↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
Существует теория, что каждый третий в этом мире влюблён не взаимно. На самом деле, я только что её придумала. Кто угодно может выдумать что угодно и выдавать это за правду. В балетном классе прохладно. Окно распахнуто. Денис занимается напротив — его тонкие кисти взмывают вверх и опускаются обратно. Тело ноет так, будто по мне проехался трактор — наверное, так и было. Я созерцаю красоту, ведь Денис и есть сама красота. Совершенное создание природы. Любовь есть созерцание. Смотреть, как ложатся голубые тени на его глаза перед спектаклем, как оформляется бледным карандашом рот, а щёки розовеют.
— Ты встретишь её после пар? — спрашиваю, поднимаясь.
Она учится в консе, и я терпеть её не могу. У сердца что-то снова покалывает.
— Нет, — Денис обтирает лицо полотенцем и смотрит на меня внимательно. — Всё кончено.
Он говорит это мягко, будто с тайным и странным удовольствием. В любви главное — прикоснуться, сорвать поцелуй. Потом неинтересно. Мне, во всяком случае. Денису, наверное, тоже. Я любуюсь на его ноги.
— Значит, домой?
Он дышит тяжело, улыбается, веснушки у него на носу пускаются в пляс. Взгляд цепляется за родинку на шее — смешно.
Мои теории всегда работают. Это я — каждый третий.
— Хорошо.
Мы снимаем вместе студию. Так удобнее. А ещё во мне сидит, несомненно, ложное чувство, что красота будет со мной всегда, ведь созерцание её — лучшее тому доказательство.
— Я в раздевалку. Останешься здесь?
Я бы могла пойти с ним. Когда два года живёшь вместе, стыдиться нечего. И почему все делают из тела нечто невероятное, будто оскорбляющее зрение?
— Подожду тебя у выхода.
— Как знаешь, — он пожимает плечами.
На самом деле, они хрупкие и белые, покрытые россыпью родинок, но под блузой этого не видно.
У выхода немноголюдно. Мимо проходит Ксюха — чёрные косы, полный достоинства взгляд и манеры королевы. Ксюхой её называю только я, остальные пресмыкаются. Это она подбросила Лизе иголок в пуанты год назад, но дело замяли, а Лиза забрала документы. Было в Лизе что-то неизведанное, непонятная красота, проклятая нотка, золотое сияние. Таких не любят. Таким завидуют.
— Ну чего, сестричка, пошли?
Лёгкий, как пушинка. Нежный и жгучий одновременно. Проклятая нотка, золотое сияние. А я всего лишь каждый третий.
— Что бы ты сказала, если бы я решил уйти из балета?
Начало октября в этом году тёплое. У Питера бывает только два настроения — нутряная тоска и всепроникающая радость. Такое ощущение, будто я застряла где-то между.
— Сдурел?
Денис смеётся, выставляя напоказ маленькие ровные зубы. Любовь есть созерцание деталей. А потом вздыхает.
— Вот так положишь на что-то жизнь, а потом оглядываешься и думаешь — зачем? Один раз ошибёшься — всё псу под хвост.
— Откуда такие настроения? Ты же создан для...
— Танца, — подхватывает он.
Обнимает меня по-свойски.
— Знаю. Только это выглядит беспросветно. Я вечно всем доказываю, что не идиот, вытаскиваю партии из горла, а потом слышу презрительные смешки однокурсников.
— Разве тебе не наплевать на них?
— Наплевать. Я просто сомневаюсь, что мне это нужно. Горбатиться здесь. Я и так достаточно насиловал своё тело.
Денис замирает на секунду.
— Мы просто хотим жить, — говорю я. — Чтобы не было ничего, что против нас. Чтобы нам всё подавали на блюдечке. Но так не бывает.
— Так не бывает, — повторяет Денис. — Просто надоело. Я хочу быть, как все, понимаешь? Обычный вуз, никакой ответственности и гнёта.
— Ты никогда не будешь обычным, — отвечаю я тихо. — Бог не дал тебе такой роскоши. Я каждый день просыпаюсь с похожими мыслями. Иногда мне кажется, тело ноет так, что я просто умру недвижимая. Но вдруг эта боль и есть смысл? И боль, и борьба, и ненависть других.
— Для чего?
— Чтобы чувствовать себя живым. Как плата за необычность. Пошли на остановку.
Всё, чего я хочу, — свернуться калачиком на постели, чувствуя его плечо под головой. Эта любовь — больше любви, выше неё. Я бы никогда не задела его животным побуждением, никогда бы не захотела этого — только убаюкать нежностью. Только сорвать один невинный поцелуй с его губ, и больше ничего.
— Сашка, — Питер за окном автобуса светится от солнца. Денис смотрит на меня, забавно сощурившись. — Что мне делать?
— Что хочешь. Я за тебя отвечать не собираюсь, — улыбаюсь слегка. — Перекладываешь ответственность?
Он весь соткан из этого золотого сияния, аж глаза слепит. Отмеченный. Заклеймённый. Во мне никогда этого не было — или, может быть, изнутри не видно.
— От Лебединого я всё равно отказался, — уголок его рта нервно дёргается.
— Но почему?
— Катю взяли. Папаша ей что угодно купит.
— Она и вправду хороша, — ладошки потеют от нервов.
— Я хотел танцевать с тобой, — Денис хмурится. — Тебя ведь почти утвердили, а потом...
— Будешь из-за этого себя губить? — наверное, грубо звучит.
Я крепко держусь за поручень. Рука Дениса совсем рядом, и он слегка задевает мою мизинцем.
Кожа у него белая, нежная, поцелуй приходится куда-то в подбородок. Редкие проявления моей любви, о которой Денис знает давным-давно. Наверное, ещё до того, как мы встретились.
На улице теплеет. Солнце сегодня щедрое. Выпрыгиваем из автобуса.
— Хочешь мороженого? — спрашивает Денис.
— Холодно.
— А я хочу.
Лёд обжигает язык, вкуса я почти не чувствую.
— Даже влюбиться нормально не могу, — вдруг говорит Денис. — Как только человек признаётся, сразу интерес пропадает. Главное ведь что? Выбить признание. А потом смотришь на него и думаешь — неужели я что-то чувствовал?
Я улыбаюсь.
— Забавный ты. Нелегко тем, кто тебе попадается.
— А для тебя что главное? — спрашивает он.
— В любви? Созерцать детали.
Денис останавливается.
— Когда ты что-то увлечённо рассказываешь, смотришь в правый верхний угол, — говорит он медленно. — На щеке рядом с ухом у тебя две маленькие родинки, их почти не видно, но они классные. Ты плохо проговариваешь мягкую «р» и слегка косишь глазами от волнения. Ты...
Губы Дениса нежные и слегка шершавые. Шарик мороженого падает на асфальт, и в руке у меня остаётся только вафельное основание. Я смеюсь. С мороженым мне всегда — не судьба.
— Поехали.
— Что будем делать?
Он смотрит на меня, надкусывая сердцевину. Смотрит, как обычно, лукаво и по-свойски, только теперь я воспринимаю его взгляд иначе.
— Кино глядеть. Всю ночь.
— Вставать в семь, Саш, — тянет он и мнимо куксится. — С чего начнём?
Золотое сияние заполняет всё вокруг. Существует теория, что каждый третий в этом мире влюблён не взаимно. Или просто так думает.
06.12.2020
— Интересно, когда уже этот Булочка опозорится, — недовольно прошептала Лиза.
Зоя молчала. У неё каждый раз было ощущение, что сейчас все всё поймут, догадаются. Ей опять стало стыдно, и она уткнулась в тетрадь, делая вид, что увлечена задачей.
Булочку на самом деле звали Петей, но этот факт старательно игнорировали. Высокий, плотненький, с по-детски нежным лицом, он понравился Зое ещё при первой встрече. Это ей он был обязан своим прозвищем, которое впоследствии приобрело у Лизы насмешливый характер — и которое переняла большая часть класса.
— Севостьянов, к доске!
— Вот бы он опозорился сегодня, — мечтательно сказала Лиза.
Зоя до сих пор не могла понять, почему его так ненавидели. Хотя причина была ясна. На переменах Петя не ходил курить, а чинно сидел с книгой напротив класса. Через секунду после того, как прозвенел звонок, он уже был за партой. Он никогда ни на ком не задерживал взгляд, не отвечал на оскорбления, учителя (кроме Лидь Васильны, стервы-физички) его любили. Его французское произношение ставили в пример, и каждый раз он так мило смущался, что Лиза, считая его смущение притворством, скрежетала зубами от злости.
Петя вышел к доске. Зоя с деланным равнодушием листала учебник. Лидь Васильна начала диктовать задачу.
— Извините, пожалуйста, — сказал Петя вежливо. Казалось, он вообще не способен на грубость. — Мы ещё не проходили эту тему.
Весь его вид выражал неловкость, будто это была его ошибка, а никак не Лидь Васильны.
«Она ведь сейчас специально его завалит, — подумала Зоя, — и никто не придёт ему на помощь. Все только этого и ждут».
Физичка повернулась к классу.
— Севостьянов утверждает, что этой темы на прошлом уроке не было. Кто-нибудь может подтвердить его слова? Или вы просто не в состоянии решить задачу, поэтому и лжёте, Севостьянов?
Петин взгляд ничего не выражал. Класс молчал. Зоина рука взметнулась вверх прежде, чем она успела подумать, что делает.
— Я могу подтвердить, — сказала она звонко, будто и не она вовсе, а кто-то другой, посторонний. Смелый. — Я была на прошлом занятии.
Зоя была одной из немногих, к кому физичка относилась благосклонно. Она сощурилась, будто не веря, что Зоя посмела высказаться против. Зоины щёки пылали, она старалась не смотреть на Петю, но увидела, что он слегка улыбнулся.
— Ладно. Решите что-нибудь из предыдущего параграфа.
— Ты что, ненормальная? — воскликнула Лиза, когда они вышли в коридор после звонка. — Зачем бросилась его защищать?
— Потому что это несправедливо. Я не понимаю, с чего ты ненавидишь Петю...
— Он выскочка и эгоист! — Лиза даже притопнула ногой от возмущения.
— Почему ты так решила?
— У него это на лице написано!
Зоя не могла с ней согласиться. У Пети было нежное, милое, пухленькое личико — и, честно говоря, Зоя сходила по нему с ума.
— Спасибо тебе. — Петя возник словно из ниоткуда.
Зоя почувствовала, что краснеет. Петя снова улыбнулся, она улыбнулась в ответ, и Лиза потащила её прочь.
— Хотел поблагодарить — написал бы, — прошипела она. — Зачем подходить?
— Перестань, — оборвала её Зоя.
Лиза что-то пробубнила и успокоилась. Зоя до конца дня думала об его улыбке — солнечной, светлой, как он сам.
На следующий день Зоя опоздала на химию. Попросила Лизу занять ей место ещё в автобусе, но та ответила, что на первом уроке её не будет. И когда Зоя влетела в класс, ошалелая и растрёпанная, свободных мест осталось три. Рядом с противным Лёней, который всегда надеялся, что она сядет с ним, Кирой, которую она недолюбливала — и Петей. Зоя вздрогнула.
— Зоя, проходите уже, садитесь, — сказал учитель. — Вы мешаете.
Она прошла к Петиной парте, будто под дулом пистолета, сопровождаемая взглядами одноклассников.
— Можно?
— Да.
Она неловко опустилась на стул, достала учебник. Петя сидел близко, старательно записывая за учителем, не обращая на неё внимание. Один раз только он случайно задел её рукавом пиджака, извинился, а она побледнела и пробормотала: «Ничего». Лёня оглянулся на неё, скривил узкие губы. Лиза примчалась к биологии. Она ещё ничего не знала.
— Что-то случилось? — спросила она, вглядываясь в бледное Зоино лицо.
— Всё в порядке, — ответила Зоя.
Лиза села и принялась что-то тараторить. Зоя оглянулась на Петю. Бьющийся в окно солнечный луч подсветил его длинные рыжие волосы, и они запламенели. Она подумала о том, как Петя чарующе красив, и почему этого не видят другие — или видят, но неизменно завидуют. Он почувствовал на себе её взгляд, его глаза в обрамлении девичьих ресниц будто пронзили её насквозь. И он улыбнулся, как улыбался вчера, легко и светло. Зоя смутилась.
О произошедшем Лизе рассказали на перемене. Она никак не прокомментировала это, только внимательно посмотрела на Зою, будто начала вдруг понимать.
Полыхнул неугомонный октябрь, пролетел ноябрь, а потом вдруг внезапно наступила середина декабря, противная, промозглая и бесснежная. Классный собирался организовывать вечеринку — с розыгрышами, с Тайным Сантой. Всё, как полагается. Зоя привычно сдыхала по Пете. Они теперь здоровались, но не разговаривали, и каждый раз, когда она его видела, у неё будто выбивали почву из-под ног.
— Я не буду участвовать, — тихо сказал Петя.
Лёня довольно гоготнул.
— Я настаиваю, чтобы участвовали все и лично прослежу за качеством подарков, — заявил классный.
Петя вздохнул, но опустил в шляпу бумажку со своим именем. Зоя пошла вытягивать первой. Зажмурилась, чувствуя под пальцами шебуршение бумаги.
«Пожалуйста, — молила она, — пожалуйста, пожалуйста...» И вытянула белый квадратик с аккуратно выведенным: «П. Севостьянов». Затрепетала, прошла обратно к своему месту, глупо улыбаясь. Потом тянула Лиза.
— Кто тебе попался?
— Не скажу.
— Так нечестно! У меня Кира. Скажи, Зой, скажи!
Зоя посмотрела на неё выразительно. Лиза ахнула.
— Серьёзно? Как ты умудрилась? — и наклонилась к Зоиному уху. — Признайся, Булочка тебе нравится.
Зоя залилась краской. Однажды они узнают, думала она когда-то. Кажется, это произойдёт очень скоро. Он ей не нравился. Она истошно обожала его.
— Не может быть!
— Почему?
Потому что год назад она промолчала, когда Лиза оскорбила его. Потому что она всегда молчала — и всегда будто была с ними заодно. До того урока физики.
— Он же... немужественный, — не очень убедительно протянула Лиза.
Видимо, на более «лестные» эпитеты она не решилась, боясь задеть Зоины чувства. Зоя засмеялась.
— Посмотри, Лёня как по тебе сохнет! Я не понимаю. — Лиза закатила глаза.
Зоя скривилась, вспомнив, как однажды его цепкие широкие пальцы схватили её за локоть.
— Вот и забирай хвалёного Лёню себе, — ответила она, усмехнувшись.
Теперь нужно было решить, что дарить Пете. Она знала, что он любит книги, но, скорее всего, у него было всё — и даже больше. Зоя три часа проторчала в книжном и окончательно расстроилась. И вдруг увидела «Алису в Стране чудес», большую, в бархатном переплёте, с иллюстрациями и лаковыми страницами.
«Если он не любит “Алису”, значит, и страдать по нему нечего», — решительно подумала Зоя, схватила книгу и направилась к кассе.
Подарки расхватывали в начале вечеринки. Зое подарили духи кто-то из девчонок. Петя заглянул в сумку и сдержанно поблагодарил.
«Наверное, ему не понравилось»,— обречённо подумала Зоя.
К сожалению, её любви это не убавило. Все каникулы она старалась о нём не думать, но стараться не значит достигнуть результата. Он, скорее всего, догадался, чей подарок — будь это не Зоя, а кто-то другой, ещё сделали бы гадость. И он даже не написал ей.
В первый день учёбы она приняла решение не замечать Петю. Делать вид, что его не существует. Но когда он подошёл к ней и поздоровался, она пролепетала приветствие в ответ, желая немедленно провалиться сквозь землю.
— Мне так понравился подарок, Зой, и я голову сломал, что подарить тебе в ответ. А потом подумал... — Он покраснел, а она смотрела него с дурацки счастливым видом, с каким-то детским восторгом. — Не хочешь сходить в кино?
Всё вокруг поплыло. По спине побежали мурашки.
— Хочу, — сказала она тихо, будто и не она вовсе.
Кто-то другой. Смелый.
— Сегодня после уроков?
— Хорошо.
Когда он улыбался, у него на щеках появлялись хорошенькие кругленькие ямочки. И сейчас ей жутко захотелось их поцеловать.
Она ничего не сказала Лизе. Она вообще была теперь молчалива — и только периодически поглядывала на Петю, будто боялась, что он передумает.
После уроков он ждал её внизу, уже в куртке.
— Я сейчас. — Она забежала в гардероб, лёгкая и пылающая, набросила шубку, выскользнула обратно. — Пойдём?
Их видела, наверное, добрая половина класса. И Зоя, взяв Петю под руку, подумала — пусть знают все. Пусть обсуждают. Ей даже стало всё равно, что от неё отвернутся. Потому что ни один из них не стоил и ямочки на Петиной щеке.
В кино они сидели в сладкой полутьме. Зоя взяла его мягкую тёплую руку, у неё внутри взрывались фейерверки нежности. Из этой полутьмы неловко было выходить на свет, смотреть в глаза и что-то говорить.
— Я провожу тебя до дома? — спросил Петя.
— Это довольно далеко.
— Я провожу.
Они ехали в метро, неловкие, юные, смешные, боясь сказать или сделать лишнее. И потом, когда они дошли до Зоиного дома, она позвала его на чай, а он неловко отказался, они так и не сделали ничего лишнего.
Во вторник все обсуждали увиденное, делились догадками, приходили в ужас. Петя пришёл ко второму уроку. Под глазом у него красовался фингал. Зоя ахнула и подбежала к нему.
— Петя, что случилось? Только не говори, что поскользнулся и неудачно упал.
Надо же, она уже могла строжиться на него!
— Подрался, — последовал лаконичный ответ.
Драться Петя не мог и не умел, это было очевидно. Зоя поймала злой Лёнин взгляд и тут же всё поняла.
— Тебе нужно в медпункт. Срочно!
— Зой, я в порядке.
— Срочно! — она схватила его за руку. — Пошли.
Он послушно шёл за ней.
— Это Ситников, да? Сволочь завистливая.
— Зой, не надо так.
— Почему?
— Мне его жаль.
Она резко остановилась и посмотрела Пете в лицо.
«Удивительный человек», — подумала она.
— Но он...
— Я вчера ходил с тобой в кино. Держал за руку. Это счастье, понимаешь? А он этого лишён, только и может, что дать мне в глаз. Как-нибудь перетерплю.
Зоя поднялась на цыпочки и поцеловала его — губы, щёки, шёлковый круглый подбородок.
— Ты удивительный человек, Булочка.
И у неё так нежно прозвучало это прозвище, что он тихо засмеялся.
— Да ну тебя. Совершенно обычный.
22.01.2021
В головном офисе сегодня было много народу. Юра зашёл отчитаться о проделанной работе и распрощаться с начальством перед заслуженным отпуском. Лучше бы свалил без предупреждения, честное слово.
— Про пианистку-то забыл, — хмуро сказало начальство. — Или решил, что никто не заметит?
Юра вздохнул. Помочь Лиде Милашевской казалось ему невыполнимой задачей.
— Девочке двадцать пять, хочешь, чтобы она руки на себя наложила?
— Поплюйтесь, — пробурчал Юра. — Вы её анкету видели? Требования невыносимые.
— Боги гневливы, — тон Юре совершенно не понравился. — Крылышки подрежут — оглянуться не успеешь. Чем быстрее расправишься, тем лучше будет для всех. Свободен.
Юре стало тоскливо. Такую тоску заедают десятком пирожных из кондитерской около дома — не меньше! Он оглядел в зеркале свою сбитенькую фигурку и в очередной раз убедился в собственной неотразимости. Эти локоны и обманчиво невинный взгляд — Юрин ангельский вид мог провести любого. Только, к сожалению, не начальство. Он набросил пальто и вышел на улицу. Стоило разработать план.
«Кажется, во вторник у Милашевской должен быть концерт в Малом зале», — думал Юра, устроившись в кресле и отправляя в рот третью по счёту корзиночку.
Можно было пройти за кулисы, притвориться поклонником, наплести чего-нибудь. Главное, войти в доверие, узнать о ней побольше и переубедить. С такими требованиями она ещё долго маяться будет. На концерте Юра был в последний раз, наверное, год назад, настолько замотался. Публика собралась разномастная; он оказался втиснут между жуткой тараторкой лет сорока, которая тщетно пыталась привлечь его внимание, и степенной дамой, смотрящей веско и презрительно. Лида действительно оказалась хорошей пианисткой, но его это сейчас не слишком интересовало — он разглядывал её, пытаясь понять, что же в ней может быть не так. Юра назвал бы её привлекательной, даже красивой; в ней была милость, была естественность, и было ещё что-то, делающее её немного странной, будто неземной. Проблема, решил Юра, была именно в этом неземном; оно могло напугать и оттолкнуть.
Он прошёл за кулисы в уютную артистическую. Лида говорила по телефону; он постучал, она сказала: «Войдите». Здесь пахло разбросанными всюду цветами. Лида положила трубку и посмотрела на него, у неё в глазах заплясали смешинки. Юра, кажется, как обычно ничего не почувствовал, но почему-то голова немного закружилась.
Он представился, сказал, что художник (он действительно рисовал в свободное время, и его работы даже неплохо продавались), говорил ещё что-то, а она лишь взирала на него со смешинками во взгляде.
— Вы можете нарисовать меня? — спросила вдруг Лида. — Меня ещё никто ни разу не рисовал... — Её глаза стали задумчивы, но смешинки никуда не делись.
— Конечно, если хотите. — Юра даже слегка растерялся.
Договорились на воскресенье, а до этого он ещё предложил выпить кофе. Сегодня Лида не могла, а вот завтра — да, завтра — обязательно. Дома Юрино головокружительное состояние никак не проходило, сладкое не спасало. Он решил, что заболел, но тут же вспомнил, что заболеть не может. На следующее утро всё Лидино неземное дало о себе знать — у Юры было ощущение, что она ему приснилась, но потом он нашёл билет в кармане пальто и вспомнил, что они договорились встретиться в четыре. Только что пробило двенадцать (Юра привык вставать поздно, впрочем, ему это было простительно). Он плотно позавтракал (или уже отобедал), лениво порисовал в блокноте — идти никуда не хотелось, но надо было. Иначе подрежут крылышки.
Лида встретила его смешинками и улыбкой. Она медленно пила кофе, медленно, по маленьким кусочкам, ела торт. Юра вдруг понял, что она смотрит на него самого ласково, как на котёнка, и его это отчего-то разозлило. Он подумал, что Лида совершенно не похожа на страдающего человека, скорее, на того, кто доволен своей жизнью и получает от неё удовольствие.
— Вы знаете, я вчера вспомнила, что видела пару ваших картин у подруги, — сказала Лида. — Эти картины мне тогда очень понравились. Думаю, они не должны находиться в домах таких людей, как Ира. Она только делает вид, что разбирается в искусстве.
— Я никогда не задумывался, по каким причинам приобретают мои работы, — улыбнулся Юра. — Но полагаю, что наличие искусства в жизни облагораживает.
— Соглашусь, — Лида улыбнулась в ответ.
К Юре возвращалось головокружительное состояние. Они вышли из кафе; на улице было свежо. Лида пробежала вперёд, закружилась, Юра залюбовался ею — и понял, что отпуск отодвигается. Они прогулялись, потом Лида сказала, что у неё репетиция — и упорхнула. До воскресенья Юра весь извёлся, не находил себе места, дважды объелся пончиков, пересмотрел несколько сериалов и дурно спал. В воскресенье утром он должен был вздохнуть с облегчением, но вместо этого с ужасом понял, что ни на йоту не продвинулся по заданию. Лида позвонила, чтобы уточнить адрес.
— Такие пробки, вы не представляете, Юра! — пожаловалась она, едва переступив порог. Он взял её пальто. — А у вас красиво.
У него действительно было красиво — настоящая маленькая студия.
— Чай будете? — спросил он.
— Потом, спасибо. Не терпится посмотреть, что у вас получится.
Она села, положив ногу на ногу, раскинув руки. Слегка наклонила голову. Вечные смешинки дразнили Юру. Он сделал карандашом несколько резких линий — и в нём вдруг возникла какая-то человеческая потребность, которую он пока не понимал и не мог сформулировать. Через полчаса набросок был готов.
— Можно, я посмотрю? — Лида поднялась, подошла к Юре, но смотрела не на набросок, а на него.
Она изучала его руки, шею, округлое личико, мелкие родинки на щеке, глаза, а потом поцеловала его в губы, как-то истошно, будто задыхаясь, будто это было для неё жизненно необходимо. Альбом скатился вниз; Юра усадил её на колени и стал целовать сам. Система дала сбой, механизм сработал против него. Он не должен был — и не мог. И она не могла; никогда такого не случалось, чтобы подопечный сходил от него с ума. Лида забралась пальцами под его футболку, продолжая отвечать на поцелуи, и это было так мило и так приятно; он будто поднялся над землёй. Потом вскочила и заявила: «А теперь я хочу чай!» И он расхохотался.
Юра начал узнавать её. Лида читала ему свои любимые стихи, они ходили в театр, часами таскались по Эрмитажу, а ещё она играла, а он рисовал её. Через месяц она обосновалась у него, просто сказала: «Сегодня я сплю здесь», — и легла прямо в одежде на его постель. Он не нашёл в себе сил возразить, а она уже через минуту заснула. Им обоим, казалось, больше ничего не было нужно, только беспокойные дни, когда они могли быть вместе, тихие вечера — и эта жуткая нежность, которая их охватила. Лида обожала целоваться, а потом лежать, прижавшись к нему, и молчать. Ей было так мягко и так тепло, что она даже зажмуривалась от удовольствия, а Юра гладил её по голове и думал, когда же придётся сказать.
Весь январь они ходили на каток; Лида сыграла два концерта, Юра наконец закончил пару больших картин. Приближался День всех влюблённых; они заранее договорились не дарить ничего особенного. Он решил, что скажет ей в тот же вечер. Накрыл на стол, поставил цветы. Было пять; Лида должна была вернуться через час. Ему вдруг так стало жаль её, себя, их обоих. Того, что у них было — и что могло быть всегда, но должно было закончиться сегодня. Он услышал, как повернулся ключ в замке, вышел в коридор. Лида заскочила в квартиру, вся сияющая, снег таял на её коротких волосах. Юра подбежал к ней.
— Ты же простудишься, давай быстрее...
— Подожди, — она достала из сумки маленькую коробочку и протянула ему. — Открой.
В коробочке лежало марципановое сердце.
— Это я дарю тебе своё, — сказала Лида, счастливо улыбаясь. — Иди сюда, нежное создание. — И она стала целовать его, как в первый раз. Будто задыхаясь.
У влюблённых купидонов отбирают крылья. Тогда почему сейчас, когда он вдруг понял, что никогда не сможет покинуть её, он будто впервые по-настоящему обрёл их?
25.01.2021
Дописывать финал в третьем часу ночи было плохой идеей. Обычно в это время писалось лучше всего, но сегодня Марине удалось выжать из себя лишь несколько строк. Ноутбук пожужжал, потом бессильно затих. Марина смотрела в экран бессмысленным взглядом, ничего уже не замечая, не понимая. Дедлайн завтра, а у неё — несколько строк. Она рассеянно погладила Вадика — он спал, развалившись на столе, и теперь довольно помурчал во сне. Капризный котяра пришёл в её жизнь вместе с новой любовью. Вадик был точь-в-точь его хозяин — рыжий, наглый и очень тискательный. Марине иногда даже казалось, что это Валя был приложением к своему коту, а вовсе не наоборот.
Валя вышел на кухню.
— Я тебя разбудила?
— Нет.
— Мучное ночью нельзя.
— Мне — можно. — Он улыбнулся, на щеках заблестели ямочки.
Марина потянулась к нему. Какая одуряющая нежность, Господи...
— Пишешь? — Спросил он.
— Пытаюсь. Помнишь, я договорилась с редактором, что изменю финал. А теперь... Ничего не получается.
— Изменишь завтра. Или никогда. У тебя же есть старый текст?
— Он... неправильный.
— Почему?
— Я писала его три года назад. Когда поссорилась с Алей. И сейчас он кажется мне искусственным.
— Но он был важен для тебя. Или ты хочешь перечеркнуть прошлое, сделать вид, что всё было иначе?
Марина посмотрела на него. Этот мальчик, круглолицый, смешной, красивый, понимал её слишком хорошо. Они познакомились случайно. Марина была недалеко от консерватории и решила зайти, вспомнив, что в этот день работает её профессор. Ей было (как она считала — уже!) тридцать, за спиной — неудачный брак, неудачные отношения и дикая любовь к человеку, которого она не знала. У Вали как раз заканчивалось занятие, когда она вошла. Марина разговаривала с профессором, пока он зачехлял виолончель, и не удержалась от улыбки, когда из футляра выпали ноты — потому, что Валя смотрел на Марину во все глаза. Он нагнал её в коридоре, стал что-то лепетать, а она только думала о том, какой он юный, чудесный, совсем мальчишка — второй курс! Второй курс она заканчивала десять лет назад — и, кажется, совсем забыла, что такое юность.
— Пойдём спать. — Марина выключила ноутбук. — Завтра репетиция.
— Опять будешь строить глазки бывшему мужу? — Проворчал Валя.
— Я знаю Филиппа двенадцать лет, и он — мой друг. К тому же, он концертмейстер группы. Тебе пора бы перестать уже ревновать. Моська. — Она поцеловала Валю, но он оставался недовольным.
— И вы были женаты всего полгода, я помню. Только паспорт запачкала.
— Не говори так!
Марина всего лишь бежала от другой любви...
— Ничего, в сорок пять получу новый. Если ты меня к тому времени не бросишь. — Марина улыбнулась.
— Перестань.
Скоро она должна была лететь в Вену отыграть пару концертов и провести презентацию книжки. Книжку перевёл Филипп, чем ещё больше раздражал Валю.
— Я прилечу к тебе через несколько дней, — сказал Валя за завтраком.
— Помню.
— Чёртова работа, могли бы полететь вдвоём. Но хотя бы выходные проведём вместе. Надо не забыть отвезти кота Валере.
— За какие такие награды он вообще на это согласился?
— А Филипп почему согласился на перевод?
Марина нахмурилась, но промолчала.
— Прости. Я люблю тебя дразнить.
— Юношеское, пройдёт. Бутерброд возьми.
Вена всегда была домашней, уютной, и, несмотря на лето, щемяще пахла маем, несбывшимися мечтами и новыми надеждами. Когда-то Марина хотела сюда переехать, не только из-за своей детской привязанности к этому городу, но и... Впрочем, теперь это было неважно. Она отогнала назойливую мысль, что сейчас он, возможно, где-то рядом, скорее всего, у него студия в центре... Неважно.
Марина позвонила Вале.
— Я долетела. Стою, смотрю на Хофбург. Соскучился уже?
На ресепшене в отеле с Мариной забавно пофлиртовал какой-то американец. Очутившись наконец в номере, она рухнула на широкую постель и засмеялась, почувствовав внутри необыкновенную лёгкость и свободу. Жаль, что Валя прилетит только в пятницу, подумалось ей, и эта мысль была странной. Она ведь не относилась к нему всерьёз, не могла...
На презентации была юркая журналистка из англоязычного издания, она подошла к Марине после и назвалась Кэти.
— Мы бы хотели пригласить вас на интервью.
Марина думала сказать, что у неё концерт через пару дней, ей некогда, не надо, пожалуйста, но что-то щёлкнуло в ней, хотя с губ уже почти сорвался ответ. И она согласилась.
— У нас только фотограф немного эксцентричный, — неловко сказала Кэти, когда Марину красили. — Вы не обращайте внимания.
Марина хотела уже разозлиться, но ей со вчерашнего дня было так чудесно и легко, что она решила отложить бурю.
— Пройдемте на съёмку.
Первое, что выхватил Маринин взгляд, были выкрашенные в белый волосы. Закутанная в чёрное худая фигура. Он повернулся, и она вздрогнула. Он, конечно, её не узнал, они виделись всего пару раз на его выставках в Москве. Шесть лет прошло. Саша. Марина выхватила его фотографию в сети тринадцать лет назад, и с тех пор он не отпускал её, только прятался где-то в глубине, а потом снова захлёстывал её мысли.
Саша представился, заинтересованно изучая Марину. Вспыхнул фотоаппарат. Из неё вдруг разом ушли все чувства, будто она превратилась в пустую куклу. И когда Саша позвал её выпить после, Маринино «хорошо» прозвучало с каким-то безвольным отчаянием.
Шесть лет назад на выставке она ещё была для него никем, а сегодня вот стала интересна.
— Я читал вашу книгу, — сказал он.
Марина изучала его лицо, казавшееся ей всегда неправильно-идеальным, холодные глаза, цепкие худые пальцы, держащие стакан.
— Сильно, конечно. Любопытно. Вы знаете, — продолжал он, — когда я делал выставку в Москве, ещё до отъезда...
Марина была там. Но он не помнил. А она помнила, как подошла к нему и начала говорить что-то неловкое, чужое, нелепо возвышенное. Как будто перед этим не было нескольких лет её любви, как будто он был всего лишь художником, чьим творчеством она восхитилась. Не более. Как отстранённо звучали её слова, громкие и пустые. Не выражающие и капли того, что она чувствовала — да и она не чувствовала тогда ничего, только зияющую дыру во всё тело. Прямо как сейчас.
Есть люди, которые говорят с тобой, а есть те, которые говорят о себе. И Саша говорил — о выставках, встречах, забавных ситуациях, проблемах на съёмках... Он улыбался, но его улыбка показалась ей тусклой и застывшей, как отчуждённая маска.
У Марины зазвонил телефон. Она сбросила и быстро написала Вале сообщение. Занята, интервью. Не говорить же ему о Саше.
— Вы надолго здесь?
— На неделю. У меня концерт послезавтра, и я так устала...
— Вас проводить?
— Спасибо. Я возьму такси.
— Увидимся завтра?
Она столько раз в течение стольких лет рисовала у себя в голове, как они наконец встретятся, поговорят, узнают друг друга, словно две переродившиеся души, возьмутся за руки и больше не расстанутся никогда. Шесть лет назад, когда она говорила с ним, ей ещё хотелось его поцеловать. Один раз. Просто узнать, каково это. А сейчас она смотрела на него, не понимая, кто перед ней, почему она здесь, зачем это всё. Абсолютно чужой человек в чужом шумном баре. Не тот, кого она любила, не тот, от кого она бежала и всем сердцем стремилась обрести. Просто красивый, успешный, неглупый. Не имеющий к ней никакого отношения. Она хотела только сказать «спасибо» — за ту самую книгу, которая вышла теперь на немецком. Она ведь писала её из-за него, для него — и сейчас вспомнила, как год назад Валя читал вслух третью главу и восхищался. Валя, который, казалось, догадывался, но никогда не спрашивал...
— Может быть. — Марина вежливо улыбнулась. — Вы знаете, Саша, у меня здесь плотный график. Но спасибо вам. За приглашение. И за фотографии.
Она встала и вышла, не оглянувшись, не зная, смотрит ли он ей вслед. Марина заметила его в зале на концерте, скользнула взглядом. Он позвонил ей, сказал, что интервью выйдет на следующей неделе, снова пригласил выпить, но она засмеялась. Засмеялась — и положила трубку. В ней даже не было соблазнительного ощущения собственного превосходства.
«Валя прилетит завтра, — подумала она, — и мы пойдём в Бельведер».
Она засыпала, полная предвкушения счастья. За окном было тепло, и Марина оставила его приоткрытым. Ветерок лениво покачивал занавески. Она даже подумала, хорошо бы остаться в этом моменте навсегда, когда столько хорошего уже случилось — и столько хорошего ещё случится.
Проснулась Марина поздно, взяла телефон. Сообщений от Вали не было — наверное, очень спешил. Уже должен был вылететь. Она ответила редактору и набрала подруге.
— Ты видела, какой кошмар? — Сказала подруга вместо приветствия. — Самолёт «Санкт-Петербург — Вена» взорвался на взлёте двадцать минут назад. Непонятно, что там, скорее всего, теракт... Как ты теперь полетишь, Господи, Мариночка! Какой ужас!
Она сбросила звонок на автомате, ничего не понимая, словно кто-то сделал это за неё.
Говорят, перед смертью у человека за несколько секунд проносится перед глазами вся его жизнь. Очевидцев нет. Так пронеслась у Марины, застывшей в каком-то мёртвом оцепенении, её двухлетняя жизнь с Валей, маленькая — и такая огромная, поглотившая всё, всё перечеркнувшая, бесконечная — и в один крошечный миг оборвавшаяся. Марина неловко пошевелила рукой, выпуская телефон, будто в попытке отодвинуть время назад, во вчерашний вечер, чтобы сказать: «Не лети, пожалуйста, останься дома, просто послушай меня и не лети». Она вспомнила его полудетские глаза в аэропорту, когда он провожал её, его бездонный печальный взгляд, его губы на её подбородке.
«Мы увидимся через несколько дней, что ты так переживаешь?» — Сказала она, засмеявшись, поцеловала его и пошла на регистрацию.
Теперь ей хотелось остаться здесь навсегда, замуроваться в этом солнечном, ничего не подозревающем номере. Ей казалось, жизнь остановилась, и она повисла где-то между этим миром и тем, не в силах переступить последнюю черту. Всё её слабое, раздавленное существо охватила одна-единственная мысль: «Я не успела, не успела, не успела сказать ему, что я его...»
Телефон взорвался однообразным рингтоном. Наверное, звонила подруга.
Марина закрыла уши. Она хотела закричать, но даже не смогла разомкнуть губ. Телефон всё звонил, и она наконец взяла его бессильной рукой, нажала «ответить», даже не прочитав имени.
— Ты почему не отвечаешь? Разбудил? Марина, я такой кретин! Я проспал рейс! Заснул сразу после третьего будильника. Что теперь делать, Боже, что теперь делать? Я идиот!
...И Марина лопнула, как слишком сильно натянутая струна, обмякла — ожила. Грянули слёзы — долгожданные слёзы, которых не было, настолько сильно её сразила боль, но теперь... Она задыхалась от них. В окно бился солнечный луч.
— Мариночка, ты чего, плачешь? Перестань, я такой идиот, я...
Она слушала его голос, говорящий всякие глупости, как самую прекрасную в мире музыку. Да он и был самой прекрасной музыкой для неё сейчас.
— Валь...
— Ну ты чего?
— Я тебя люблю.
09.04.2021
Аня влетела в холл — лёгкая, неземная. Она опаздывала. Алексей с Сашей были уже у класса. Она виновато улыбнулась (концертмейстерство в училище, задержали). До весенних каникул оставалась пара недель. У Саши вот-вот должен был состояться зачёт. Ему было девять, и он учился у Ани первый год — перевёлся из другой школы. Ей нравилось с ним заниматься — многое схватывал на лету.
Ане было тридцать семь. Всё в её спокойной, тихой жизни будто происходило по расписанию: никаких всплесков и неожиданностей. Никто был не в силах выбить почву у неё из-под ног. Она прелестно выглядела, смеялась всегда искренне и бурно, не как принято у дам её возраста, да и на даму похожа не была. Каждые выходные Аня поднималась не раньше одиннадцати и ходила пешком по несколько часов, иногда играла концерты, раз в год ездила в отпуск...
Класс затопило солнце. Аня прошла к фортепиано, открыла крышку. Саша сел рядом и заиграл этюд. Он играл, а она думала: четыре урока, потом домой, упасть лицом в подушку и забыть обо всём. Пролежать так часок-другой, пока мягкая заботливая рука не выдернет её из состояния полусна, не кинется на неё с хохотом...
— До-бекар, — сказала Аня. — Здесь до-бекар, Сашенька.
Она наиграла отрывок, где он ошибся. Алексей сидел в глубине класса, делая пометки в нотах. В последнее время он смотрел на неё странно, словно желая высказать что-то, но никак не решаясь. Аню это пугало, но она притворялась, что не замечает, продолжая увлечённо наблюдать, как ходят по клавишам Сашины пальцы. Когда пару месяцев назад старенькая учительница сольфеджио сказала ей: «Он ведь один с ребёнком, вы знаете, как это тяжело?» — Аня почувствовала жалость и горечь, но уже через час, встретившись у метро с подругой, она об этом не думала. Кажется, он работал на дому переводчиком, чтобы постоянно быть с сыном; о его жене Аня толком не слышала. Иногда Аня тоже смотрела на него украдкой. Сколько в нём было острых углов, замкнутости, усталой обречённости; выражение его лица казалось застывшим, будто восковая маска, даже когда он улыбался. Потом Аня отворачивалась обратно к фортепиано, мечтая о том, чтобы рабочий день поскорее закончился. Нет, школу она любила, любила учеников, особенно тех, кто проявлял рвение в занятиях, и всё же, будь у неё возможность не ходить сюда, она бы ею воспользовалась.
— Ритм, пожалуйста, ритм, — сказала Аня, хлопнув несколько раз по коленке, а потом нехотя потянулась за метрономом.
Алексей снова сделал пометку и посмотрел на неё. Аня сидела на стуле, прямая, ногу на ногу, подперев щёку рукой. Весь её чёрный силуэт, подсвеченный солнцем, внушал ему непонятные чувства. Иногда она напоминала ему Ирину, его первую и единственную жену, сидевшую когда-то у него на лекции в такой же позе, с лёгкой, таинственной задумчивостью во взгляде, с усталым выражением на бледном лице. Он помнил примостившегося рядом с ней Юру, плотного высокого мальчика, помнил, как она полунежно, полуигриво ему улыбалась. Это за него она потом вышла замуж, и теперь они жили друг для друга, друг в друге, а Алексей... Алексей был ошибкой юности — и местью Юре за какой-то глупый поступок. Ирина одурела от этой любви, от ревности, и бросилась в другой брак, как в омут. Он помнил, как она уходила два года спустя, как вдруг снова расцвела, будто вернулась на несколько лет назад, и просила у него прощения — ошибка, ужасная ошибка, но ведь у него теперь есть Саша, он так хотел ребёнка... Ирина приезжала раз в месяц с деньгами и дорогими подарками, виновато смотрела на Алексея, а он только думал о том, что их короткое счастье было для неё мукой — и оказалось для них обоих страшной ложью. Для сына Алексей делал всё, что мог, уходил в заботы с головой, пытаясь забыться, но в глубине души у него было ощущение, что он не живёт, а лишь существует по инерции. И Аня, красивая, сохранившая девичью эфемерность, постепенно становилась его новой болезненной страстью, которой он не решался дать выхода. Он почти ничего не знал об Ане, и она производила на него впечатление свободного, счастливого человека.
— Этюд уже хорошо получается, — сказала Аня с улыбкой, выдёргивая Алексея из размышлений. — Осталось доделать буквально пару моментов. Сашенька, давай теперь пьесу.
«Поссориться из-за костюма во второй сцене, какая ерунда! — Думала Аня, рассеянно слушая Сашу. Играл он складно, волноваться было не о чем. — Теперь будет дуться весь вечер, ищи подход... Художник. Надо зайти в Север».
— Зачёт через неделю, в зале. Саша пусть не волнуется, у него всё замечательно. Пару педагогов позовём, никакой большой комиссии. — Аня потрепала Сашеньку по плечу. — Главное сейчас — не расслабляться. До вторника.
Следующий ученик должен был прийти через пять минут. Аня всегда оставляла себе возможность свободно вздохнуть. Телефон мигнул парой сердитых сообщений с фотографиями набросков. Аня усмехнулась. Подождёт. Раздался лёгкий стук, и в класс заглянула хорошенькая девочка.
— Да, Зоя, привет. Проходи. Начнём с Баха...
В субботу Саша был у бабушки. Алексей разрывался между желанием поговорить с Аней и боязнью, что Саша потеряет хорошего педагога. Возникнет неловкое чувство, и это чувство будет постоянно их преследовать. Алексей видел, как Аня иногда изучает его исподтишка, но это ничего не значило. Бывало даже, ему казалось, что она как-то по-особенному ему улыбается, но потом он вспоминал, что Ирина тоже улыбалась на лекциях. Не ему — себе. И Юре, даже когда смотрела не на него.
Выходные выдались яркие, солнечные. Алексей шёл по центру, подставив лицо встречному ветру, и на несколько секунд ему вдруг почудилось, что он вернулся в тот день, когда Ирина поцеловала его недалеко от университета (на глазах у злого, бессильного Юры, но сейчас Алексей забыл это). Он тогда был ещё молод, влюблён и полон пьяного ощущения бесконечности любви...
И вдруг Алексей увидел их — они шли ему навстречу, неумолимо приближаясь. Не шли, а парили. Она (безвольно расстёгнутый плащ, на шее аляповатым пятном — размотавшийся шарф) повисла на нём, и с хохотом, захлёбываясь в словах, рассказывала какую-то, должно быть, смешную историю. Он улыбался довольно, по-мальчишески — очень красивый, из тех, чей возраст сложно определить, но слишком мягкий. Мягкость в лице, в жестах, в походке. Не мужчина, облако в штанах. Он с нелепой нежностью ткнулся губами ей в висок, она снова засмеялась. Они подошли ближе и...
— Алексей! Какая приятная встреча! — Аня быстрым жестом закинула шарф на плечо. — Познакомьтесь, это Павел, мой супруг. Паш, помнишь, я тебе рассказывала про Сашеньку...
И в его холёной руке, и в улыбке было что-то неприятное, будто Алексей видел перед собой Юру — та же мягкость, то же мальчишеское самодовольство, полудетское лицо. Аня говорила что-то ещё, потом они попрощались до вторника и разошлись.
Алексей замер и посмотрел им вслед. Уже зажёгся красный, и они стояли обнявшись. Он заглядывал ей в лицо, вслушиваясь в каждое слово. Они были словно шестнадцатилетние дети, ничем не обременённые, проживающие лучшую в мире жизнь. Бывает, человек уже в восемнадцать кажется умудрённым старцем, а в некоторых детство живёт бесконечно. В них было это детство, с которым они никак не желали расставаться, оно сделалось их сущностью, сутью, смыслом.
Потом вспыхнул зелёный, и они пошли, не замечая ничего вокруг, не видя никого, кроме друг друга. Алексей так и не сдвинулся с места, наблюдая, как удаляются две слитые воедино чёрные фигурки, как они уходят прочь по другой стороне улицы, а зелёный снова сменяется красным.
13.04.2021
— Я приеду?
— Конечно.
— Давай тогда.
— Жду. Пока.
Кофе остыл. Мира вылила его в раковину и провела рукой по лбу. На окне были разводы от дождя — Мира рассеянно подумала, что это смотрится некрасиво. Вчера на выставке она вдруг встретила Глеба... Не совпали. Бывает. И ведь он любил её. Но себя он любил больше.
Сейчас приедет Кир, и она забудет об этом. Они знали друг друга сто лет — познакомились в балетной школе ещё в детстве. Мира не запомнила ни первой встречи, ни первого разговора. Она любила своё дело, выкладывалась, мучилась во имя него, а Кир словно отбывал наказание, назначенное родителями. В пятнадцать он немного пополнел и бросил балет с таким облегчением, как будто избавился от кандалов. Теперь можно было с чистой совестью заниматься любимым французским.
Кир знал о Мире всё. Ему она звонила в час ночи, когда накатывала хандра; он пережил с ней все её влюблённости, профессиональные проблемы. В восемнадцать они первый раз поцеловались. Сидели у него дома, слушали старые кассеты — и столкнулись губами под неистовый крик в «Бесса мэ». Кир был давно влюблён. Мире было интересно. Она ему доверяла, с ним не было ни смущения, ни стыда. Как с братом. Только чуточку иначе. Кир подумал: «Любит. Наконец-то». А Мире было забавно, томительно, сладко. О любви речи не шло, только о нежном восторге.
Мира была звёздочкой. Про неё говорили: «Какой талант!» — и обещали большое будущее. А она плакала у Кира дома, утыкаясь в его мягкое белое плечо:
— Они же не видят во мне человека, понимаешь? Только ножки, ручки, милое личико. Я для них — арт-объект. Которым можно распоряжаться по своему усмотрению. Который можно хотеть и получать, не ожидая препятствий. Эти сальные взгляды, пошлое восхищение, Кир! Я так больше не могу. Я бы ушла, правда, ушла бы, но ведь сколько сил, сколько времени отдано. Слушай, у тебя есть машинка?
— Машинка? — Переспросил он, не понимая. — Нет. Зачем тебе?
— А ножницы? Большие.
— Зачем?
— Есть или как?
Он принёс ей ножницы. Она перевесила вперёд косу.
— Мир, ты что творишь... Мира!
Отсечённая коса осела на пол умирающим лебедем. В глазах у Миры блестели безумные огоньки.
— Что, такой я тебе не нравлюсь? — Она расхохоталась.
В её смехе было что-то дикое, почти отчаянное.
— Ты мне нравишься любой, — заверил он.
Она выбрила виски, выбросила платья — и ушла из классического балета. Как будто сбросила чужую кожу. Стала грубее и ухмылялась, глядя на Кира, так, словно видела его насквозь. А он только влипал всё сильнее. Внутри что-то вздрагивало, когда она говорила: «ты мой лучший друг, единственный друг», но потом он думал — лучше так, чем никак. В конце концов, в такой дружбе можно прожить всю жизнь.
А потом появился Глеб. Мира танцевала какой-то современный спектакль, он делал костюмы. Так они и сошлись. Когда она впервые заговорила о нём с Киром, он сразу всё понял. По её экзальтированному взгляду и голосу. По тому, как она смотрела на Кира, будто не видя его. Как не поцеловала его и не осталась, а сказала: «Ну, я пойду», — и у неё зазвонил телефон.
— Да, Глеб, привет...
Она даже говорила с ним по-другому. Бережно, на цыпочках, на кончиках пуантов... Она засмеялась в трубку, и Кир не узнал её смех. С Киром она хохотала в голос, задыхаясь, вся терялась в этом безудержном хохоте, а сейчас вдруг заосторожничала, и так странно было слышать хрустально-колокольчатое звучание, далёкое, чужое.
Её отношения с Глебом простыми не были. Он привык вести, Мира не привыкла быть ведомой. Она приезжала к Киру и ревела, а он гладил её по голове, заглушая в себе пустую боль. И каждый раз был рядом. Потому что лучше так, чем никак.
Глеб был весь — острые углы и шероховатости, закрытый и угрюмый, Кир — мягкий, податливый, улыбчивый... Мира иногда сгорала от странного желания снова заснуть, вжавшись в него, снова почувствовать его тепло и нежность. Она ведь любит Глеба, она не должна, она... Чёрт.
Они сидели с Киром в ресторане.
— Как твой перевод? — Спросила Мира.
— Романа? Хорошо, — он глотнул воды. — С редактором только воюю. Как твой спектакль?
— Глеб хочет, чтобы я ушла из театра, — сказала Мира тихо. У Кира, кажется, задрожали руки. Перед глазами всё поплыло. Сейчас она скажет, сейчас. Это ведь было заранее понятно. Это было предсказуемо. — Хочет, чтобы мы поженились.
— А ты? — Голос был осевший, еле слышный. — Что ты ответила?
Он попытался улыбнуться. Мир заканчивался.
— Я его послала. Сказала, что буду танцевать до последнего. Танец — моя жизнь, понимаешь? Неужели так сложно... принять это.
«Если бы ты любила меня, мне было бы достаточно услышать это один раз, — подумал Кир. — И больше ничего».
— Мы летим во Францию через пару месяцев...
Мира была бледна, как скатерть у них на столе. В остальном казалось, что они и не говорили о Глебе.
— Я могу поехать с тобой? — Вдруг спросил Кир.
Она удивилась.
— Конечно. Если хочешь.
После трёх спектаклей они остались отдохнуть на неделю — и... Их снова накрыло жаром и негой, всё было выброшено и позабыто.
«Это похоже на возвращение домой», — думала Мира, вжимаясь в его изнеженность и мягкость, как ей хотелось, за секунду до того, как провалиться в сон.
Глеб женился через полгода. У Миры возникло неприятное чувство в горле, когда она узнала об этом, словно он должен был любить её всю жизнь. Потом позвонил Кир. Чувство исчезло.
И вот теперь она встретила его на выставке. Сколько времени прошло... Он ещё сильнее осунулся, будто стал обесцвеченным. Сказал, что разводится, что дочь останется с женой... Ей вдруг стало очень его жаль, как бывает жаль чужого человека, которого ты никогда по-настоящему не знал — и никогда по-настоящему не любил.
— А ты как? — Спросил он.
— Хорошо. Премьера скоро.
— Может, увидимся как-нибудь?
— Может быть.
— Замуж вышла?
— Выхожу.
— Знаешь, я думаю о тебе постоянно, вспоминаю, как мы... Если бы я тогда иначе...
— Если бы. Хорошее уточнение, — она усмехнулась.
Солнце подсветило разводы на окне. Мира подумала, как с Глебом было тяжело, надрывно, как она боролась за каждый лишний день с ним, как она билась — зачем? И как с Киром всегда было легко, будто не всерьёз — можно не думать ни о чём и просто позволить себе быть. И как она долго не могла принять, что любовь — это не поле битвы, а уверенность и покой.
Кир приехал через час.
— Ты что, ограбил все кондитерские города? — Поинтересовалась Мира, проходя вслед за ним на кухню.
— Что-то вроде того, — весело ответил Кир.
— Мне же нельзя столько.
— А это для меня.
Она засмеялась и приподнялась на цыпочки, чтобы поцеловать его.
— Я хотела спросить... — только бы сердце не разорвалось. — Может, ты уже переедешь ко мне и мы распишемся? Или всю жизнь будем так дружить? — Мира смотрела игриво, но в глазах у неё защипало.
Его оглушили её слова — и он не смог ничего ответить, только улыбнулся, обнимая её. Она подумала, что они оба сейчас расплачутся — и будут выглядеть, как два идиота. Ей вдруг стало очень смешно и тепло от этой мысли.
А Кир решил, что иногда даже слышать «я люблю тебя» вовсе не обязательно. Иногда достаточно просто знать.
03.09.2021
Была половина восьмого. Будильник прозвонил дважды.
— Вставай, лежебока. Опоздаешь. — Вася поправила галстук перед зеркалом и строго посмотрела в сторону постели. Полненькая рука высунулась из-под одеяла и показала Васе средний палец.
— Откушу.
Рука боязливо спряталась обратно. Затем одеяло сползло вниз, и показалась светлая взъерошенная голова.
— Может быть, я прогуляю сегодня универ, ты — работу, и мы сходим куда-нибудь? У меня всё равно автомат выходит.
— У тебя автомат, а меня уволят. — Вася поправила чёлку, подумав, что стрижку уже можно освежить. — Пообедаем вместе?
Невинные голубые глаза смотрели на Васю с невыразимой печалью. Послышался вздох.
— Хорошо. Пары до двух, потом я приеду.
— Я пошла. Не засни снова, — Вася послала воздушный поцелуй владельцу печального взгляда.
— А утренние объятия? — Возмутился владелец.
— Я опаздываю. Сегодня с первого урока, попросили заменить. Пока!
Дверь захлопнулась. Будильник истошно прозвонил в третий раз.
Вася обожала эти тёплые субботние утра, когда в наушниках — любимые братья или французский шансон, ветер из раскрытого в маршрутке окна дует прямо в лицо, плащ нараспашку, и внутри такое невиданное счастье, что хватило бы на десятерых. Под шум приближающегося поезда она отправила сообщение: «Я в метро. Ты встал?» Ветер любовно откинул ей волосы со лба. «Завтракаю. Ненавижу субботы. А тебя — лю». Она улыбнулась. Полупустой поезд, сквозняки; Вася стояла, прислонившись к поручню. Это были лучшие часы, когда она могла побыть наедине с собой — и вспомнить, и просмаковать каждую минуту, каждый жест и смех, движение руки, пальцы, выстукивающие на клавиатуре эссе по истории. Ей было тридцать девять, как она говорила, смеясь, «ещё-не-сорок»; довольно высокая, в вечных костюмах и галстуках, с изящно небрежной стрижкой, она выглядела на «немного за тридцать». И эта вторая юность, которую она переживала, была для неё первой настоящей; той, которую она так хотела.
Времени было достаточно, и от метро до школы она пошла пешком, завернув за кофе. Май щемяще сворачивался в воздухе. Вася знала, что будет скучать по нему, как она всегда круглый год по нему скучала, такому больному и искреннему, такому счастливому, что страшно. Страшно, что с приходом лета всё закончится. Что-то и правда каждый раз заканчивалось в мае, — чтобы потом начаться снова.
Едва она зашла, Катенька из седьмого класса кинулась к ней, спрашивая, что получила за контрольную. Катенька всегда получала «отлично», но трепетала так, будто «тройка» уже поджидала её за углом. Вася успокоила её и поднялась на второй этаж. Экзальтированный учитель математики попросил Васю сегодня его заменить. Валерий Валерьевич работал недавно, второй год, и ему позволялось многое, потому что в него была влюблена директриса.
Вася вошла в кабинет. Восьмиклассники не отличались жаждой знаний, застревали в телефонах, сплетничали и жаловались на любовные неудачи, однако они замолчали, увидев её, и нестройно поздоровались. Вася достала из учительского стола стопку листов с заданиями и раздала по два на парту.
— Замечу кого с телефоном — в первый раз отделаетесь замечанием. Во второй получите выговор и «два» в журнал. Валерий Валерьевич прощает вам едва ли не всё, но сегодня вам, увы, не повезло. Приступайте.
Глеб за третьей партой прошептал что-то вроде «мужичка недоделанная». Соседка пнула его локтем и испуганно прошипела: «Тише».
— Вы что-то сказали, Соболев? — Громко спросила Вася.
— Нет, извините, — буркнул он.
— Телефон мне положите сразу. Чтобы не было соблазна, — Вася подмигнула ему.
Он положил ей на стол телефон с видом «подавитесь» и прошёл обратно. Она ничего не сказала, но ей вдруг стало смешно из-за его вида. Вася обвела взглядом класс, в котором сама вела занятия по вторникам, и подумала — вот эта парта сразу у двери. Казалось, дверь сейчас распахнётся: «Извините за опоздание, Василиса Борисовна». Всегда ровно на три минуты. Как специально.
Вася любила своё прошлое, но вряд ли согласилась бы его повторить. Слишком больно было, помимо всей радости и счастья, слишком невозможно. Почти безнадёжно.
— Малькова, первое предупреждение.
Телефон Мальковой рухнул с колен. Она вся залилась краской, но Вася уже не смотрела на неё, вспоминая...
— Кто из вас затеял драку?
Матвей сидел с презрительным выражением на лице. Ваня стоял через проход от него с фингалом под глазом. Губы у него дрожали.
— Он, — Матвей показал на Ваню.
— Значит, так, — сказала Вася. — Подойдёте к нему ещё раз — вылетите сразу. Мать одна за вас платит. Постыдились бы.
— Да пошли вы, — Матвей встал, пнул ногой дверь и вышел.
— Он опять вас оскорбил? — спросила Вася у Вани.
Ваня кивнул. Ему тогда только исполнилось шестнадцать, и он был похож на коллекционную куклу Made in Germany; за таких обычно отваливают кучу бабла, а тут — всамделишный, настоящий.
Вася вздохнула.
— А вы зачем отвечаете, Ванечка?
— Не хочу, чтобы меня потом называли трусом.
— Это не трусость, а здравомыслие. Понимаете, Ванечка, у них кулаки, а у вас... Всё остальное. Они вас в покое не оставят, если вы будете реагировать. Лучше мне скажите сразу, если ещё подойдут.
— Это трусость, — повторил Ваня, печально взирая на Васю своими большими детскими глазами.
— Я не могу допустить, чтобы мой лучший ученик подвергался издевательствам. Я не могу допустить, чтобы любой ученик подвергался издевательствам. Если вы не пообещаете, что скажете сразу, я вынуждена буду сообщить вашим родителям.
— Не надо, — жалобно попросил Ваня. — Я обещаю.
— Договорились. Идите, а то на следующий урок опоздаете.
— До свидания, Василиса Борисовна.
— До свидания, Ваня.
Вася потом это мужу рассказала, возмущалась и негодовала. Матвея и его дружков всё-таки отчислили в конце года. Всё было спокойно, только время шло, и внутри у Васи вдруг начало что-то нехорошо ныть. Ваня в выпускном классе стал королевич, плотный и нежный, и это будило в Васе странные чувства, которые стоило бы запрятать на самое дно. Она крутила в пальцах обручальное кольцо, с облегчением понимала, что любит Костю, когда он целовал её на кухне или смешно комментировал фильмы. «Он же сломается, если...» Нет, это глупость. Помутнение. Пройдёт. Просто она скучает по юности. Но стоило ей увидеть Ваню, улыбающегося какой-нибудь однокласснице, в ней всё противно исходило на боль и ревность. Как маленькая, честное слово.
Однажды она задержалась на работе, перебирала бумаги в своём кабинете. Ваня зашёл к ней.
— Василиса Борисовна, простите... Вы уже посмотрели моё эссе?
Она подняла на него взгляд.
— Сегодня посмотрю, Ваня. Обязательно. Завтра после занятия подойдите.
— Хорошо, Василиса Борисовна. — Он взирал на неё нерешительно.
Она встала, разложила бумаги по стопкам, захлопнула папку с документами и убрала всё в шкаф. Ваня наблюдал за ней.
— Вы уже уходите?
— Да. Что-то я засиделась, — она улыбнулась, снимая со спинки стула кожаную куртку.
Они вышли из кабинета, и когда Вася запирала дверь, Ваня вдруг выдохнул:
— А можно вас проводить?
Наглый. И смущённый. Ключ дрогнул в её руке.
— Ну проводите, — сказала она легко.
Костя остался на ночь в студии работать, а значит, она могла не торопиться. Странно, что она вообще подумала про это. Они шли и говорили ни о чем, а потом Ваня спросил:
— Почему вы выбрали историю?
Вася пожала плечами.
— Не знаю. Нравилась всегда. Наверное, из-за увлечения Романовыми.
— Я тоже выбрал историю, — произнёс Ваня. — Из-за вас.
Когда он потянулся к ней в метро, она его остановила.
— Вы мой ученик.
— Мне уже есть восемнадцать, — он усмехнулся.
— А мне уже есть тридцать пять. И я замужем.
— Если вы скажете, что не хотите этого, я не стану. Только вы не скажете. Вы думаете, я не вижу, как вы на меня смотрите? А я... Я вас с девятого класса люблю.
Васе не нравились целующиеся в метро, но когда Ваня наклонился к ней, она забыла об этом, потому что этот поцелуй был самым живым из всего, что с ней происходило в последнее время.
Они вышли на Московской, стояли и целовались, а мимо шли люди, не замечая, какое счастье, смешанное с болью, происходит рядом.
— Мне пора, — наконец сказала Вася.
— Увидимся завтра на пятом уроке, Василиса Борисовна?
— Увидимся, — она выпустила его руку, развернулась и пошла прочь.
В одиннадцать вечера он прислал ей «спокойной ночи» — и сердечко. Глупый Ванечка. И она — зачем позволила? Ведь знала же, что от Кости не уйдёт никогда. Вася не ответила, вышла из сети и полночи смотрела сериал.
На следующий день Ваня, как обычно, опоздал — и почти весь урок просидел с улыбкой Моны Лизы, печатая лекцию на планшете. Вася на него не смотрела, решив, что всё это следует прекратить. Но механизм уже был запущен. После звонка Ваня подождал, пока все разойдутся, и подошёл к ней по поводу эссе.
— Отличная работа, — сказала Вася, протягивая ему листки.
— У вас ведь больше нет занятий сегодня?
— Нет.
— Вы не хотите сходить куда-нибудь?
Наглость и румянец — лучшее оружие.
— У вас же биология по расписанию.
— Разрешите прогулять, господин завуч?
Вася засмеялась, вдруг понимая, что выбора у неё нет.
— На глаза никому не попадитесь. Из школы пройдите до конца и поверните за угол. Я сейчас подойду. Не могу поверить, что я это делаю...
Ваня улыбнулся игриво-стеснительно, как умел только он, посмотрел на её губы и вышел из кабинета.
«Через пару месяцев он окончит школу, — подумала Вася, — и всё это останется в прошлом. Первая любовь всегда остаётся в прошлом».
Ваня думал иначе. Они танцевали в ресторане на выпускном — лучший ученик и классный руководитель, ничего подозрительного. А потом вышли на улицу.
— Вы завтра свободны? — Спросил Ваня.
У него было такое открытое невинное лицо, что Вася будто задохнулась и ответила не сразу.
— Нет.
— А в выходные?
— Нет.
— На следующей неделе?
— Нет, Ваня. Давайте завтра поговорим, а сейчас вернёмся в зал.
— Значит, всё?
Она поёжилась как от холода, хотя было очень тепло.
— Завтра поговорим.
— Почему? — Он задышал очень быстро, смотрел куда-то в землю.
Ресницы у него дрожали.
— Так будет лучше, Ванечка. Поймите. Это всё равно закончится рано или поздно. Потому что я несвободна. Потому что я для вас...
— Что?
«Ещё несколько лет — и ты сам меня оставишь. Прелестное наивное создание. А мне будет ещё больнее, чем сейчас».
— Вечной любви не существует, Ваня, — она развернулась и пошла обратно в ресторан.
Дома она сидела молча, уткнувшись лицом в колени, прокручивала каждую минуту, жест, слово, думая, почему всё так получилось, не вовремя и поздно, будто назло. Потом она прилегла — и так и заснула на диване, не раздеваясь, в брюках и рубашке, которые ещё помнили Ванины мягкие руки.
В августе Вася нашла его имя в списке поступивших на исторический и поняла, что она осталась в нём так же, как он в ней; может быть, он даже будет преподавать и вспомнит, как она улыбалась на занятиях — как будто всем, но на самом деле ему одному.
Вася всегда считала, если долго хотеть чего-то, обязательно получишь. Так или иначе. И она получила, стремительно и больно, но получила — сон закончился, грёза рассеялась. Она смеялась с Костей, смотрела кино, перечитывала любимые книги, а потом открывала первое «спокойной ночи» — и её начинало резать и колотить. Эта тупая боль, эта пустота и невозможность высказать и выплакать были хуже всего. Наверное, кто-то сверху шептал ей «подожди», но Вася не могла его услышать.
Не могла, когда поехала вместе с директрисой на мероприятие в другую школу. Когда зашла в кафе после — и увидела Костю. Маленького мальчика рядом с ним. И смеющуюся женщину.
«Хорошенький мальчик», — рассеянно подумала Вася, стягивая с пальца кольцо. Кольцо упало куда-то на дно сумки.
— Если бы у нас был ребёнок, всё было бы по-другому! — Кричал Костя. — Ты всегда думала только о себе!
— О себе? — Тихо переспросила Вася. — Мои родители купили нам квартиру. Я работала первые годы как проклятая, чтобы ты мог мастерить свои скульптурки. У тебя же не было ничего. И я считала это нормальным, потому что мы любили друг друга. Может быть, мы оба ошиблись?
— Но я люблю. Если бы ты...
— Ты любишь себя. Я боялась разрушить, сломать всё, что у нас было. А было пустое. — Она внимательно посмотрела на него. — Знаешь, Костя, было бы проще, если бы ты ушёл, встретив её. Я сейчас была бы свободна.
— Значит, тебе наплевать? Это единственное, о чём ты жалеешь?
— Это единственное, о чём я жалею.
Она равнодушно взяла с полки статуэтку и швырнула её об стену...
— Малькова. Выйдите из класса. Ваши тщетные попытки списать вызывают восхищение, — сказала Вася, выводя «два» напротив фамилии несчастной. Та снова вспыхнула и выбежала вон. — Если желающих присоединиться к Мальковой нет, советую всем убрать телефоны.
Сообщение пришло около трёх. «Я у школы. Ты скоро?» Она отпустила всех раньше. Накинула плащ и спустилась вниз почти пританцовывая. За дверью была свобода, солнце, тёплый наглый ветер. За дверью был такой же май, как и три года назад, когда она поехала в свой универ встретиться с одним из преподавателей. Они поддерживали дружеские отношения. На самом деле, ей просто нужно было оправдание прийти туда; оправдание, не связанное с Ваней. Он налетел на неё прямо в холле, буркнул: «Извините», и тут же узнал.
— Привет.
— Привет.
— А я вот приехала поговорить с Даниилом Петровичем.
— Он у нас тоже ведёт.
— Здорово.
— Как вы?
У него был тон узника, ждущего оглашения приговора. Она смотрела куда-то мимо него.
— Я развелась.
Он схватил её, и всё вокруг завертелось, закружилось, перестало иметь значение...
Вася толкнула дверь и вышла. Ваня стоял напротив, прислонившись к заборчику. Она подошла к нему. Две шестиклассницы неподалёку смотрели на них с интересом, потом одна из них прошептала подруге:
— Правда, что он в её классе учился?
— Тише! Услышат. Правда.
— И они встречались тогда?
— Нет, вроде потом уже начали. Тише ты!
— Вот это да! А вдруг Валерий Валерьевич тоже в меня влюбится, когда я стану взрослой, — мечтательно сказала первая.
Вася улыбнулась.
— Что слушаешь? — Спросила она и достала наушник из Ваниного уха.
«О, вечная любовь, слепое знамя дураков», — изящно вывел наушник.
— Мы ведь дураки? — Спросил Ваня и тоже заулыбался.
— Однозначно. — Она быстро поцеловала его в щёку. Шестиклассницы захихикали. — Какие зрители любопытные... Есть пошли. Я ужасно голодная.
— А я ещё голоднее, — сказал Ваня, взяв её под руку.
«Вечная любовь, чистая мечта, нетронутая тишина...»
21.09.2021
Лиза смотрит. Смотрит во все глаза. В июле жара на даче, духота вязнет на языке. Ник разбирает вещи. Из блютусовской колонки орёт Наутилус — слияние времён. Белоснежная футболка облипает полноватое тело Ника. Лизе хочется смотреть на него до бесконечности. Хочется потрогать, погладить, задрать эту самую футболку, прикоснуться к нежной белой коже, поцеловать, в конце концов. Лиза с детства заглядывается на сбитых мальчиков. И ужасно этого стыдится.
Лиза смотрит на его мягкие, красивые пальцы, и ей хочется поцеловать ему ладонь. Узнать, какими на ощупь будут нежные подушечки, если приложить их к губам.
Стыдно. Ужасно стыдно и непривычно.
Лиза дружит с Ником, наверное, уже лет восемь. Они поступили в один вуз, чтобы никогда не расставаться.
Точно и не скажешь, когда в ней вдруг возникло это нехорошее чувство.
Ник достаёт из шкафа старые книги.
— Смотри, тут фантастика. Я читал. Прикольно, да?
Лиза не хочет рушить их дружбу. Доверие. Братство. Она смотрит куда-то на его подбородок и кивает.
— Как думаешь, оставить их на память? Или нечего хранить старый хлам?
Книги выглядят почти новыми.
— Я бы оставила.
Лиза подходит и берёт книгу из его рук. Ладошки у неё влажные — от жары.
— Кир Булычёв. Тебе он нравился?
Ник пожимает плечами.
— Кажется, да. Но, видимо, недостаточно, если я не запомнил сюжет.
Он улыбается. Книга в Лизиных руках пахнет дачей и прошлым. Немного — затхлостью. Временем, которое не вернуть. Чужим детством. Солнечным светом. Каникулами, которые кажутся бесконечными, но пролетают в один миг. Оладьями со сметаной на завтрак.
Ник любит оладьи. «Это заметно, правда?» — Обычно смеётся он.
Дальше следуют «Муми-тролли».
— Я тоже их любила. Очень давно, — говорит Лиза. — Оставь, ладно?
— Мы так ничего не выбросим, — Ник садится на диван. — Но их я точно оставлю.
Лиза думает: он сам будто вышел из такой книжки. Или даже из мультика.
— Я схожу за колой. Должна быть в холодильнике. Ты будешь?
— В жару пить ледяное вредно, — отвечает Ник сурово, а потом хихикает. — И захвати печенье. Мы тут уже часа четыре возимся.
— Тебе полезно, — Лиза поводит плечом.
— Да ну тебя.
Она, конечно, не всерьёз. Как можно — всерьёз, когда только и думаешь о том, какой он красивый. И как бы его коснуться…
Лиза слышит из кухни, как у него звонит телефон, и он разговаривает с кем-то. Она открывает холодильник и стоит так минуту. Заболеет — плевать. Лицо горит. Кончики пальцев покалывает. Она не решится. Не сможет. Или?..
Лиза хватает колу и пачку сырного печенья.
— Твоя мама звонила, — говорит Ник, когда Лиза возвращается в комнату. — Волнуется. Говорит, ты трубку не берёшь. Звук забыла включить?
— Ага.
Она смотрит, как Ник открывает пачку и надкусывает одно печенье. В горле у неё что-то тихонько клокочет.
Вчера они ходили на речку. Ник обмазался специальным кремом, чтобы не загореть, и лежал, распластавшись на покрывале, закинув руки за голову и закрыв глаза. А Лиза изучала. Сбитый бочок (она один раз прикоснулась к нему, как бы невзначай — и поразилась мгновенно возникшему нежно-тягучему ощущению), родинку на щеке и тонкие брови.
Кола ледяная. То, что нужно.
— Не пей много. Завтра свалишься с ангиной, — ответственно заявляет Ник.
— Не будь, как моя мама.
— Между прочим, у тебя классная мама, — Ник почти возмущён.
— Ты прав.
— И я ей нравлюсь. В отличие от твоего… второго родителя.
— Не у всех безупречный вкус, — Лиза усмехается.
Ей хорошо. Как бывает хорошо только дома.
Они выросли вместе. Познакомились ещё детьми. И — удивительно — не потерялись, не разошлись, как обычно бывает с друзьями детства. Как будто ничего и не поменялось. Почти ничего.
— Смотри, тут ещё «Приключения Белоснежки» Прокофьевой, — Ник выуживает белый томик.
— Не думала, что ты это читал.
Они оба хохочут.
— У меня есть две из серии с иллюстрациями, — говорит Лиза. — Где-то дома пылятся, потом могу показать.
Это немного странно. Обсуждать с ним Белоснежку, словно она не думает каждую секунду о том, как бы решиться. И каждую секунду её останавливает мысль, что это всё испортит. Окончательно и навеки.
Ей никогда ничего особенно не хотелось. И сейчас вдруг кажется, что он поймёт. И не станет делать ничего лишнего.
Лиза прижимается к Нику. Он целует её волосы. Не то чтобы это было совсем новым — они позволяют себе нежности иногда. Лиза прижимается носом к его щеке и целует местечко у уха. Потом — в щёку. В нос. Наконец, в губы. Ник не курит — никогда не курил. Губы у него мягкие, и пахнут сейчас колой, сырным печеньем — и отчего-то дачей.
Она садится к нему на колени, продолжая целовать лицо. Подносит ко рту его пальцы, выцеловывает подушечки, как ей и хотелось. Лиза стягивает с Ника футболку, думая, какой он очешуительный. Какой совершенный. И абсолютно неважно, если кто-то посмеет с ней не согласиться. Лиза гладит его тело, проводя рукой от шеи к животу.
— Я тебе всё-таки нравлюсь, — самодовольно говорит Ник.
Взгляд у него, как у кота, наевшегося сметаны.
— А ты сомневался?
— Было дело. Хотя вчера ты так пялилась…
— Я думала, ты не видишь! — Возмущается Лиза.
— Я притворялся.
Как легко вышло. И естественно. А она боялась.
Лиза не раздевается. Кладёт руки ему на плечи. Ей хватает нескольких движений, чтобы задохнуться. И наконец-то осознать, что этот славный мальчик её…
— Люблю, — шепчет Ник, обхватывая Лизу за талию.
Она боится дышать. Боится, что морок развеется — и всё исчезнет. Но Ник — всамделишный. Настоящий. Она его, конечно, не заслуживает, но…
Они так и не выключили песню — Наутилус на заднем фоне гундит из колонки «Эта музыка будет вечной». Хотелось бы. Лиза любит музыку.
— Мы с тобой дружим уже восемь лет, — говорит она. — Давай загадаем, чтобы ещё через восемь у нас был дом. Три кота…
— И сырное печенье.
— Обязательно.
Они снова хохочут. Белоснежка на обложке лукаво улыбается. Лиза думает, что хочет дружить с ним раз восемь — по восемь. И никак не меньше.
27.01.2022
Новому подопечному было восемнадцать. Звали его Ваня. Первое, что подумала Ида, увидев его: чем заслужило это чудесное, хрупкое существо то, что с ним случилось? У судьбы нет ответов на такие вопросы. Год назад, после аварии, Ваня перестал ходить. Иду позвали спасти его от безудержной мысли всё закончить.
Она впервые увидела его сидящим у окна в своём кресле-клетке. Он повернулся на звук её шагов — острый нос и узковатые, аккуратно очерченные губы, высокий лоб, две тонкие дуги бровей и большие печальные глаза. Ваня казался не человеком — каким-то эфемерным существом. Почти ангелом. Он окинул её взглядом.
— Меня зовут Ида. Я буду вашей… компаньонкой.
Ваня ничего не ответил. В руках у него был томик стихов — он уткнулся в него, как бы защищаясь. Потом снова поднял на неё глаза затравленного волчонка.
Она прошла и села рядом на танкетку.
— Мне говорили, вы играете на фортепиано?
У Вани задрожали губы.
— Иногда. Я собирался поступать в консерваторию… до того, как это случилось. Теперь ничего не имеет смысла.
— Может быть, вы мне поиграете? — мягко спросила Ида. — Пожалуйста.
Ваня положил книгу на стол, подъехал к кабинетному роялю и замер. Ида тоже замерла, слушая тишину. Она провела среди людей уже довольно много времени, но до сих пор не понимала их. Не понимала жестокости, алчности, зависти и нелюбви. Не понимала любви-тюрьмы и любви-похоти. Но сейчас, глядя на человека, которого она совсем не знала, Ида вдруг подумала, что стала ближе к людям, чем могла предполагать. Или, может быть, он был ближе к ангелам, чем все, кого она встречала до…
Ваня заиграл «Наваждение» Прокофьева — злую, страшную музыку, которую Ида не любила. Но поняла, почему он выбрал именно её. Вся злость — на себя, на случившееся, на того, кто позволил этому случиться — судьба, жизнь, неважно… Она смотрела на его пальцы, ударяющие по клавишам в неистовстве, в бешеном порыве, на его нахмуренные брови и сжатый рот.
«Я живу, только когда играю, — скажет он ей потом. — В остальное время я никто, прикованный к инвалидному креслу».
Когда он закончил, Ида ничего не сказала. И Ваня ничего не сказал — подъехал обратно, взял в руки томик и сделал вид, что её не существует.
На следующий день она так же нашла его у окна с книгой. Она не знала, о чём с ним говорить, — точнее, не знала, как начать разговор. Впервые ей было неловко, словно он был не человеком, а таким же, как она, только сломанным и раздавленным существом. Иде было известно, что он любит поэзию, говорит по-французски, рисует пастелью. Ещё ей было известно, что он не хотел больше жить. Его мать к кому только ни обращалась. Но уговоры вроде «жизнь стоит того, чтобы жить» не действуют в таких случаях. Людям только кажется, что они могут представить себе всю степень боли и ненависти, которую ощущает другой.
Ида думала, что Ванина мать старается не для него. Она старается для себя. Потому что без него её жизнь потеряет смысл.
Всё повторялось раз за разом — Ида приходила, Ваня читал, иногда занимался на фортепиано, что-то рисовал в блокноте. Оба молчали. Она уходила в восемь вечера, а перед этим его мать обязательно спрашивала: «Как он?» Ида не знала, что ей ответить.
Иногда Ида ловила на себе его заинтересованные взгляды, но потом он смущался и отворачивался.
— Что вы читаете? — однажды не выдержала она.
Была среда. Прошло две с половиной недели с тех пор, как Ида в первый раз переступила порог этого дома.
Ваня приподнял книгу так, чтобы она увидела обложку. Стихи Арагона на французском.
— Как вы думаете, у человека есть душа? — тихо спросил Ваня.
— Думаю, да.
— Значит, там будет лучше, чем здесь?
Ида смотрела на него, не понимая, как такие юные глаза могут вместить столько горечи и печали.
«Вам рано об этом думать» и «вы всегда успеете уйти» — нелепые, беспомощные фразы.
— Я не знаю. Но там точно может не быть вещей, которые вы любите. — Она грустно улыбнулась.
— Вы не хотите погулять?
За две с половиной недели они ни разу не гуляли, потому что Ваня это ненавидел. И сейчас она удивилась его словам.
— Хочу. Вам ничего не нужно?
Он слегка дёрнулся от её заботы.
— Нет. На улице тепло.
На улице действительно было тепло — и одновременно с этим очень свежо. Июнь в этом году был приятным. Ида шла медленно, стараясь не обгонять Ваню. Он ехал рядом.
— Почему вы выбрали эту работу?
Он смотрел на неё, задрав голову, по-детски открыто — и слегка щурился от солнца. У неё сжалось сердце от его невинности — и от его юности, которая должна была проходить совсем иначе.
— Мне нравится помогать. Делать жизнь хотя бы немного легче.
Это было не совсем правдой. Иногда ей казалось, что она сломается под гнётом чужих несчастий и бед. Но ангельский чин не выбирают.
— У вас есть семья?
— Нет.
Души ангелов появляются из звёздной пыли. И становятся ей же, если слишком устают.
Незнакомая девочка показала на Ваню пальцем и стала говорить что-то маме. Ида вздохнула. Случайная, неосознанная жестокость. Он смотрел в сторону и не видел этого.
Когда они вернулись, Ваня предложил послушать музыку. У него был проигрыватель и коллекция пластинок. Ваня поставил Франсуазу Арди, « Il n’y a pas d’amour heureux » на стихи Арагона, и закрыл глаза. Ида смотрела, как шевелятся его губы, повторяя французские слова. «Моя прекрасная любовь, моя дорогая любовь, моя рана…» Непрожитая молодость, загубленная жизнь — один случай, нелепый и страшный, перечеркнувший всё рваной линией… Почему?
Песня заиграла снова, и Ваня запел. Его низкий, мягкий голос сплетался с голосом Франсуазы. «Жизнь — это страшный, болезненный разрыв…»
Ида закрыла лицо руками.
С того дня всё пошло иначе. Они разговаривали, гуляли, слушали музыку, читали друг другу вслух. Иде казалось, что Ване стало лучше. Он стал улыбаться, иногда шутил, но потом снова замыкался в себе и смотрел в окно невидящим печальным взглядом. Однажды на прогулке, когда они говорили об Эверсе, Ваня вдруг сказал ей:
— Садитесь ко мне на колени.
— Что? — переспросила Ида. — Вы уверены?
— Садитесь.
Она села, обхватывая его за шею. Ваня нажал на кнопку, и они поехали быстрее. Тёплый летний ветер бил им в лица.
— Осторожнее! — прокричала Ида. — Мы же врежемся во что-нибудь…
Ваня улыбался. Она тоже улыбнулась, нервически-нежно, быстрым движением убирая ему чёлку со лба. Он затормозил, смотря ей в глаза, обнял её. И она стала целовать его горящие щёки, не замечая, что плачет. Они сидели так, наверное, очень долго, — и одновременно очень мало. Потом она поднялась, оправила рубашку — и они направились в сторону дома.
«Он не должен жить так, — думала Ида, когда они слушали музыку. — Одно маленькое чудо — неужели это невозможно? Неужели это невыполнимо?»
В пятницу, выйдя от него, она поехала в офис отчитываться.
— Мальчик нестабилен, — сказало начальство. — И, похоже, полюбил тебя. Придётся ещё поработать.
— Неужели нельзя ничего сделать? — негромко сказала Ида.
— Сделать?..
— Чтобы он снова мог ходить.
«Чтобы он просто мог жить обычной простой жизнью». Она смотрела куда-то вниз, и руки у неё дрожали.
— Нарушаешь правила?
Ида подняла голову, не до конца понимая.
— Привязываться к смертным. Статья вторая, пункт…
— Послушайте, это сейчас неважно, — перебила Ида, не веря сама себе. — Вы можете что-то сделать?
— У любого чуда есть цена, — глухо ответил голос. — Вопрос лишь в том, готова ли ты её заплатить.
— Что вы хотите? — Ида шагнула вперёд.
— Ты должна будешь его оставить. Видишь ли… он тебя забудет.
Пол поплыл у неё под ногами. Она пошатнулась.
— Забудет?..
— Такова цена.
Если бы Ваня узнал, он бы не согласился. И ни за что бы её не простил, но… Она не могла иначе. Он должен играть. Его жизнь наконец вернётся на тот путь, по которому должна была пойти изначально. А Ида… переживёт. В конце концов, у неё почти вечность в запасе. Ваня полюбит снова. Всё будет в порядке. Сердце противно закололо, и что-то внутри отозвалось жуткой болью, — Ида слишком много времени провела среди людей. Но ревность и нежелание отпускать были слабее её долга — помочь и защитить.
— Я согласна, — твёрдо сказала Ида. — Только позвольте мне… попрощаться.
— У тебя день.
Нельзя было допустить, чтобы Ваня что-то заподозрил. Врать, глядя в его красивые чистые глаза, было невыносимо.
— Ида, послушайте… — он смотрел так доверчиво, так искренне. Она вздрогнула. — Я хотел вам сказать, что я вас…
— Не надо, — оборвала она его. — Пожалуйста. Ваня. Не надо.
— Но почему?..
— Слова всё портят. Они не могут передать и половины того, что мы чувствуем.
Она погладила его по волосам, запоминая каждую чёрточку, движение, интонацию. Он будет здоров и счастлив. Пусть и без неё. А она будет счастлива одним этим знанием.
После Ида уехала из Питера в Москву. У неё была новая работа и новое всё. У неё почти получилось закрыть, спрятать, убрать на дальнюю полку и забыться, но иногда, словно из ниоткуда, заставая врасплох, перед её глазами вдруг пробегали бешеной чередой дни с ним — и та прогулка, когда она сидела у него на коленях, и его голос… « Mon bel amour, mon cher amour, ma dechirure… »
Она слышала, что у него всё в порядке, что он учится в консерватории. И каждый раз напоминала себе, что поступила единственно верно.
Несколько лет прошло с их знакомства, когда Ида вдруг случайно выхватила взглядом афишу с его именем. Она могла пройти мимо, ей нужно было пройти мимо, потому что ничего уже было не изменить. Ваня не помнит её. Не помнит ни единого мгновения из тех, что так дороги ей. Она просто разбередит рану. Она просто… Но ноги уже несли её к кассе.
Увидеть его один раз всё же лучше, чем ничего. Потом будет ещё больнее — и пусть. Но сначала — час больного счастья.
Ида сидела во втором ряду. Ваня вышел на сцену — парящий, почти несуществующий. Он не изменился, только как будто стал ещё ярче, и взгляд его больше не был подёрнут печалью. Он сел, парой движений подкрутил банкетку. Отросшая прядь упала ему на лицо. Иду будто схватила за горло железная рука. Не стоило сюда приходить. Её колотило. Колотило от осознания, что он ни о чём не подозревает. Ему всё равно — не потому, что он не знает её, а потому, что забыл. Она задыхалась. Их прогулка снова замельтешила у неё перед глазами.
Ида почти не слышала музыку, уши словно залило водой, и только смотрела, как ходят по клавишам его белые мягкие пальцы. Пальцы, которые прикасались к ней. Руки, которые обнимали её. В ней поднималось рыдание, но глаза оставались сухими. Она не могла пошевелиться.
Когда Ваня поднялся и поклонился, она не хлопала, а сидела, замерев, и в голове у неё набатом билось: «Пожалуйста…» Он вдруг посмотрел прямо на неё. По его лицу прошла тень, во взгляде что-то изменилось. Он не мог узнать её, не мог. Это просто… наваждение. Чёртово наваждение.
Ида вышла из зала быстрее всех, раньше всех. Нужно было срочно уйти. Нужно было…
— Подождите! — окликнул её звонкий голос. Она резко обернулась. — Я видел вас в зале… У вас такое знакомое лицо… Мы с вами раньше не встречались?
— Это вряд ли. — Она усмехнулась. Её спокойному тону позавидовал бы любой. — Вы чудесно играете.
— Спасибо… — он смотрел на неё так же, как несколько лет назад. Пронзительно-печально. Этого было просто не вынести. — Почему у меня ощущение, что я вас знаю…
— Из прошлой жизни, наверное, — пошутила она и сказала, слегка дрожа: — Помните, как в стихотворении Набокова… Твоё лицо, средь всех прекрасных лиц, могу узнать по этой пыли звёздной, оставшейся на кончиках ресниц…
Ваня, кажется, побледнел.
— Это моё любимое…
«Я знаю, Ванечка. Вы читали его мне».
— Наверное, это странно, но… можно вас проводить?
— Почему нет, — Ида улыбнулась. Сердце набатом ухало у неё в горле. — Знаете, я так люблю гулять по вечерней Москве… Вы не хотите пройтись?
Он кивнул, солнечно улыбнувшись в ответ, и они вышли рука об руку в шум равнодушной столицы.
20.03.2022
После десяти лет крепкого брака чета Пупсовых-Гольденблатт всё-таки приняла то самое решение. Софочка посчитала, что уже пора, хотя к вопросу стоило подойти ответственно и с умом.
— Что, если у нас не получится? — жалобно восклицал Тёма. — Мы привыкли жить вдвоём, а тут нужно будет заботиться о ком-то ещё.
— Справимся, — решительно заявила Софочка. — Мы давно этого хотели. К тому же, наш союз прошёл достаточно испытаний.
— Например, твой флирт с коллегой, — Тёма устроился на подушке поудобнее.
Софочка пихнула его в пухленький бок.
— Глупостей не говори. Нужно подумать об имени... Я хочу, чтобы он был похож на тебя.
— Почему именно он? Вдруг будет девочка?
— Девочки в этом доме не будет, — Софочка взяла с прикроватного столика книгу и раскрыла её посередине. — Они и вполовину не такие милые.
— А вот это уже откровенный сексизм! — возмутился её муж.
— Почему? Это правда... Можно назвать Васисуалием. Или Аристархом, — сказала Софочка мечтательно.
Тёма застонал, схватившись за голову.
— Может быть, сейчас всё-таки не время?
— Ты каждый раз так говоришь, — надулась Софочка. — Тебе вообще нет дела до моих желаний.
Пупсов чуть не задохнулся от такого заявления.
— Я только и делаю, что исполняю твои желания, — обиделся он, осторожно отодвигаясь к краю. — Опять всё на меня повесишь, а сама будешь только умиляться.
— Ты меня не любишь.
— И это взаимно.
Несколько минут они сидели, отвернувшись друг от друга, но потом Тёма не выдержал.
— Ладно, — сказал он, придвигаясь обратно. — Давай попробуем.
Софочка поцеловала его в щёчку и улыбнулась.
— Ты самый лучший на свете.
— Знаю.
На следующий день у них дома вовсю раздавалось счастливое мяуканье. Толстенький комочек шерсти назвали Мотей. Мотя обещал расти большим и красивым.
13.05.2022
В первый раз Оля увидела его у кабинета иностранной литературы. Очень высокий, чуть сгорбленный, он замер в ожидании преподавателя. В правой руке он сжимал чёрную тросточку с тремя паучьими лапками на конце. Оля вздрогнула, увидев её, хотя уже знала. Звали его Анисий. Странное имя, но подходящее — его тонкому лицу, длинным волосам, нервным рукам с изящными пальцами. Выражению покорности и скромной благодати.
Анисий перевёлся из другого института; Оле предложили быть его куратором — за небольшую плату. Она бы согласилась и так, пролистав его страничку, заполненную монологами о кино. Его собственными, выложенными в аудиоформате. С этим помогала сестра. Анисий был совсем слабовидящий, и вместо актёров для него существовали неопределённые тени и пятна. Весь фильм для него был — голоса; остальное — лишь попытка представить, дополнить самостоятельно, вспоминая время, когда его зрение ещё позволяло ему видеть. Он говорил чудесно, рождая собственные истории на основе уже созданных, дополняя их личными красками. Оля плакала. И улыбалась — его свету, надежде, искренности, а где-то и почти детской наивности...
Они познакомились, поговорили; он смотрел куда-то поверх её головы, и сначала от этого было неловко. Анисий умел печатать вслепую, но обычно записывал лекции на диктофон — так было проще, чем озвучивать потом текст в программе.
— Честно говоря, мне несколько неудобно, что вас приставили ко мне, — голос у него был печальный. — Родители считают, что мне нельзя быть в одиночестве. Я и так всем доставляю неудобства... Но мне и одному хорошо. Можно сочинять что-нибудь... Я очень люблю придумывать истории, прокручивать их в голове по кругу...
И он стал рассказывать ей один из сюжетов. В этом (как она подумала) и проявлялись его детскость, его наивность; сама она ни за что бы не стала делиться такими вещами с почти незнакомым человеком. Но потом она подумала, что ему очень одиноко (что бы он ни говорил), и очень хочется рассказать о том, что ему дорого. Хотя бы ей. Она вздрогнула от этой мысли. Потом Анисий достал очки с уродливыми стёклами; он надевал их в крайних случаях, они почти не помогали; к тому же, он их ненавидел. В старшей школе, когда зрение было немного лучше, и он носил их постоянно, его обсмеивали.
«Чтобы понять, какие тебя окружают люди, надо от них отличаться, — думал он, — тогда они проявят своё истинное лицо...»
Он был красив, и никакие уродливые очки не могли этого скрыть. Он жил в своём мирке, наполненном искусством и музыкой, которого они не понимали. Он раздражал их, потому что был тем, кем они никогда не смогли бы стать. Их отличное зрение не делало их зрячими, как его слабые глаза не делали Анисия слепым.
— Родители говорят, через несколько лет мне сделают операцию, и тогда, наверное, всё наладится, — сказал он как-то Оле. — Не знаю, правда это или утешение... Я мечтаю получить другое образование. Стать пастором. — Его замерший взгляд вдруг загорелся. — Знаете, я верю, что один человек, несущий свет, может осветить жизни многих. Ведь даже маленькая лампочка под потолком освещает целую комнату.
Оля не знала, почему Анисий говорит ей настолько сокровенное. Как он не знал, что она уже успела его полюбить.
— Правда, иногда у меня возникает страх, что, если вернуть мне зрение, я перестану видеть... — Он сжал пальцы. — Как бы это ни звучало. Ведь зрение ограничивает восприятие. Люди слишком ему доверяют. Настолько, что всё, кроме поверхностно-внешнего, перестаёт для них существовать...
Они сидели в коридоре у очередного кабинета; мимо сновали студенты, не замечая их, будто они стали невидимыми. Оля сказала что-то в ответ. У сердца было жарко. Она не признавалась даже себе, что эти две недели были — поразительное узнавание и сплетение намертво. И мгновенно определили весь её путь.
Она продолжала встречаться с Тимой, который был для неё вроде-бы-просто-друг, и он высказывал ей грустно и недовольно, что она слишком носится со своим подопечным. Оле так не казалось: она просто проявляла заботу. (И просто хотела проводить с Анисием как можно больше времени).
Ей нравилось его слушать. Нравилась мягкость его глубокого голоса, внутренний свет, искренность. Нравилось, как он улыбался каким-то её словам; как, перебив, когда она заговорила о музыке (она закончила музыкальную школу и вообще неплохо в этом разбиралась), смешался и бросил «извините»… Оля привыкла к его полуотсутствующему взгляду, к его повороту головы всегда в сторону; он не видел, как она его рассматривает. Анисий казался ей удивительным. То, как он любил эту жизнь, как наивно и светло говорил о своих мечтах; как ни разу не пожаловался на недуг, наоборот, считал его почти даром, возможностью воспринимать мир иначе. Она, конечно, не могла до конца понять его чувств и подумала, что никогда не дотянется до его души (он, правда, так не считал, но Оля этого не знала), и ей очень захотелось перенять хотя бы кусочек его света и смирения…
После пар Анисий впервые попросил её помочь с заданием. Жил он не очень далеко, и обычно его забирали на машине.
— Если вы заняты, Оля, ничего страшного, — сказал он, чуть смутившись. — К тому же, уже поздно… Но сестра сейчас дома, приготовила что-нибудь. Поужинайте с нами, если хотите.
Она согласилась. В машине было уютно. Оля отвернулась к окну. Анисий робко нащупал её руку, протягивая наушник.
— Я обычно слушаю книги в дороге, — сказал он. — Не знаю, любите ли вы такое… Но, может быть, вам понравится.
Она вложила в ухо чёрный жучок. Голос чтеца был ровный, неспешный, даже убаюкивающий. Мимо проносились фонари. Она поймала себя на мысли, что его рука, давшая ей наушник, так и лежит на её собственной…
Его комната была не сильно освещена белой лампочкой.
— Глаза болят от яркого света, — объяснил Анисий. — И так в институте слишком ярко…
На столе лежала электронная книга (в неё были закачаны аудиофайлы), ноутбук, раскрытый блокнот и пара карандашей.
— Рисование успокаивает. Но из-за того, что я почти не вижу, получается что-то очень странное… Так мне говорят. — Он улыбнулся.
Половинчатые лица, приклеенные к глазам уши или носы вместо ртов… В рамках современного искусства это не было странным. Оля удивилась про себя, как он проштриховал глаза, почти не видя, или оставил блики на губах…
— В детстве я ходил в художку, — добавил Анисий. — Подавал надежды. Знаете, я хотел попросить… Можно прикоснуться к вашему лицу?
— Конечно.
Оля замерла. Он осторожно коснулся её лба, провёл пальцами по носу и спустился к подбородку.
— Я помню, как мама рассказала мне, что такое любовь, — он опустил руку. — Я тогда подумал, что она говорит совсем не о том. Ведь любовь — это свет и тепло. И знание, что ты больше не одинок. Не физически. Душой. — Он осторожно подошёл к постели и опустился на покрывало. — А вы красивая.
— Почему вы так решили? — Оля улыбнулась, зная, что он услышит её улыбку, и села рядом.
— У вас красивая душа, — он тоже улыбнулся и вдруг добавил: — Поцелуйте меня. Я ведь не знаю, что это такое.
Оля прижалась губами к его губам, а потом обняла его. Почему-то казалось, что он не имел в виду другого поцелуя. Потом она поставила фильм, который он попросил, выключила свет. Про задание они оба забыли (хотя для него это был лишь предлог).
— Если вы закроете глаза и будете только слушать, вы всё поймёте, — сказал Анисий тихо.
Они лежали рядышком. Анисий прижался к Оле, умиротворённый; его начало клонить в сон. Он любил иногда засыпать под фильмы. Оля приоткрыла на секунду глаза и увидела в полутьме очертания паучьих лапок у двери. Через несколько лет, наверное, он снова будет видеть. А если и нет, она поможет ему осуществить свою мечту. И они будут нести свет вместе.
23.09.2022
Они виделись в супермаркете раз в три дня. Улыбались друг другу, набирая в тележку продукты. Случайно сталкивались у полок с бакалеей или у большой стойки с шоколадом (Мила заметила, что он часто берёт горький с апельсином и ещё какой-нибудь на пробу). Пару раз он помог ей достать что-то с верхней полки. Мила представляла иногда, какой может быть его жизнь, чем он занимается по вечерам и в выходные, кем работает. Ей нравилось каждый раз встречать его (неожиданно, но так ожидаемо) то в одной, то в другой части супермаркета. Нравилось смотреть, как он накладывает щипцами пару булочек в пакет или застревает у витрины с готовой едой. Он был неотъемлемой частью её маленького бытия, как кофе с сырком в пять вечера — или звёздное небо по вечерам, которое она изучала, сидя на широком подоконнике в съёмной квартирке. Если бы он вдруг пропал, она бы растерялась и жила дальше с ощущением, словно у неё отняли что-то привычно-дорогое.
В конце концов, он заговорил с ней. Она стояла недалеко от кассы с пакетом в руках, рассеянно изучая доску объявлений, а он складывал покупки.
— Вы меня не помните?
Мила обернулась, не совсем понимая вопрос. Конечно, она его помнит, они ходят в этот магазин уже несколько месяцев.
— Митя. Из параллельного. Каждую переменку бегал к вашему классу, — он улыбнулся. — Потом пришлось в другую школу перевестись.
Митю она помнила, пусть и смутно. Этот очень высокий и милый человек
был мало на него похож. Но теперь Мила его узнала. Они разговорились, выяснилось, что они живут в соседних домах... Митя работал в небольшом книжном. Ему нравилось проводить время в окружении книг, всё время узнавать что-то, возиться с томиками, расставляя и перемещая их на полках. Мила позвала его выпить чаю в честь встречи "двух старых знакомых". Одинокость давно её не пугала, но иметь друга, близкого человека в самой юности было сокровенной мечтой. И сейчас она вдруг, сама того не осознавая, снова ощутила ту потребность в тепле и в дружбе.
— Вы пишете? — спросил Митя, заметив в шкафу несколько одинаковых книжек с её именем на корешке.
— Да... Вообще я редактор, но недавно удалось выпустить собственный сборник... Не так много остаётся времени и сил, чтобы посвящать себя своим же текстам. Берите, если хотите почитать. Мне будет приятно. — Мила улыбнулась.
— Правда? Спасибо большое, — он погладил пальцами корешок. — Знаете, я тоже пишу... Пытаюсь, по крайней мере. У меня много черновиков, схемы мира, кусочки сюжета, список персонажей с детальками о каждом... Но собрать всё воедино как-то не получается. Ни начала, ни конца...
— Может быть, пришлёте мне что-нибудь? Я постараюсь помочь. Если захочется, конечно.
— Мне неловко напрягать вас...
— Ладно вам. Это даже интересно... Возьмите ещё печенья.
Он посмотрел на неё немножко нерешительно, повертел чашку в руках. Мила подумала, что в своём безразмерном тёмно-жёлтом свитере он выглядит очень уютно.
Митя прислал ей файлик тем же вечером. Она начала читать — и сама не заметила, как персонажи ожили в её голове, замельтешили перед глазами, будто в театре теней, словно бумажные куколки в детской книге; сюжет стал расползаться, в воображении мгновенно возникло несколько сцен. Мила стала печатать, даже не спросив, не будет ли он против, боясь прогнать волшебное наваждение. Пальцы носились по клавиатуре, а белое пространство заполнялось новыми буковками...
Она отправила ему новый вариант со словами: "Я кое-что дополнила, надеюсь, вы не будете сердиться". И улыбающуюся рожицу. А потом боязливо обновляла страницу в ожидании ответа. Так они стали писать вместе.
Митя больше придумывал, Мила записывала, добавляла деталей, соединяла сцены. Он приходил к ней по вечерам, и они часами могли спорить за чаем, куда повернуть сюжет, а бывало, просто болтали.
— Я довольно долго занимался гимнастикой, — сказал как-то Митя. — Бросил, потому что это адский труд, если правда хочешь чего-то добиться... Но кое-что до сих пор умею.
Он опёрся локтями о широкий табурет, поднял ноги и забросил их над головой.
— Так классно, — восхитилась Мила. — Ты почему-то похож на павучка.
Она вдруг наклонилась и чмокнула его в нос. Он разулыбался, зажмуриваясь от удовольствия.
— Ладно, давай дальше думать, что делать с этим куском.
Иногда он оставался у неё. Переодевался в домашнее, помогал с ужином, сидел с влажными после душа волосами за ноутбуком и сосредоточенно вычитывал написанное ей. Засыпал рядом на диване, а она смеялась, что он обязательно её раздавит, и вставала посреди ночи выпить воды, а он ругался, разбуженный, что ему рано ехать в магазин.
— Ты ведь ни с кем не встречаешься? — спросила Мила, заглядывая в экран через его плечо.
— Нет. Я одинок, как фонарный столб в нарнийском лесу.
Мила фыркнула.
— Я всегда хотел какой-то особенной дружбы... Чтобы быть главными в жизни друг друга. Всегда знать, что у тебя есть человек, на которого можно положиться. Не в том смысле... — Он тоже фыркнул. — Но меня упрекали то в холодности, то в завышенных ожиданиях. Я не думаю, что прошу что-то из ряда вон, главное только найти ту, которая поймёт... А иначе становишься волком-одиночкой.
Книгу они закончили через несколько месяцев. Мила сказала, что покажет её коллеге, может быть, получится издать. Больше повода часто видеться у них не было. Митя предложил отметить завершение работы. Они сидели друг напротив друга на Милином широком подоконнике и изучали небо. Свет они выключили, оставив только гирлянды с разноцветными лампочками.
— Редактор ещё не ответила? — спросил Митя.
— Ты слишком торопишься, — Мила улыбнулась. — Сказала, что читает, и ей нравится. Пока есть надежда, что нас возьмут. У неё как раз открывается подходящая серия.
— Не хочешь ещё что-нибудь написать вместе? — Митя подтянул колени к груди и рассеянно пожёвывал выбившуюся прядку. Фонарный свет, льющийся с улицы в комнату, падал ему на лицо.
— Ты сейчас как из сказки Андерсена вышел, — тихо сказала Мила. — Красивый.
— Я твой Кай, — так же тихо ответил он. — Кстати, можно свою версию придумать. Или ты про "Калоши счастья"?
— Ну тебя. Ты говорил, что главное...
— Я уже нашёл.
Они неловко замолчали. Мила слезла с подоконника:
— Мне одна мысль в голову пришла... Схожу за ноутбуком.
— Хорошо.
Она отошла немного, а потом развернулась.
— Знаешь, может быть, мы не умеем влюбляться сломя голову, но это не значит, что нам не дано просто любить.
Митя подошёл и обнял её, вжимаясь как можно крепче.
— Дружочек ты мой, — зашептала она, — дружочек...
12.12.2022
Сколько себя помню, я всегда любил Ганю. То есть лет с четырёх-пяти. Помню, как она подобрала с земли какую-то палку и гналась за мной с криком: «Ты лазлушил мой замок!» Мы играли в одной песочнице. Я тогда бежал и думал что-то вроде: «Вот бешеная». Моё первое о ней воспоминание, даже забавно. Это не была любовь, поражающая своим сиянием или бьющая обухом по голове, и потом, когда мы выросли, она не стала всё перечеркивающим томлением. Просто Ганя была спокойным светом, забравшимся с утра в окно, музыкой, которую я слушал ежедневно, книгами, которые любил, теплом и летним воздухом, и лишиться этого было почти так же дико и страшно, как лишиться зрения или слуха.
Ганя была одинока, хотя с ней охотно общались — как с кем-то хорошим, но непонятным. С возрастом это проявлялось сильнее. В школе мы подружились, сидели вместе, продолжали дразнить друг друга и даже немножко издевались. Я гулял то с одной, то с другой девчонкой, чтобы позлить Ганю, но она, казалось, не реагировала, только смеялась. Приходила в гости, чтобы посмотреть кино или почитать; у неё толком не было живых, как она говорила, книжек, и дома она читала на компьютере. Родители не считали нужным покупать то, что ей нравилось. Иногда она оставалась с ночёвкой, мы полночи не спали, болтая обо всём на свете, и дрожали в обнимку, заслышав малейший шорох. Потом Ганя отодвигалась и делала вид, что ей даже за руку меня брать не хочется. Меня это не волновало.
На первом курсе я притащил на студенческую вечеринку какую-то новую знакомую, чтобы снова позлить Ганю. Я не понимал, зачем это делаю, ведь мы просто дружили, а встречаться с Ганей никогда не приходило мне в голову. Собственно, мне вообще этого не хотелось. Я обнаружил её на лестничной клетке. Она плакала, и такой обнажённой душевно я раньше её не видел.
— Ты с ней спишь? — спросила она, оборачиваясь и промокая ресницы салфеткой. Она была красива, я вдруг понял это. Как с рисунка у меня дома, купленного в антикварной лавке. — Янчик?
Ласковое обращение было не к месту, но она не умела на меня злиться, никогда не злилась по-настоящему. Это я узнал позже.
Я отрицательно помотал головой.
— Нет, конечно, Ёж. Я вообще вечный девственник... Там как раз танцы начинаются, пошли?
Ганя улыбнулась.
— Не делай так больше.
Мы танцевали, точнее, просто качались в обнимку, потому что танцевать оба не умели. Она заправила мне за уши волосы и уткнулась носом в плечо. Вокруг был синий свет — и больше ничего не было.
Через год ей досталась двушка от двоюродной бабушки недалеко от центра, и я переехал, ведь так было удобнее добираться до университета. Хотя я немножко вру. Мне хотелось быть с ней в одном пространстве. Готовиться вместе к семинарам, валяться на диване, стряпать крендельки и рогалики (умения Гани были весьма скромными, и обычно она принимала участие как благодарный зритель), полночи не спать из-за разговоров, совсем как в детстве. Иногда она приходила ко мне и засыпала под боком, фыркая во сне, как настоящий ёж, в своей смешной пижаме с кактусами. К утру я почти оказывался на полу, но это не имело значения, потому что Гане были нужны моё тепло и знание, что она не одинока.
Многие из круга знакомых давно стали серьёзными людьми, а мы с Ганей жили, как Гензель и Гретель, которых бросили в лесу, но они нашли милый домик и даже как-то умудрились наладить быт.
Ещё в школе Ганя занялась валянием игрушек. Одной из первых удавшихся был ёжик с глазами-бусинками. Смешной шерстяной зверёк, его Ганя подарила мне. Поэтому я и прозвал её так. Ёжик обитал на тумбочке у кровати и, кажется, был вполне доволен жизнью. Ганя потом стала делать игрушки на заказ (и довольно успешно), но ёж оставался для меня лучше всех. Когда мы серьёзно поссорились, единственный раз, я взял его с собой, съезжая. Ганя сопротивлялась, но я сказал, что она продаст его, если вдруг решит избавиться от воспоминаний, а я этого не допущу. Удивительно, что мы сразу не помирились. Разговор вышел забавный.
Мы не общались почти год — чудовищно для людей, продруживших всю школу и университет. Бывших столько лет жизнью друг друга (по крайней мере, Ганя была моей жизнью, любимой песней, самым прекрасно звучащим словом, обретением вечного). И я думал, как там она, моя странная отшельница (не в значении обладания, в значении — какой я знал её), лучшее воспоминание детства, юности, каждого прожитого дня, бегущая за мной с той дурацкой палкой в джинсовой курточке; широко распахивающая глаза и будто не узнающая, когда мы встретились после бесконечно-разлучного лета, и я обнаружил, что стал выше её, и это было так непривычно и нелепо, а она постоянно заглядывала мне в лицо и говорила, какой я незнакомый и чудесный. Я не нравился себе тогда, но ей верил. И я думал теперь, неужели она может стать другой, сойтись с кем-то, перечеркнуть всё, что составляло суть и смысл, эта одинокая душа, мастерица, ёжинька, не знавшая даже, как целуются «по-всамделишному», как она выражалась (хотя любила целовать меня в нос и в волосы). Неужели мы оба растеряли все ключи и кодовые слова?.. Я не решался написать ей. Мы столкнулись случайно, в книжной лавке, куда раньше иногда заходили вместе, и первое, что она спросила, было шуточное:
— Как поживает мой подарок?
— По-моему, он совсем зачах, — ответил я.
Она улыбнулась.
— Сомневаюсь. Ты вот стал только красивее, а я так надеялась, что ты исстрадался, не спишь...
— Просто страдания мне к лицу.
Вечером я перетащил свои чемоданы обратно, а ёжик, вернувшийся домой, выглядел очень умиротворённо.
К лету мы скопили денег и поехали на море. Сладость ничегонеделания была превосходна. Сидеть вечером на пляже и слушать перешёптывание волн, зная, что и завтра, и послезавтра будет так же — разве не об этом мечтают все на свете? Ганя устраивалась рядом с открытой на планшете книгой. Я, укутавшись в плед, позволял дрёме схватить меня, но постоянно выныривал обратно. Время текло иначе, уступив и замедлившись.
Пожилой художник, живший в номере напротив, сказал вдруг однажды утром, когда мы выходили на завтрак:
— Какие вы красивые. Брат с сестрой или влюблённые?
— Спасибо. Мы друзья с детства, — с улыбкой отмахнулась Ганя, запирая дверь номера.
— Значит, и то, и другое...
Эта простая фраза весь день меня не оставляла.
Вернувшись, мы снова жили, как прежде. Ганя вечно витала в облаках. Вот она здесь, обнимает крепко-крепко, будто в противном случае я просто растворюсь в воздухе, а в следующую секунду, рассеянно чмокнув через свитер в плечо, уносится валять свои игрушки, заныривать в книги, сочинять новые миры. Моё дело — быть рядом, отапливать физически и духовно, готовить крендельки, праздновать нашу дружбу. Конечно, она это разделяет, а как по-другому…
Время шло — и не шло одновременно. Наш гензелегретелевский домик выдерживал все бури. Как-то я ехал домой с работы, день был совершенно обычный. И вдруг мне стало интересно, каким меня теперь видит Ганя — высокого, всегда слишком худого, с тонкой проседью в длинных волосах (что могло огорчать, но только радовало, потому что означало, что нашему существованию бок о бок не так уж мало лет, и мы проверены на прочность), и я задумался, не заметил…
Отделался легко, но на Гане, прилетевшей к месту происшествия, не было лица. Она задыхалась бесслёзно.
— А если что-то случится? — спросила так, будто раньше осознание было для неё чужим и далёким, а сейчас неожиданно стало почти осязаемым. — С тобой, со мной, с нами...
— Ничего не случится, — сказал я без особой уверенности, но с очень сильным желанием уверовать в это.
— А меня к тебе не пустят... — она словно не слышала. — Я сразу это представила, когда ты позвонил... Янчик...
— Ну, это легко исправить, Ёж. Хоть завтра. Мы с тобой уже достаточно старые для таких вещей. Проверенные временем.
Ганя посмотрела на меня, изо всех сил стараясь не улыбнуться.
— Стоило тебя тогда всё-таки той палкой разок по мягкому... Чтобы неповадно было пугать маленьких и слабых сердцем ежей.
— Самых любимых на свете.
08.02.2023
— Давай попробуем?
Вероника сидела на постели и смотрела, как полуобнажённый Марик пытается выбрать, что ему надеть.
— Попробуем что? — рассеянно переспросил он, выуживая с полки бежевый свитер.
До двадцати пяти у обоих не было отношений, не хватало времени, а потом Веронике показалось хорошей идеей расписаться с лучшим другом и танцевальным партнёром, к тому же, Марик был ангельски (или чертовски?) красив.
— Заняться любовью.
Он торопливо обернулся, взгляд у него был насмешливый.
— Вообще это не так называется... А почему ты предложила?
— Не знаю, — Вероника пожала плечами.
— Десять лет жили спокойно — и на тебе, — хохотнул Марик и поправил вьющуюся прядку, обнажив аккуратное небольшое ухо.
Ей очень нравились его уши. Впрочем, как и нос, и лукавые глаза, которые она знала с восьмого класса — и без которых, наверное, бросила бы к чёрту даже танцевать, так тяжело ей одно время это давалось.
— А ты против?
— Я слышал, из-за этого разводятся. То мало, то много, то не так, несовместимость! — он картинно вздохнул. — Может, ты пожалеешь?
Вероника пожала плечами.
— Я тебе доверяю, как себе... Никогда особо не хотелось, да и сейчас — не из страсти, какая тут страсть, я её вообще не признаю, просто соскучилась, просто спонтанно решила, просто захотелось твоего тепла... Мы так давно друг друга не обнимали, не успевали даже вздохнуть, столько работы, премьера, репетиции бесконечно. Хорошо ещё, что в театре часто вместе.
— Ты права, — Марик сел рядом с Вероникой. — Кажется, у нас вечность не было выходных.
Он поцеловал её обычно, не углубляя поцелуй. Она обхватила руками его лицо.
Что за чудо было приехать в Питер и поступить с потерянным годом. И сразу познакомиться со смешливым тонким юношей, который при первой же встрече улыбнулся ей так, будто уже давно всё понял.
Вероника медленно целовала его то в межбровье, то в морщинки в уголках глаз — не жадные подростки, да и не были такими никогда, цель другая, смысл иной... Он улыбался. Удивительно, как он всегда принимал любую её идею, любое решение, даже на репетициях, даже в балетном классе — не спорил почти никогда, а если и возражал, то умел это делать очень мягко, осторожно выводя каждое слово своим глубоким островатым голосом.
Родинки-звёздочки на плечах, нимб льняных волос на подушке — какому Художнику было подвластно вписать его в мироздание, сохранить его суть, невзирая на возраст, будто ему было шестнадцать, двадцать пять и около сорока одновременно?
Лучший друг, самый близкий, каким-то особенным, нутряным образом, видевший все её взлёты и падения, обретения и потери, рыдавший навзрыд и хохотавший до потери равновесия и собственного имени вместе с ней — кто знает, кому и по какой причине делаются такие великие подарки?
Самое благодатное было — вылетать из театра в июне, ощущение абсолютной бесконечности, бесконечно прекрасного в себе и вокруг, голову кружит; как бы ни устал, чувствуешь себя так, будто способен весь город пройти пешком за одну только ночь, белую, как простынка... Становишься почти невесомой, подхватывая Марика под руку (нет, он точно местный ангел-хранитель, правильно говорила Ленка, эти тонкие черты узнаются на раз, он даже не удосужился поменять облик), и радость звенит внутри такой силы, что как бы не назвать её счастьем...
А тот случай, когда он принёс ей две дорогущие книги по искусству на день рождения (они ещё учились, и он был стеснён в средствах), а она зачем-то отругала его, а потом плакала, и ему же пришлось её успокаивать — что за ужасная нелепость... Но какое счастье, что это было! Что они были и есть.
Или когда он отказался танцевать без неё, потому что знал, что её не взяли по несправедливости, а ведь это могло грозить ему потерей всего...
«Друг друга отражают зеркала...» — прошептал Марик.
Вероника помнила эти стихи. Он читал их ещё давно, сказав, что они с ней отражают друг друга, как зеркала, только без искажений.
Окно было целиком заполнено белым светом.
— Гулять пойдём? — спросила Вероника, прикоснувшись губами ко лбу и льняным колечкам.
Они вышли на улицу. День был в самом разгаре. Мимо прошла группка подростков с мороженым в руках. Ветер был сильный, но очень тёплый, в воздухе почти пахло летом, лучшим на свете воспоминанием, бессмертием бытия.
— Кофе хочешь? — спросил Марик, когда они проходили мимо «окошка» с напитками навынос.
Как давно у них не было этих прогулок, времени, когда можно остановиться и не думать ни о чём, перестав сокрушаться, что в каких-то номерах ты мог бы больше и лучше.
— Если честно, — сказал Марик и осторожно отпил кофе, чтобы не обжечься, — не знаю, что в этом такого особенного. Мне просто нравится чувствовать тебя рядом, как и сейчас, как и всегда. От одних объятий можно взлететь до небес — просто от осознания, как дороги друг другу. Реши я с тобой развестись, точно нашёл бы причину весомее. Например, если бы ты отказалась со мной танцевать…
— Прекрати, — засмеялась Вероника, приобнимая его свободной рукой.
Для неё не объятия, просто знания было довольно, чтобы чувствовать себя поцелованной Небом. И эта улица, и пыльный асфальт, и слишком горячий кофе (она опять обожгла язык), и слепящее солнце, и ссора с коллегой, и неудачный пируэт во втором акте, ничто не могло поколебать её души, пока существовало то, что не стоило даже пытаться назвать или обозначить…
26.02.2023
Он позвонил уточнить, во сколько Вера подъедет в кафе. Они договорились вместе позавтракать.
— И за что мне такое счастье... — вдруг сказала она в конце разговора.
— Благодари Катю, — ответил он как бы полушутливо.
Катя брала у Веры уроки живописи.
Рисовала с детства, но так вышло, что оказалась на филологическом. Однако любимое дело не бросила. Вере было за сорок, она была одинока, носила однотонную невзрачную одежду (брюки, водолазки, пиджаки, всё сливалось с пространством), а её короткие волосы уже тронула седина, которую она не считала нужным прятать (и вообще редко пользовалась косметикой...) Дома её всегда ждал любимый кот Аркадий, важное упитанное существо, презирающее весь белый свет, кроме собственной хозяйки. А Кате было чуть за двадцать, и она была лёгкая, рыжая, постоянно улыбалась, радуясь каждой мелочи, и поневоле (даже во время занятий) заражала этим Веру. Несмотря на разницу в возрасте, они, можно сказать, дружили.
Вера никогда не жаловалась. Так получилось, что пока в шестнадцать все целовались по углам, она читала книжки, в двадцать было то же самое, и всё как-то прошло мимо неё; она и оглянуться не успела, как друзья переженились и утонули в совершенно иной жизни, которой у неё не было. Просто так сложилось, несмотря на её
художественный талант, несмотря на ум, на обычную, даже приятную внешность... Да и ей никто не нравился, как будто остальные говорили на изменённом языке, и они друг друга не совсем понимали. Влечения ни к кому она не испытывала — и не страдала от этого, а вот одиночество... да, бывало, но со временем с ним свыкаешься, учишься жить другими вещами, работой, любимым делом... Вера иллюстрировала детскую литературу, немного преподавала. Катя вышла на неё случайно, через общих знакомых. Катя была из тех, кто каждую минуту старается преобразить всё вокруг, помочь, сделать лучше, подарить немного света. Некоторые считали её навязчивой. Она завела разговор не сразу, издалека, когда они с Верой уже успели сдружиться.
— У меня дядя — филолог, — сказала она с улыбкой, — но очень увлекается живописью. Насколько время позволяет, конечно, он так погружён в свою литературную деятельность, что-то строчит бесконечно... Очень интересный человек. И приятный. Скоро у него публичная лекция... Может быть, вы хотите пойти?
Вера сначала не поняла, к чему всё это, но на лекцию решила сходить — заинтересовалась. Катиного дядю звали Павел Александрович. Ему ещё не было сорока, и выглядел он сильно моложе своих лет. Ну, то есть для студентов он был Павел Александрович, а на вид, скорее, Павлуша (так Вере сразу показалось, и от этого стало неудобно). Высокий, умеренно полненький, с кудрявыми волосами, перехваченными в пучок на затылке, увлечённо вещающий что-то об эстетике творчества Георгия Иванова — и тут же позволивший себе удачную шутку, приправленную изящным хохотком... Вере он понравился. Она подошла к нему после, когда он разбирался с проектором, отметила какие-то вещи в его лекции, сказала, что сама увлекается стихосложением (как она это называла), слово за слово... Через час они пили кофе в ближайшем ресторанчике. Она узнала, что в юности он был женат, но брак продлился всего месяц, и был неопытен, потому что не видел смысла, ни с кем не сближался, чувствуя, что они говорят на разных языках...
С тех пор прошло полтора года. Они виделись каждую неделю, хотя оба были страшно заняты; каждую свободную минуту рвались друг к дружке, созванивались почти ежедневно ("Я только на минутку! Не буду тебя отвлекать...") и часами разговаривали обо всём, что их занимало. Часто случалось, что Павлуша приезжал к Вере, когда она работала, пытался нарисовать что-то сам, пачкался в краске и доводил её до истерического хохота своими гримасами и каракулями. Удивительно, но даже суровый кот Аркадий принял его благосклонно и позволял себя гладить.
— Иногда кажется, что я тебя нарисовала, а потом пришёл какой-то волшебник, швырнул на лист магический порошок — и ты очутился здесь...
Он и правда был похож на её персонажей, сказочных, вневозрастных.
В физическом им обоим сначала было неуютно, но потом они привыкли, и всё сводилось к каким-то полуневинным вещам, присущим иногда, скорее, осторожной юности, к Вериным прикосновениям и восторгам касательно его облика ("Мой плюшевый человечек...")
Иногда ей казалось, что это смешно, нелепо, даже карикатурно, в её возрасте вдруг испытать такое чистое, хрустальное (первое!) чувство.
Катя ничего не спрашивала, просто радовалась тому, что у неё получилось, особенно когда они выходили куда-то втроём, а ведь она, зная их обоих, и не рассчитывала на успех. Такие люди, привыкшие закрываться в собственной скорлупе, могут не разглядеть даже духовного близнеца...
Они встретились в местечке, где бывали довольно часто. Когда Вера вошла, он уже потягивал кофе и задумчиво смотрел в окно.
— Здравствуй, — тихо сказала она, садясь напротив. — У тебя по телефону голос был какой-то странный... Что-то случилось?
— Нет, лапушка, — ответил он, переводя на неё взгляд. — Здесь всё-таки очень хорошо готовят кофе... Катя мне вчера сказала, что нам надо расписаться. А кто я такой, чтобы ослушаться свою гениальную племянницу?
Он улыбнулся, на глазах появились слёзы. Она заплакала.
24.03.2023
— Придётся всё отменять, — сказала Майя. — Врачи говорят, на восстановление ему понадобится месяца три. Слава Богу, ничего серьёзного, но на лёд он не выйдет ни завтра, ни через неделю.
— Ну подожди, — возразил ей Виктор Александрович, тренер, с которым она дружила уже лет десять, — разве нельзя ничего придумать? Найти замену?
— И за месяц обкатать программу, которую мы делали полгода? Уволь, Виктор Александрович. Тем более, ты знаешь, как долго я привыкаю к новому партнёру.
— Есть один человек, правда, он уже какое-то время в творческом отпуске, но я мог бы попробовать...
— Нет. — Майя резко поднялась. — Это исключено.
— Но почему? — Виктор Александрович усадил её обратно. — Это единственный выход. Отменять слишком затратно, да и жаль. А вспомнить, как вы смотрелись...
— Он всё равно откажется.
— Он уже согласился. Я звонил ему вчера.
Майя замерла. Согласился. Нет, конечно, они общались иногда, сталкивались на мероприятиях, мир тесен; как-то он писал ей, но снова кататься вместе... Да, когда-то они действительно имели успех, их любила публика, любили все, прочили большое будущее. И это было восемь лет назад, бесконечно давно, в прошлой жизни (словно вчера...)
Вспомнить хотя бы лето, когда Майя гостила у него на даче; им было по восемнадцать. Подглядывала, как он делает что-то в саду полураздетый, совсем невинное любопытство, эстетское любование. И как они ходили вместе на речку, валялись на песке, юные, дурные дети. Она якобы подвернула ногу, он перепугался, подхватил её, мокрый от купания, с влажной кудрявой чёлкой, с этим взглядом широко распахнутых светлых глаз, а она прижалась, поглаживая его затылок, и потом жалела, когда нога чудодейственным образом прошла, что нельзя вот так подворачивать её ежедневно. Была страшная жара, и делать ничего было невозможно, только спать и купаться, но один раз вечером, когда вдруг похолодало, они забрались на чердак, нашли там древний проигрыватель — счастье, что он работал! — и коллекцию пластинок.
Поставили одну из них, а она завопила: "Эти глаза чайного цвета..." Они кружились и хохотали, и Женя сказал: "У тебя ведь такие глаза, я не замечал раньше".
А потом было золото на чемпионате, полнейшее счастье — и его слова: "Давай не будем портить профессиональную дружбу, ладно?"
Будто не было чердачных разговоров (комары пищали так усердно, словно тоже принимали в них участие), прогулок, стольких лет тренировок, всего необъятного времени, проведённого вместе. Профессиональная дружба, не более. Майя рассвирепела. Отказалась с ним кататься, сменила партнёра. Он звонил, писал, потом бросил. Её никто не мог переубедить. А ведь это была огромная ошибка для них обоих; никто не чувствовал друг друга так, как они. Его руки были её руками, продолжением её тела, она чувствовала каждую малейшую вибрацию, могла предугадать любой жест... Она доверяла ему полностью, не сомневалась, не боялась.
Когда полгода назад с Виктором Александровичем они утверждали программу, в кафе неожиданно заиграла старая песня, и Майю отшвырнуло назад, в то лето; она сказала, что хочет поставить номер на эту музыку — неважно, что не с Женей, получится очень красиво... И вот теперь, оказывается, всё-таки с ним. Странная вещь — судьба, жестокая, ироничная, милосердная... Он, наверное, и вовсе забыл про ту пластинку.
— Ладно, — Майя потянулась за телефоном, — когда он приезжает?
"Это магия, — говорил ей Виктор Александрович, — то, что вы делаете на льду, абсолютная магия! Как будто юные боги сошли с Олимпа, чтобы явить её людям, брат и сестра, такие разные, такие похожие, Аполлон и Артемида... И что за глупость, должно быть, вас разлучила, что за нелепость..."
Да, не стоило разрушать эту магию глупыми словами, можно было стерпеть, проглотить, будь, как будет. Она не захотела ждать. Не захотела томиться от неизвестности...
Встретились уже на катке. Перебросились парой слов, будто виделись только вчера. Он изменился, конечно, отпустил волосы и смотрел иначе, серьёзно, строго, сухо, но всё равно выглядел, как юный бог — и как только умудрялся? И с первой минуты, когда Женя повёл её, Майю охватило давно забытое чувство знания, ощущения другого, как себя, полного доверия, словно они были единым организмом. Удивительно, что это сохранилось, не ушло со временем, не потерялось, было сильнее их самих, они как родились с этим...
— Было хорошо, правда? — спросил он, когда после они решили пройтись. И добавил тихо:
— Я скучал по всему этому. По нашим тренировкам, разговорам...
— Я тоже скучала. У меня никогда не было такого друга, ни до тебя, ни после.
— Я слышал, тебе приписывают несколько романов, — произнёс отвлечённо, как бы между прочим.
— Обычное враньё жёлтых газетёнок, — усмехнулась Майя.
— А что так? — ещё более отвлечённо.
Майя пожала плечами.
— Просто единственный человек, чьи прикосновения не вызывали у меня желания спрятаться под одеялом с головой, к сожалению, меня не выбрал.
Казалось, всё вернулось во времена их юности, смех в перерывах, лёгкие шутки в адрес друг друга, обоюдная сосредоточенность на работе, и, в то же время, ощущение натянутой струны, которая вот-вот грозилась лопнуть, вызвать повторный разрыв; надо было выдержать до выступлений, а потом... Майе не хотелось расставаться и потом. Прав был Виктор Александрович, с Женей была магия, с кем-то другим — только техника, пусть безупречная, но безжизненная...
— Ты ведь нарочно выбрала эту песню? — спросил он под конец дня, когда до первого выступления в Питере осталось меньше недели. — Помнишь, тогда, на даче, пластинка в жёлтом чехле, чердак, а до этого ты притворилась, что подвернула ногу, я только потом понял...
Майя расшнуровывала коньки.
— Поможешь?
— Кто-то обнаглел, — он улыбнулся, взялся за конёк... и вдруг поцеловал её в коленку.
Майя зажмурилась.
— В Питере квартира большая, — сказала она тихо. — Пять комнат на меня одну. Если хочешь, можешь у меня остановиться.
Женя не ответил, просто кивнул. В ночь перед выступлением она никак не могла заснуть, думала, вдруг что-то не сложится, вдруг все скажут: "Вот раньше! Раньше!.. Да, мастера, да, профессионалы, так же, впрочем, как и остальные..." Она помнила комментарии в сети, когда они объявили, что больше не выйдут на лёд вместе — разочарование, сожаление, даже гнев. Теперь у неё есть шанс исправить свою ошибку. Или потерять всё на свете. Кому, зачем она лгала, когда говорила себе, Виктору Александровичу, что больше ни за что и никогда? Когда все эти годы на льду представляла рядом Женю. Каталась для него, не зная даже, смотрит ли он записи.
Она постучалась к нему в комнату:
— Не спится, представляешь?
Он простёр к ней руки, и она упала в его объятия, как привыкла падать с четырнадцати лет, когда их поставили в пару. Поцеловал её в волосы.
— Ничего только не говори, — прошептала она. — Я всё поняла пару дней назад, с коньком. Но я боюсь, что завтра...
— Завтра мы выйдем, и весь мир будет нашим. Как на чемпионате. Как ещё много раз в будущем. Ты мне веришь?
— Верю. Я верю.
Она больше не волновалась. Когда протягивала цветок в начале номера, когда обхватывала его ногами, откидываясь назад, когда он неожиданно чмокнул её в губы, а зал взорвался криками...
— Завтра об этом напишут во всех газетах, — шепнул он ей лукаво; их уже обступили вспышки фотокамер.
— А ты только этого и ждёшь! Всё ради славы.
— Привыкай. Бог знает, сколько ещё поцелуев тебе придётся вытерпеть...
04.04.2023
Фима вышел из консерватории. Был чудесный летний день, один из тех, что созданы совершенно не для экзаменов, но Фиме было радостно, потому что экзамен был последний (к тому же, Фима получил за него "отлично"). Он шёл, предвкушая ритуальное уничтожение конспектов (в следующем семестре этого предмета не предвиделось) и двухмесячную свободу. Минуло двенадцать часов. Он написал сообщение Олесе, но та пока не ответила; на даче сейчас в самом разгаре должен был быть завтрак. Они уехали неделей раньше. Летом всегда вставали поздно, а ложились далеко за полночь под стрёкот сверчков из распахнутых окон, после длительного чтения книг из старой библиотеки, точнее, из той её части, что хранилась в этом доме, и во всём дачном бытии их семьи было ощущение остановившегося времени, будто с начала прошлого века минуло совсем ничего. Он скучал по их отшельническому уголку, даже тосковал, и начиналась эта тоска со второй неделей сентября, когда они оттуда уезжали, потом была маленькая передышка на новогодние каникулы, а потом уже приходилось ждать июля. Впрочем, в этом году Фима из-за учёбы и концертов не ездил туда зимой. Это был его дом — сильнее, чем городская квартира, более современная и холодная. И дни, проведённые там, начинали казаться сном, стоило переступить в сентябре порог квартиры.
Фима улыбнулся сам себе, подумав, что сегодня вечером Олеся за ним приедет. Он уже успел собрать чемодан и попрощаться с друзьями; он не был с ними особенно близок и никогда не стремился к встречам помимо консерватории, только пару раз бывал у них в гостях. Ему было почти двадцать один год. Его мягкие золотистые волосы, вьющиеся на концах, светлые глаза, тонкая фигура привлекали внимание, его находили красивым, но он избрал одиночество и точно следовал своему выбору. Он знал, если ему суждена высокая любовь (та, пример которой всегда был у него перед глазами), он примет её с благодарностью, если нет, он примет и это. С Богом в сердце и в кругу семьи он и не мог быть одинок в полной мере.
Педагоги были с ним в высшей мере учтивы; он с грустью отмечал, что здесь нет его заслуги (хотя он был очень талантлив). Давно, ещё на первом курсе, он слышал, как одна профессор сказала другой, широко распахнув глаза: "Вы знаете, кто его родители?"
Известный органист и виолончелистка, ставшая тоже известной детской писательницей. Впрочем, Фиме её замысловато-вычурные сказки с готическим отливом, написанные довольно витиевато, перестали казаться детскими, когда недавно он перечитал один из первых её сборников.
Их брака могло и не случиться. Оба, Олеся и Парфён, учились в консерватории, дружили, но дальнейшего союза ничего не предвещало. Потом, после аспирантуры и даже вроде бы защиты, Парфён вдруг решил стать священником и поступил в семинарию. До рукоположения он должен был выбрать супругу. По каким-то своим соображениям (он очень тяготился одиночества и желал иметь подле себя соратницу) Парфён не стремился примыкать к чёрному духовенству. Времени оставалось мало, и он поговорил с Олесей, не надеясь, что она согласится... Она согласилась. Священником он так и не стал, наконец найдя своё призвание в миру. Служил органистом в лютеранской церкви, давал концерты. Тихое, спокойное чувство, соединившее их с Олесей уже в браке, было всем, в чём они нуждались.
Они оба казались Фиме очень красивыми людьми, в первую очередь, благодаря особому внутреннему свету, который он находил в них. Маленькая полнота, присущая Парфёну с юности, ничуть не мешала ему, даже наоборот, и не портила его тонких милых черт. Он был очень высокий, и Олеся, стройная, тёмненькая и смешливая, казалась маленькой рядом с ним; Фиме очень нравилось видеть, как Парфён смотрит на неё, словно на ожившую фарфоровую фигурку. Скорее всего, он понял недавно, у них толком (или вообще) не было близких отношений.
У Фимы осталось немного воспоминаний из детства, из той его части, что закончилась в двенадцать с половиной лет. Может быть, он просто не хотел помнить, боясь боли и тоски, которые и так одолевали его, которые он был не в силах прогнать, только притвориться, что ему это удалось, в особенно радостные дни. Прошло почти десять лет, совсем мало, бесконечно много, достаточно для того, чтобы какие-то вещи стали казаться произошедшими не с ним. Фима помнил замызганную, выцветшую комнату. Помнил отчего-то белую швейную машинку, она будто врезалась ему в память. Мать, невысокую и сутулую, с усталым лицом, пытавшуюся залатать ему в музыкальную школу рубашку. Он придумал, что был рождён из звёздной пыли, что его почему-то подбросили именно в эту комнатку, из-за этого он не знает отца, а мама вечно недовольна. Он чужой здесь, просто гость, и однажды, став золотистой звёздочкой, сможет вернуться домой. Ему было пять, когда он впервые очутился в церкви и увидел ангела. Ангел дал ему конфет, вёл себя совсем по-земному, у него был мягкий уютный голос, а потом откуда-то с самого потолка, почти с неба, полились божественные звуки, которые ангел извлекал из огромного инструмента. По прошествии времени он познакомился с женой ангела (хотя у ангелов не бывает жён), отчего-то сначала приняв её за сестру (хотя и сестёр у них не бывает); она тоже дала ему конфет, а ещё подарила книжку собственных сказок — "на вырост". Он впервые открыл её, когда мамы не стало, а его должны были забрать в детский дом, он ничего не ел, беззвучно плакал, звал её, молился, как она учила его, и читал сказки. А потом пришли жена ангела и сам ангел — и забрали его в новый дом...
Фима поднял голову и посмотрел на небо. Оно было слегка подёрнуто молочной дымкой. Телефон молчал, и он уже думал позвонить им, начиная волноваться. Вышел из ворот — и вдруг увидел родную синюю машину.
— А мы решили сделать тебе сюрприз, Фимушка, — сказала Олеся. — Наш опять всё сдал вовремя, представляешь? — обратилась она к Парфёну. — Никакого разнообразия.
Фима заулыбался, но в глазах отчего-то защипало. Они обнялись. Ему всегда показывали, что он равен им, что он духовный собрат, с одной стороны (и это было для него очень важно), а с другой — семья, как становятся семьёй не по крови, а по родству душ, чувствуя его подкожно, даже не всегда умея объяснить...
05.07.2023
Сегодня Мира решила ехать на метро. Она не любила гул поездов, толпу, близость разношёрстных, чужих и равнодушных тел, готовых столкнуть тебя на рельсы, только бы успеть первыми в вагон, но сейчас ей было важно другое — стать невидимкой. Не для остальных даже, для самой себя, растворившись в угрюмых сонных лицах, в их делах и проблемах. Она не так часто ездила куда-то далеко от дома, и Рафаил настаивал, чтобы в таких случаях она брала такси; вот и теперь он позвонил ей, но она не ответила. Бедный милый Рафаил, невинное создание, непонятно чем заслужившее такую непосильную ношу.
Она зашла в квартиру, разделась, скидывая поочерёдно вещи на пол (непрактично и нечестно, учитывая, что это он, придя с работы, будет подбирать их; увы, она ничего не могла с собой поделать, будто это была уже не просто привычка, а ритуал), прошла в ванную и включила воду. Миру слегка потряхивало, как от холода, хотя отопление в этом году дали рано, и в квартире было тепло. Она обмылась и села в ванну, прижав ноги к груди; вода билась о дно и действовала успокаивающе. Она сидела так уже довольно долго, прежде чем услышала, как хлопает входная дверь.
— Даже не написала из дома... А я волновался.
Мира смотрела, как он выдавливает на ладонь гель для умывания, а потом растирает его по молочно-белым сбитым щекам. Красивый... Заслуживающий совсем другой любви и восхищения, которые она была не способна дать ему в полной мере.
— Прости, — она слабо улыбнулась.
— Это ты прости, что не смог съездить с тобой в больницу из-за работы... Я переоденусь в домашнее и потру тебе спинку, ладно? Ты тут не мёрзнешь?
У него было такое забавно-озабоченное выражение лица, что в другой раз Мира бы, наверное, рассмеялась. А сейчас только покачала головой.
Рафаил вернулся минут через пять. Она так и сидела не двигаясь, даже не плача, хотя и ждала этого как освобождения. (Когда она вообще плакала в последний раз? И когда разучилась?) Он сел на бортик ванны. Домашняя футболка подчёркивала маленький холмик живота. Мира пощекотала его пальцами, и Рафаил заулыбался.
Она познакомилась с ним случайно уже на последнем курсе. Жила тогда в общежитии, куда её устроила мать, не желая больше видеть. Люди редко переносят своих жертв — живое напоминание мерзостей, на которые горазда их душа. Мира немножко мастерила ещё со школы, делала крохотных куколок, ангелочков, животных. Рафаил подписался на её группу, а потом захотел купить пару вещиц (он коллекционировал маленькие фигурки и статуэтки).
Он пригласил её в кафе, они пообщались, она отдала ему покупку. В их разговоре не было ничего особенного, но через пару дней он предложил встретиться снова. Очень светлые, почти белые волосы, тёплые карие глаза за стёклами круглых очков, мягкие жесты, ямочки. Он был из хорошей любящей семьи. Принадлежал к миру, в который у неё никогда не было доступа.
До брака они не были близки, но Мира часто оставалась у Рафаила, а через год и вовсе переехала к нему. У него не было опыта. Она как-то грустно сказала, что один раз это случилось из любопытства, и ей очень этого жаль. Он больше не задавал вопросов. Если бы он только знал, наверное, оставил бы её сразу, и его чистый любящий взгляд сменился бы презрительно-брезгливым. Порченая. Так Миру называла мать. Мать, которая могла уберечь её, но предпочла жизнь в неведении и лжи ради иллюзии собственного благополучия. Чтобы сохранить кольцо на пальце, квартиру в центре и зависть подруг.
Позже, когда это случилось, Мира только терпела и думала о том, что её лишили возможности познать себя. Может быть, ей бы этого даже хотелось. Или совсем нет. Или она бы просто радовалась теплу любимого человека, и этого было бы достаточно. Она очень давно не ощущала радости; всё притупилось, утратило яркость, поблёкло. Так было легче. Боль, острая и выжигающая изнутри, тоже её оставила. Только вот Рафаил любил Миру с душой нараспашку, а она не могла ответить ему тем же, и вина едва заметно давила ей на плечи.
Ей повезло, что он редко нуждался в близости — и больше любил поцелуи и объятия. К тому же, он много времени проводил за работой, а в свободные часы предпочитал задушевные разговоры, просмотр кино или совместные культурные вылазки.
Через пару лет брака Мира не выдержала. Рафаил был единственным близким ей человеком, её семьёй, но она понимала, как легко разрушить то светлое и хрупкое, что было между ними, пусть оно и выглядело незыблемым. И всё-таки её ложь казалась Мире всё более отвратительной. Он долго плакал, уткнувшись в неё, а она гладила его по волосам. Бедное чистое создание с серебряным крестиком на шее.
"Кто это допускает? — шептал Рафаил. — И зачем?"
Ей было нечего ему ответить. Она тоже часто думала об этом. Думала о возможности всеобщего принуждения к добру. Называлось бы это тогда добром? И разве возникло бы понятие света, если бы не было тьмы?
Он стал больше заботиться о ней с того дня, старался быть ещё внимательнее, баловал её, но близости не предлагал.
— Я тебе теперь противна, да? — спросила она тихим печальным голосом спустя несколько месяцев. "Порченая".
Он подскочил к ней и стал целовать.
— Мирочка, что ты... Тебе же... Я не... — Он выдохнул, не зная, какие слова в полной мере выразят всё, что он хочет сказать. — Я не хочу тебя ранить. И очень тебя люблю. Есть множество способов выразить свою любовь, просто один из них нам не подходит.
Мира слабо улыбнулась, а потом вдруг ущипнула его за бок.
— Но этот всё ещё подходит?
— Однозначно, — он улыбнулся в ответ.
— А если я никогда не смогу?.. — она отдёрнула руку и отвернулась к окну.
— Это не важно. Ты моя семья. Мы с тобой, как два пельмешка. Ничто нас не разлепит.
— Сравнения у тебя, конечно, Рафик. — Она обняла его.
Мать снова вышла замуж, когда ей исполнилось шестнадцать. Так странно наблюдать, как человек, бывший тебе лучшим другом всю твою маленькую жизнь, вдруг становится чужим, холодным, далёким, а потом и вовсе предаёт тебя, будто у него всегда была вторая личность, которую он наконец-то явил миру. Запрятанная в шелка, в очередную шубку, с кольцами на пальцах, это была уже не мама, а оживший манекен из дорогого бутика, жестокий и равнодушный.
Это произошло впервые, когда мама уехала в гости. Мира не раз думала спустя годы, что это мог быть Рафаил, любимый, бережный, с уютным чуть выпирающим животиком, мягкими руками, тёплым взглядом чудесных больших глаз. Или мог не быть никто, если бы она вдруг передумала (Рафаил никогда бы не сделал ничего против её воли). Но её просто лишили выбора.
Она боялась. Она просила. Она умоляла остановиться. Она грозилась рассказать маме, даже не надеясь, что угроза сработает. Чудовище в шкуре успешного, лопающегося от самодовольства и собственной ничтожной значимости черноволосого мужчины, смеялось над её беспомощностью. Наслаждалось её бессилием. Пожирало изнутри, оставляя немощь, мерзость, пустоту. Она не сможет отмыться, сколько бы ни пыталась, потому что вода не смывает прошлое, уничтожив его до последней капли. Не вымывает память.
Её вывернуло на него, и он с отвращением отшвырнул её от себя. Она чуть не ударилась виском о краешек кровати.
Конечно, Мира рассказала матери. Конечно, та высмеяла её. Мира просто ревнует и хочет избавиться от отчима любыми способами.
"А ему ничего для тебя не жалко! Оплатил лучшую школу, телефон подарил — последняя модель! Ты вообще знаешь, сколько он стоит, Мира?"
Он точно не стоил случившегося. Не стоил повторения этого. Не стоил кошмаров по ночам, трясущихся рук, липкого страха, выкидыша прямо перед первым курсом; врач сказала, у Миры вряд ли могут быть дети и это чистая случайность. Эта случайность окончательно лишила её матери и самой крохотной надежды. Мать посоветовала ей проваливать к тому гопнику, ради которого она оболгала порядочного щедрого человека. Благодетеля. Проваливать Мире было некуда.
"Вот видишь, даже ему ты не нужна", — сказала мать, а спустя какое-то время устроила её в общежитие.
Мира боялась, что отчим будет преследовать её, но он не приходил. Однажды она увидела его в кафе с какой-то шестнадцатилеткой; старая игрушка сменилась новой. Матери она звонить не стала. Всё равно бесполезно. Спустя несколько лет его насмерть сбила машина.
Во время учёбы мать посылала ей деньги, словно откупалась. Мира тогда начала мастерить, это приносило утешение. Увидев фото с росписи (они тихонько расписались без церемоний, но фотографа приглашали), мать позвонила ей и сказала, что наконец-то избавилась от иждивенки — и теперь Мира пусть сидит на шее у мужа. Мира зарабатывала переводами, рисунками на заказ, иногда у неё покупали фигурки и брошки, которые она тоже начала делать; на скромную жизнь ей бы хватило. Рафаил зарабатывал гораздо больше и постоянно баловал её, для него это было в порядке вещей, и он не просил за это никакой благодарности и лишней заботы.
Друзей у Миры толком не было. С университетских лет осталась одна подруга, но она разрывалась между работой в школе, бытом и ребёнком после того, как ушёл муж, и у неё почти никогда не было времени. Мира дарила её ребёнку дорогие и нужные вещи, пытаясь как-то помочь; помощь напрямую подруга бы не приняла. Мира так и не смогла всё ей рассказать, и та считала её до неприличия удачливой.
Когда мать заболела, Мира сама не поняла, что чувствует. Они общались крайне редко. Только раз Мира была у неё с Рафаилом, и мать посоветовала ему приобрести абонемент в спортзал. Рафаил, обычно очень мягкий и обходительный, посоветовал ей не лезть в чужие дела (и не тыкать малознакомым людям). Мира знала, что его дразнили в школе, из-за этого он долгое время изводил себя диетами и очень мало ел, но потом плюнул на чужое мнение и стандарты красоты. Мира считала его очень красивым; лёгкая полнота не портила его правильных черт, а только делала его обаятельнее.
Мира старалась помогать матери. Ездила к ней, хотела прислать денег, хотя наследство от отчима было приличным. Мать отказалась, потому что деньги были как бы Рафаила, и её взбесила мысль, что она будет ему должна. Казалось, что всё очень серьёзно, но потом наступила ремиссия. Мира думала об этом, когда Рафаил вернулся домой и застал её сидящей в ванне. Потом она вышла, накинув халат; он ставил чайник.
— Прогноз хороший? — тихо спросил он.
Мира кивнула и села за стол.
— Она не пропадёт. Ты бы видел, как на неё смотрел врач. Он вроде не женат. Почему она всем так нравится?
— Только не мне, — сказал Рафаил. — Это не отменяет того, что по-человечески, если говорить отстранённо, я рад, что всё, кажется, обошлось.
— Я тоже, — Мира покрутила в руках чашку. — Пусть у неё всё будет хорошо. Знаешь, она до сих пор бредёт в темноте, будто слепая. Сколько ни объясняй слепому элементарные для зрячего вещи, цвет неба, яркость, резкость, солнечные блики в волосах... Кстати, красиво, у тебя красивые волосы... — Она улыбнулась, потом опять посмотрела печально. — Это бессмысленно. Для него это просто набор звуков. Ты можешь, конечно, начать расписывать, что оранжевый — тёплый, а серый — холодный, придумать ещё что-то, но это не поможет ему познать, что такое цвет на самом деле.
— Разве она не измучила тебя? Не предала? — он опустился на корточки рядом с Мирой. — Не лишила единственного близкого человека, который был у тебя тогда, единственного союзника? Разве такое можно простить?
— Я не сказала, что могу простить. Но мне легче воспринимать её как слепую. Словно она немощная в каком-то смысле. У неё немощная душа. Это страшно. — Мира накрыла руку Рафаила своей.
— Страшнее, чем то, что она сделала с тобой?
Двенадцать лет она позволяла случившемуся властвовать безраздельно. Боялась чувствовать до конца. Боялась совсем утонуть в тоске и жалости к самой себе. Может быть, стоит приоткрыть наконец душу. Расслабить её, как мышцы после напряжённого дня. Она отказалась от боли. И тем самым отказалась от радости. Есть Рафаил. Есть солнце за окном. Оно проникает сквозь тюлевые занавески и оседает золотой крошкой на его волосах и ресницах. Наконец, в холодильнике есть пирог с вишней, который вчера испёк Рафаил, подъедая начинку во время готовки. Наверное, иногда всё-таки стоит жить с душой нараспашку. Или хотя бы попробовать...
* * *
Из небольшого коттеджа, построенного в стиле готики, вышел миловидный полноватый человек лет сорока. Он направлялся к машине, но потом, вспомнив что-то, остановился и достал телефон свободной рукой; другой он прижимал к себе сладко подрёмывающего большого кота со светлой шёрсткой.
— Мирочка, не забудь, пожалуйста, переноску. И выходи побыстрее, а то опоздаем.
Рафаил ждал, поглаживая кота по пушистой спинке. Мира вышла минут через десять, виновато улыбаясь, в расстёгнутой куртке и с растрёпанными тёмно-русыми волосами.
— Извини, я опять ничего не успела... — Они сели в машину. — Давай его мне, в переноску поместим у клиники.
Рафаил осторожно передал ей кота и внимательно посмотрел на неё. Переехать в маленький город было замечательной идеей. Да, здесь было очень тихо и даже скучно, но они всегда могли съездить культурно отдохнуть в выходные. Это он предложил переехать десять лет назад, и Мира вдруг тоже загорелась возможностью жить в своём доме. Они даже разбили небольшой садик; Рафаилу неожиданно понравилось с ним возиться, а Мира иногда ему помогала. Со временем он отметил в ней изменения. Она словно оттаяла, потеплела (в молодости, до того, как она ему всё рассказала, он считал, что холодность и отстранённость были свойственны ей изначально). Два года назад она вдруг пришла к нему сама, зарываясь в его мягкость. Он ничего не спрашивал. Когда через пару месяцев это повторилось, она сказала: "Я просто люблю твоё тепло". Кажется, она исцеляется, думал он. "Здесь мне хорошо, — добавила она потом. — Я рада, что мы теперь живём здесь".
Она целовала его волосы и перебирала их пальцами, а он был счастлив. За них обоих. Кажется, у него получилось её спасти. Получилось показать, что в жизни можно найти радость несмотря ни на что. Разве это не самое главное?
Он улыбнулся тому, как она гладит за ушками кота. Кот тихонько урчал. Рафаил завёл машину и осторожно выехал на дорогу.
14.11.2023
Ирма с облегчением поставила на тумбочку тяжёлые пакеты. Опять заходила в книжный по дороге домой; наверное, это уже почти зависимость. Хотя она не успевает читать больше одной книги в неделю, потребность заполнять шкафы никуда не уходит. Ирма вздохнула. В прихожую выбежала кошка, пушистая булочка песочного цвета. Промяукала что-то, видимо, недовольная, что её не покормили вовремя. Маленькая обжора. Ирма разулась, вымыла руки и насыпала ей корма.
Подруга сегодня звонила, предложила подработку на книжной ярмарке; Ирма даже удивилась, что им потребовался сурдопереводчик. Они хотели провести пару встреч с детским писателем, который сам же иллюстрировал свои книги (а ещё делал мультики по мотивам для какой-то платформы). Они нравились племяннику Ирмы, только сестра говорила, что детей нельзя этим пугать (среди персонажей были глухой ёжик и лисичка в инвалидной коляске). Ирма пыталась ей объяснить, что с детьми важно говорить на эту тему; есть люди с особенностями, которые тоже имеют право на полноценную жизнь.
Она не стала беспокоить его заранее; ей было неловко даже представлять встречу с человеком, которого она знала заочно несколько лет, а он и понятия не имел о её существовании, словно она подглядывала за ним в дверной глазок.
Его звали Савва. Ирма пришла заранее, чтобы успеть познакомиться; ей хотелось, чтобы он подписал пару книг для племянника. Савва оказался очень милым и обходительным, солнечно улыбался, с радостью подписал книги, стал рассказывать, как придумал продолжение... Ирма смотрела, как танцуют в воздухе его изящные пальцы, и душа её наполнялась тёплой надеждой, что радость и счастье возможны, невзирая на отличия и даже ограничения.
Встреча прошла хорошо, через пару дней — вторая, на закрытии ярмарки. Теперь Савва снова станет для неё маленькой фотографией в сети (в хорошем качестве толком ничего не было) с какого-то литературного мероприятия: он держит в руках одну из своих сказок, улыбается, а ветер отбрасывает в сторону его чуть вьющиеся светлые волосы. Ирма никогда не надумывала лишнего, не надеялась впустую, со временем это вообще ушло на дальний план. В сорок пять у неё было ощущение, что она уже занесла ногу над обрывом. Следующие годы будут только приближать её к падению. Интересно, там, за чертой, выдают белые сильные крылья за хорошее поведение? В детстве мечтаешь получить их ещё при жизни, но реальность отрубает даже невидимые, воображаемые...
А он на десять лет моложе (по паспорту, внешне вообще кажется двадцатипятилетним), с признанием, кажется, всем довольный. Она даже не имеет представления о его жизни, лишь о том, что на поверхности...
Она очнулась от лёгкого прикосновения к руке.
"Извините... Вы так ушли в себя, а я не знал, как привлечь ваше внимание. Может быть, пообедаем?"
Если внешне Савва казался почти юным, то на деле в нём не было часто присущих юности смущения, замалчиваний, робости, неловкости.
"Вы мне очень понравились. Если это взаимно, я бы хотел попробовать с вами сблизиться. Дружески".
Ирма улыбнулась и кивнула. Он спросил, почему она решила стать сурдопереводчиком. Она прекрасно помнила, как впервые, ещё в детстве, увидела в метро двух подруг, разговаривавших на жестовом языке и смеявшихся почти беззвучно. Это очень её испугало. Потом, когда она узнала о таких людях, ей захотелось научиться понимать их. Помогать. Рассказывать о них другим. Савва стал говорить, что обычно их называют инвалидами, но это не совсем верно. Он человек с инвалидностью. Это не всё, что его определяет. Он писатель, художник, мультипликатор. Он светловолосый, светлоглазый, высокий, чуть полноватый, любит стихи, старое кино, горький шоколад. Есть столько вещей, через которые можно его описать, но люди обычно видят лишь его глухоту. Она не равна ему.
"У вас были отношения?" — спросила Ирма.
Нет, отношений у него не было. Савва ответил, что среди слышащих его обычно жалели, но не принимали всерьёз, а кто-то даже боялся, и за всю жизнь он знал только одну девушку, которая умела пользоваться жестовым языком (у неё был глухой брат). Среди своих он не встретил близкую по духу.
"Общие особенности, конечно, помогают понять друг друга, но этого недостаточно".
Он пришёл к ней впервые через пару недель и рисовал эскизы на своём ноутбуке за её столом, пока она готовилась к очередному занятию в центре для слабослышащих детей. Он заметил это и сказал, что тоже учился читать по губам, но до сих пор разбирает через слово, когда речь слишком быстрая. Через пару месяцев Ирма спросила, можно ли его поцеловать. Они сидели на её кухне, ели пирог, который он принёс, а потом обсуждали какой-то старый фильм.
"Да, — ответил он. — Но если тебе захочется большего, я скажу сразу, что могу испытывать только вторичное влечение. Мне нужно много времени, чтобы привыкнуть к человеку, сблизиться душой. Надеюсь, это не так важно для тебя..."
Они помолчали. Потом Ирма задала вопрос, как он понял это.
"С той девушкой, слышащей... Которая знала мой язык. (Он так и сказал, "мой", и Ирму это отчего-то очень тронуло.) Мне было двадцать четыре, я уже тогда начал писать сказки. Мы познакомились через сайт, на котором я их размещал. Дружили два года, а потом я вдруг немного иначе почувствовал себя с ней телесно, увидел её иначе. Это было не очень сильно и не мешало. Я знал, что она встречается с другим. Спустя время всё прошло... Надеюсь, ты ревнуешь?" — он лукаво посмотрел на Ирму.
"Немножко, если тебе так хочется, — она заулыбалась. — И да, мне это не важно. Я в первый и последний раз целовалась на даче после школы с соседским юношей... Он был мне очень приятен. А потом, знаешь, учёба, работа... Так и не нашла своего дружочка. Точнее, теперь нашла... Наверное?"
Он наклонился и поцеловал её.
"Я помою посуду, а потом посмотрим что-нибудь".
Ирма ушла в комнату, включила одну из любимых песен и начала пританцовывать. Ей было очень приятно его касаться, говорить с ним, видеть его. Все сообщения она начинала, обращаясь к нему: "Саввуша". Кажется, она уже его любила. Без вздохов, дрожи и страстей, а спокойно и тепло. Он вошёл в комнату и стал смотреть, как она танцует. Глаза у неё были закрыты, и она не сразу его заметила, а когда заметила — смутилась.
"Можно присоединиться?"
Он поймал её ритм, и они задвигались вместе, хаотично, безалаберно и прекрасно, а потом она отключила песню, чтобы чувствовать то же, что чувствует он. Услышать немую и увидеть незримую музыку, которая растекалась в воздухе между ними. Он немножко запыхался и снова поцеловал её; она уловила в этом поцелуе новое настроение, как будто он хотел ей что-то передать. И серьёзно посмотрел на неё после.
"Я хочу показать тебе серию, над которой работал ещё до нашего знакомства. Я пока не знаю, выйдет ли она. Там Яша (тот самый ёж) весь сюжет ищет особенный способ сказать подруге, что она для него значит, а в конце просыпается и понимает, что она ему просто приснилась. Может быть, теперь уместно было бы изменить конец? Потому что я хотел посвятить эту серию тебе".
Ирма обняла его. Свитер едва ощутимо начал колоть ей подбородок.
"Какой у тебя всё-таки колючий свитер, — сказала она, отстраняясь. — И как же хорошо, что мы друг другу не приснились".
04.12.2023
Пятый Новый год подряд Нина собиралась отмечать с Эмилем и его уже девятилетним сыном Тошей. Двадцать третьего декабря она шла от остановки (от её дома до Эмиля было двадцать минут на автобусе), на ходу поскальзываясь и ругаясь; в руках у неё был пакет с коробкой новеньких ёлочных игрушек и сладостями для Тоши.
"Разбалуешь ты его, — как-то с улыбкой сказал Эмиль. — Хорошо ещё, что у него нет аллергии".
Ёлка была искусственная, очень красивая и высокая, купленная несколько лет назад для Тоши; до этого Эмиль не особенно был горазд готовиться к празднику и просто ставил на подоконник маленькую ёлочку. Эту они покупали вместе. Нина вспомнила, как помогала ему выбирать, как они распаковывали её и наряжали в первый раз, как Тоша смотрел на неё огромными карими глазищами и боялся к ней подойти, потому что раньше ему не разрешали трогать игрушки, вдруг разобьёт.
"Я хочу устроить ему нормальный домашний праздник, — сказал Эмиль. — Ты ведь придёшь?"
И они отмечали Новый год втроём, хотя к одиннадцати пятилетнего Тошу окончательно склонило в сон, и Эмиль отнёс его в кровать, а они с Ниной до утра разговаривали, даже ничего не стали смотреть, всё не могли наговориться. Каждый раз не могли при встрече, так им были интересны миры друг друга, во многом совпадающие; к тому времени они дружили шесть лет. Нина преподавала в университете, где Эмиль учился, так и познакомились. Вопреки всем слухам и сплетням, между ними была дружба, большая и нежная, когда можно и посмеяться в голос над какой-то пустяковой мелочью, и часами говорить о чём-то очень важном, и просто помолчать в обществе друг друга.
Тошу Эмиль впервые увидел на какой-то фотографии в интернете. И сразу решил, что поедет знакомиться.
"Одинокие души должны помогать друг другу, — сказал он как-то Нине. — И вообще, я будто узнал его. Может быть, существует переселение душ?"
Поехали они в итоге вместе, Эмиль отчего-то очень боялся. Тоша тоже был испуганный, взирал исподлобья и толком не разговаривал, отвечал еле слышным шёпотом. Потом была волокита с документами, но в начале декабря Тоша всё-таки оказался дома. Эмиль очень хотел, чтобы это случилось до Нового года. Он жил в двушке, доставшейся по наследству, и вторую комнату переделал в детскую, даже поклеил обои со слониками.
— Надеюсь, ему понравится. Ты что думаешь, Нинусь?
Она смотрела на него, такого хорошего, трогательного, ещё юного, думая, как он будет со всем справляться один — и почему люди, рождаясь на свет, с самого начала обречены на одиночество...
— Думаю, ты делаешь всё идеально. Правда.
Когда Эмиль впервые привёл Тошу домой, он сказал ему:
— Это твоя комната. Здесь ты теперь будешь жить. Тебе нравится?
— Только я?
— Только ты. А я буду в соседней.
Тоша молча подошёл к столу и постучал пальцем по ночнику с дельфинами.
— Спасибо.
Эмиль беззвучно заплакал, но Тоша не видел этого, увлёкшись ночником, а потом пришла Нина, и они вместе отметили Тошино новоселье.
Поверить невозможно, что уже прошло четыре года. Она зашла в подъезд и нажала на звонок. Эмиль с улыбкой открыл ей, Тоша маячил у него за спиной. Он прилично подрос, и его мелкие пушистые рыжие кудряшки, которые давным-давно ему безжалостно обкарнывали, теперь счастливо разрослись и торчали бы во все стороны, если бы их не перехватили резинкой (Тоша довольно называл себя облачком); на нём был синий домашний костюмчик, и из кармана у него торчала маленькая сова, которую Нина подарила ему недавно.
— Нина пришла! — Радостно прокричал он и умчался в комнату побольше, где должны были наряжать ёлку.
Нина протянула Эмилю пакет.
— Здесь игрушки и сладости, как всегда. Я помою руки и приду к вам.
Эмиль приобнял её и взял пакет. В тридцать он казался Тошиным старшим братом, тонкий, с рыже-русыми волосами до плеч, иконописным безбородым лицом, лукавой улыбкой и светлыми глазами, которые Нина, наверное, любила сильнее, чем положено. Но ей было сорок, а у него был сын, в котором он души не чаял, и она вообще не знала, нужно ли ему что-то ещё. Он и в университете казался одиночкой.
Эмиль осторожно распаковал игрушки. Крупные шары с узорами, красные, синие, золотистые и белые, фарфоровый юноша в остроконечной шапке, два маленьких Щелкунчика, крохотная фея, даже несколько шишек. Он увидел Нину, отражающуюся в прозрачно-золотистом боку.
— Давай мне, — сказала она, протягивая руку.
— Пусть Тоша повесит первый, он это любит.
Тоша суетился рядом, слегка подпрыгивая от нетерпения. Нина погладила его по голове.
В двадцать Нина была абсолютной невидимкой. Конечно, с ней общались одногруппники, любили отдельные учителя, но большинство смотрели мимо, будто она сливалась с окружающей обстановкой. Она сидела в библиотеке (тогда у неё ещё не было ноутбука и электронной книги, и она часто ходила в библиотеку), погрузившись в очередной помятый, истерзанный томик, а когда поднимала глаза, смотрела, как мимо снуют работники, другие посетители, и никто не обращает на неё внимания. Один раз на какой-то студенческой вечеринке к ней пристал одногруппник, но Нина оттолкнула его и ушла, потому что её саму, её суть он тоже не заметил, это было ему не интересно.
Эмиль подошёл к ней после первой же лекции, стал спорить на тему, которую она затронула, и потом, сближаясь с ним, она даже удивлялась, что он видит в ней не тело, а человека, с которым ему тепло и приятно общаться.
Когда появился Тоша, она иногда помогала Эмилю (он работал то в офисе, то из дома), оставалась с Тошей, давала сироп от кашля, кутала в шерсть, читала ему книжки. Она же учила его читать, и в шесть лет он самостоятельно поглощал истории о Мэри Поппинс. Он рос тихим, спокойным ребёнком, иногда позволяющим себе приступы бурной радости, и Эмиль шутил, когда они с Ниной сидели на кухне:
"Пойду проверю, вдруг он сбежал через окно, в его комнате слишком тихо".
Через какое-то время Тоша приходил, повисал у него на шее и начинал вымогать ещё один кусочек торта.
— Много сладкого есть вредно, — строго говорил Эмиль. — Ты и так пухленький.
— Я облачко, — важно отвечал Тоша и уносился обратно в комнату, предварительно подцепив пальцем крем с торта и сунув его в рот.
— Невозможное создание...
Нина подала Тоше игрушку.
— Пап, а можно, Саша с мамой придут к нам отмечать? — Спросил он, вешая игрушку на одну из нижних веток.
Нина вздрогнула, следующий шарик чуть не выпал у неё из рук. Сашина мама недавно развелась, и её посягательства на Эмиля становились слишком очевидны.
— Нет, Тошенька, Новый год мы отмечаем семьёй, как всегда. Ты, я и Нина. А Сашу можешь пригласить, скажем, второго или третьего января. Договорились?
Нина посмотрела на Эмиля. Он улыбался.
— Ну ладно, — Тоша отошёл к другой стороне ёлки. — Так тоже хорошо.
Нине стало очень тепло. Ей захотелось обнять Эмиля, прижаться к нему и сказать, что она чувствует. Но это было неловко.
— Твоя мать опять не придёт?
— Видимо, нет, — Эмиль пожал плечами. — Она не принимает Тошу. И то, что я не хочу больше детей, в смысле, своих, как она это называет. Хочу дать ему всё, что могу. Она не видит, какое он чудо. Это её проблема, не наша. Смотри, — обратился он громче к Тоше, — тут ещё звезда есть. Хочешь разместить её на самой верхушке?
Он подхватил его на руки.
— Ты меня уронишь, я боюсь! — Возмутился Тоша.
— Ни за что. Давай, мы осторожно.
Нина смотрела на них; они казались персонажами из сказки, странноватым вечно юным волшебником и его помощником, каким-нибудь столетним духом в теле ребёнка с печальным (а когда-то и лукавым) мудрым взглядом.
— Ну вот, — Эмиль аккуратно поставил Тошу на пол. — Красота.
Тоша подбежал к сумке и заглянул в неё.
— Смотри, мам, тут ещё один Щелкунчик. А для него хватит места?
Он доверчиво взирал на Нину. Комната поплыла. Эмиль стоял спиной, и Нина не видела его лица.
— Сзади что-то осталось, — наконец выдохнула она.
— Теперь можно идти пить чай, — радостно заявил Тоша. — Пойду посмотрю, что там из сладкого.
Нина подошла к окну. Меленькие снежинки падали на землю и словно исчезали. Эмиль обнял её сзади и поцеловал куда-то за ухом.
— Щекотно.
— Мы с Тошей очень тебя любим, — тихо сказал Эмиль. — Я тебя люблю.
— Я тоже очень люблю вас. Всех вместе и каждого в отдельности.
Эмиль тихонько засмеялся.
— Надо будет зажечь гирлянду.
— Я не понял, вы идёте или нет? — Донёсся с кухни голос Тоши. — Предупреждаю, я сейчас всё съем, и вам ничего не достанется!
21.12.2023
В кухне было темно, слабый голубоватый свет падал на покрытый пылью подоконник. Нам всегда было не до этого, ничейным, непроким, не умеющим и не желающим вести хозяйство, оторванным от земли, нелепым; после смерти моих родителей, казалось, окончательно потерявшим и так слишком слабую нить, которая связывала нас с земным бытованием. Это была печальная сказка — огромный дом, слишком огромный для нас двоих, и мы, отгородившиеся от внешнего мира то ли добровольно, то ли вынужденно, потому что этот мир никогда не распахивал нам своих объятий...
Áдам остался сиротой в десять лет, и с тех пор жил у нас, хотя на бумаге его так и не усыновили. И я знала его смешным и весёлым, мы шкодили вместе, раздражая родителей, которым и наш смех, и наши игры, и наш мирок, в который мы никого не хотели пускать, были в тягость. Им и со мной было тяжело, а с нами обоими, наверное, почти невыносимо... Взяли они Адама вынужденно, совесть заговорила, потому что он был сыном (единственным) их друзей. Не то чтобы мы мешали им, нам хватало друг друга, но случалось такое, что мы забегали в гостиную во время наших игр, а они оборачивались и морщились, будто неожиданно вспомнив о нашем существовании.
И когда они погибли в поездке, нам было по девятнадцать (Адам был младше меня на два месяца), и мы к тому времени испытали друг друга во всех возможных смыслах, но это ничего не изменило. Адама, казалось, вообще ничто не в силах было изменить, надмирного, наднебесного, ничто не способно было изъять из него невинность души, даже святость, которая с возрастом усугубилась (как усугубилась и его замкнутость, и наша зацикленность друг на друге). У меня были знакомые, у него — почитательницы, которых он дразнил бессознательно, не подпуская к себе слишком близко. Меня подпустил, но потом отрешился и от этого (надмирность победила?), а мне было всё равно, лишь бы хранить его покой, греться в лучах его необыкновенного света, гладить по волосам и знать, чем сегодня занята его душа.
Через год он почти потерял зрение, остались лишь тени, очертания, общие смыслы. (Перебегал дорогу, а я стояла на другой стороне, спиной к Адаму, не видела его, не знала, что мы встретимся вдруг далеко от дома, случайно окажемся в одном месте; я потом не раз представляла его улыбку за секунду до, и мне становилось дико и страшно; зачем я в тот день ушла так далеко во время своей одинокой прогулки...)
Он, художник, потерял зрение. Не знаю, как ему удалось это пережить, попрощаться навсегда с тем, что могло бы стать делом его жизни, но погибло, не уйдя дальше пары студенческих выставок; он никогда не говорил об этом. Сначала Адам был в тяжёлом состоянии, и меня не пустили к нему в больницу (на бумаге мы не были достаточно родственниками); это первое, что я сказала, когда наконец прорвалась к нему. И он ответил, если мы поженимся, нас всегда будут пускать друг к другу, так что мы сделали это из практических соображений.
Знакомые, узнавая о случившемся, обычно жалели меня, повторяли, как заведённые, что мне тяжело приходится, что я не должна хоронить себя раньше времени в заботах об Адаме и так далее. А я только думала, если бы он не оказался в нашей семье, никогда бы не выбрал меня, его сближение со мной было вынужденным, другой сестры и подруги ему не предложили. Рядом с ним я посредственность, ничего особенного; это он светится изнутри, а во мне если это и появилось в самой маленькой степени, то лишь благодаря тому, что его свет находит во мне своё отражение...
Я выучилась и тоже стала художницей, мои работы неплохо расходились; я бралась за всё, иллюстрировала книги, даже переводила. Я всегда понимала, что он мог бы больше, значительно больше, что мне никогда не дотянуться до тех полотен, над которыми он работал за пару месяцев до трагедии.
Любой самый маленький набросок, даже его графика были свидетельством Богопоцелованности, не говоря о настоящих, как он о них отзывался, работах. И всё это было утеряно, всё должно было кануть в Лету, запрятанное в дальних комнатах; я заходила туда, смотрела, ухаживала; Адам избегал их, как прокажённых.
Потом он стал писать (печатать) — не картины, книги. Странные, обрывочные и бессюжетные рассказы, такие же небольшие романы, будто собранные из разных цветных осколков, не имеющих друг к другу отношения, но удивительным образом сочетающихся. Его издавало маленькое издательство, и дохода литературная деятельность толком не приносила, но это не имело значения. Важно было, что он выбрался, нашёл заменитель, что снова разговаривает более оживлённо, иногда даже смеётся, а не лежит безмолвно, отвернувшись к стене.
Дом постепенно приходил в запустение, но меня это мало волновало. Оказалось, у родителей были долги, и никаких средств мне не досталось; хорошо ещё, что нам не пришлось продавать дом. Когда мне (ещё реже — нам обоим) удавалось хорошо заработать, мы ели в ресторанах или нанимали кого-то, кто готовил и немного прибирал дом. Сама я готовить толком не умела — и была в состоянии выдать только самое простое; в трудные времена мы перебивались, чем могли. Но всё это было неважно.
Вечером мы всегда сидели на кухне; слабый голубоватый свет падал на покрытый пылью подоконник, а мы разговаривали. Строго-отстранённое выражение, шёлк волос, малоподвижные светлые глаза, чудесные, несчастные; увлечённая речь, подрагивающие от слабого волнения пальцы. После тридцати пяти у него вдруг развился иррациональный страх, что за ночь я могу куда-то исчезнуть, и я спала в его комнате, если вечером его вдруг начинали одолевать эти мысли, целовала его в волосы, успокаивала, пока его дыхание не становилось тихим ровным дыханием спящего. И ещё у него была привычка подолгу обниматься. Мы могли стоять так несколько минут, а потом он отпускал меня и уходил к себе.
Я всё время думала о том, что он никогда не увидит моих картин; только его оценка имела значение. Никогда не увидит себя, а ведь он стал ещё красивее, чем был в юности; его тонким чертам шла острота, прорисованность, которые им добавило время.
У меня сохранилось множество его портретов, большинство из них — карандашом. Лет с шестнадцати, когда я наконец начала неплохо рисовать, он был любимым, главным объектом, который мне хотелось запечатлеть. Его лицо удавалось мне лучше любого другого, потому что я знала его наизусть, и одновременно с этим у меня редко получалось уловить то, что я больше всего в нём любила: свет и святость. Я писала его несколько раз в образе юного апостола Иоанна, моего любимого апостола, в чьём Евангелии я находила свет и нежность, и отчего-то думала, что он мог быть похож на Адама. Эти работы, наверное, были лучшими из всего, что у меня получилось сотворить...
Адам тогда только что сдал в издательство с моей помощью новый небольшой сборник; радовался ужасно, даже вышел из своего обычного несколько отстранённого состояния, волновался, но это было радостное волнение. Нам тогда было по сорок восемь, и я выглядела старше Адама, которому, впрочем, можно было дать и тридцать пять, и тысячу одновременно. Помню, на занятиях по истории искусств рассказывали, что Рафаэль Санти очень торопился жить, всё боялся не успеть, как будто предвидел... И Адам постоянно жил с этим чувством после потери зрения, как будто вдруг осознал всю тщетность, быстроту и внезапность бытия.
У меня был хороший период, ему заплатили аванс, и мы отметили сдачу рукописи в ресторане. На следующий день Адам слёг с температурой, которую не удавалось сбить; пришедший доктор сослался на гуляющий вирус и сделал обычные предписания. На третий день к вечеру температура спала, и я помогла Адаму побриться (он терпеть не мог растительности на лице) и принять душ; я боялась и возражала против этого, ведь ему только полегчало, но он настоял. У нас случилась быстрая, какая-то нелепая близость; не знаю, отчего он решил тогда так проявить свою нежность; он, рано отринувший это, выражающий привязанность словами и объятиями. (Мы не нуждались в иллюзии единства, потому что были едины по своей сути, в каждом движении души.) Потом поцеловал меня в лоб, я помогла ему одеться, и вдруг он снял с пальца своё тонкое обручальное кольцо, чего никогда не делал, и отдал его мне со словами:
— Возьми ножницы, Герта. — Я взяла ножницы, срезала у него одну прядь, как он попросил, и аккуратно убрала её вместе с кольцом в шкатулку. Я делала это и не совсем понимала, зачем, но не хотела с ним спорить и что-то спрашивать. — Издатель должен написать через несколько дней. Я надеюсь на тебя. Этот сборник должен выйти.
Я кивнула.
— Давай спать, котёнок.
Мы легли, и я быстро заснула, а когда проснулась, часы показывали двенадцать дня, и Адама уже не было. Он лежал рядом с закрытыми глазами. Я села на кровати и сидела так, наверное, несколько часов, не в состоянии подняться. Я знала его почти сорок лет. Я не умела жить без него. Он почти не видел, и я помогала ему, но это он на самом деле был моим поводырём и вёл меня к смыслу и к свету. А теперь его вернули домой, ведь было изначально ясно, что он не отсюда, и предоставили мне отбывать оставшееся в одиночку. Я пыталась утешиться тем, что он хотя бы сохранил себя, а не стал отвратительной карикатурой, как это происходит со многими, но это утешение мало мне помогало...
Я никогда не думала, что одна мысль о дурацком занятии, которое даже в юности вызывало у нас смех, заставит меня изнывать от боли; что я долго не смогу избавиться от образов в голове: дёрнувшаяся бровь, еле ощутимое касание, трогательно замкнутые губы, вид нашкодившего подростка... Мы так и не выросли, Адам; пока мы были вместе, мы могли себе это позволить, а потом я как будто догнала свой возраст за несколько часов...
Через два года мне предложили персональную выставку в одной весьма престижной галерее современного искусства. За это время вышел сборник Адама, который был принят довольно хорошо; я написала всего одну картину, а зарабатывала переводами и преподаванием живописи.
— Конечно, благодарю, я очень рада, — сказала я, — но мне бы хотелось выставить ещё несколько работ мужа.
— Разве ваш муж не был писателем?
Никто не знал о его картинах, и это надо было исправить. Особенно я любила две последние его работы перед аварией, "Синий шёлк" (отрез ткани, ловящий солнце на нашем подоконнике) и "Свет в отражении" (море, ловящее солнце). Они были простыми, незамысловатыми, и одновременно с этим в них было какое-то чудо, словно они способны были светиться в темноте.
— Прошу вас. Он заслуживает этого.
Мне уступили. Несколько его работ разместили на одной стене с моей картиной "Любимый ученик Христа", в описании которой мелкими буквами было указано, что образ писался по памяти с Адама Ч. Я стояла напротив этой стены, и впервые за два года мне было удивительно светло.
— Какое чудо, — сказал кто-то справа, и я повернулась. Молодой человек лет двадцати пяти (из тех, чей возраст сложно определить), неуловимо, как мне показалось, похожий на Адама; дело было то ли в интонации, то ли в некой хрупкости облика, то ли во взгляде; так смотрел Адам лет в девятнадцать. — Я читал его книги, но не знал, что он был таким художником.
— Спасибо, — тихо сказала я, и он вдруг смутился:
— Извините, я не сразу узнал вас...
Я печально улыбнулась ему. Он смотрел на "Свет в отражении", я смотрела на него, и мне начало казаться, что это Адам — и что он улыбается как бы мне в ответ, рассматривая на выставке собственную картину.
Время расщепилось, отказалось существовать, и я прикрыла глаза...
19.01.2024
Ира уселась за стол и включила старенький ноутбук. Он отозвался странным дребезжанием, но заработал. Сломается ещё, а деньги на новый где возьмёшь... Ира подождала, пока он запустится, закрыла пару всплывших как обычно окон и открыла браузер. Вообще-то зайти в соцсеть можно было и с телефона, но дома ей больше нравилось делать это на ноутбуке; клацанье клавиатуры при наборе сообщений почему-то успокаивало. Он написал ещё час назад: "Привет. Как день прошёл?"
Ничего необычного. Ира стянула с волос резинку и расслабленно откинулась на спинку компьютерного стула. Прежде чем ответить, зашла в группу. Группа не обновлялась уже две недели, некрасиво... В отложке лежал пост со стихами Сологуба, который она не успела оформить до конца — так и не подобрала иллюстрацию. Скоро кто-нибудь обязательно напишет: "Паблик умер?" Ира вздохнула и полезла в сохранёнки, там обязательно должно было что-то найтись — картина Сомова или просто подходящее (атмосферное, как сейчас говорят) фото. Ира прикрепила изображение и нажала "опубликовать".
Рубрика с анкетами пустовала уже неделю. Ире пришла в голову идея создать её несколько месяцев назад. Конечно, группа, посвящённая искусству Серебряного века, с сайтом знакомств ничего общего иметь не могла, но это показалось удивительно логичным — люди, объединённые одним интересом, рассказывают о себе и находят общение. Его анкета появилась там довольно быстро: "Марик, 27 лет, рост 187, вес 75, волосы русые, длина зависит от душевного состояния, свободен, вредных привычек не имею, образование высшее, инвалидность 3-й группы (полностью независим). Ищу подругу для обсуждения прочитанного (иногда и просмотренного), для начала по переписке, потом будет видно. Интим не предлагать (по близкой душевной дружбе согласен на компромисс один-два раза в месяц, если вы нуждаетесь в этом до зубного скрежета, учащения сердцебиения в масштабах, опасных для жизни, утраты адекватной оценки действительности и проч.). (Дальше шло несколько скобочек.) Слушаю только классическую музыку и русский рок. Читаю всё, что читабельно, кроме романов со стереотипно выраженным полом автора. Если у вас есть свойство навязывать свои вкусы, не пишите мне". Страничка называлась Krulatyi Strannik, единственное фото — чёрный силуэт на стене.
Теперь они переписывались уже три месяца, но Ира так и не знала, как он выглядит. Её это не то чтобы волновало, просто пугало немного; вдруг ему не 27, зовут его по-другому, и вообще он маньяк? Бывают же именно такие интеллектуалы. Но она каждый раз прятала эту мысль подальше, стоило ей возникнуть. Да и фамилия у неё на странице была ненастоящая, фото одно, даже город не указала. А Марик и не спрашивал. Друзей у Иры не было, последняя подруга "потерялась" после выпуска, то есть лет двенадцать назад, а на работе в универе она со всеми мило здоровалась, но продолжительного общения завязать так и не удалось. Столько было книг, которые Ира обязана была прочитать, что ей некогда было слушать, как племянница Глафиры Петровны удачно вышла замуж, у Степана Андреевича проблемы с ипотекой, а кто-то сломал ногу. Нет, она вполне могла искренне порадоваться или посочувствовать, когда случалось так, что разговор был неизбежен, но вообще старалась не получать лишнюю информацию, чтобы не забивать "жёсткий диск" в голове. Марик загружал в её голову только то, что Ире было интересно, про себя писал редко, и это её устраивало. Она знала, что до окончания вуза он жил с матерью, которая знатно попила у него кровушки, потом свалил ("Я понял, если хочется ещё пожить, точно пора") и виделся с ней нечасто. Ира сама созванивалась с отцом только на праздники, чтобы услышать очередную порцию недовольства в свой адрес. Это было проще, чем попытаться разобраться в ней и наладить отношения. Когда-то Ира страдала из-за этого, но потом перестала. Что толку растрачиваться на людей, которые не желают признать, что ты не можешь быть их копией, и отказываются тебя слушать...
"Недавно с работы вернулась, — напечатала она. — Боюсь, порадовать нечем, второй день не читаю. Давление. Ты как?"
Ответ пришёл почти мгновенно, хотя до этого Марика час не было в сети. Наверное, сработало уведомление.
"А я сегодня читал Мережковского, про Терезу из Лизьё. Жаль, что он не успел закончить эту книгу. Вообще меня обе Терезы интересуют, Авильская и Малая. Я тут статью нашёл про образ Терезы Авильской в лирике Серебряного века, могу скинуть. Вдруг для твоей группы пригодится. Или просто почитаешь".
Файл со статьёй Марик прикрепил сразу, не дождавшись реакции. Ира улыбнулась.
"Статью посмотрю завтра, а книги читала. По-моему, я писала о них в группе. Если интересно, поищи по ключевым словам посты примерно пятилетней давности".
Хорошо было бы всё-таки с ним увидеться. Убедиться, что он настоящий (а какой ещё?). Или хотя бы поговорить по видеосвязи; скорее всего, он в другом городе сидит. Она у него так и не спросила про здоровье, очень неудобно было. А он не рассказывал. Странно, конечно, общаться с человеком, не зная ничего о его внешности. Ира рисовала себе сборный образ всего, что ей нравилось. Раньше она всегда ясно представляла тех, с кем общается, стоило прийти сообщению; даже то, с каким выражением лица и в какой обстановке человек ей пишет, хотя до Марика длительных переписок у неё не было очень давно.
"Может быть, ты всё-таки пришлёшь мне фото?" — спросила она, хотя боялась, что он заблокирует её после этого.
Что, если у него какой-то недостаток, и он не хочет его показывать малознакомому человеку? Наверное, стоило ещё подождать, прежде чем задавать этот вопрос...
"Может быть, лучше сразу увидимся? — ответил он. Если ты не испугалась, конечно..."
И опять эти скобочки.
"Я даже твоего голоса ни разу не слышала".
На экране всплыло новое окно и кнопки: принять или отклонить вызов.
— Ну привет, Ира. — Голос у него был приятный, наверное, тенор. — Теперь услышала. Так что насчёт встречи?
— Ты не спрашивал, в каком городе я живу.
— Я и так знаю, — ответил он со смешком.
— Интересно... Вот теперь мне точно пора начинать бояться.
— Давай завтра в кафе днём, если можешь. Которое на набережной. Там обычно много народу, если что. Часа в два.
— Марик... Можно вопрос?
— Можно, только я могу не ответить, — она поняла, что он улыбается.
— Хотя ладно, уже неважно... Тогда до завтра.
— До завтра.
Что-то в этом было неуловимо знакомое, но Ира никак не могла зацепиться за нужную ниточку. Поела кукурузных хлопьев, залив их питьевым йогуртом, пролистала статью, которую прислал Марик (она оказалась интересной), приняла таблетку от головной боли, поменяла постельное бельё. Совершала привычные однообразные действия, а на дне что-то ворочалось, но она не успевала это поймать.
Проснулась на следующий день Ира так поздно, что пришлось наскоро перекусить, собраться и ехать на набережную. Во время сборов она несколько раз успела передумать, потом успокоила себя тем, что там действительно должно быть много народу в выходной.
Оказалось, что приехала даже немного раньше и спустилась вниз покормить уток. Погода была хорошая, тёплый ветер, солнечно, и на душе было тепло, но как-то страшно.
— Привет, — сказал кто-то прямо над ухом.
Она вздрогнула и обернулась.
— Ой, привет. Как неожиданно... Как ваши дела?
"Вот странно, — думала Ира, — имя вылетело из головы. Надо же. А фамилия? Кущев, точно. Уже лет пять назад выпустился".
Кущев был умнее всех в группе, писал заумные пространные эссе, в которых всегда выражал личное (зачастую весьма своеобразное) мнение, носил только чёрное; сначала у него была очень короткая стрижка, а потом, когда волосы отросли, они всегда сомнительно свисали из-под капюшона толстовки, почти скрывая лицо. Делать ему замечания было бесполезно. Его не трогали, пару раз похулиганили и отстали. Она запомнила, как под её заголовком "Пять доказательств бытия Бога" на доске он (Ира узнала почерк) написал: "Бах, Вивальди, Моцарт, Бетховен, Чайковский".
Он стоял совсем рядом. Снял солнечные очки. Один глаз, пронзительно-синий, изучал её, другой, подёрнутый бельмом, не выражал ничего. Волосы, мягкие и волнистые, были забраны в аккуратный пучок. Ира подумала: оказывается, он красивый. Он улыбнулся. И она вспомнила, что его зовут Марк.
— Я думал, мы на "ты".
— Ты идиот, Кущев. Целый спектакль разыграл...
— Рад, что ты оценила.
Он рассказал Ире, как случайно нашёл её группу, узнал на фотографии и не решался написать. А потом она открыла рубрику с анкетами — и он опубликовал свою, чтобы она написала ему сама:
— Я думал, ты раньше догадаешься.
— Куда мне до тебя, манипулятор.
Они сидели на пледе, который предусмотрительно захватил Марк, у самой реки.
— Понимаешь, я нелюдимый самовлюблённый зануда, — говорил Марк. — Хотя это ты уже и так знаешь. Сам я себя самовлюблённым не считаю, но такой вывод неизменно делают окружающие, когда обнаруживают, что они мне неприятны. Я не то чтобы не люблю их... Пусть у них всё будет замечательно, мечты сбываются, желания исполняются, только меня в свою суету не вовлекайте, премного благодарен. Я сейчас, кстати, пытаюсь улучшить одну программу... Суть её в том, что ты можешь создать персонажа, подробно расписать его составляющие, загрузить изображения, а потом переписываться с ним. Возможно, потом ещё будет возможность позвонить. Мне в своё время такого очень не хватало... Никто не хочет слушать про Мережковского или Сологуба... Кроме тебя.
— Тебя это во мне и привлекает, да? — спросила Ира.
— По большому счёту, да. Надеюсь, это не обидно. Я рассчитываю, что ты всю жизнь будешь готова говорить про это. И про всё остальное.
— А я хочу тебя поцеловать. Можно?
— Только не взасос, — серьёзно сказал Марк. — Люди смотрят, и вообще я такое не люблю. Сразу ощущение, будто кто-то пытается меня съесть.
Ира мягко поцеловала его в щёку.
— А вот так даже приятно... Можно спросить, чего ты хочешь от этой дружбы?
— Ничего особенного. Я живу в трёшке, досталась по наследству. Если тебя не смущают горстки пыли на полу, переезжай. Я вообще редко делаю уборку, особенно в нежилых комнатах. Если не хочешь, просто будем видеться. Переписываться, как раньше. А там посмотрим. Романтика мне не нужна, для интима чаще, чем ты написал в анкете, у меня нет ни сил, ни времени. Мне интереснее с тобой разговаривать.
— Меня всё устраивает, — сказал Марк. — Давай ещё уток покормим.
02.03.2024
Нужно зайти за хлебом, сыром и замороженной вишней для пирога. Особенно важно — замороженная вишня. Сегодня второе воскресенье месяца, а значит, Эрик будет готовить вечером свой фирменный бисквитный пирог. Всё должно следовать расписанию. Если что-то от него отклонится, Эрик опять станет нервничать и какое-то время будет похож на поломавшийся механизм.
Как неудачно, что её вызвали на работу с утра из-за возни с документами, в самый выходной, надо же было придумать! Ну ничего, сейчас она зайдёт в магазин, возьмёт в придачу несколько сырков его любимой марки, потом вернётся домой, обмоется (на улице так жарко!), переоденется, Эрик начнёт возиться с тестом; потом она придёт на кухню и включит какой-нибудь фильм, и он будет подглядывать ей через плечо, затем они переместятся в комнату и досмотрят кино, а после поднимутся наверх и займутся сексом — десять минут, двенадцать, максимум пятнадцать, если есть настроение подольше пообниматься; они всегда занимались этим дважды в месяц, во второе и четвёртое воскресенье.
Эрик как-то сказал Анне, если ты хочешь чаще, реже или вообще не хочешь, скажи, пожалуйста, заранее, лучше дней за десять, чтобы я мог внести изменения в расписание и привыкнуть к этой мысли, иначе мне долго будет дискомфортно, ну, ты знаешь... Она знала, он терпеть не мог, когда что-то идёт не по плану; если экскурсия, которую он вёл, сдвигалась на час, у него перехватывало горло и падало давление, а если очередную иллюстрацию для книги требовалось сдать раньше (он совмещал два вида деятельности), он впадал в длительный ступор, даже если иллюстрация была готова. Но Анна и не думала что-то менять, её устраивала иллюзия незыблемости, часть которой составлял монотонный акт с его забавной вознёй.
Ей нравилось думать, что и через двадцать лет, когда она будет почти стара (недавно ей исполнилось сорок один), а Эрик — уже не молод (признаться, его прибавление в возрасте печалило её в разы сильнее), его веки будут так же быстро-быстро трепетать подобно крыльям бабочки, когда он приближается к финалу, а она будет испытывать странную нежность (не более), наблюдая эту особенность...
Они спустились вниз, нацепив одни трусы и футболки, чтобы поесть пирога, как всегда после "акта любви"; Эрик поморщился, когда Анна произнесла это вслух, чтобы немножко позлить его; он никогда не считал это любовью.
Ещё давно Эрик сказал ей, что люди путают секс с любовью, с влюблённостью, с чем угодно ещё, сакрализуют, воспевают, и это, безусловно, их дело, только не надо навязывать.
"Я могу удовлетворить эту физиологическую потребность, — он так и сказал, — с тобой, потому что ты мне тактильно приятна. Я не люблю здороваться за руку, это странно, и обниматься. Хотя нет, с тобой люблю. Я не хочу, чтобы у тебя сложилось ложное представление о моих чувствах, Анна. Я не влюблён в тебя и не испытываю к тебе сильного влечения. Я люблю тебя, потому что ты эстетически совпадаешь с моими представлениями о приятной и даже красивой внешности. Я люблю тебя, потому что ты меня понимаешь. Наконец, я люблю тебя, потому что мы подходим друг другу, потому что с тобой я чувствую себя так же, как наедине с самим собой".
Анна вспомнила его слова, наблюдая, как он разрезает ещё пышущий жаром и очень симпатичный пирог.
— Тебе такой кусок или больше? — спросил Эрик.
— Такой же, как тебе, а то будешь переживать, что отрезал мне меньше, и они не равны друг другу.
— Сейчас сбегаю за линейкой, — Эрик хихикнул. — Держи.
Они сели за стол, она попробовала немного и потянулась, чтобы поцеловать Эрика.
— Кажется, второй раунд не был внесён в расписание, — пробормотал он с видом человека, столкнувшегося с непредвиденными обстоятельствами, но потом снова хихикнул и чмокнул её в ответ. — Вкусно?
— Очень. Как обычно.
Ему было тринадцать, когда они познакомились, ей двадцать шесть. Он был очень красивым и очень мрачным ребёнком, словно вышел из готической сказки. Она даже представила, что он живёт в огромном особняке с остроконечными башенками, и по ночам боится выходить из комнаты, потому что в коридорах кто-то стучит башмаками и тихонько подвывает.
— Я не знаю, что с ним делать, — сказал его отец. — Видите ли, моя первая жена, его мать, умерла пару лет назад. Она была, — он запнулся, — немного странная. Они с Эриком прекрасно ладили, а меня он всегда сторонился. Когда её не стало, оказалось, что я совершенно его не понимаю. Он был на домашнем обучении, жена настаивала, поэтому друзей у него нет. Он вообще не любит говорить с людьми, только со своими фарфоровыми фигурками беседует, они их вместе собирали. Каждое утро расставляет перед собой на столе и никому не разрешает их трогать. Однажды так посмотрел на меня, когда я задел одну из них, я думал, он на меня бросится. И мачеху, по-моему, он ненавидит... Да, я женился снова, вы же понимаете, я живой человек, — он как будто оправдывался. — И теперь Эрик пугает младшего. Подойдёт к кроватке и как уставится своим мрачным взглядом, пока тот не начнёт орать от ужаса. А Эрик улыбнётся, щёлкнет его по носу и уходит к себе, — он развёл руками.
— Здесь ему будет хорошо, — слащаво разулыбалась директор. — У нас замечательный психолог, — она кивнула в сторону Анны.
Анна молчала и смотрела на отца Эрика с неприязнью. Ребёнок травмирован смертью матери, с которой был близок; пережить такое в довольно раннем возрасте... А отец женится снова, заводит ещё одного ребёнка, вместо того, чтобы создать для Эрика обстановку, в которой он сможет исцелиться.
— Послушайте, Анна, отец платит нам достаточно, чтобы привести его в порядок, — говорила ей потом директор. — А вы Эрику потакаете. Все мальчики у нас аккуратно подстрижены, а у него волосы ниже плеч, и он выбивается из коллектива, на что это похоже!
— Во-первых, он всегда причёсан и забирает волосы в пучок, — возражала Анна. — Во-вторых, он страшно боится ножниц. Один раз, когда я заговорила об этом, его вырвало. Он в порядке, но у него есть особенности, которые не являются болезнью, и с ними придётся смириться, в том числе, отцу. (Про себя Анна подумала: если Эрик вообще захочет с ним общаться, когда вырастет.)
Он ненавидел стричься, ненавидел, когда во вторник происходило что-то, обычно случавшееся в четверг; он привёз с собой фигурки, каждое утро расставлял их, протирал по очереди мягкой тряпочкой и целовал в лоб маленькую пастушку, которая ему особенно нравилась. Он всегда держался в стороне и почти ни с кем не общался; обычно тихий и спокойный, один раз он неожиданно заехал обидчику кулаком в нос, когда тот стал дразнить его.
— Я считаю ниже своего достоинства драться, — сказал он Анне. — Мои руки созданы для другого. Но он мне надоел. Сегодня суббота, и в субботу меня обычно никто не трогает. Он нарушил мой покой.
Анна была единственной, с кем Эрик разговаривал — не односложно, не механическим тусклым голосом, а вполне естественно, хотя и очень тихо. Он показывал ей свои рисунки; обычно на них можно было увидеть персонажей его любимых сказок. Она никогда не говорила: "Ой, а что это у тебя?", "Это же пастушки, да?", как обычно говорят даже совсем большим детям, потому что он бы посмотрел на неё в ответ с видом: "Вы сами не видите? Зачем вы задаёте бессмысленные вопросы?"
— Я не люблю говорить с людьми, потому что не хочу тратить свои силы на то, чтобы выделить из словесного потока хоть что-то полезное, — как-то сообщил он Анне. — Я очень устаю от информационного шума, устаю, потому что обычно люди обсуждают то, что меня совершенно не интересует или раздражает.
Она не знала, что купить Эрику на день рождения, потому что обычно покупала здешним детям только сладости, но в итоге подарила ему дорогой набор акварельных красок и альбом фламандской живописи. Она зашла к нему в комнату; он стоял в пижаме у окна, волосы чуть вьются по плечам, голова наклонена, пальцы осторожно касаются фигурки. Картина "Маленький ангел недавно проснулся".
— Спасибо, — его голос звучал как-то особенно тихо. — Мама любила Брейгеля и Вермеера.
— Можно обнять тебя? — спросила Анна.
Он кивнул.
— С днём рождения, Эрик, — прошептала она.
В выпускном классе ему уже исполнилось восемнадцать. Когда он заходил к ней, она не работала с ним, как раньше; они просто разговаривали.
— У вас есть кто-нибудь? — спросил он однажды.
Она посмотрела на него немного удивлённо.
— Нет. А почему вы спрашиваете?
К людям от шестнадцати она всегда обращалась на "Вы".
— Просто, — он пожал плечами. — А секс у вас был?
— Не думаю, что это уместный вопрос.
— Вы стесняетесь? — он улыбнулся.
Она подумала, что, наверное, его улыбка выглядела точно так же, когда он доводил младшего до крика.
— Допустим, был. Один раз и давно.
— И как?
— Не знаю. Наверное, много шума из ничего.
— Хотите помочь мне расстаться с девственностью? — он продолжал улыбаться.
— Это шутка?
— Нисколько. Или я не кажусь вам привлекательным?
— Я не знаю, что такое сексуально привлекательный, — ответила она. — Но вы очень красивы. И приятны.
Он сидел напротив неё, очки в тонкой оправе, белая свободная рубашка, высокая шишечка, похожий на работника Небесной Канцелярии, который собрался составлять отчёт.
— Тогда почему нет? Мне казалось, мы подходим друг другу.
— Это не положено. И меня могут уволить.
— А мы никому не скажем. Сегодня воскресенье, почти все на прогулке. — Вот откуда они пошли, эти воскресенья. — Если вы действительно не хотите, я уйду. Извините, Анна.
Она поняла, что хочет; не на уровне влечения, она была возбуждена довольно слабо, но потому, что он был очень милый, приятный, хрупкий и красивый; потому, что она любила говорить с ним и рассматривать его рисунки, потому, что он был эстетически замечателен, как скульптурка, и ей хотелось почувствовать его тепло, его присутствие.
— Вам было приятно? — сказал он после.
— Вполне.
Он сел напротив и опять смотрел на неё, как ангел, сосредоточенно высчитывающий объём души какого-то грешника.
— Но вы не закончили.
— Я не ради этого хотела быть с вами.
— А ради чего?
— Чтобы прикоснуться к прекрасному.
Он снова улыбнулся, уже иначе, без лукавства.
Анна, конечно, хотела быть порядочной. Сначала уговаривала себя серьёзно поговорить с ним до выпуска, потом после, но в итоге малодушно решила, что эти отношения ему же во благо и расставаться с ним нельзя, он и так пережил страшную потерю. Она уволилась, сменила вид деятельности, стала заниматься переводами, а через полтора года после выпуска они расписались. Все, с кем она общалась, отнеслись к этому нормально, только сестра покрутила пальцем у виска и сказала: "Нашла себе сыночка с протекающей крышей", после чего Анна несколько лет с ней не разговаривала.
— Задумалась о чём-то? — Эрик поддел вилкой вишенку.
— Да... У меня же завтра выходной.
— А у меня, увы, нет. Экскурсия по расписанию.
— Значит, я пойду на твою экскурсию, а потом поедим и погуляем, если не будет такой жары. Или у тебя были другие планы?
— Как раз не было, и я мучился из-за того, что не мог их придумать... Хочешь ещё пирога?
29.03.2024
Астрид возвращалась из командировки поездом. В вагоне было очень душно. Июльское солнце подсветило немытые окна и пыль в уголках рам, занавески слабо развевались. Она шла и считала купе: раз, два, три... Облегчённо выдохнула, оказавшись внутри, хотя там было ещё жарче. Открыла посильнее окно и, усевшись в кресло, стала рыться в рюкзаке в поисках бутылки газировки.
— Здравствуйте, — послышался у неё над головой высокий мужской голос. — Похоже, мы соседи.
По возрасту — непонятно, где-то за тридцать (может быть, больше, она никогда не умела определять возраст, особенно у некоторых людей), мягкая улыбка, но взгляд очень печальный; чуть вьющиеся светлые волосы отпущены ниже подбородка. Капельку полноват, как раз настолько, чтобы аккуратные черты выглядели очень мило. Астрид как будто просканировала его взглядом — и сама этого смутилась.
— Похоже... — Она постаралась улыбнуться в ответ.
— Гадкая жара... Хорошо, что уже возвращаюсь домой, — он снял пиджак, поправил белую футболку и плюхнулся в кресло напротив. — А вы?
— Я тоже. Из командировки.
Она узнала, что его зовут Елизар, и он занимается организацией мероприятий, хотя по образованию художник. Она вспомнила, что слышала его фамилию, он иногда выставлялся. С ним было легко говорить обо всём. Пара забавных историй с работы, фильм, который вышел недавно и который они оба уже посмотрели, рассказ, который ей понравился — и который он тут же прочитал с телефона, чтобы обсудить... Это было почти странно.
— Хотите печенье? — спросила Астрид.
— Да, спасибо. — Он вытащил из пачки свежий одноразовый платок и взял им пару штук.
Она смотрела, как аккуратно он ест. С её стороны это было глупо и нелепо (спиной — почти подросток неопределённого вида со стриженным затылком, анфас — усталая печальная переводчица сорока лет), так изучать его и позволить себе поверить на несколько часов, что она может быть кому-то интересна. Бывший муж очень старался, чтобы Астрид потеряла веру в себя и свою нужность. И она потеряла, пока не ушла от него, а потом просто наплевала на всех. Пять лет жила его жизнью, делала вид, что он понимает больше, а потом, услышав: "Связался с недоженщиной, которой даже родить не дано. Ни длинных волос, ни груди. Думал, хотя бы удобной будет, но нет, ещё что-то строит из себя", — быстро собрала чемодан. Потом удивлялась, зачем ждала так долго, надо было сразу бежать. С такими ведь от одиночества спасения нет, они способны только множить отчаяние, внушать чувство вины и ненависть к самой себе...
— Вы замужем? — вдруг спросил Елизар.
— В разводе. Очень давно. Это скучная история. Под названием "Типичный самец человека". Вы извините, что я так...
Он усмехнулся.
— Да нет, я понимаю, — он помолчал минуту. — Знаете, с вами так просто и естественно разговаривать... Вот скажите, вам нравится этот мир?
Астрид пожала плечами.
— Я привыкла, наверное. И стараюсь не думать об этом. Конечно, мне нравятся музыка, живопись, литература, кофе, шоколад, тёплый ветер, спать допоздна, неприличные фантазии... Именно фантазии. Я давно считаю, что реальность скроена так, чтобы ни одна мечта не воплотилась до конца — или не воплотилась вообще. Или чтобы ты смотрел, как твоя мечта воплощается у кого-то другого. Я не знаю, зачем это нужно. Чтобы было к чему стремиться и на что надеяться? Но с возрастом надежды остаётся всё меньше. Просто плывёшь по течению и занимаешь себя привычным, чтобы оставался какой-то смысл... Да, Елизар, мне нравятся сотни вещей — и ещё сотни вещей вызывают во мне ужас, отвращение, непонимание, зачем они появились и успешно существуют с начала времён.
— Я хочу рассказать вам, Астрид... Я не знаю, может быть, вы сочтёте, что я сумасшедший, рассказывать такое почти незнакомому человеку, что я испортил вам поездку... Просто у вас во взгляде есть что-то — даже не беда, а след того, что этот мир будто не принял вас... — Он глотнул холодного кофе. — Я раньше, очень давно, жил, ничего не замечая, в своём коконе, полагая, что меня ничего не коснётся, даже мысли не допуская о том, что случается у других. А теперь думаю, те, кто живёт так, величайшие счастливцы или величайшие глупцы? Или что-то третье, худшее? Забавно, что внешне оно меня не коснулось, я мало изменился с тех пор, и по моему лицу не скажешь, что у меня раскроена душа. Я ещё учился в академии, когда познакомился с девушкой немного старше. Она была очень далека от меня душой, но я не замечал этого, потому что она мне нравилась. У неё был трёхлетний сын от какой-то случайной связи, чудесный ангелок, словно с картины... Мне кажется, я женился на ней для того, чтобы помочь ему, чтобы дать ему семью, воспитывать его в любви к красоте, к искусству, к жизни. Я усыновил его. Я почти не замечал, что ей он не интересен, что она ревнует меня к нему, что у нас не получается семьи втроём. Она хотела ещё детей, а я считал, что должен дать ему всё, что могу. Я всегда боялся этого в детях, незнания, кем они вырастут, но в отношении этого ребёнка у меня не было сомнений. Он был такой умный, талантливый, очень светлый и добрый. — Астрид увидела слёзы в его глазах. Она не хотела останавливать его, только обнять и утешить, но Елизар был чужой ей, и она испугалась этого порыва. — Ему было восемь, когда ему поставили диагноз. Он сгорел очень быстро... Ничего не помогло. Что он сделал в своей жизни? Растоптал муравья? Случайно раздавил жучка на асфальте? Не хотел делать уроки? Эта глава для меня навсегда закрыта. Я не смог это пережить, никогда не смогу... Когда его не стало, оказалось, что мы с ней совершенно чужие друг другу. Сейчас у неё новая семья, дети, с виду все счастливы. Знаете, мои родители удивляются, переживают, почему я всё ещё один, а я так и не встретил ту, для которой меня было бы достаточно. И которая вообще бы хотела иметь дело с человеком, который никогда не сможет отпустить своё горе, только спрятать на время.
— Можно, я вас обниму? — всё-таки спросила Астрид.
Он кивнул. Она села на краешек его кресла.
— Я знаю, что бы я ни сказала, это вряд ли поможет... Но вы очень хороший человек. Вы способны на любовь. Это большая редкость. А те, кто не захотел вас разглядеть, дурные люди.
— Спасибо вам. Я бы очень хотел увидеть вас снова. Если хотите, вот мой телефон, позвоните завтра после одиннадцати, я всегда долго сплю, увы... Я буду ждать. Сходим куда-нибудь.
— Я позвоню.
Дома Астрид, устроившись на подоконнике, нашла в сети его страницу. На паре очень старых фотографий он был с мальчиком. Кошка запрыгнула к ней на колени.
— Сейчас я тебя покормлю, сейчас... Негодница моя, я скучала. Хорошая моя... — Шерсть на спинке у неё под рукой стала мокрой.
Она позвонила ему после двенадцати.
— Я так рад вас слышать. Целый час смотрел на телефон, думал, вы уже не позвоните.
— А я только проснулась... Вы знаете, у меня сегодня есть некоторые дела, которые уже не получится отменить, но вы приезжайте вечером, где-то в восемь... Я пришлю адрес. Знаю, как это звучит, но мы уже не в том возрасте, чтобы заботиться о таких вещах. Я хочу, чтобы никто не мешал мне даже просто смотреть на вас и говорить с вами.
Он приехал ровно в восемь. Принёс ей пару книг.
— Я подумал, вы не любите цветы, да и для меня это немножко пошло, что-то странное, не про нас... Угадал ведь?
— Угадали. — Она улыбнулась.
Они выпили чаю на кухне и прошли в комнату.
— Как интересно... Здесь на стене строчки из ваших любимых стихов?
— Да.
У неё действительно висели в белых рамочках отрывки из стихов, выписанные ей самой.
— "Медленный танец и ангельский звук песнопений, краски смешались и стали почти неземными. Что это с ней... почему он встаёт на колени... Что это с ними?" — зачитал он. — Прокошин. А я слышал эти стихи. "Выйти из дома, пройти мимо старой котельной..." Они же?
— Это удивительно. У меня из знакомых никто их не знает. А ведь так красиво, так нежно и откровенно, открыто...
— Очень красиво, — прошептал Елизар, опускаясь на пол перед ней. — Можно?
Он стал целовать ей колени. Осторожно, как-то по-юношески, и ей вдруг показалось, что им обоим по семнадцать лет, и нет ни прошлого, ни будущего, только одно прекрасное настоящее... И ничего сегодня не произойдёт, только полуневинная робкая нежность таких юных, таких искренних, таких старых, измученных, истосковавшихся, но очень живых людей...
Она погладила ему волосы.
— Вы такой чудесный...
Он поднял на неё глаза.
— Может быть, у Вселенной всё-таки проснулась совесть, если мы встретились?..
23.06.2024
Пробило полдень. В покоях принцессы Марики суетились расторопные служанки. Тончайший шёлк, серебряная парча, шлейфы, расшитые гирляндами золотого кружева, жемчужная вышивка... Принцессу ждали на примерку: несколько ночей лучшие швеи королевства трудились над нарядами для бала. Король не поскупился, потратив на ткани и украшения изрядное количество золотых монет. Но Марика была равнодушна к такой роскоши. Вот и теперь её искали по всему зáмку, чтобы облачить в лучший наряд и завершить последние приготовления.
Марика сидела в библиотеке у окна. На ней было простое серое платье, тёмные волосы распущены. Раскрытая посередине книга лежала у неё на коленях, но принцесса отвлеклась от чтения и мечтательно созерцала прекрасный розовый сад, вид на который открывался из библиотеки. Старенький хранитель книг, выглянувший из-за высоких полок, покачал головой. Бедняжка... Чужая в этом замке. Подданные любят её, отец осыпает драгоценностями, у её ног все земные блага, но разве в этом для неё счастье?
Тяжёлые двери распахнулись, и в библиотеку вошёл король. Марика обернулась.
— Опять прячешься, дитя моё, — сказал он ласково, но здесь же нахмурился. — Тебя уже заждались.
— Я знаю, отец, ты думаешь, что поступаешь верно, — печально проговорила Марика. — Заботишься о королевстве, обо мне...
— Воспитание тётки сказалось на тебе пагубно. А я ведь не хотел, чтобы ты несколько лет провела при монастыре, но твоя дорогая матушка решила, что принцессе необходимы скромность, добродетельность, усердие в молитве... Скажи мне, — король сел рядом с дочерью, — почему ты не можешь быть такой, как принцессы соседних королевств? Они жизнерадостны, веселы, любят балы и наряды, а свободные часы проводят за вышиванием — или за невинными играми на свежем воздухе. Ты же всё время предаёшься меланхолическим мечтам и днями не покидаешь это затхлое пыльное место... — он вздохнул.
Умная принцесса — наказание. Принцессе полагается быть хорошенькой, обладать лёгким нравом, уметь завлечь жениха в свои сети и удачно выйти замуж за какого-нибудь герцога или принца... А его Марика, может быть, и красива, только сразу видно, что очень уж непроста. Кому нужна её тонкая душа, её вечная созерцательность, её поэмы об ангелах и смерти? Так недолго и старой девой остаться. А её тётка, сестра королевы... В семнадцать лет бежала в монастырь, чтобы избежать замужества, потом стала настоятельницей. Нет, не стоило отправлять к ней Марику.
— Я говорила тебе, отец, — произнесла Марика задумчиво, снова любуясь садом. — Я хочу вернуться в монастырь. Тётя говорила мне, есть служение через созерцание, через уход в себя, познание собственной души, отрешённость и уединение. Тебя это очень расстраивает, и мне горько это видеть, — она неловко поправила рукав платья. — Я люблю свой дом, люблю этот сад... Он так прекрасен, и мне нравится думать, что иногда по ночам ангелы спускаются на землю и гуляют по нему, сложив за спиной свои чудесные белые крылья... Как бы я хотела оказаться среди них в эту минуту! Быть одной из них... Но я всего лишь маленькая грешница, — грустная улыбка тронула её губы. — Я не хочу уезжать, отец. Я бы осталась здесь, если бы ты позволил мне жить так, как просит моя душа. Если бы ты продал все роскошные наряды другим принцессам, раз они так любят их, а деньги раздал беднякам. Как было бы хорошо, если бы таких нарядов не существовало вовсе... Если бы ты никогда больше не дарил мне драгоценностей, а переплавил всё золото в монеты, чтобы тоже раздать их. Оставил бы только серёжки, которые мне дарили в детстве, они мне дороги. Видишь, я всё-таки грешница. И никогда бы не говорил со мной о замужестве. Не сердись, отец, — Марика погладила его по руке. — Я привыкла поступать так, как велит мне сердце. Я знаю, не будет мне счастья от мужа. Не суждено. И это так странно, я будто ищу чего-то, кого-то, но назвать — не могу. Может быть, я и правда хочу лишь гулять с ангелами по нашему саду и слушать, как они поют своими небесными голосами... — она замолчала.
— Бал состоится через несколько дней, — сказал наконец король. — Уже начали съезжаться гости.
— Пусть будет бал, — тихо ответила принцесса. — Но я не явлюсь на него. Даже если ты заставишь меня, даже если потом велишь запереть в самой высокой башне, куда ведут бесчисленные ступени... Я найду способ сбежать, отец. Прости меня. И я не поменяю своё простое платье на эти отвратительные в своей роскоши наряды. Ты ведь всё знаешь, — она внимательно посмотрела на отца. — Ты знаешь, что этим герцогам, баронам, принцам нужна не я. Я всего лишь дорогая игрушка, идущая в довесок к целому королевству.
— Ты слишком умна, а потому самовольна, — с печалью произнёс король. — Я не могу тебя вразумить. Ты оставляешь королевство без правителя, ведь я уже стар. Конечно, всегда найдутся дальние родственники, готовые занять трон. Но... — он махнул рукой. — Я не стану запирать тебя в башне. Ты говоришь об ангелах, Марика, о созерцании... Всё это чудесные мечты, но ты словно живёшь не здесь. Жизнь проходит мимо тебя, и ты не замечаешь её, потому что тебе нужно что-то совсем иное. Что-то, чего нет на свете... Бедное дитя. Я всё надеялся, что ты переменишь своё решение, но теперь вижу, что напрасно... — он отвернулся.
Марика ничего не ответила. Она вышла из библиотеки и спустилась по широким ступеням в сад. Ей хотелось побыть одной. Она гуляла медленно — и сама не заметила, что сад кончился. Вдруг Марика увидела, как стражники пытаются задержать какого-то юношу.
— Что произошло? — спросила она, подойдя ближе.
— Ваше Высочество, какой-то бродяга просит еды и питья. Говорит, что странствовал, но уже возвращается домой, и у него кончились последние деньги.
Тот, о ком они говорили, повернулся к Марике. Светлые спутанные локоны обрамляли его тонкое лицо, а серые глаза смотрели отрешённо и печально. Одет он был очень скромно.
— Я не бродяга, Ваше Высочество, — произнёс он робко. — Я странник. Зовут меня Анжей. Отец мой — бедный художник из соседнего города. Год назад я решил повидать Божий мир и отправился странствовать. Отец дал мне немного денег, но...
— Странно всё это, Ваше Высочество, — оборвал его один их стражников. — Выглядит как блаженный, одет как бедняк, говорит как принц...
— Ты похож на ангела, — прошептала Марика. — Из тех, что гуляют по нашему саду. Ты пришёл за мной. Но где твои крылья?.. — она смолкла, а потом велела стражникам отпустить его. — Пойдём, Анжей, я проведу тебя на кухню. Ты, наверное, очень устал.
— Не беспокойтесь, Ваше Высочество, — слегка улыбнулся Анжей. — Мне бы только немного поесть — и дальше в путь. К вечеру добреду до своего города, а там и до дома недалеко.
— Значит, через час-другой ты покинешь наш замок, — печально проговорила принцесса. — Неужели ты и вправду сын бедного художника?
— Отец рассказывал, что нашёл меня в лесу в одной рубашонке, — простодушно признался Анжей. — Я не знаю, кто мои родители и почему решили от меня избавиться... Какой прекрасный сад, — он огляделся вокруг. — Я мог бы попробовать написать его. Я люблю рисовать, хотя и не слишком талантлив. Отец учил меня сам.
— Может быть, ты всё-таки останешься? Хотя бы ненадолго, — Марика не могла объяснить, почему так хочет этого. То, что она чувствовала, не было похоже на влюблённость.
— Какой от меня прок, Ваше Высочество... Правда, одно время я работал на конюшне и хорошо знаю лошадей. Если вам нужен конюх...
— Нет-нет! — Марика вздрогнула при мысли, что этот прекрасный юноша будет выполнять такую работу. — Ты можешь стать придворным художником... Если мой отец позволит. Нынешний уже забыл, как держать в руках кисть.
— Благодарю, Ваше Высочество, — смутился Анжей. — Знаете, это странно, но ваше лицо кажется мне знакомым... Наверное, дело в том, что оно напоминает мне лик с росписи в нашей церквушке, над которой работал отец. И этот замок... Как будто я бывал здесь когда-то очень давно. Словно во сне.
Они прошли на кухню, и Марика велела подать лучшее угощение. Повара и служанки неодобрительно косились на странного гостя.
— Скоро наша принцесса-монашка начнёт юродивых привечать, — пробормотала одна так, чтобы Марика не услышала.
— Лучше бы нашла себе достойного жениха, — поддакнула другая.
Марика ничего не замечала, её мысли были заняты одним: как уговорить отца не прогонять Анжея?
— Кто-нибудь видел принцессу? Вечно она заставляет искать себя по всему замку!
В кухню вошла королева.
— Марика! Вот ты где, дитя моё. Я хотела поговорить о твоём решении. Король передал мне, что ты хочешь пропустить бал... — она вдруг заметила Анжея и побледнела. Тот спешно поднялся из-за стола.
— Ваше Величество, не извольте гневаться. Её Высочество милостиво позволила мне...
— Кто ты? — прервала его бледная как снег королева, ухватившись обеими руками за спинку стула. — Как тебя зовут?
— Анжей, Ваше Величество, — скромно ответил юноша. — Я сын бедного художника. Я уже рассказал Её Высочеству, что возвращаюсь домой после года странствий.
— Этого не может быть, — прошептала королева. — Не может быть. Она сказала мне, что ты убежал, потерялся, что она звала тебя, но сама чуть не заблудилась... —королева бессильно опустилась на стул. — Она ненавидела меня... Родила от короля сына и хотела, чтобы он унаследовал трон. Бастард! Сын служанки! Я уже потом узнала, что ребёнок был не её покойного мужа... Я доверяла ей, как себе. Она думала, у нас с королём уже не будет детей, но потом родились близнецы. Мальчик и девочка. Эти глаза, эти неземные глаза, которые были у тебя с рождения... Сколько раз я представляла, что ты замёрз до смерти, что тебя загрызли звери! Тебе было всего два года... — королева упала на колени и простёрла к Анжею руки. — Мальчик мой любимый! Прости меня! Прости...
Марика заплакала.
* * *
Анжей остался в замке. Он любил уединение и поселился в невысокой башне. Его названый отец, которому не хотелось покидать родной город, по распоряжению королевы переехал в новый уютный дом, получил достаточно денег, чтобы безбедно прожить до глубокой старости — и теперь мог сколько угодно корпеть над картинами, которые всегда мечтал написать. С появлением брата Марика наконец поняла, кого искала её душа. Она поднималась в башню, играла ему на лютне и пела, а он рисовал её, читал её поэмы и молился вместе с ней. Когда он спускался, они гуляли по саду, катались на лошадях или сидели в библиотеке. Брат и сестра очень любили друг друга.
Через десять лет умер старый король, и Марика стала королевой. Анжей сам опустил корону на её голову и опустился на одно колено, но она сказала ему: «Я недостойна того, чтобы ты стоял передо мной на коленях».
Иногда он покидал замок, чтобы помочь людям, навещал больных и бедных, давал им деньги. Марика очень тосковала и каждый вечер выходила на балкон посмотреть, не едет ли милый Анжей. А когда он возвращался, они обнимались, и он целовал её в лоб, а потом она играла ему на лютне — и всё повторялось. Люди любили их, хотя находились и те, кто в глубине души желал им зла.
Двадцать спокойных и благодатных лет правила Марика. А потом Анжей заразился от маленького сироты, о котором заботился, и угас за несколько дней. Марика была безутешна. Несколько месяцев длилось её горе, пока однажды утром она просто не проснулась. Служанка клялась, что заходила ночью проверить госпожу и видела, как дверь, ведущая в сад из её покоев, распахнулась, и хрупкий ангельский силуэт с большими серыми глазами на тонком лице поманил Марику рукой. Она поднялась и пошла ему навстречу. Они взялись за руки — и оба, прозрачные и невесомые, растворились в ночном воздухе.
Старый замок, давно заброшенный, стоит до сих пор. Иногда проходящему мимо путнику мерещится в оконном проёме одной из башен мерцание двух полупрозрачных хрупких силуэтов. Он идёт туда, заворожённый, с надеждой поднимается по обветшалым ступеням старого замка, но там уже никого нет. Только слабая серебряная дымка ведёт из оконного проёма ввысь, к самым звёздам...
31.07.2024
Нежный благодатный полдень, тёплый, но не жаркий, светлый, почти белый, абсолютно невинный расцветал в небе.
Он созерцал розы в своём маленьком саду, прижимался щекой к бархатным нераспустившимся бутонам, рассматривал каждый, подсчитывал, сколько их осталось. В хорошую погоду она всегда выходила на прогулку; путь её пролегал мимо его жилища и чудесного сада.
— Добрый день! — произнесла она, как делала обычно, и он откликнулся на её слова.
— Посмотрите, какое чистое небо сегодня! После того как почти неделю шли дожди... А какие розы! Белые, хрупкие, эти лепестки с нежной каймой... Идите сюда.
Она приблизилась и коснулась рукой одного из бутонов.
— Они так прекрасны, словно их вывели на небесах...
Она посмотрела ему в лицо. У него был блаженный потусторонний взгляд, глаза распахнуты в умилённом восхищении. Она даже не была уверена, что он видит её. Будто она сама была нужна ему лишь для того, чтобы разделить с кем-то это восхищение. Он был очень худой и бледный, спутанные локоны, давно не знающие ножниц, струились по плечам. Она подумала, что он бледен, потому что мало ест и мало спит, всё время посвящая молитве, уходу за садом и созерцанию.
Каждый раз во время их встреч она забывала, что ему исполнилось уже двадцать пять лет, до того он был хрупок, почти прозрачный и бесплотный, играющий в своём саду, как восторженное дитя. Она знала, что он из состоятельной семьи и дядя посылает ему деньги, но это мало касалось его. Летом, в жару, он мог, босой, в простых штанах и в разорвавшейся на плече рубахе, не замечая ничего вокруг, прийти в маленькую церковь, единственную в этом городке, сесть где-нибудь в углу и просидеть так весь день. Его давно никто не пытался выгнать и никто не трогал, хотя девушки, завидев его на улице, посмеивались над ним и выкрикивали непристойности, которых он, казалось, не слышал или не понимал, только глядел на них растерянно, будто они говорили на чужом ему языке. Он любил говорить сам с собой, спорить и обличать самого себя; несколько раз она слышала, как он доказывает что-то кусту роз. Он читал религиозные и философские трактаты, но это не делало его взрослее и приспособленнее к земной жизни.
— Вы не хотите зайти? — спросил он, часто моргая глазами, как делал всегда, когда волновался. Она улыбнулась и кивнула.
Нежное сияние словно исходило от его тонкой фигуры, от его светлых волос, бледного лица, больших восторженных глаз; это сияние грело, обволакивало, обнимало её. Когда она находилась рядом с ним, ей всегда казалось, что он делает её лучше, чище, достойнее одним своим присутствием. Это сияние, это ангелоподобное состояние, в котором он пребывал, которое он взлелеял в себе, отвергнув любую другую природу, оторванный от земли, стремящийся к вечному блаженству, приводило её душу в состояние возвышенной экзальтации. Она видела в нём совершенное создание Божье, человека, наиболее приближенного к духовному идеалу. Бог создал его наивным и невосприимчивым ко многим вещам, оградив от тягот выбора и нужды постоянно усмирять самое себя. Ей хотелось упасть перед ним на колени, хотелось, чтобы он коснулся поцелуем её лба, ощутить на своём лице дуновение Божьего дыхания.
Они вошли в дом. На кухонном столе стояли оставшиеся после завтрака стакан с недопитым молоком и тарелка с порезанным хлебом.
— Я заварю чай, — сказал он и чуть улыбнулся.
От солнечного света, ударявшего в окно, его сияние стало ещё ярче. Она едва слышно ахнула, охваченная чувством, которое обычно посещало её в церкви, когда свет проникал в огромные витражные окна — и всё наполнялось им, разгоралось ослепительным Божественным пламенем.
Чай был терпкий и горячий; она, кажется, обожглась, но почти не заметила этого. Он молчал, о чём-то задумавшись; тонкие пальцы, не знавшие работы тяжелее, чем ухаживать за розами и складываться в молитвенном жесте, рассеянно поглаживали ободок чашки. Она боялась, что он в любой момент может очнуться от размышлений и прогнать её, подумав: что эта незнакомка делает в моём доме? Но когда его взгляд упал на неё, он снова улыбнулся своей тихой странной улыбкой, вмещающей то, что невозможно облечь в человеческие слова.
— Давайте вернёмся в сад, — предложил он, когда с чаем было покончено.
Каждый раз, когда она бывала у него, когда он хотел её присутствия, она не могла понять, имеет ли на это право — и повторится ли это. Они гуляли по саду, и он показывал ей, где что растёт, сам — главный цветок этого дивного уголка.
— Я хочу ещё посмотреть на розы, — произнёс он, когда они подошли к небольшой деревянной скамейке.
— Могу я посидеть здесь? — спросила она.
Он кивнул. Когда он ушёл к розам, она достала бумагу, карандаш — и стала рисовать его. Завиток к завитку, чёрточка к чёрточке... Она знала, ей не дано передать его сути, но ей так хотелось его запечатлеть, пока он отчего-то нуждается в ней — и его черты совсем свежи в её памяти.
Она не слышала его шагов и не успела спрятать листок. Она не знала, смутился он или нет; взгляд его был печален.
— Вот, возьмите, — он протянул ей розу, благоухающую и чудесную. Он держал её так бережно, будто она была бьющимся у него на ладони сердцем. — Засушите на память обо мне.
— Но почему? Разве вы уезжаете?
— Нет, — грустно проговорил он. Она не знала, каким нелепым он часто кажется себе, а особенно в такие минуты. — Наверное, однажды вам надоест навещать эту отшельническую обитель. Когда-нибудь вы откроете альбом и найдёте там мою розу... Оставьте мне рисунок. Я никогда не думал, что меня можно так изобразить.
«Не говорите так, — хотелось сказать ей. — Для меня вы священны, вы смысл, который так трудно обрести на земле. Вы вечность, Божественная радость, ангельское сияние, спасение моё. Я живу для того, чтобы видеть вас, чтобы ощущать ваше присутствие. Я бы хотела слиться с вами в единое существо, иначе, чем это обычно пытаются сделать, стать единым сиянием, единой мыслью, идеей, светом. Чтобы наши души, минуя телесные преграды, соединились в единую духовную благодать. Только это есть истинно, ценно, вечно, и рядом с вами я чувствую, как моя душа облекается вашей, как она очищается чудесным преображением».
— Если я когда-нибудь не приду, это будет значить, что я умерла, — сказала она тихо.
Приблизившись, он едва ощутимо коснулся поцелуем её лба. Она увидела, что он плачет, и, обняв его, погладила его по волосам. На скамейке лежал её рисунок, а на рисунке — белая роза, такая же хрупкая, невинная и прекрасная.
23.08.2024
Мила торопилась домой. Она всегда торопилась домой после работы, будто боялась не успеть, не застать Ярослава; будто он мог бесследно, подобно призраку, раствориться в воздухе. Она была уверена, что он никогда толком её не любил, просто покорился судьбе. Они познакомились, когда ему было всего шестнадцать; он учился в девятом классе консерваторской десятилетки, она — в консерватории, на четыре года старше, уверенная и самолюбивая, талантливая, равнодушная ко всему... Они занимались у одного педагога; Мила как-то случайно застала Ярослава в классе после урока, произошёл ничего не значащий разговор. Она его тогда не заметила. Влюбилась через пару лет, услышав его игру на отчётном концерте (он исполнял свою пьесу); очень болезненно влюбилась, отчего-то подумав, что вряд ли будет нужна этому ангелоподобному юноше в круглых очках с золотистыми колечками вдоль лица и смиренным взглядом. Писала ему иногда короткие сообщения на общие темы, о музыке, искусстве, отправляла без подписи свои стихи; он отвечал ей так же коротко и мило, и ей было совершенно понятно, что она его не интересует.
Мила старалась встречаться с другими; по ночам пыталась заставить болезненную страсть замолчать хотя бы ненадолго, представляя блики и отсветы в светлых волосах, отсутствующую улыбку, родинку на скуле. В общем, ничего не помогало, ни плач, ни хохот, ни тонкие пальцы, ни бархатные голоса, и оставалось только смириться и ждать небесной милости.
Ярослав не поступил в аспирантуру; Мила узнала, что он ищет квартиру, потому что не может больше оставаться в общежитии. Она предложила ему временно пожить у неё во второй (свободной) комнате, а через год сказала, что любит его и просит вступить с ней в брак. Это было глупо, абсурдно, нелепо, но она не могла жить, как раньше; чувство к нему выедало её изнутри, и ей казалось, что скоро оно заполнит её до конца — и от неё самой ничего не останется. Он помолчал, потом пролепетал: «Я тебя тоже». Через месяц они поженились. Мила не верила, что он её тоже, просто считала, что он очень одинок, у него нет близких людей, вот он и прилепился к ней. Что в ней было такого особенного, за что Ярослав мог её любить?
Она до последнего ждала от судьбы подвоха; и в день росписи, на которой не было никого, кроме них самих, и потом, словно кольцо могло соскользнуть с его пальца куда-нибудь в ливневую решётку, а сам он мог исчезнуть без объяснений. Кажется, она немного успокоилась, когда через пару месяцев он впервые переступил порог её комнаты — и она наконец увидела, как он спит на боку, забавно приоткрыв свой маленький рот. Впоследствии он нечасто приходил к ней, всегда спрашивал, можно ли, был робкий и немного неловкий, и она считала это признаком отсутствия у него особой любви к ней.
У них не было детей, хотя Мила хотела, чтобы кто-то любил её в полной мере, просто так, чтобы они с Ярославом сблизились в ком-то и для кого-то, чтобы Ярослав любил его так же сильно, как она любила его самого, но не случилось. Она как-то сказала об этом Ярославу, он ответил: «Может быть, это из-за меня?», и у него было такое печально-виноватое выражение лица, что она больше никогда не касалась этой темы.
Он был прекрасным супругом. Делил с ней быт, готовил, ничего не навязывал, не повышал голоса во время споров. Бывало, просил только оставить его в одиночестве по вечерам, когда писал музыку, и она уходила, тихонько поцеловав его в затылок. Мила работала концертмейстером, давала уроки, несколько раз в год публиковала стихи в двух-трёх журналах (в юности один критик назвал её новым значительным голосом литературы), но добровольно оставалась в тени даже у себя дома, оставляя весь свет одному Ярославу. Он восхищался её стихами, но она считала гениальным его; когда изредка его произведения исполнялись, она была счастлива так, будто они принадлежали ей. Они жили уединённо, мало с кем общались; её знакомые потерялись ещё когда Ярослав был от неё далёк, а они пытались отучить её от болезненной страсти.
Она любила его так давно; теперь трудно было представить, что когда-то она не знала о его существовании. По воскресеньям они ходили в маленькую лютеранскую церковь, которую любил Ярослав, а после она читала ему вслух какую-нибудь книгу, изредка поднимая на него взгляд и удивляясь, что он всё-таки её.
Их браку было двадцать лет, и только один раз, пять лет назад, в их отношениях случился какой-то надлом — и произошла крупная ссора; Мила упрекала его в недостаточной любви, Ярослав её — в несправедливости этих слов. Они не разговаривали две недели, и он, отчего-то решив, что это конец, пребывая в тихом неизбывном отчаянии, уступил двадцатидвухлетней девице, которой давал уроки композиции и которая обожала его до дрожи в коленях; яркая, темноволосая, она была совершенно не в его вкусе, и без влечения с его стороны всё произошло довольно нелепо. Он признался Миле в случившемся через несколько дней, плакал и не мог поднять на неё взгляда, а она сказала только: «Сегодня я приготовлю ужин, Славочка». Она не была ошарашена, не винила его; главное, что он в порядке, что он с ней, что он останется здесь; оступился, с кем не бывает, не стоило с ним ругаться; и так чудо, что он женился на ней. Когда он заснул, она гладила его по волосам и вспоминала отчётный концерт, где он играл свою пьесу...
Теперь всё почти рухнуло в одно мгновение. Почему она объявилась именно сейчас, эта вульгарная девица, с какой стати пришла на концерт Ярослава, как посмела? Двадцать лет Мила оберегала его, как могла, хранила его покой, заботилась о том, чтобы ничто не мешало ему жить, творить, писать музыку, забывала себя, лишь бы ему было хорошо, а теперь кто-то решил, что может в одну секунду отнять у неё смысл жизни? Ей не дано было узнать их ребёнка, а какая-то случайная безмозглая... приходит к ним в гости с маленьким сыном? Да, может быть, похож, но это ничего не значит. Мила позвонила старой знакомой.
«Я умру без него, — просто сказала она. — Умру, если не смогу больше видеть, как он спит, смеётся и смотрит на небо. И если у него будет настолько важная жизнь без меня...»
Она вошла в квартиру, сбросила пальто, вымыла руки. Ярослав сидел за фортепиано и что-то наигрывал; она узнала пьесу, над которой он работал в последние дни.
— Привет, Славочка. — Он повернулся к ней, и она поцеловала его в губы. — Работаешь?
— Немного. Никак не могу продвинуться дальше того такта, который написал вчера, — он улыбнулся. — Есть будешь?
— Да, я только хотела сказать... — Она протянула ему лист бумаги. — Я попросила сделать тест. Это не твой ребёнок.
— Я знаю, — он обнял Милу. — Я сказал ей сегодня, что сделаю тест, и она призналась. Не понимаю, на что она рассчитывала... Нельзя было уступать ей тогда, зная, что всегда любил только свою жену.
— Всегда? — зачем-то переспросила Мила.
— Как увидел в первый раз в кабинете профессора... Ты была такая взрослая, красивая, недосягаемая. Я и не думал, что тебе может понравиться странный замкнутый мальчик, не умеющий выражать свои чувства.
Она снова поцеловала его, вдруг подумав, сколько всего пропустила. Сколько не заметила нежных взглядов, случайных милых слов и жестов, мелких деталей просто потому, что считала это невозможным? Она не чувствовала больше злости и ненависти по отношению к той, другой, только недоумение и жалость; ведь она так же любила его, до сих пор, и придумала этот нелепый обман, лишь бы... И всё равно ничего у неё не получилось.
— Ты так смотришь... — Он снова улыбнулся. — Как будто я могу деться куда-то. Пойдём ужинать, всё остынет.
17.10.2024
Эдель было сорок лет. В небольшом настенном зеркале отражались её белые худые руки, приглаживающие короткие волосы. Она улыбнулась своему отражению, но улыбка получилась грустной. Время шло слишком быстро, и ей казалось, что юность была совсем давно, а ничего значительного, ничего из того, на что она надеялась, так и не случилось.
— Молодой господин ждёт вас, — послышался голос экономки Марии, которая работала у Эдель уже лет десять.
Эдель вышла в гостиную, напустив на себя весёлый вид; Анжело, стоя спиной к двери, разглядывал висевший в небольшом отдалении от огромного книжного шкафа портрет в интерьере, который видел бесчисленное количество раз; разглядывать его в минуты ожидания давно стало привычкой. На звук шагов он обернулся, и губы его непроизвольно растянулись в ответной, очень милой улыбке, обнажив нежные розовые дёсны и маленькие, идеально белые зубы.
— Вы прекрасны, как и всегда, — сказал он, чуть склонив голову набок. — Чем займёмся сегодня?
Эдель не знала, что ему ответить, и неопределённо повела плечом. Её вдруг пронзила странная боль, которую она ощутила душой, не телом, но вынести которую было едва ли не тяжелее телесной. Она подумала о его возрасте, о двадцати пяти годах, которые в его случае всё ещё были юностью; о выбранной для него родителями невесте (кажется, ей было девятнадцать, и Эдель видела её мельком лишь раз, ей совершенно не хотелось запоминать это лицо); о том, что с первого дня было между ними и чему было так трудно дать название...
Они познакомились, когда Анжело едва исполнилось восемнадцать, и его отец решил, что это подходящий для юноши возраст узнать любовь. Но Анжело был странный и тихий, смотрел на Эдель затравленно, и никто так и не узнал, что и первый, и последующие его визиты к ней так и кончились ничем. Потом, когда он привык к ней, когда прошло два или три года (удивительно, что она не помнила этого в точности), между ними что-то случилось. Было ли это наукой любви, которую, как считали некоторые, должен постичь юноша до вступления в брак, или дело ограничилось почти невинными вещами, так и осталось загадкой. Они сами редко вспоминали об этом. Эдель знала всегда, чем заполнить их совместные дни; посетить органный концерт или выставку, погулять по городу, почитать вслух дома, когда он устраивался на подушках у её ног, а она перебирала пальцами его светлые волосы, которые ради неё он отпустил до плеч.
Эдель любила его безмерно, но в её чувстве было что-то от печальной нежности сестры, бесконечно одинокой, которая готова всю жизнь бестрепетно любить брата, но которая понимает, что однажды он покинет её навсегда, потому что она для него только часть, в то время как он для неё — суть.
— Когда точно состоится ваша помолвка? — спросила Эдель, радуясь, что ей удалось произнести это ровным голосом.
— Через неделю, — Анжело часто заморгал, и его длинные ресницы затрепетали, словно крылья диковинной бабочки. — Перестаньте. Это целых семь дней.
Она закрыла глаза и стала считать, сколько минут содержится в семи днях. Он подошёл ближе, и она ощутила его дыхание где-то у мочки. Он поцеловал её в волосы.
— Что такое семь дней, когда я знаю вас семь лет? — тихо произнесла Эдель. — И почему я должна добровольно отдать все блага, которые на протяжении семи лет были моими? Ваше дыхание, ваша непорочная нежность, заглядывающие в самое сердце светлые глаза, ваши милые маленькие уши, волосы, забавная родинка на щеке, которую я так люблю целовать, пушок над верхней губой в то утро, когда вы забываете побриться... Почему вы должны передарить это кому-то — и позволить другой выучить вас наизусть?
Анжело стал целовать её в губы; она почувствовала, что у него мокрое лицо, и мягко оттолкнула его.
— Я так же стану бывать у вас, — ответил он тоже тихо. — Мы сможем видеться у общих друзей...
— Не говорите глупости, — сказала она с печальным смешком. — Вы не сможете бывать у меня. А я не потерплю вас рядом с собой, зная, что вы отдаёте ей супружеский долг. Это осквернит всё, что было.
Анжело дёрнулся, как от боли.
— Её плоть внушает мне отвращение, — он тяжело опустился в кресло. — Отец думает, я должен плясать от радости, если у неё хорошенькое личико и услужливые манеры. А я вижу, как она мечтает сделать из меня своего раба, как она вся исходит, источая сладострастие, одно только сладострастие, не любовь, пусть примешанную к нему, на это она не способна... После она будет гордиться, сиять от счастья, а я зачахну... Лучше бы отец отправил меня в монастырь, как младшего сына. Да, я всё равно потерял бы вас, но в монастыре я мог бы писать, молиться — и не терпеть такие муки...
Я не должна винить его, думала Эдель, но ей захотелось упрекнуть его в слабости, в нерешительности, в неумении плыть против течения.
— Я так люблю говорить с вами, — сказала она, — слушать вас, но однажды я забуду, как звучит ваш голос. Пойдёмте гулять.
Она знала с самого начала, что он уйдёт, оставляя после себя воспоминания, эфемерные, как сон; безвольный хрупкий юноша, которому следовало родиться в другом месте и в другое время, чтобы никто не мешал его меланхоличному, задумчивому созерцанию...
«Как всё горько и утомительно. Скорее бы это случилось; оттягивать неизбежное делает только больнее... Я не увижу, как он потеряет все черты, которые я так люблю в нём — и которые он принесёт в жертву, неспособный бросить вызов. Я не хочу видеть, как он обмельчает, спустится с небес на землю, станет неотличим от остальных. Когда я впервые заговорила с ним, мне показалось, что он будто светится изнутри — и остальные исчезают в тень, если он рядом...»
— И вы никогда больше не захотите встретиться со мной?
Она остановилась, взяла руку Анжело и поцеловала его ладонь.
— Вы женитесь на ней, а значит, почти умираете, — произнесла она. — О чём здесь говорить? Вы думаете, что можете удержать прошлое, вернуться в него, когда вам будет угодно, но это ложь. Если вы покинете меня, если позволите ей лечь в вашу постель, вы никогда больше не сможете войти в мой дом, целовать мне волосы, говорить глупости и сочинять сонеты. Я не позволю ни себе, ни вам танцевать на пепле всего святого и прекрасного, что нам с вами дано было разделить однажды. Наверное, вы ещё юны, но не настолько, чтобы не понимать этого.
Он обнял Эдель, малодушно подумав, что, если бы они оба умерли в эту самую минуту, это в своеобразной манере разрешило бы всё...
Его помолвку праздновали в воскресенье. Эдель встала поздно, после двенадцати; Мария подала ей завтрак. Эдель завтракала ещё в пижаме, задумчиво поглядывая на свою руку, не знавшую тонких золотых колец, и составляя в мыслях примерный список того, что следовало бы сделать сегодня. Ей хотелось заплакать, хотелось сделать какую-нибудь глупость, например, швырнуть о стену вазочку с яблочным вареньем, стоявшую на подносе, или истерзать ножом дурацкий портрет в интерьере, который он вечно разглядывал... Она потёрла пальцами лоб, печально улыбнувшись самой себе; какие же дурацкие вещи от горя лезут в голову... Как будто, сделай она всё это, ей стало бы легче. Потом она вдруг подумала, что его невесту ещё утром могла сбить машина, и ужаснулась этой неожиданной страшной мысли. Эдель чувствовала себя совсем старой, нелепой и жалкой, потерявшая единственный свет, единственную радость в жизни, которая всегда была временной — и никогда поистине не принадлежала ей.
Она услышала мелкие шаги Марии в коридоре, голоса, громко хлопнула дверь.
— Я просила вас не приходить сегодня, — сказала она усталым смирившимся тоном. — И вообще не приходить.
Она подняла на Анжело глаза. У него был странный взъерошенный вид.
— Пятьдесят человек гостей, — произнёс он весело. — Сказали, что я её опозорил. Но я ведь говорил ей... — он махнул рукой. — Бог с ними со всеми. Родители лишили меня содержания и положенной части наследства, — он нервно рассмеялся, как узник, вырвавшийся на волю и впервые за долгое время увидевший небо. — Эдель, я так измучил вас. Если бы вы только согласились...
— Идите сюда. — Анжело сел на подлокотник её кресла и наклонился к ней. Она поцеловала его куда-то в межбровье, умирая от нежности. — Так и быть, я прощаю вас, несносный нерешительный мальчишка. Теперь нас обоих ещё долго нигде не будут принимать, — она улыбнулась.
— Да, вы правы. Теперь мы свободны. — Он осторожно сполз в кресло, переместил Эдель к себе на колени и заключил драматичным голосом: — Похоже, я истратил нам на кольца свои последние деньги.
24.10.2024
~ Подарок эльфов ~
Понедельник для Герды всегда пах кофе со сливками, который варила себе Августа; четверг — яблочным пирогом, который готовил Август; без корицы, сиропа, с минимальным добавлением сахара (потому что у Кая была аллергия). Герда слабо понимала, сколько родителям лет. Вечный юноша Август, Мальчик-звезда; медовый голос, хрустальные глаза, иконописные черты, волосы до плеч, в которых жили солнечные блики, алые цветы, золотые звёзды, багрянец (август — преддверие осени); Герда любила играть с его прядями, улёгшись на полу. Принц несуществующей страны, хрупкий полубог, изгнанный на землю. Странная Августа, вроде бы старше, и здесь же — неловкий подросток, ветвь диковинного растения, полумифическое существо. Герда чаще звала их по имени; они были для неё друзьями больше, чем кем-либо ещё, и прибегала к жалобно-капризному «ну, па-а-п» только когда ей необходимо было что-то выпросить. Вас принесли эльфы, говорили они ей и Каю, который был младше на год, и мы отдадим вас обратно, если будете плохо себя вести, пусть сами разбираются...
Не ставь мне эту музыку, говорила Герда по вечерам, она чёрная и пахнет ноябрьским днём; мне сразу хочется плакать. «А эту можно?» — спрашивал Август; лунный свет проходил сквозь него, подсвечивал его бледное лицо, и Герда просила поставить ей «Лунную сонату»; она пахла дождём в тихую ночь, тёмно-синего цвета, и звучала, как голос Кая. Те же волосы до плеч, только тёмно-каштановые, и кудри крупнее, тяжёлой россыпью; нежный, печальный и сильный, как до диез минор; улыбка светлая и тёплая, цвет сирени на палитре, где Герда смешивала краски. В любом ноктюрне Шопена, щемящем вечернем небе или раннем рассветном луче был её милый братец Кай. А сама она была призраком, бледным росчерком пера, скорбно-прозрачным ми минором, пустой аллеей в парке, серебристым туманом, которого невозможно коснуться, потому что его не существует на самом деле...
Математика никак ей не давалась, и Герда сводила с ума учителей в школе; цифры для неё были людьми, она придумывала про них истории; примеры и задачи рассыпались на части, и она никак не могла удержать их в голове. Юноша-единица хотел быть с двойкой, поэтому в ответе вместо «15» значилось «12»; Август пытался что-то ей объяснить, но в ответ слышал только: «Ну па-а-а-п».
— Так не получится, принцесса, это наука, а не фантазия, не холст, на котором ты можешь изобразить что угодно... Эльфы, наверное, уже заждались, — притворно вздыхал он.
— Мне всё равно, где жить, лишь бы не расставаться с Каем, — серьёзно отвечала Герда.
— Значит, ты совсем нас не любишь? И не захочешь остаться даже ради яблочного пирога?
И она забиралась к нему на колени, зарывалась носом в его волосы, чистый шёлк и бархат; от него всегда пахло сказками Андерсена, морем, ёлочными игрушками и тайной; тайной, к которой, как ей казалось, у неё получилось прикоснуться однажды, когда они с братом увидели родителей целующимися на кухне; мифическая нежность, от которой слепит глаза.
Она боялась засыпать одна — и забиралась под одеяло к Каю; его волосы будто светились в темноте, когда на них падал лунный свет, и Герда целовала их, еле прижимаясь губами.
— Расскажи, расскажи ещё про куклу Олимпию и старика Коппелиуса, — шёпотом просил Кай, который слушать истории любил даже больше, чем читать самостоятельно.
— Нет, сегодня я лучше расскажу тебе про студента Ансельма и зелёных змеек, — отвечала Герда. — Сегодня четверг, а четверг всегда пахнет яблоками и старыми манускриптами...
Через полчаса они обычно уже спали, и пряди их волос сплетались, как на старых картинах; родители заходили посмотреть, спят ли они, и поправить им одеяло. Все вчетвером они казались воплощением прекрасного, персонажами средневековой фрески, застывшими во времени...
Герда писала картины, странные, эфемерные, жутковатые; карлики в огромных расписных башмаках с феями под ручку, корабли с крошечными людьми (часть дамской причёски), тонкие юноши без лица со змеями вместо волос... Кая она рисовала в образе принца, печально-прекрасного, с лебединым крылом вместо левой руки. Ей было уже семнадцать, ему на год меньше, но они оставались подарком эльфов, невинными детьми таких же невинных детей, только чуточку старше.
Четверг, как и все предыдущие годы, пах яблоками; они остались одни дома и забрались на чердак. Герде очень хотелось найти свои старые рисунки; она точно помнила, что как-то рисовала, слушая «Ноктюрны» и «Утешения», но не могла вспомнить, что именно. Рисунки были в старой коробке, не могли не быть; она достала папку с какими-то розовыми листами, пахнущими пылью и — отчего-то — «Похоронами куклы». Документы на усыновление. Другие имена и разные фамилии. Ей было два с половиной, Каю полтора.
— Не надо, — сказал он, убирая бумаги.
— Ты знал?
— Нашёл год назад. Это всё неважно. Нас принесли эльфы, помнишь? Это ничего не меняет. Всё дело не в реальности, а в том, как мы её воспринимаем.
— И ничего не сказал... И они не сказали...
— Зачем? — Кай пожал плечами. — Наверное, они не хотели, чтобы мы чувствовали себя чужими. Или благодарными. Но я и не чувствую. Родство — оно в душе. Я похож на них, и ты похожа...
— Мне всегда нужен был только ты, — тихо сказала Герда. — И Август с Августой.
— Я всегда буду с тобой, — ответил Кай. — Странно, что они выбрали именно нас. Это как удар молнии. Сначала тебя, потом меня... Мы всегда будем жить в этом доме. Ты всегда будешь рисовать. А если нам будет недостаточно нас самих, мы сделаем то же, что сделали они. По эльфийскому подарку на каждого.
Герда зарылась носом в его кудри, пахнущие сентябрём и тёмно-синей прохладной ночью.
— Сегодня четверг, — сказала она. — Значит, придётся перечитать историю студента Ансельма.
12.09.2024
~ Тёмная синева ~
Отдыхать поехали в сентябре, у Августы был отпуск; Август от этого не зависел, предоставленный сам себе. Многоцветный дух чемоданов, едва уловимый ритм дороги, едва слышимая её музыка в какой-то бирюзово-лиричной тональности захватывали Герду. Кай взял огромный, почти безразмерный рюкзак, чудом уместив туда всё, что ему требовалось; хотел взять несколько самых любимых книг, будто уезжал навсегда и боялся больше никогда их не увидеть. Влезла только одна; захотелось плакать, как в детстве, хотя ему было уже семнадцать, а может, и все двадцать пять; что-то здесь случилось со временем. Родители вообще не менялись, но Кай отмахивался от этой мысли, как от назойливой мухи, боялся сглазить.
Запах отеля (солнце, корица, ля минор; куда без него, если отель рано или поздно приходится покинуть) нестерпимо радовал Герду; в номере было парко, она распахнула окно. Узкая мощёная улочка, золотистые фонари, дома со ставнями; смотри, чистый Андерсен, сказала она Каю, и он подошёл сзади, обнял её, склонив голову; его кудри защекотали ей шею, и она улыбнулась сама себе.
На следующий день (первый, потому что день приезда всегда как будто нулевой) у Кая обнаружилась лёгкая простуда; он лежал с печально-смиренным видом; томик стихов Набокова в руках, тёмные волосы струятся вдоль лица; матовая бледность, туман больших глаз, безвольные тонкие пальцы; принц изволит остаться в постели. Герда расстроилась, вздохнула, преданная одиночеству; родители ещё с утра удрали на выставку? к морю? радоваться друг другу.
Безупречный Август, Мальчик-звезда; шёлковый шарф, чёрная шляпка, чёрные брюки, белая воздушная рубашка, которую мог бы носить какой-нибудь паж; синие глаза, тонкий нос, губы, вечно впечатанные в Августу, носящие на себе её след, как не способную затянуться рану. Обманчиво небрежный, не позволяющий себе ни одного лишнего жеста. Августа, ему по плечо, всегда ускользающая до невозможности запечатлеть её облик, запомнить, во что она одета; кажется, рубашка болотного цвета, узкие брюки, плащ, вид усталого от жизни подростка. Они составляли ослепительно серебряное сияние, ми мажор (а может, ля? Герда всегда путала их цвета). Когда они были вместе, ничто вокруг не имело к ним отношения.
Кай тоже повязал шарф; сказал, горло воспалено, купи ещё пастилок со вкусом земляники; какое вкусное слово, зем-ля-ни-ка; Герда перекатывала его на языке; бархатная сирень, сладостная нежность. Надела немыслимо длинное платье, хотя Кай говорил, что оно ей не идёт; рукава словно с рубашки пажа.
Было влажно, немного прохладно; улочка под ногами цокала между нот, в неопределённой тональности. Герде хотелось целоваться, забраться под кожу, поселиться там навеки; ещё лучше — в ложбинке у ключицы, спать где-нибудь на плече, укрываясь тёмной прядкой вместо одеяла. Она решила выпить кофе, поймала солнечный луч маленьким камешком на кольце, потом увидела за столиком в углу знакомую чёрную шляпу; они были похожи на студентов, сбежавших с лекции, и она не стала нарушать их покоя, их зачарованного состояния отделённости; взяла кофе, заплатила, допила уже на улице, в душе отругав Кая, что оставил её одну в такое чудесное время.
Она гуляла почти час; не замечала времени, совсем не устала, потом зашла в какой-то незнакомый музей. Фигурки из фарфора, картины — странновато-нежные, чудные, прелестные; коты, играющие в шахматы, юноша со свирелью, напоминающий Пьеро, арлекины со скрипками, перевёрнутые пейзажи... Музей всё не заканчивался; она распахнула дверь в очередной зал и ахнула. Книги повсюду, не зная конца и края; совсем потрёпанные, почти новые, огромные и миниатюрные, с выцветшими страницами, со страницами белоснежными, шелковистыми, почти идеальной текстуры... Восторг охватил её; откуда-то издалека доносился «Щелкунчик»; наверное, кто-то из служащих поставил пластинку. Невозможно было объять взглядом это великолепие, оранжево-серебристо-бежевое, шершаво-бархатное, горько-сладостное.
Герда скользила пальцами по корешкам, выхватывая отдельные названия, имена, инициалы, с досадой обнаруживая, что не знает ни одной стоящей здесь книги. Вытащила наугад мемуары какой-то графини, единственный сохранившийся экземпляр; нежный бархат переплёта ласкал пальцы; текст, немного сбивчивый, но красивый, тоже цветной (тёмно-фиолетовый, подумала Герда, Лист или Шопен, не совсем ясно); всё, что осталось, а ведь когда-то она блистала на балах; трепет в груди, касание локтей, рука, выводящая эти самые строчки, неловкий шёпот куда-то в волосы, в пространство, в бесконечность... Вдруг стало понятно, что всё здесь в единственном экземпляре; потерянное, исчезнувшее, похороненное, обречённое на забвение, потерявшее свою планету, но, может быть, ещё кому-то необходимое.
Маленький сборник стихов словно сам выпал ей в руки, когда она хотела взять соседний том; её фамилия и крошечное изображение автора поразили Герду (при усыновлении ей дали фамилию Августа, Каю — Августы). Она знала, что Август не пишет стихов, но эта книжечка опровергала всё. Память о любви, которую он решил уничтожить от горя, но которая сохранилась чудесным образом, была куплена кем-то — или потеряна им же, а потому осталась. Герда читала стихи, невинные, прекрасные; они становились всё печальнее (тёмно-синие, до диез минор, «Лунная соната»); она увидела в конце записку, написанную больно и стремительно, неаккуратным мелким почерком, и поняла, кому принадлежала эта книжечка.
«Милый мой, любимый, сказочный, это всё безнадёжно. Моя семья не пустит нас друг к другу. Мы будем бедны и несчастны, любовь обратится в ничто. Пусть хотя бы память о ней останется светла и чиста. Да, я слаба. Я очень нездорова (у нас не могло бы быть детей), у меня больное сердце. Если я ещё раз увижу Вас, оно просто не выдержит. Простите меня. Авг.».
Они ведь погибли потом, мамины родители, летели откуда-то, думала Герда, спрятав стихи в сумочку и заполнив специальный формуляр, уже понимая, что уносит сборник с собой навсегда; как страшно, как больно; после Августе досталось всё — дом, деньги, тайна вечной юности, Август, они с Каем — подарки эльфов...
Был уже вечер, такой же тёмно-синий, и Герда возвращалась в отель к принцу с глазами-льдинками, с изящным томиком в бледной благородной руке; к сказочным королю с королевой, полным горьковатого счастья; через двадцать, тридцать, бессчётное количество лет у них с Каем будет маленький принц, а король с королевой будут всё так же прекрасны. Эта мысль наполнила чистой радостью всё её существо, а тёмная синева вокруг, сверкая своими золотистыми глазами-фонариками, укутывала и баюкала; поднимаясь по лестнице отеля, Герда вдруг поняла, как сильно устала, словно проходила не день, а целую маленькую вечность...
28.09.2024
~ Срез лунного света ~
Август коллекционировал картины. Бесценные или нет, значения не имело; главное, чтобы затрагивали что-то особое в душе, чтобы хотелось летать, мечтать, восторгаться — или замирать в созерцании. Августа смеялась, ты слишком красив, чтобы оказаться гением, вот и окружаешь себя чужим искусством, лишь бы почувствовать мимолётную причастность... Август дулся, уходил в кабинет, наливал вишнёвого сока в хрустальный бокал; ему нравилось притворяться, что это вино, вина он не пил никогда. Бросал взгляд в зеркало, которое с наслаждением отражало россыпь длинных льняных кудрей, синие глаза, тонкий стан; утешал себя мыслью, что красота есть такая же гениальность; особый дар, редкий и хрупкий, растворяющийся во времени, будто и не было ничего. Когда смотришь на красивого человека, всегда хочется плакать, как хочется остановить этот краткий миг, пока он остаётся ещё невыразимо прекрасен... Августу повезло; за что только даётся такая судьба, такая великая милость, неслыханная щедрость, не требующая ничего взамен: это лицо, эта тяга к искусству, понимание прекрасного, вечная невозможность насытиться, звёзды в душе; Августа рядом, как он любит её; прекрасные тонко чувствующие дети... После таких размышлений ему вдруг хотелось любви, и он забывал о своей полусерьёзной обиде, шёл к Августе в гостиную, где она печатала на машинке свой огромный фантасмагоричный роман, упрямо целовал её, а она его упрекала, что мешает, отвлёк, безобразничает, но отказать ему было совершенно невозможно...
Герда любила подолгу рассматривать картины. Выбирала какую-нибудь, устраивалась перед ней и придумывала историю за историей, вариацию за вариацией; вымышленные люди увлекали её бесконечностью возможностей, почти неисчислимым множеством интерпретаций, целой бездной противоположных друг другу судеб, счастливых, случайных, несчастных, которые по очереди представали перед ней, словно наяву.
В отцовском кабинете висела нежная пастораль художницы XVIII века; пастух, маленький амур, спящая нимфа; фа мажор, «Пасторальная симфония», хрупкие ласковые цвета, запах робкого, чуть разнузданного лета, изящно-невинная чувственность и нега; пастух приложил палец к губам, невыразимо красивый, похожий на её обожаемого Кая; может быть, и не пастух вовсе, переодетый принц, которому до смерти наскучили его обязанности, и он решил сбежать; амур предлагает принцу прелестную нимфу, смотрит лукаво, ему давно всё известно и понятно, пусть принц ещё раздумывает, ещё сомневается; нимфа потом окажется богиней, вознесёт его на Олимп — и он останется вечно юным, вечно любимым, не знающим страдания и печали...
Здесь же стоял кабинетный рояль; старый, в едва заметных мелких морщинках, как хорошо проверенный старинный друг. Герда открыла крышку и взяла пару нот. Август играл довольно обыденно, просто, хотя постановка рук у него была естественной, абсолютно свободной; музыку он чувствовал на уровне мельчайших вибраций, и техника у него была не всегда безупречная, но отточенная; однако чего-то не хватало, особого состояния, воздействия на других, особого преломления каждого звука, которое отличает хорошее исполнение от священнодейства. Белые и чёрные клавиши, как шахматная доска, казались Герде чем-то таинственным, недоступным; даже научившись играть, она безотчётно боялась этого инструмента, как боялась призраков в холле, особенно в те ночи, когда в трубах завывал ветер, а Кай бархатным театральным голосом читал ей вслух Эдгара По; молния вспыхивала в окне и обдавала опасным светом их бледные лица и фигуры, почти слившиеся воедино.
В библиотеке, рядом со шкафом, сплошь забитым поэзией, висела ещё одна картина, тоже художницы, только жившей позднее; дети за столом, склонившиеся над карточным домиком — девочка в глухом чёрном платье разбирает карты, один из мальчиков помогает ей, второй то ли смотрит внимательно, то ли немного скучает, подперев щёку рукой, третий, в центре композиции — большие серьёзные печально глаза, непослушные волосы... Лицо то ли гения-в-себе, то ли будущего святого; неуловимо похожий на Кая в детстве — та же нутряная потусторонность, нездешность; во взгляде — разгадка бытия. Герда сидела в кресле напротив с тоненькой книжкой в руке («О, пусть душа страдает смело, надеждой сердце бьётся вновь»), изучала, пытаясь познать суть; она могла бы написать про него повесть, полную нежной скорби, нездешней светлой тоски; звучащую бережно, осторожно, бесконечно трогательно; соль минор, «Пассакалия» для скрипки Генриха Бибера (она часто слушала её, сама работая над картинами), средневековый монастырь, роза в окне, щемящие безоблачные небеса, завтра — смерть, сегодня пока ещё жизнь...
Августа использовала бы это для своего романа, поэтому Герда молчала, хранила для себя, чтобы возвращаться снова, даже Каю не говорила; пусть принадлежит только ей, словно прекрасная тайна, её выбравшая; больше чувство, ощущение, чем история, которое ей сложно было облечь в слова; проза не давалась, лишь стихи. Этого мальчика хотелось обнять, покормить запечёнными яблоками с мёдом, подарить ему срез лунного света, ярких книжек с диковинными иллюстрациями, пообещать, что детство не кончится никогда, а если и кончится, то дальше тоже будет счастье, как у них... Он не поверит, конечно, потому что видит то, что другим не дано — или сделает вид, что поверил; улыбнётся, хотя так странно представлять улыбку на его строгом недетском лице; если останется с ними, может быть, ему повезёт, и он забудет, что когда-то знал о страданиях; здесь нет времени, пойдём с нами в страну чудес...
Родители сидели в столовой; Августа читала вслух свеженаписанный отрывок, Август ел гранат, перебирал пальцами зёрнышки, обнажая его суть, наслаждаясь его уязвимостью; оба чёрно-белые из-за своей одежды, гранат алым пятном, алый бисер на блюдце...
— Будто фламандский живописец соединил два полотна, — меланхоличным голосом произнесла Герда. — Портрет графа с графиней, натюрморт с гранатом... Висите у кого-нибудь на стене, и он смотрит на вас, заполняя деловые бумаги...
— Хороша же Вселенная, где мы всего лишь герои какой-то картины, — сказал Август и лениво обтёр пальцы кружевной салфеткой.
30.09.2024
~ Море и яблоко ~
Кай любил море, но очень его боялся; не хотел подходить слишком близко, плохо плавал. Когда он смотрел на картины, где было изображено море, ему казалось, что в любую секунду оно оживёт, вытечет за раму, затопит комнату — и его самого заберёт себе. Однажды, ещё в детстве, он сказал родителям, что хочет играть на арфе; Август удивился, потому что думал сам заниматься с ним фортепиано, но Кай упирался; они даже были чем-то похожи, но фортепиано стучало бесконечностью молоточков, арфа же звучала, как море, переливалась тысячами оттенков, как волны на солнце. Кай был очарован. Инструмент шёл ему, будто был его продолжением, сутью; бледный ангел, играющий колыбельную. Герда, и маленькая, и взрослая садилась на подушки подле его ног, смотрела созерцательно-серьёзно, как ходят по струнам его длинные мягкие пальцы, слушала море, вытекающее из-под них...
Кай смущался её присутствию, играл хуже, более нервно, когда она сидела рядом; боялся, что ей не понравится, что чудес не случится, что он разочарует её навсегда — и море из звуков арфы навсегда перестанет подчиняться ему. Он боялся потерять её любовь, её внимание, словно она любила его за что-то, кроме того, что он просто есть; высокий нежный голос, огромные глаза, плечи в россыпи хрупких родинок, бархат волос; как-то в четырнадцать он сильно заболел; Август, бледнее снега, постоянно мерил ему температуру, а он лежал в бреду, ничего не понимая, вместо лиц — неясные образы; скорбное море тогда почти им завладело. Его кудри хотели остричь из-за болезни, но Герда так сильно плакала...
«Ангелы носят длинные волосы, играют на лютне, поют серебряными голосами и никогда не занимаются любовью, — нараспев говорила Герда. — У них серьёзные тонкие лица, и кажется, что они слишком строги, но это всё от огромной печали, которая живёт в их сердцах...»
Ангелы не тонут, даже те, кто просто похож на них; Кай думал, если бы в ту болезнь море унесло его с собой, где бы он оказался? Август говорил, после смерти они просто уйдут в свой настоящий дом, но Кай не верил ему, не хотел верить; с тайной вечности, с вечной юностью разве возможно однажды умереть от старости или от болезни? Дом был здесь, и Кай тонул постепенно, терялся, бился о волны; особенно когда узнал, что Герда не родная ему по крови. Он любил её ангельски, иногда спускаясь на землю; в его сказках на ночь всегда была червоточинка, потаённый смысл; она всё понимала. Её дыхание часто пахло вишней; Август опять готовил пирог, который ели все, кроме Кая; Кай ругал её, потому что у него была аллергия...
«Я знала, что так будет, — смеялась Августа, перебирая яблоки, Август собирался делать варенье, — почти нечестно иметь таких красивых ангельски детей...»
Кай с детства любил яблоки; разрезать на дольки, посыпать сахаром, грызть бесконечно, вместе с кожурой; взял одно, кокетливо повернувшееся к нему золотистым наливным боком; брызнул сок. Августа налила ему чай; Август быстрым жестом перевязал волосы, чтобы не мешали, так же быстро поцеловал её в губы; Кай смутился, опустил голову, ткнулся носом в плечо сидящей рядом Герде; она поцеловала его в затылок в одно лёгкое мурашечное касание, и его охватило чувство небывалого восторга, счастливого трепета, он словно взлетел; море отступило в картину, больше не посягая на него. Кай закрыл глаза; он был дома; он слышал голоса родителей, в шутку спорящих о чём-то, дыхание Герды, тиканье напольных часов в гостиной; в детстве он боялся, что они оживают по ночам...
Всё было неважно, ничего не имело значения, кроме этой минуты; он был уже взрослый, но юный, печальный, хрупкий и очень счастливый, как все в этой семье; он вдруг вспомнил, что скоро должен приехать дядя Лука, троюродный брат Августы, одинокий музыкант с глазами северного неба, а Кай давно не играл на арфе; обещал ведь, надо позаниматься к его приезду. Ему показалось, что он сейчас уснёт, прямо здесь, в просторной светлой кухне, под звук любимых голосов; они даже лучше музыки.
«Не спи, — тихо сказала Герда, — мы пойдём через час гулять на набережную. Что может быть прекраснее?»
Всё, хотел ответить Кай, ты, Август с Августой, предзакатный солнечный свет, последний на сегодня привет солнца в окне, яблоко, арфа, море на картине, ангелы поют, и иногда можно услышать их пение во сне. Он открыл глаза и увидел, что кухня наполовину опустела; Герда насмешливо-нежно смотрела на него, подбрасывая рукой яблоко — нет, не яблоко, его сердце...
09.10.2024
~ Горький мёд ~
Дядя Лука, троюродный брат Августы, одинокий музыкант с глазами северного неба должен был приехать в воскресенье; Кай всю неделю занимался на арфе, вспоминал ощущение прикосновения пальцев к струнам, лёгкого и бережного, будто Герда касалась его волос; повторил вальс из «Коппелии», любимого балета Луки, партию арфы из па-де-де Чайковского, Август сыграет тему на фортепиано; пальцы слушались не очень, Кай не играл полгода, но в пятницу у него наконец получилось сыграть так, как он хотел.
Лука был следствием очень поздней, а потому немного печальной любви одиноких растерянных людей; Даниэля, органиста небольшой церкви, не желающего знать ничего, кроме Бога, музыки и сонетов эпохи Возрождения — и Амалии, прихожанки этой церкви, гениальной художницы, не желающей писать ничего, кроме неба и златокудрых ангелов. Они как-то разговорились после воскресной службы, поженились через месяц; оба слабо понимали, что делать с этим фактом, несколько лет прожили так, будто ничего не изменилось. Амалия продавала своих ангелов, самых красивых оставляла себе и Даниэлю, он писал церковную музыку, играл на службах; потом они привыкли друг к другу и ненадолго вспомнили, что значит нуждаться в тепле другого; столько лет провели в одиночестве, что это давно казалось им чем-то странным, из иного измерения. Амалия была высокая, не хрупкая, хотя и казалась таковой и часто мучилась простудами; до последнего почти ничего не было заметно, а потом появился Лука.
Они оба смотрели на него в ужасе; маленькое грустное существо с большими глазами, небесный посланник; как не разбить его, не сломать, а главное, как не позволить другим сделать это? Они любили его, как ангела, сошедшего с небес, долгожданного друга (у обоих к тому времени толком не осталось друзей), родное сердце, но всё это омрачалось мыслью о его будущем одиночестве, о жизни, которой не надоест истязать и причинять страдания. Лука рос похожим на героев картин Амалии, как будто она придумала его, а потом овеществила; никогда не кричал, ничего не просил, не бегал и не капризничал; в пять лет нашёл у Даниэля томик стихов Георгия Иванова и декламировал наизусть «Друг друга отражают зеркала» так, словно только что сочинил это сам, легко и непринуждённо; словно всегда знал, что такое поэзия, и красота, и ангелы на маминых картинах; бледный тонколицый мальчик с кудряшками вдоль лица. Он любил сидеть рядом, когда Амалия работала; уткнувшись в книгу, совсем не мешая, иногда поглядывая на холст. В его взгляде было какое-то тайное знание, неземная печаль, и Амалия даже немного боялась этого. С другой стороны, кто ещё мог возникнуть от их любви, как не такая же одинокая душа-в-себе?
Они жили уединённо, иногда виделись с родственниками; внешний мир, как тяжёлые воды, разливался где-то у подножия их дома, не смея подняться выше.
— Тебе не кажется, что мы совсем забаловали Луку? — спросил как-то Даниэль Амалию. — Он опять обложился томами стихов, вместо того чтобы делать уроки.
— Ему двенадцать, а он сравнивает поэтику классицизма и Серебряного века. Он гений, Дани, он одарён сильнее нас. Слава Богу, что это так. Было бы ужасно, если бы мы не могли говорить с ним на одном языке, если бы он только гонял мяч по двору и не мог выучить наизусть ни одного стиха... Наверное, плохо так говорить. И кому баловать его, как не нам? Кто будет так же любить его, благодаря за присутствие, не стремясь обладать, сделать своей собственностью или рабом? Кто будет смотреть на него с таким же изумлённым восхищением? Кто ещё скажет ему, ты гений, Лука, ты ангел, никогда не предавай свою суть?
Она отвернулась и заплакала. Даниэль обнял её.
— Я был так счастлив, когда нашёл тебя, но это случилось так поздно; к тому времени я даже забыл, что значит надеяться. И теперь я боюсь, что он никого не найдёт, а нас ему будет недостаточно... Это ведь будет и наша вина...
Сам Лука часто чувствовал себя отделённым, похожий и непохожий на них; ему казалось, что в особом священнодействии, которое заключалось в чувствах родителей друг к другу, есть место только им самим. Он вырос, поступил в академию, уехал на отдельную квартиру, обещал приехать через месяц; после выпуска он стал жить так, месяц отдельно, месяц с ними...
— Он так давно не был у нас, — сказала Герда. — Я очень рада, что он наконец приедет.
— Мне кажется, ты его слишком ждёшь, — ревниво заметил Кай.
— Перестань, — отмахнулась Герда. — Он такой интересный, музыкант, пишет картины — и всегда хвалит мои... Конечно, я люблю его. А какие у него красивые родители! Он кажется их младшим братом, сразу обоих. Всё-таки хорошо владеть вечной юностью...
Они вышли в сад встречать его. Ветер трепал его длинные волосы; он был таким же, каким Герда помнила его с детства; горький мёд, прелюдия Шопена ми минор, тонкое кольцо с бирюзовым камешком, нежное сфумато; светлая улыбка на губах, но в глазах печаль и смирение.
— Я привёз всем подарки, — сказал он. — Даже картину от Амалии, огромную! — Он засмеялся. — Идите сюда, будем обниматься.
«Амалия нашла Даниэля, Август нашёл Августу, у Герды есть Кай... И все эти люди любят меня и рады мне. Почему тогда временами я чувствую ужасную тоску, будто мне не хватает чего-то? Почему, не будучи одиноким, я так одинок? Неужели это и есть суть моей души, отрешённость и неприкаянность...»
Он вошёл в дом вслед за остальными и стал доставать подарки.
30.10.2024
В квартире напротив долго никто не жил, а потом туда въехала семья: супружеская пара, мальчик, огромный чёрный кот. Я случайно увидела, как им заносят вещи, однажды возвращаясь домой из школы. Дверь была приоткрыта, и я не удержалась, заглянула внутрь — мальчик был моего возраста, лет тринадцати на вид; коротко стриженные русые волосы, грустный маленький рот и светлые глазищи на пол-лица. В инвалидной коляске. Он заметил меня, но не помахал и не улыбнулся, просто смотрел печальным взглядом. Я отчего-то смутилась, кивнула ему и пошла домой.
Мне страшно хотелось с ним познакомиться, но я боялась, что его семья будет против — и что ему это не нужно. По субботам я не училась; обычно мы с родителями ездили гулять, в кино, иногда на выставки, но в этот раз я сказала, что хочу остаться дома, и они уехали одни.
Я долго переминалась с ноги на ногу, не решаясь нажать на звонок, сомневаясь, стоит ли вообще это делать. Прошёл месяц с тех пор, как они заехали. Дверь вдруг приоткрылась.
— Привет. Ты чего там стоишь? — Тонкие брови нахмурены, подозрительный взгляд.
— А ты что, следил за мной? — возмутилась я. — В глазок подглядывал?
Он вспыхнул и опустил глаза, суетливо постукивая пальцами по подлокотнику коляски, а потом произнёс, как бы оправдываясь:
— Мне скучно. Дома никого, только Майя. Она... помогает мне. Родители хорошо ей платят... — Он горько усмехнулся. — Ну и Тёма, мой кот. Вообще-то его зовут Тьма, но... Я часто сижу тут, смотрю, как люди ходят по лестнице туда-сюда. Я могу только немножко ходить на костылях, но и это тяжело. Ты заходи, если хочешь.
Я поблагодарила и зашла в квартиру. Мне было очень неловко и страшно видеть его боль, слушать то, что он говорит, как будто ему больше некому было это высказать (и от этого делалось ещё хуже).
— А Майя не будет против?
— Нет, — он махнул рукой. — Ей вообще всё равно, чем я занимаюсь, если это безопасно. Я либо читаю, либо сижу в коридоре... Ещё делаю упражнения. Пойдём в мою комнату. Меня, кстати, Эмиль зовут.
— А меня Ира.
У него в комнате было уютно. Приглушённый золотистый свет, два книжных шкафа, постель застелена красивым клетчатым покрывалом, на котором сладко спит пушистое чёрное облако, стол весь в бумажных фигурках.
— Да, ещё я увлекаюсь оригами. Смотри. — Эмиль выключил верхний свет, подъехал к столу и включил настольную лампу. — Можно устраивать театр теней на стене и на потолке. Красиво, правда?
Во всём сквозило такое одиночество, что даже тогда, в тринадцать лет, ещё плохо знакомая с этим словом, я это почувствовала. Пока он показывал мне театр теней, я украдкой рассматривала его профиль: аккуратное ушко, нос с маленькой горбинкой, пятнышко в уголке рта. Я никогда не видела таких мальчиков, хрупких и сказочных, которых хотелось беречь — и бесконечно слушать их рассказы. Поэтому я сразу в него влюбилась.
— Ира, хочешь, я тебя покатаю? — вдруг спросил Эмиль. — Садись, — он хлопнул себя по коленке.
— А тебе не будет тяжело? — недоверчиво поинтересовалась я.
— Нет, нормально. Я ведь никогда не узнаю, что ты чувствуешь, когда бежишь, но ты...
Было слышно, как Майя что-то делает на кухне. Мы выехали в коридор и вернулись обратно. Я была знакома с Эмилем каких-то пару часов, мы оба были ещё детьми, но я сидела у него на коленях, обняв его за шею, и мне совершенно не хотелось уходить. Я поцеловала его в щёку, и он едва заметно вздрогнул.
— Прости. Тебе неприятно? — тихо спросила я.
— Приятно. Очень...
Тогда я легонько поцеловала его в губы. Он заплакал.
— Ты чего? Что-то случилось?
— Нет, просто... Мне нужен платок. — Мы подъехали к столу, и он открыл ящик одной рукой, чтобы мне не пришлось слезать. — Я смотрел на тебя весь месяц. Никогда не думал, что ты захочешь со мной дружить, а тем более... Если честно, у меня толком нет друзей, только один по переписке. Кому интересно дружить с таким, как я...
Он звучно высморкался, и это отчего-то выглядело очень трогательно.
— Ты такой чудесный. Красивый и умный. Я буду твоим другом на всю жизнь, хорошо?
Он кивнул и немного улыбнулся.
— Боже, я забыла дома телефон... — Я слезла с его кресла. — Родители должны скоро вернуться. Эмиль, наверное, мне пора.
— Ты ведь придёшь ещё? — он доверчиво заглянул мне в глаза.
— Конечно. Ты учишься из дома?
— Да... — Он вздохнул. — Но мы можем делать вместе уроки, если хочешь. Не останешься на чай?
— Нет, не могу. Но в следующий раз обязательно, — я чмокнула его в щёку на прощание, и он покраснел.
Я стала приходить к Эмилю после школы почти каждый день; мы решали вместе задачки, развлекались тем, что читали друг другу вслух параграфы из учебника, пили чай и украдкой целовались. Эмиль никогда не раскрывал губ во время поцелуев, сказал, что ему иначе не нравится. Мне было всё равно. Он учил меня делать фигурки из бумаги и катал во время прогулок. Я познакомилась наконец с Майей, с его родителями, и все были очень рады, кроме моей мамы.
— Лучше бы ты дружила с одноклассниками, Ира, — сказала она. — Эмиля, конечно, очень жаль, но нельзя из-за этого забывать о своей жизни. Он такой странный, смотрит странно... Ты совсем перестала общаться с подружками.
Я уходила к себе и хлопала дверью. Что мама могла понимать? Зачем мне нужны были подружки, их дурацкие разговоры, дурацкий смех, журналы о косметике и вечные попытки понравиться тем мальчикам, которых я даже не считала достойными внимания? Одна из них как-то случайно встретила нас с Эмилем на прогулке. Мы лепили снежки, смеялись — и я, наклонившись, тыкалась носом в кончик его носа, а он краснел (от мороза, конечно, как он сказал). В классе потом пошли разговоры, что «Ира возится с отсталым инвалидом», а я окончательно перестала с ними общаться. Я даже хотела перейти на домашнее обучение, но мама этому воспротивилась.
Всё было просто: хрупкий тоненький Эмиль стал главным светом моей жизни. И мне нравилось думать, что я была тем же самым для него, пусть даже волей обстоятельств.
В одиннадцатом классе мы впервые отмечали Новый год у него вдвоём. Объелись салатов, которые заботливо приготовила для нас Майя, и шоколадного торта. Эмиль, не стесняясь, с наслаждением облизал пальцы, все в шоколаде; я смотрела на него (он вырос, отпустил волосы ниже подбородка, чаще улыбался, но всё ещё был тем маленьким печальным Эмилем, который сам открыл мне дверь, когда я не решалась позвонить) и вспоминала, как сидела у него на коленях в первый день нашего знакомства.
— Я тебя люблю, — само вырвалось у меня.
Он посмотрел на меня серьёзно.
— Я тебя тоже. Только мне надо вымыть руки и умыться.
Я невольно улыбнулась.
— Подожду тебя в комнате.
Я выключила свет, оставив одну настольную лампу, и легла на ковёр. Тёма замурчал и устроился у меня под боком. Я погладила его. Эмиль вернулся через несколько минут, сполз на пол и устроился рядом с другой стороны.
— Тебе будет тяжело, — сказал он. — Со мной.
— Без тебя мне будет гораздо тяжелее.
Он поцеловал меня в щёку и так и остался лежать совсем близко.
— Блики на потолке такой странной формы, — проговорила я. — Помнишь, ты показывал мне театр теней?
— Конечно... Родители, похоже, оставили нас, чтобы мы предались всяким непотребствам... — Он хихикнул. — Только я вряд ли способен на это. Вот тебе ещё одна проблема... Спасибо моему телу. Хотя мне и так хорошо. По крайней мере, я точно знаю, что люблю тебя, а не переживаю помутнение рассудка.
— Я люблю твоё тело, всё-всё, какое есть, — ответила я.
— Знаешь, всё из-за того, что я не совсем человек, а кто-то вроде непослушного ангела, провалившего задание.
На мгновение мне показалось, что он не шутит, не сочиняет очередную красивую сказку, а говорит правду. И что в это мгновение я смогу коснуться его крыльев, если захочу.
— По крайней мере, тебе приятно, когда я тебя целую, так что...
Мы стали целоваться, кататься по полу и хохотать, похожие на глупых маленьких котят, вцепившихся друг в друга как в единственный смысл жить. Тёма посмотрел на нас с укоризной, запрыгнул на постель и свернулся калачиком. Мы заснули прямо на полу, раньше, чем наступил Новый год. Разбудил меня Эмиль, подтягивающий себя в коляску.
— Доброе утро. Тебе помочь?
— Уже справился, соня. Час дня на дворе, — он улыбнулся.
— Сам давно проснулся?
— Минут пятнадцать назад. Лежал и смотрел, как ты спишь с открытым ртом. Такая смешная.
— Зараза, — беззлобно произнесла я. — Ты тоже спишь с открытым ртом.
Он показал мне язык.
— Поехали на кухню, там салаты заждались.
07.11.2024
Покупателей было так много, что Инга едва дождалась своей очереди.
— Я бы хотела этот дом. Только не с витрины. Да, этот, спасибо.
— Я сейчас его вынесу, — заулыбалась продавщица, довольная, что выбрали дорогую вещь. — Внучке на Новый год?
Инга печально усмехнулась. Молодая ещё, пятьдесят пять, а все вокруг так и норовят записать в бабушки... Слишком быстро пролетело то время, когда она считала, что это ещё нескоро её коснётся.
— Сыну подруги. И ещё шоколадный подарок приложите, что-нибудь с марципаном. Он любит сладкое.
Не стала уточнять, что на Рождество. Двадцать пятого у них не получилось собраться, договорились в другой день. На телефоне высветилось сообщение: «Подъезжаю».
— Упакуйте, пожалуйста, и оставьте здесь. Я жду мужа.
Инга уже заметила его на лестнице; он помахал ей и улыбнулся. Издали он казался ещё моложе, хотя был младше её всего на десять лет. Ей становилось стыдно, когда она ловила на себе удивлённые взгляды; стыдно потому, что нежный длинноволосый мужчина неопределённого возраста не должен быть мужем той, кому с первой минуты приписывают положение, соответствующее её возрасту.
— Без меня опять выбрала? — весело произнёс он, и она подумала, хорошо, что не полез целоваться, продавщица и так смотрит во все глаза.
— Да, Ванечка, — ответила устало. — Мы не опаздываем?
Он посмотрел на часы.
— Пока нет. Давай я понесу.
Машину вёл он. Инга бросила на него взгляд и снова отвернулась к окну. Сегодня не хотелось никуда ехать; хотелось остаться дома, забраться под одеяло и спать до вечера. Она чувствовала себя разбитой. Строго говоря, подруга была больше Ванина, они когда-то учились вместе, но Инга тоже с ней подружилась. Отменять было неудобно, и она ничего не сказала.
— Извини, утром пришлось рано уехать, не дождался, когда ты проснёшься. Нормально спала?
— Фильм смотрела до двух. А ты?
Он пожал плечами.
— Можно, я сегодня останусь у тебя? — спросил он.
— Ваня, не надо, это смешно...
— Тебе даже не хочется меня поцеловать? Что случилось?
— Ты сам женился на старой женщине, — сказала Инга с грустным смешком.
— Мне казалось, раньше ты думала иначе. Я прошу совсем немного нежности. Ты перестала просто обнимать меня...
«Я сама себе противна. Может быть, хорошо, что я не знала его, когда он был юным, — подумала Инга, снова бросив на него взгляд, — я бы совсем ослепла и потеряла разум».
— Я не хочу сейчас никаких ссор, — проговорила она.
Он покачал головой.
— Если тебе противно, так и скажи. Не надо беречь мои чувства. А если ты себе что-то придумала из-за косых взглядов...
Заочно он знал Ингу давным-давно и полюбил с той минуты, как прочитал в шестнадцать лет её повесть в межавторском сборнике. Хотел написать письмо, но потом передумал, наверное, ей и так хватает этих писем — и зачем ей он, нелепый одинокий подросток...
«Ты меня спасла тогда, — сказал он ей через много лет, — я ведь всё бросить хотел, музыку, живопись, стать никем... Время от времени всё теряло смысл, но ты... ты всегда была со мной».
Она подумала, вот, не зря я существовала все эти годы, коптила небо, хотя казалось, что совсем зря...
Они подъехали, и Ваня вытащил подарок с заднего сиденья.
— Я же тебя люблю, тебе не за что извиняться, — сказал он просто. — Если это неприятно, я больше к тебе не прикоснусь. А если это предрассудки...
Она поцеловала его.
— Конечно, предрассудки, Ванюша. Просто ты красивый, а я старая.
Он закатил глаза.
Катя с мужем встретили их радостно, не виделись полгода, какое счастье, что вы смогли выбраться... И Гриша был очень рад подарку; они оставили его в детской возиться с домом и поедать шоколад. Ваня на кухне помогал Кате с десертом.
«Если бы он написал мне тогда, если бы мы сошлись лет на пятнадцать раньше, всё могло быть по-другому. Не было бы стольких лет тоски и безысходности. А теперь всё слишком поздно, и я чувствую себя словно не имеющей права...»
Десять лет назад она случайно оказалась на его вернисаже в маленьком музее; когда они поженились через два месяца, ей показалось, что у неё вышло украсть напоследок кусочек чистого неба и немного летнего тепла.
— Будешь десерт? — спросил он, усаживаясь рядом, и она положила голову ему на плечо; его волосы защекотали ей нос.
Она ела десерт, безе, крем и чернослив, смеялась со всеми, украдкой поцеловала Ваню в висок (он посмотрел на неё удивлённо). Потом, когда он заснул у неё в объятиях, она гладила его по волосам и думала, что ей давно пора оставить себя в покое — и начать наконец просто жить.
16.11.2024
Тошу взяли в театр в девятнадцать. Он был среднего роста, довольно изящный, беленький, нос в россыпи веснушек. Картинка. Вера, старше на пять лет, была тогда первой солисткой — и сразу, как заприметила его, попросила поставить с собой в спектакль. Случай тогда подвернулся для неё удачный — партнёр, с которым она должна была танцевать, неожиданно свалился с каким-то вирусом, и она исподволь, очень небрежно намекнула, что можно было бы...
Тоша был чудо. Робкий, но внимательный, улыбчивый, даже весёлый; шутил смущённо дурацкие шуточки, поправлял вспотевшие нежные волосы, видно было, что нервничает, но так мило, ненавязчиво... У Веры потекли слюнки. Надо же, какую сладость и красоту иногда делает природа, зачастую скупая на живые произведения искусства... Принц из Конфитюренбурга. Вера была одинока, и пара случившихся у неё одноразовых историй были скучные, не слишком приятные и даже утомительные.
— Хочу угостить вас кофе, — сказала она, когда они вышли из театра. — Вы не против?
— Совсем нет... — Тоша, кажется, смутился. — Это ведь благодаря вам меня поставили в спектакль?
— Частично, — Вера улыбнулась. — Вы показались мне талантливым в номере, который я видела до этого. Если вы не захотите пить со мной кофе, я не обижусь.
Она узнала, что Тоша живёт с матерью довольно далеко от театра, отца не стало несколько лет назад. Сама Вера жила с родителями в большой квартире в центре.
— Вы извините, Вера, я не могу долго... Обещал матери кое-что сделать. Глупо, да? — Он отчего-то покраснел.
— Почему глупо? У вас что, авторитарная мать? — Вера снова улыбнулась.
— Можно сказать и так. Это она хотела, чтобы я танцевал.
— А вы жалеете, что выбрали балет?
Тоша смотрел куда-то в сторону.
— Нет, не жалею. — Он поднял на Веру взгляд. — Бывает тяжело, конечно. Пару лет назад у меня были серьёзные проблемы с коленом, думал, конец... Но ничего, вылечили. Не жалею, Вера. Какая бы у меня была жизнь? Есть люди, которые ни разу не слышали музыки Чайковского. Для меня это страшно.
— Вы правы, — ответила Вера. — А я, представляете, в вас влюбилась. Что думаете на этот счёт?
Он вспыхнул.
— Я не могу... Так быстро... Мне надо... До завтра.
Он вылетел из кафе, а Вера подумала: «Ну вот. Спугнула, наверное, юношу».
На следующий день Тоша опоздал минут на пять, видимо, так боялся разговора с Верой. Но за репетицию он немного обвык, хотя и видно было, что ему неловко.
— Я вас вчера напугала, вы извините. Я просто не привыкла ходить вокруг да около... Вы очень милый, рассуждаете о том, что мне близко. А я старше вас, Тоша, пусть и ненамного, я точно знаю, что мне надо. Но вас я торопить не стану. И отказ приму спокойно, только от роли не отказывайтесь. Вот так. — Вера погладила его по руке.
— А я сегодня не тороплюсь никуда, — сказал он, откинув со лба волну волос в попытке скрыть смущение этим жестом. — Может быть, пройдёмся?
— Вас целовать-то хоть можно? — спросила она через несколько дней. — Или вы опять убежите сломя голову?
— Можно... Я только боюсь разочаровать вас.
Вера махнула рукой. Такое юное, миленькое, маленькое существо — какое тут разочарование? Не умеет — и ладно, может вообще ничего не уметь, такой бархатный, чудесный, щёчки — розы и персики...
Выходной она проводила за чтением, отвлекаясь на мысли о Тоше, и мать, вернувшись вечером, заметила её настроение.
— У нас новенький появился в труппе. Девятнадцать лет, — произнесла Вера. — Я по нему сохну, он не против, но... Я боюсь, что он слишком правильный. И мы всего две недели с ним... дружим.
— Так позови его, когда мы будем на даче, чтобы не смущать, — без обиняков ответила мать. — Если хочется, зачем себе отказывать. Может, он просто скромничает.
Вера пожала плечами. У неё в голове сложился образ мягкого послушного мальчика, которого воспитали так, что он не мог даже произнести слово на букву «с». Заставлять кого-то, тем не менее, казалось ей отвратительным.
— Придёшь ко мне после спектакля? — спросила она.
Тоша распахнул глаза.
— Опять будешь приставать.
— Буду, ты такой хорошенький. Готова поспорить, что везде... Ладно, шучу, миленький. Просто фильм посмотрим, поговорим, на звёзды посмотрим — у меня окно выходит на набережную.
— Звёзды... — мечтательно, как ребёнок, протянул Тоша, а потом спохватился: — Морочишь мне голову нарочно.
— Конечно, Тошенька. Поцелуй?
В конце концов Тоша полез к ней сам. Какое красивое кино, думала она, тёмно-синее небо в окне, деревянные рамы, чуть покрытые пылью, старая квартира, высокий потолок, паркет чуть скрипит, его рубашка с широкими рукавами сейчас свалится со стула на пол...
— Да полежи ты уже спокойно, — сказала она с нежным смешком, — беспокойный какой... Хочется всего и сразу, да? Я тебя поласкаю.
Пломбир и марципан, хрупкий ангелок на ёлке, со счастливым румянцем и ярче проступившими веснушками, такой чистый и светлый; как бы его сберечь, это создание, невинное во всех своих проявлениях...
Это была не страсть, нет, просто что-то щемило в груди, когда Вера смотрела на него; он всё ещё стеснялся, всё ещё немножко испытывал сладкий стыд, не просил ничего, ходил за ней хвостиком и заглядывал в лицо так, что больше ничего было не надо. Через месяц он снова был у неё, ругался, что она не предупредила о родителях, но она только закрыла дверь и засмеялась: что особенного? Квартира большая. В три часа ночи она проснулась; Тоша спал, прижавшись к ней, и она встала осторожно, чтобы его не разбудить. Ей вдруг страшно захотелось плакать: красота мимолётна, жизнь быстротечна, смерть... Она пошла выпить воды на кухне и долго стояла у окна, пока сзади её кто-то не обнял.
— Я проснулся, а тебя нет.
— Испугался? — улыбнулась она, поворачиваясь к нему. — Боже, ты не оделся.
— Так все же спят в другом конце квартиры... — Он хихикнул, но тут же посерьёзнел: — Ты что, плакала, Верочка?
— Нет, у меня просто аллергия. На твой шампунь. — Она заправила рыжеватую прядку ему за ухо.
— Врушка. Спать пойдём.
Вера нырнула вслед за ним под одеяло и, слушая его тихое дыхание, подумала, что печальные мысли пока и правда можно отложить.
23.11.2024
Анита осторожно переставляла фигурки в витрине, смахивая с них несуществующие пылинки. В десять утра посетителей ещё не было. В последнее время Анита чувствовала себя странно, печально-меланхолично, словно всё, что могло когда-то сбыться, теперь навсегда осталось для неё в прошлом. А ей ведь только тридцать восемь... Она поправила быстрым жестом короткие волосы — и ей вдруг захотелось плакать, просто так, без причины. Витрина была почти доделана; Аните не хотелось расставаться с этим занятием, и её движения стали нарочито медленными и аккуратными. После она взялась перелистывать книгу учёта покупателей, заполненную её круглым бисерным почерком; она вдруг не обнаружила девочку с корзинкой, которая ещё вечером была здесь, и решила проверить, кто её купил. Печаль делала Аниту рассеянной.
Через полчаса, думая, чем бы ещё себя занять, она решила почитать стихи арабских поэтов (в лавке был небольшой букинистический отдел, а сборник принесли всего пару дней назад) — и так увлеклась, что не заметила, как в лавку кто-то вошёл.
— Извините... Похоже, мне потребуется ваша помощь.
Анита подняла взгляд. На вид ему было меньше тридцати, точно не определить, и одет он был немного старомодно, хотя и изящно, будто не желая мириться с безвкусицей современности. У него были вьющиеся волосы, светлого бледного оттенка, доходящие до плеч, тонкие черты архангела с картины Леонардо (где только художники находили таких натурщиков?), чуть плотный стан и очаровательные большие глаза, смотрящие как бы виновато, будто он оторвал её от дела особой важности. Анита подумала, что хочет выпить с ним кофе; желательно утром — и желательно в квартире над лавкой, которую она снимала. Да, одиночество может довести до чего угодно...
— Я вас слушаю, — улыбнулась она, откладывая книгу.
— Мне нужен подарок ребёнку. Мальчику. Он очень любит фарфор. Видите ли, он очень одинок, мать недавно умерла, отец женился снова... Найдёте что-нибудь особенное для его коллекции?
Наверное, богатый благодетель, решила Анита. А может быть, дальний родственник.
— Сколько ему лет?
— Двенадцать.
Она подошла к той самой витрине, которую недавно оформляла.
— Здесь самое красивое и дорогое. Пастушки, влюблённые, балерина, Пьеро...
— Прекрасно, — он тоже улыбнулся. — Я возьму Пьеро и пастушек. Заверните, пожалуйста, в подарочную бумагу.
Какая она красивая, думал он, будто светится изнутри. И одинокая... Не понимаю людей.
— Надеюсь, этот мальчик будет счастлив, — сказала Анита, заворачивая фигурки, чтобы как-то поддержать разговор.
— Он будет очень счастлив! Вы знаете, совсем скоро он познакомится с женщиной по имени Анна, которая полюбит его, когда он вырастет...
Анита странно на него смотрела, и он понял, что сказал лишнего. Впрочем, она объяснила это по-своему.
— Вы писатель? — спросила она.
— Нет, я... Наверное, в каком-то смысле. — Он расплатился и забрал покупку из её рук. — Вы во сколько освободитесь сегодня?..
Конечно, он понимал, к чему приводят такие встречи у людей, но это его не беспокоило. Тяга к теплу сама по себе чиста и невинна, это люди извратили всё, до чего дотянулась рука... А потом ещё придумали ограничения, чтобы сдерживать зло, которое сами же и впустили. Он знал такие красивые пары, что всё, что они делали, казалось проявлением искусства и высшей красоты. Он знал и таких людей, чья лживая праведность была для него противнее разнузданности самых своевольных влюблённых. А ещё он знал, что Анита красива и очень одинока, и он просто обязан её спасти. В конце концов, он же решил узнать изнутри, каково это, быть человеком. Как будто это могло помочь ему оправдать человечество... Но спасти пару жизней — вполне.
— А я не верю в любовь, — сказала Анита, когда они сидели на летней веранде небольшого ресторанчика.
Небо уже подёрнулось розовым, зажглись первые фонари, и он подумал, что человек, наверное, был задуман только зрителем всей этой благодати и радости, однако зритель из него получился неблагодарный.
— Почему?
Он ел тарталетку с грушей маленькой ложечкой и смотрел на Аниту.
— Мужчины не умеют любить.
— Но вы пришли сюда со мной, — произнёс он серьёзно.
— Просто я хочу побыть с вами, пока это возможно, — тихо ответила она. — Мне давно не двадцать лет, меня не сдерживают надежда на лучшее и условная мораль. Даже если вы исчезните завтра, это ничего не изменит. Скоро у меня не будет и этого. А такие люди, как вы, редки. Такого человека можно встретить раз в жизни, если вообще повезёт. Я не стану разбрасываться возможностью. Знаете, у меня в детстве был альбом с репродукциями картин великих художников... Вы похожи на ангела с одной картины.
— Ангелы совсем не такие, как думают люди, — он позволил себе немного улыбнуться. — Да и я всего лишь работник среднего звена... Недурной, скажем честно, но выше никогда не стремился, слишком много ответственности...
Она решила, что я опять предаюсь литературным фантазиям, подумал он. Или шучу. Впрочем, это не имело значения.
— Что вам больше всего нравится в близости? — спросил он.
Анита неплотно задёрнула шторы, и последний розоватый свет лёг на его восхитительно белую кожу и плечи в мелких веснушках.
— Когда после вы уткнётесь носом мне в шею, — ответила она, — а я буду обнимать вас и гладить по волосам...
— Вы имеете отношение к музыке?
— Как вы поняли?
— Заметил, как вы смотрели на уличного музыканта.
— Я играла на виолончели, — медленно проговорила она. — Ушла, потому что нестерпимо стало выносить предложения концертмейстера группы... Один мужчина исчез из моей жизни, потому что не смог пережить, что я умнее его. Другому было дороже то, что он называл свободой. Случайные, ничего не значащие соединения тел... Он даже влюбиться не мог по-человечески. А третий бросил меня после выкидыша. Я не знала о своём состоянии. Вы спрашиваете, почему я не верю в любовь? Потому что она всегда происходит у кого-то другого. У великой писательницы, которой уже нет в живых, у внучатой племянницы случайной попутчицы, у прохожих, которых видишь один раз в жизни. Трудно верить в то, чего никогда не было у тебя самого. Это как глухой, который верит, что прямо сейчас играет музыка, просто потому, что ему так сказали. Он не может это проверить.
Он молчал в ответ, и она произнесла через несколько минут:
— Можно, я попробую вас нарисовать?
Он кивнул. Она взяла ручку и большой блокнот, лежавшие рядом на тумбочке, включила настольную лампу. Всё, что ей хотелось запомнить: завиток волос, изгиб плеча, чуть заметный дрогнувший живот, тонкий профиль, в полумраке казавшийся совсем юным. Она не заметила взгляда, которым он смотрел на неё, смесь земного восхищения и небесной нежности.
Через пару недель он сказал Аните, что скоро ему придётся уехать. Она только пожала плечами.
— Мальчику понравился ваш подарок?
— Что?.. А, да, очень понравился.
— Я рада. Вы поднимитесь наверх сегодня?
Он кивнул. Он не знал, что ещё сказать ей, не знал, спас её своим присутствием или сделал только хуже. А потом, лёжа в её постели, находясь в ней, он вдруг подумал, что не сможет её оставить, такую маленькую, инопланетную и прекрасную. И вдруг понял, почему некоторые, обладающие особой природой люди согласны умереть за любовь.
Он остался до утра, приготовил Аните завтрак и ушёл. Она думала, что навсегда, и бесплатно отдала случайно забредшему в лавку (был сильный дождь) сборник арабских стихов, напоминавший ей о нём. Вечером, перед самым закрытием, он вернулся.
— Я выкупил лавку и квартиру над ней. Теперь всё ваше. Ничего не спрашивайте, я знаю, вы очень этого хотели. А я решил остаться. Пока не понял, продлю командировку или уволюсь...
Он боялся, что она будет плакать или испугается такой щедрости, но она просто смотрела на него, как на ребёнка, который, ни дня не проведя в художественной школе, скопировал работу Леонардо. Когда она заснула, он сидел на подоконнике, уткнувшись подбородком в колени, и думал: пусть только любить её во всю силу заложенных в нём земного и небесного будет основой его бытия.
07.01.2025
Она проснулась рано, около семи. Было очень жарко, и её охватило какое-то странное ощущение, почти желание выпрыгнуть из собственного тела. Она встала с постели и подошла к окну. Сквозь занавески проникал слабый свет — и видно было очертания дома напротив. Обернувшись, она увидела, что Марк не спит, а смотрит прямо на неё, слегка сощурив глаза.
— Я тебя разбудила? — спросила она мягким голосом.
— Нет, я проснулся сам... А ты чего не спишь?
Она не знала, что ответить. Тревожное чувство, внезапная тяжесть на душе — вот почему она проснулась.
— Утренняя бессонница.
— Иди сюда, — он протянул к ней руки. — Я тебя убаюкаю. — Он улыбнулся едва заметно, одним уголком губ.
Десять лет назад, когда они познакомились, ему было двадцать пять, но и сейчас, особенно в этой нежной серебристо-голубой дымке полумрака, он казался ей почти юным. Она легла, позволяя ему обнять себя.
— Ярик придёт сегодня, ты помнишь?
— Помню, — ответил он, поцеловав её в висок. — Я приготовлю что-нибудь из его любимого.
— Не могу поверить, что ему уже девятнадцать, — сказала она тихо. — А мне сорок...
— Ты знаешь, как я люблю нашего сына, — произнёс Марк. Он всегда так говорил, нашего, даже усыновил его, а фамилию она поменяла Ярику на свою... Чтобы ничего не напоминало о прошлой жизни. — Но теперь, когда мы с тобой вдвоём, в этом есть особое волшебство...
Да, в этом и правда было волшебство, как в сказке про Кая и Герду, которую она столько раз читала в детстве — и столько раз представляла, как встретит своего Кая, чтобы спасти его и никому не отдавать. И как она мечтала о небольшом домике, увитом розами, с двумя комнатами — для неё и названого брата... А ещё в этом волшебстве были лёгкая тоска и возвращённая молодость, которой у неё не случилось вовремя.
— Если бы мы не познакомились, я бы не смогла стать собой, — сказала она, целуя его в закрытые губы.
В двадцать лет она вышла замуж, думая, что сбежит от опеки родителей — и попала в мир, где её попросту не существовало. Она была функцией, тенью, красивой игрушкой, символом чужой состоятельности. Никого не интересовало, что она любит, какие книги хочет прочесть, чьи стихи трогают её душу, а чьи она ненавидит, чем мечтает заниматься и что она за человек. Ярослав, который во всех смыслах был её ребёнком, спокойный бледный мальчик с ясными глазами, был такой же тенью, таким же символом чужой состоятельности, лишённый права стать чем-то большим. Она выдержала весь холод, злобу, почти ненависть в свой адрес, когда Ярослав захотел пойти в балетную студию вместо спортивной секции. Она вела беспрестанную борьбу за него, потому что сама была лишена всякого права на свою суть — и мысль передать это по наследству была для неё невыносима. И теперь, когда он приходил, она смотрела, как он смеётся над очередной шуткой Марка, демонстрируя едва заметную щербинку, юный, тонкий, такой красивый, с забранными в хвостик тёмными волосами, с балетными движениями рук, и понимала, что не подвела его.
Её знакомство с Марком случилось почти как в кино. Она стояла на улице, прижимая к груди футляр с флейтой, а он спросил у неё, где служебный вход в театр. Позже она говорила, что может предложить ему только дружбу, что у неё семья, что больше ничего невозможно... Но у него были чудесные светлые глаза и длинные вьющиеся волосы, мягкие бледные руки, тёплый смех — и удивительная манера интересоваться всем, что интересно ей, а близость с ним казалась ей почти слиянием с ангельским началом.
Они встречались на полдня раз в неделю; бегали в кино или на выставки, целовались в кафе и на улице, как воробушки, едва касаясь клювиками, приходили к нему и разговаривали о стихах, сплетаясь ногами; иногда она лгала мужу, что ей поставили дополнительную репетицию. А через полгода сказала, что уходит. Она восхищалась собой, как будто вырвалась наконец из клетки условностей, вины, стыда и безволия, в которой не было места её радости, удовольствию, её личности. Тогда же она обрезала волосы, сказав, что её главное украшение — мозги. Для её мужа женщина и ребёнок всё ещё были собственностью, заводными куклами, чьи настройки можно было менять по своему усмотрению. Он удивился её словам, потом удивление переросло в ненависть, а ненависть — в желание отомстить. И он пообещал ей, что она никогда не увидит ребёнка, если уйдёт.
Разве она имела право лишать Ярослава себя? И разве она имела право лишать себя Марка, его нежности, его умилённого взгляда, возможности видеть, как смешно он зевает и смеётся, показывая ямочки на щеках? Разве она сможет прожить хоть день, зная, что больше не услышит голоса своего ребёнка? Разве она сможет прожить хоть день, зная, что больше не услышит голоса Марка? А если муж заберёт Ярослава из балетной школы, это сломает его...
Она не хотела и дальше просто встречаться с Марком. Не могла больше терпеть присутствие мужа, его лицо, мерзко сложенные губы, ненавистные глаза... Марк был её Каем. Только в этой версии спасение нужно было Герде, оказавшейся в плену у Снежного короля.
В тот день она забрала Ярослава после уроков — и втроём они пошли в книжный. Ярослав клянчил мороженое, она говорила, что он точно заболеет, но Марк её уговорил — и купил мороженое в каком-то магазине по дороге. Потом они пришли к Марку домой, и Ярослав заснул. А она подумала, какой простой и красивой была бы её жизнь, если бы Марк не был младше, она бы встретила его раньше, и Ярослав был бы их сыном...
Тогда же ей позвонили. Такая-то, являетесь женой такого-то? Ваш муж погиб в аварии, примите наши соболезнования, нужно приехать для опознания...
* * *
— Заснула? — прошептал он.
— Нет, — она открыла глаза. — Не могу спать. Какая-то странная маета в душе...
— Хочешь, я тебя понежу?
Он устроился поудобнее и стал целовать её щёки, ушко... Милый, тёплый, чудесный Марк... Вечером придёт Ярослав. А всего остального как будто никогда и не существовало.
22.01.2025
В мае они, как обычно, уехали на дачу — на всё лето. На даче Анне Матвеевне было совсем нечего делать; долгие прогулки её утомляли, и она спала допоздна, потом читала, а потом, уже после ужина, ненадолго выходила вместе с мужем. Их браку было двенадцать лет, и Анна Матвеевна иногда жалела, что по неопытной сильной влюблённости соединила свою жизнь с этим человеком. Павел Петрович был очень добрый, вечно витающий в облаках, светлый и талантливый; таким он был всегда, и в восемнадцать, когда они поженились; Анна Матвеевна с восторгом смотрела на него, когда он объяснял ей что-то из музыкальной теории. Он был высокий, хрупкий и болезненный, немного небрежный в одежде; большеглазый, с тонкими бровями и светлыми, чуть кудрявыми волосами, закрывающими шею. Он говорил ей «я люблю вас» тихим робким голосом, писал пространные письма, целовался смешно и неловко, касаясь чуть приоткрытыми губами её губ, а она называла его Павлушей. Она и теперь его так называла, но в этом были, скорее, привычка и усталость, нежели та первая чудесная нежность, которую она испытывала к нему когда-то.
Шли годы, но Павлуша не менялся, оставаясь всё тем же восторженным и временами замкнутым юношей с трепещущими от переизбытка чувств веками, который дарил Анне Матвеевне детские игрушки на Рождество, вроде картонного домика или дорогих кукол. После нескольких соединений в начале брака он перестал приходить к ней.
— Вы больше не любите меня? — спросила она тогда.
— Люблю, я очень люблю вас, — ответил он. — Но я не хочу больше.
— Это неприязнь?
— Вовсе нет, — немного наивно возразил он, — я просто забываю, что это нужно... Разве мы не узнали всё, что можно было узнать?..
Анна Матвеевна больше не говорила с ним об этом. Ей казалось, что она упускает семейную жизнь, обычные радости, обычное течение жизни, которого не бывает только у старых дев и странных людей. Павлуша не замечал этого, принося ей очередную пьесу или подарок, который мог её порадовать.
Она завтракала, изредка поглядывая на него; её начинал раздражать его мечтательно-рассеянный взгляд, медленные движения, тонкие белые пальцы, держащие столовый нож, и слегка испачканные в вишнёвом варенье губы. Весь его вид болезненного принца, красивого и отстранённого, вызывал в Анне Матвеевне почти негодование — и одновременно против воли ей захотелось его поцеловать. Как она была падка тогда, вступая с ним брак, на такую красоту, на его ум, на его необычность. Он не был похож ни на одного мужчину, которого она знала, на мужей её подруг; условность его телесности и раздражала, и завораживала её. Анна Матвеевна поднялась из-за стола, подошла к нему, обняла сзади и поцеловала в волосы. Он улыбнулся и, повернувшись к ней, подставил лицо для поцелуя.
— Сегодня на ужин к нам будет новый сосед, — сказала Анна Матвеевна. — Вы не забыли, Павлуша?
— Не забыл... Вы знаете, душенька, я не слишком люблю общество чужих людей... Жаль, что мы не могли не пригласить его. Если вы хотели читать после завтрака, — перевёл он разговор на другую тему, — не могли бы вы немного почитать мне вслух? Работа над музыкой к спектаклю совершенно встала...
Анна Матвеевна, прижавшись к нему со спины, вдыхала сладковатый запах его волос — и почему-то ей захотелось плакать.
Сосед, Михаил Ларионович, был крайне обходителен — и весь вечер блистал остроумием, чем изрядно утомил Павла Петровича. Анна Матвеевна переводила взгляд с одного на другого. Первый — темноволосый, хорошо сложенный и приятный, умеющий обольстить мужчина; её Павлуша — нежный мальчик с трогательной улыбкой, не из плоти и крови, а из какой-то другой материи, делающей его слишком уязвимым — и одновременно совершенно недоступным миру. А ведь они были ровесники. Анна Матвеевна не понимала, что чувствует, глядя на Михаила Ларионовича; Павлушино же сияние оглушало её. Прощаясь, Михаил Ларионович, кажется, был очень доволен и обещался зайти в ближайшее время.
Через пару дней Павлуша уехал ненадолго в город; заказчик неожиданно написал с просьбой о встрече. Анна Матвеевна не поехала с ним; было жарко, хотелось спать; она выпила холодного лимонада, попыталась перевести что-то из французских поэтов, но строка не ложилась. Уговаривая себя тем, что ответный визит есть только простая вежливость, она решила пройтись до дома Михаила Ларионовича. Непонятное беспокойство росло в ней; небо было очень яркое, воздух полон особенного аромата, ещё майский, невзирая на жару; Павлуша скоро приедет в город, с собой у него ноты, черновик, а волосы на солнце кажутся ещё светлее, и брови такие тонкие, будто нарисованные... Что за глупости...
Она прождала в гостиной минут пять, и Михаил Ларионович, выйдя, отчего-то сказал:
— Это вы?..
— Это я.
Она смотрела куда-то в сторону, почти отделившись от собственного тела, и почему-то ей вспомнилось, как однажды, ещё до свадьбы, она сквозь веточки деревьев подглядывала за купающимся у берега Павлушей: вода мерцала на его худых плечах, спускалась по длинным стройным ногам, и лицо у него было нежное и светлое, устремлённое к солнцу...
— Странный он, ваш супруг, — произнёс Михаил Ларионович. — Такую прекрасную женщину необходимо лишь любить, а он забивает вашу чудесную головку энгармонизмами и разновидностями фуги. Какая странная тема для беседы за ужином!
«Он смотрит прямо на меня, но не видит», — рассеянно подумала Анна Матвеевна.
— Не приходите больше, Михаил Ларионович. И я не приду. Простите.
* * *
Поздно вечером, когда Павлуша вернулся, Анна Матвеевна прошла к нему и легла рядом. Он положил голову ей на плечо, устраиваясь удобнее.
— Я была с ним, Паша, — сказала она очень тихо. — Прости меня.
Он приподнялся на постели и посмотрел на неё влажными печальными глазами.
— Я понял это. Если хочешь, Анна, я возьму вину на себя. Ты будешь свободна. Я всё равно не могу дать тебе то, на что ты надеялась.
Она всхлипнула и потянула его обратно.
— Не надо, прошу тебя... Давай спать. Завтра поедем кататься на лодке. У тебя всё хорошо с новым заказом?
— Всё хорошо, — ответил Павлуша и поцеловал её в губы.
— Я так люблю тебя, я не знаю, зачем я сделала тебе так больно...
— Не надо, — ответил он, снова целуя её. — Ты права, давай спать. Завтра поедем кататься. Я привёз тебе из города маленький подарок. — Он улыбнулся, и на левой щеке его показалась маленькая ямочка.
Он прижался к ней и, убаюканный её дыханием, заснул, а она ещё долго не спала, умиротворённая каким-то неземным счастьем.
05.02.2025
![]() |
|
Очень теплый рассказ, светлый и романтичный) И образный.
|
![]() |
Кавалер Строкавтор
|
cаravella
Спасибо большое! :) |
![]() |
|
Позитивный настрой, прекрасное настроение, только почему движущая сила у женщины?
|
![]() |
|
Желаю успехов вашей истории!
1 |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|