гостью оставить вас в покое. Вы попали в аварию, у вас была черепно-мозговая травма, компрессионный перелом нескольких поясничных позвонков и переломы рук. Правую... — она вздохнула. — Правую нам пришлось собирать из осколков.

Это известие обрушивается на меня, точно небосвод, который Атланты перестали удерживать на могучих плечах. Осколочные переломы? Но...

— Я... не смогу...

Договорить не получается. Мне хочется выть в голос. Лучше бы я умер под колесами этого чертова большегруза!

— Мы пока затрудняемся давать прогнозы, — отрезала врач. — Надо посмотреть, как будет проходить заживление. И, конечно, реабилитация...

— Реабилитация... — эхом отзываюсь я. Это звучит, как приговор. Должно быть, я погиб там, в скрежете металла, освещенный фарами; рассыпался тысячей осколков и попал в собственный ад. Странно — я никогда в него не верил.

— Ты справишься, — Аня сжимает мое плечо.

Женщина устало улыбается:

— Еще немного. Вы можете еще немного посидеть у него. Только не утомляйте его и не позволяйте ему волноваться.

За ней шлейфом тянется запах антисептиков и безысходности. Еще недавно мои пальцы легко скользили по клавишам рояля, а теперь я даже посмотреть на них не могу, они надежно упрятаны под бинты. Под ключицу змеей тянется полый провод капельницы — там через катетер он вбрызгивает в кровь медленный яд, поддерживающий жизнь в моем таком беспомощном и бесполезном теперь теле.

— Стас... — Аня криво улыбается, по ее лицу текут слезы. Она шмыгает носом и утирает покрасневшие глаза. — Как же хорошо, что ты пришел в себя!

— Сколько я пробыл...

Не хочу этого говорить! Не хочу этого знать! Я и просыпаться-то не хотел — по крайней мере, таким.

Голос Ани льется подобно ручью — тихо, размеренно, ритмично. Кажется, еще немного, и я опять провалюсь в сон, или, может, в небытие.

Оказалось, они там чуть не сошли с ума, когда мы с Вивьен пропали с радаров — телефоны молчали, до Габриэль они так и не дозвонились, зато смогли выйти на Лестата. Тот поведал им, что никакие мы никуда не приезжали, и словам его не было бы веры вовсе, если бы он немного не протрезвел и не сообщил бы, что у них была совершенно "чумовая туса", но он слишком рано расклеился, а теперь половина продолжает, а вторая половина куда-то убежала. А потом Ане позвонили из реанимации и сообщили, что я и Вивьен попали в аварию. По словам Ани выходило, что виноватым признали водителя большегруза — он заснул за рулем, выехал на встречку, зацепил нас и сам убрался в кювет. Поранился совсем незначительно и даже дал признательные показания.

Сегодня уже ночь на третье января — первого весь день меня оперировали, а после я спал. И мама, и Аркадий Геннадьевич в курсе, в консерватории переживают и желают скорейшего выздоровления. Мама уже приехала, но отсыпается с дороги.

Вивьен жива, у нее ушиб мозга и переломы нескольких ребер. Она в соседней палате, в сознании и передает мне "держаться за эту дерьмовую жизнь не руками, так зубами, пока и их не выбили". Я усмехаюсь — это так в духе Вивьен, что мне даже ответить нечего.

— А что же Анна? — спрашиваю наконец я.

— Она в больнице, — отвечает Аня. Слишком поспешно отвечает и прячет взгляд.

— Что с ней случилось?

— Стас! — Аня нависает надо мной, поправляет подушки, одеяло, но все это как-то механически. Я пытаюсь перехватить взгляд ее покрасневших от слез глаз, и не могу.

— Что?

— Тебе нельзя волноваться, давай все потом? Все в порядке, — врет Аня. Я чувствую эту ложь всей кожей, я слышу эту фальшь в голосе; она звучит совершенно отлично от правды, пусто и безжизненно, как мой звук этой проклятой осенью. Как электроскрипка Анны и ее голос.

Неожиданно я понимаю все. Передо мной будто бы раскрывается истина, альфа и омега моей жизни и жизней тех, кто связан со мной: вот в моей голове звучит голос Вивьен; вот дыхание Ани; вот ноты, отражающие крошечными лейтмотивами каждого, кто мне важен, нужен, кто связан со мной хоть дружбой, родством или любовью, хоть враждой. Там и Аркадий Геннадьевич, и мама, и Евгений, и Селедка Фридриховна и даже Медуза Горгона, Габриэль и чертов боров Игорь Соломатин. Они живы, я слышу их в своей голове, в своем новом произведении — это будет шестичастная соната. Если я когда-то смогу ее сыграть...

Но Анны там нет. Все просто — ее там нет, нет среди живых. Ее не могло бы быть среди живых никогда, если Вивьен права, а она права. Анны нет, у нее нет личности, но я не слышу даже ее следов, ее ошметков, ее схемы.

— Анна умерла? — слова срываются с моих губ раньше, чем я успеваю это подумать именно в такой форме.

Аня отводит глаза и молчит. Ее молчание красноречивее всяких слов. В палату заглядывает незнакомая медсестра и жестом указывает Ане, что ей пора.

— Я люблю тебя, — шепчет Аня, сжимая напоследок мое плечо.

Она уходит, дверь за ней закрывается, и я остаюсь один. Точнее, не так — один в сознании. Теперь у меня довольно времени рассмотреть мое временное пристанище: еще три койки, над каждой тихо и омерзительно пищит прибор, отсчитывая пульс. Эти люди без сознания. К одному подключен какой-то аппарат, протянувший трубку к шее; грудь больного мерно вздымается. Второй перевязан с ног до головы, нога подвешена на растяжку. Третий иногда тихонько постанывает во сне, будто бы скулит. Я не знаю, кто они, как давно здесь и сколько им осталось.

Также, как я не знаю, что случилось с Анной. Я чувствую — это отчасти моя вина, но что я мог сделать? Не возжелать больной душевно? Но я сначала ничего не знал! Вивьен была права. То, что красиво на страницах книг или экране кино, в жизни подчас не заслуживает и доброго слова.


* * *


Наутро меня переводят в палату — она неожиданно комфортабельная. Я там один, в углу стоит небольшой диванчик и журнальный столик. В часы посещений меня навещает целая делегация: тут и мама, и Аркадий Геннадьевич с открыткой и букетом, и Евгений со Светой, и, конечно, Аня. Они больше молчат, переглядываются и неловко топчутся на столь малом для них всех пространстве. Я вижу в этом молчании символ собственного бессилия — как от них не дождешься ни слова, так и от меня теперь — ни звука.

Мать пытается держаться, но даже за стеклами очков, за которыми она прячет свои глаза, как за забором, видно, что она не может сдержать слез. Аня и Света приносят с поста вазу и ставят цветы в воду.

— Стас... — мать наконец обретает дар речи и осторожно подсаживается ко мне на кровать. — Господи, как же так...

Она сжимает мои плечи — обе кисти зафиксированы намертво чем-то вроде гипса и перемотаны сверху огромным слоем бинтов, правое предплечье тоже сковано. Я теперь не могу ничего — не то что играть, но даже, скажем, поесть, не говоря уж о некоторых более деликатных потребностях.

— Но главное — ты жив! — она всматривается в мое лицо полными слез глазами так, будто видит впервые. В некотором роде так оно и есть.

— Мама... Аркадий Геннадьевич... — слова липнут к небу, языку и не хотят выходить наружу.

— Станислав, главное, не волнуйтесь, — Аркадий Геннадьевич спокоен и доброжелателен, но под этой маской видно, как он на самом деле напряжен. — Восстанавливайтесь. Вам дадут академический отпуск и ждут вас обратно, в строй.

В воздухе повисает тягомотное молчание — это все теперь выглядит как несбыточная мечта, иллюзия. Как я буду играть, когда мои пальцы — в осколки? И что там пальцы — душа!

Мои визитеры крепятся из последних сил, чтобы не показать собственного страха. Немой вопрос о том, что дальше, отравляет нас всех, но никто не решается задать его. Слишком рано делать прогнозы. Слишком рано думать о будущем, которое висит на волоске.

— Ваша машина спасла вас обоих, — продолжает Аркадий Геннадьевич, а я шумно вздыхаю — машина. Моя ласточка отработала все и даже больше, и восстановлению не подлежит. На героическом "Вольво" аж две спасенные жизни, и это уже само по себе бесценно.

Вечер за поначалу неловкими, а после — весьма задушевными разговорами переходит в ночь; я остаюсь один в свете прикроватной лампы. Медсестра меняет капельницу, и я рассматриваю потолок, погружаясь в мрачные думы. Об Анне никто не сказал ни слова. Должно быть, они просто скрывают все от меня. Неслышной тенью ко мне проскальзывает Вивьен. Она в светлом больничном халате, очках и без привычной штукатурки на лице осторожно садится на диван и присвистывает:

— Роскошно у тебя тут! Но, должно быть, скучно. Хотя мои соседки — это что-то. Не люблю людей, — она улыбается, и последняя ее фраза звучит как дань новомодному цинизму. Хотя, что это я — эта мода вечна среди молодых.

— Ты как? — искренне интересуюсь я. Я ощущаю себя виноватым за то, что она пострадала и тоже застряла здесь.

— Жива, как видишь, — ее улыбка становится шире. — Я вообще живучая.

— А что там Анна? — не выдерживаю я.

С лица Вивьен сползает улыбка, она задумчиво смотрит в стену и кусает губы.

— Знаешь... Она прыгнула с крыши. Умерла мгновенно.

В моей голове разливается колокольный звон. Я знаю, чем закончу финальную, шестую часть сонаты. Я пока не уверен, найдется ли там место для лейтмотива Анны, для ее страхов перед отражениями и потерей самой себя, но с лихвой хватит и моих опасений. Анна говорила, что умеет летать. Я гнал прочь все мысли, связанные с этими заявлениями, должно быть — зря, и теперь настал час расплаты. Теперь пришла очередь гнать прочь чувство вины, но оно противно вползает под грудину и обжигает ребра ледяными касаниями.

— Только ты тут не при чем, — Вивьен будто бы читает мои мысли. — Не все в мире крутится вокруг тебя.

— Да ладно? — я пытаюсь придать голосу небрежную беспечность, но выходит из рук вон плохо. Перед глазами плывет, в голове шумит, а руки наливаются адской болью.

— Лечи руки, Моцарт, — хмыкает Вивьен. — А я пойду, пока меня медсестра отсюда ссаными тряпками не погнала.


* * *


Через шесть недель мне сняли гипс и отправили в реабилитационный центр. Все это время Аня приходила ко мне. Под мою диктовку она записывала нотный текст моей сонаты, и теперь исписанная ее аккуратным почерком тетрадь лежит в моей тумбе. Соната ждет того момента, когда моя подвижность восстановится, и я представлю ее миру. Пусть кто-то не верит в то, что я смогу, я твердо знаю, что это произойдет. Неважно, сколько времени мне понадобится на это: месяц, год, десять лет, но я не сдамся.

Аркадий Геннадьевич исправно навещает меня и передает все консерваторские новости. Я дал ему переснять текст сонаты, и теперь жду визита Селедки Фридриховны, чтобы она засвидетельствовала мне собственное почтение лично. Меня готовы перевести на композиторское, и я собираюсь воспользоваться предложенным мне вариантом: составить индивидуальный учебный план. Пока я в состоянии сыграть гамму только в смехотворном темпе moderato assai, и то — восьмыми (1), но уже это — огромный прорыв для всего-то двух месяцев работы после снятия гипса.

Вивьен уже дома и тоже иногда ко мне заглядывает. Она нашла новую группу и активно репетирует. Евгений, похоже, остепенился: со Светой у него все непривычно серьезно. Как и у меня с Аней. Для ее удивительного голоса я пишу цикл песен на стихи Байрона — оказывается, в джазовой гармонии очень много интересного. Я уже способен удержать ручку в руке и отчетливо записать ноты, а когда-нибудь я смогу сам саккомпанировать ей.

Ноты в моей голове больше не находятся в хаосе: я точно знаю, какой из них где самое место. Пусть мне пришлось пройти девять кругов ада, пусть и теперь временами накатывает чувство вины, беспомощности и отвращения к самому себе, я понимаю, что иначе быть не могло, и вся эта история просто обязана была приключиться со мной. Может, я и правда потерял себя в чертовых отражениях, а теперь, найдя, собираю по кускам, как хирурги — мои несчастные руки. Пусть останутся шрамы — и на душе, и на руках, однако мне доподлинно известно, что я оставлю после себя. Я кладу руку на нотную тетрадь, она согревает меня.

Скоро придет Аня, и мы пойдем гулять — природа уже сбросила с себя погребальный белый саван и готовится к возрождению, а после — расцвету. Я вдохну полной грудью душистый весенний воздух, и это поможет мне в очередной раз осознать себя живым — живее, чем когда бы то ни было, — и полным сил для новых свершений. Новая мелодия выйдет из-под моего пера, а позже — из-под моих пальцев. День за днем, нота за нотой под мерный стук черного равнодушного метронома в судейской мантии. Пока я дышу.


1) Moderato assai соответствует 76-92 ударам в минуту для четвертной ноты, соответственно, восьмая — вдвое короче.

Вернуться к тексту


Глава опубликована: 30.08.2020
КОНЕЦ
Отключить рекламу

20 комментариев из 38
Я непрерывно поражаюсь! Опять Станислав... отличился. Сперва он боится девчонку (боится-боится, того, что она ему нервы потреплет), а потом наскакивает на бугая. Такой воробушек перед бультерьером.
И еще раз убеждаюсь, что Аня ему вообще не нужна. Проходные отношения. Может лучше было тогда пройти мимо? Ведь придется расстаться и в очередной раз что-то бумкнет.
Впрочем, тут и без расставания бумкнет. Вы знаете, какая ассоциация приходит на ум, когда читаешь последний эпизод главы? Впрочем, лучше не знать)))) Очень жду этого «Бум!»
add violenceавтор
Муркa
Вы меня заинтриговали, что же это за ассоциация такая!
Станислав настолько внутри собственного эго и собственных же проблем с головой, что с окружающим миром он тоже в диссонансе. Вспыхивает как спичка тогда, когда не стоит, например. Или как Моська - лает на слона)

С отношениями - поживем-увидим ;) Но вы во многом правы: он отчаянно старается заполнить пустоту. При том, что пустота эта, вполне вероятно, порождена парадоксальной... излишней наполненностью? Ему отчаянно надо делиться своим выплескивающимся через край эго с кем-то, его слишком много для его одного, но все-таки отношения в идеальном мире - далеко не игра в одни ворота.

Одно удовольствие всякий раз читать ваши комментарии! ;) Спасибо вам за них!
Не ожидала такой спокойной главы, но может, оно и правильно? Потому что то, что творилось между - настоящее безумие, описать такое...
На фоне этого очередные нападки Анны смотрятся просто наивно. И... поэтично? Может быть, ей стоило выбрать другую стезю?
— Скрипка стала средоточием зла! Ты отравил ее. Помнишь, помнишь, я говорила, что отражения украли меня у тебя? Что все мы исчезаем, а после собираемся заново? Так я ошиблась — отражения украли тебя, подсунули злого подменыша, нарушили мою схему, понимаешь? Я не могла больше собраться. Не могла, пока со мной была скрипка!
Ей бы свои переживания не в музыку, а в текст! Нашла бы своих почитателей. Все ее проблемы оттого, что она не то направление в творчестве выбрала (на самом-то деле нет, от отсутствия лечения, но это же не творчески!) Какая она все-таки яркая, Анна. Неадекватная, опасная, нервовыматывательная, но яркая. Иногда. А иногда была такая скучная!
add violenceавтор
Муркa
Да, пожалуй, эту главу и правда можно охарактеризовать, как некоторое затишье))
Анна и правда яркая. И неадекватная. И ступила на очень скользкий путь, отказавшись от лечения.
Немного в шоке... Вот стоило только всему успокоиться, стоило только понадеяться, как Немезида опять тут! Анна в смысле! И что он такой гиперответственный, она же его бросила, а он все равно за ней... В том, что случилось в конце, она вроде бы никак не виновата, но почему мне кажется, что это не так? Что не будь ее, и этого не было бы? Что не будь Анны, Станислав не стал бы тем, кем он стал?
Где-то в фантастическом рассказе попадалась мне вирусная шизофрения. Так может это оно? Вирусное сумасшествие. Или рыбак рыбака? В общем, персонажи здесь - феномены, которым не устаю поражаться.
add violenceавтор
Муркa
Нет, конечно Анна не виновата. Может, дело в том, что в их расставании не было точки? Не все аккорды разрешились, оставили за собой шлейф неустойчивости?)
На всех нас влияют люди, с которыми мы сталкиваемся, так что верно: никто из них не стал бы тем, кем стал, сложись все по-другому.

Да, пожалуй всё-таки рыбак рыбака))) Станислава довольно сложно назвать нормальным ;)

Рано или поздно тьма отступает, рано или поздно приходит пора прекращать эксперименты над собой и просто останавливаться. Тьма осталась в прошлом, тьма умерла, надо только из сердца ее корни выдрать.
Анну... даже не жаль. Она и сама себе жизнь портила, и другим. Может быть, там ей будет лучше.
А здесь, как только Станислав избавился от нее, так сразу и на Аню посмотрел так, как она того заслуживает. Только вот то, что не он точку в отношениях поставил, мне кажется, будет его потом беспокоить.
Все началось с Анны и закончилось Анной, только другой. Странно, что Станислав ни разу этого не отметил, будто не осознал. Рук его жаль, но это тот редкий случай, когда беде радуешься. Мозги на место окончательно встали.
И тот случай, когда дальше будет совсем другая история. То странное, что творилось в тексте - одна жизнь, дальше у персонажей другая, более счастливая. И пусть живут себе, не станем им мешать. А вам спасибо! Такая звучная история!
add violenceавтор
Муркa
Спасибо вам.
Да, круг замкнулся, мозги на место встали, но какой ценой? Надеюсь, им перепадёт счастья, настоящего, которое они оценят.
Анну жаль. Не туда она свернула. Но в жизни такое случается.
Анонимный автор, так может и не ее вина? Вот болезнь эта, она ее и подкосила. Может, от таблеток ей было плохо, может, именно таблетки, а не зеркала, украли ее музыку. Вот и перестала пить, и все покатилось. Не у всех судьба такая, какую можно вынести, а Анна - хрупкая, и не нестабильному Станиславу ее спасать.
add violenceавтор
Муркa
Кто знает. Болезни не щадят людей. И судьба часто тоже не щадит.
Анонимный автор
Вот нет люблю я длинных историй. А вашу открыла сегодня утром и провалилась. Написано очень хорошо. И ни одной фальшивой ноты. Спасибо!!
add violenceавтор
шамсена
Спасибо! Мне очень приятно, что история так отозвалась, хотя она и длинная.

Платон
Автор, гад, НЕЛЬЗЯ! ТАК! ПИСАТЬ!
Не знаю, когда смогу заговорить о вашем тексте снова. Мне нужно время.
Ненавижу вас!
А можно с этого момента поподробнее? Готов к обсуждению)) Если хотите, конечно)
Анонимный автор
вот именно. она длинная, и не отпускает. и очень гармонично-логичная внутри!
add violenceавтор
шамсена
Спасибо. Мне очень приятно видеть такой отклик))

Платон
Я не знаю, что сказать. Спасибо за обзор и за теплые и искренние слова. Я рад, что моя работа вызвала такие эмоции.
Ох уж эти творческие люди... И история им под стать. И злит, и крутит, и бросить жалко. Так до конца и не отпустила.
Напомнило стиль 80-х, когда в журнале "Наука и религия" печатали разнородные истории про молодую интеллигенцию, ищущую себя.
Если я найду слова, чтобы структурировать мысли, то обязательно вернусь. Но в любом случае спасибо за нелакированную реальность и пробужденную ностальгию.
Magla
вот как же чудесно вы сформулировали то! именно что-то такое далекое, родное,забытое.. Может, оттого и читаешь - не бросишь.. А ведь я не люблю длинное, но тут в один день прочитала..
add violenceавтор
Magla
Очень хотелось передать настроения именно творческой молодежи, показать кусок их жизней и стремлений. И рад, что вы отметили нелакированность той реальности.

Спасибо вам. Особенно за слова о ностальгии :)

шамсена
Ещё раз спасибо вам))
Написано не без красивостей, но главный герой уж больно мерзотным вышел.
add violenceавтор
WMR
Как уж тут иначе от такого героя напишешь...
Спасибо за отклик!
с заслуженной вас победой! У вас замечательная работа! Узнаваемая и живая!
Чтобы написать комментарий, войдите

Если вы не зарегистрированы, зарегистрируйтесь

↓ Содержание ↓

↑ Свернуть ↑
Закрыть
Закрыть
Закрыть
↑ Вверх