↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
Витебск, июль 1906
Часы на городской ратуше пробили ровно четыре раза. Солнце слепило сквозь колыхающиеся на ветру потертые, многократно штопанные, но чистые и выглаженные белые занавески. В комнатушку на втором этаже ворвался ветер: запахло солнцем, щебнем, свежей травой и совсем недавно испеченной сдобой. Негромко забрехала во дворе кудлатая белая собака, зашипела и выгнула спину кошка, что грелась на подоконнике.
Здесь всегда кипела жизнь: препирались друг с другом торговки на Полоцкой площади, кутались в цветастые платки и покрикивали на мальчишек, что пытались под шумок стянуть с прилавка особенно красное яблоко или даже сладкую хрустящую грушу даром, год выдался урожайный, и в каждой семье с собственным огородом этих несчастных груш было навалом, но ворованное ведь всегда вкуснее. Шумела фабрика «Двина», а рядом у проходной, отдыхали на пересменке рабочие, грязные, уставшие, с вонючими цигарками да немудреным обедом. Звенел трамвай, стуча по шпалам, а усатый кондуктор, блестя хитрыми чернющими глазами, высматривал безбилетников, в любой момент готовый вытолкнуть за немытую шею, будто случайно не замечая толпу детей, с веселым визгом вцепившихся в тяжелую грязную «колбасу». По железной дороге стучали грузовые поезда, весело гудел пароход «Десна» по реке Двине, а мимо Губернаторского дворца, рыча, проехал лесснеровский почтовый автомобиль. В Рычажном переулке, что находился по ту сторону реки, было совсем тихо, и только девочка в когда-то желтом, но теперь посеревшем от старости сарафане сидела на подоконнике, со скукой смотря в окно. У них в переулке дома стояли совсем-совсем близко друг к другу, а потому она прекрасно видела свою подружку, что высунулась из окна, оперевшись животом на подоконник, и замахала грязными руками.
― Роза! ― крикнула девочка из соседнего дома. ― Ты на улицу сегодня пойдешь?..
Девочка призадумалась и с досадой замотала головой. Черные толстые косы с белыми бантами стукнули по оконной раме.
― Как мама придет, так и пойдем.
― А когда она придет?
― Как придет, так придет, ― сказала Роза и задернула белые занавески.
Вот Славя непонятливая!.. С самого утра, стоит только Розе ненадолго присесть отдохнуть, так она тут как тут. Следит, что ли? Обиднее всего, что Розе и правда очень хотела погулять. Уже середина июля, совсем скоро начнет холодать, будут падать листья, а потом пойдет первый снег, и играть на улице совсем не получится. Тем более, на улице такая хорошая погода! Тепло, легкий ветерок ― так и хочется бросить все глупые домашние обязанности и побежать на речку. Или в лес. Или послоняться по улицам, или пойти к мальчишкам из соседнего двора, напроситься играть с ними в салочки и дать противному толстому Моне в нос, когда он снова попытается дернуть за косу. Только вот Роза уже не маленькая: этой весной ей уже стукнуло шесть лет, остался еще год, а потом еще полтора ― и она непременно пойдет в училище, а, может, и в гимназию, если не забросит книжки. А раз она не маленькая, то должна помогать маме с тетей, поддерживать в доме порядок, следить, чтобы Лева не бедокурил, да укладывать спать маленькую Динку. Пока ее подруги бегали на базар и гоняли с мальчишками голубей, Роза вымыла пол, приготовила поесть, отлупила Левку за то, что он опрокинул совсем новую чернильницу, а потом поливала его, синего, ледяной водой из жестяного ведра. После обеда она битый час укладывала спать Динку ― та была тихая совсем, но чего-то раскапризничалась, и Роза все напевала и напевала ей колыбельную, раскачивая деревянную кроватку, да так старательно, что ее саму чуть не сморило под теплым солнцем. На кухне заскрипели половицы, тихо-тихо, воровато, и Роза улыбнулась: это Левка, наверное, пошел варенье воровать, пока она не видит. Ну и пусть, что ей, жалко, что ли: в погребе еще три банки такие стоят, их еще папа закатывал.
Наверное, будь папа жив, Розе вообще не пришлось бы следить за домом, ругать Левку и укачивать Динку, напевая ей, чтобы она не плакала. Будь папа жив, Роза бы сейчас, наверное, бегала по улице с подружками. Или, может, взяла с собой Левку, и они пошли бы в вышибал. Или в водяного.
Папа Розы был очень хорошим человеком, и Роза раньше частенько смотрела на себя в зеркальце, выискивая в лице папины черты. У нее папин нос и папины глаза ― а еще, как Роза очень-очень надеется, папина доброта и папина честность. Он работал на «Двине», как папа Слави, и как папа Маришки, и как папы Борьки, Давида и Рамиля из дома через улицу. Папа часто улыбался, открыто и тепло, и когда маленькая Роза видела, как папа улыбается, ей хотелось улыбнуться тоже. Он всегда помогал тем, кто слабее, чинил соседям крыши, подновлял крыльцо и никогда не брал ни копейки денег ― впрочем, соседи тоже папу не обижали, и у них дома раньше всегда были горячие пирожки, только из печи, закатки, новые чернила, платья и ботинки. Когда папа приходил с работы ужинать, грязный, пахнущий табаком и хлопком, он долго мыл руки ледяной водой, вытирался крахмальным полотенцем, на котором потом оставались черные разводы, крякнув, садился за стол, стараясь не трогать кружевную скатерть, подзывал Розу к себе и сажал на колени, потираясь жесткой щетинистой щекой.
― Главное ― это человеком быть, ― говорил он и посмеивался. ― А остальное приложится. Делиться надо, не жадничать. Слабым помогать. Не подличать. У хорошего человека и дело рекой течет, любая работа ладится.
По воскресеньям папа часто мастерил что-нибудь на крыльце, и Роза всегда сидела рядом: ей нравилось смотреть, как папа работает, и всякий раз ей тоже хотелось сделать что-нибудь этакое, не по принуждению, а от всей души. Когда у папы работа ладилась ― а так было почти всегда ― он негромко напевал себе под нос.
― А почему ты поешь, пап?
― А потому что хочется. Это сам Боженька работать мне сегодня помогает, молоток в руки так и прыгает.
И папина радость так из него выплескивалась, что заражала всех вокруг: мама под папину песню решала ни с того ни с сего испечь пироги или сдобу, тетя подстригала цветы и собирала яблоки, и даже Роза с Левкой носились рядом и таскали то лобзик, то пилу, то тяжелую лопату, гордые от того, что помогают.
Когда папы не стало, исчез и свет в доме, и песни, и поникли цветы на подоконнике. Теперь мама пропадает на работе, возвращается под вечер и часто плачет ночами, когда думает, что Роза спит. Папа погиб полгода назад, когда был погром. Их семью в городе любили, хоть и знали, что они евреи, и никто их не тронул. Папа мог бы, как все в округе, спрятаться, отсидеться в погребе, да только не умел жить не по справедливости: тем вечером папа спрятал их всех в погребе, обнял маму, расцеловал Розу с Левкой, прижал в последний раз месячную Динку и ушел в фабричные районы ― там он бросился защищать тех, кто не успел убежать. Вытаскивал стариков, выхватывал из огня кричащих, испуганных женщин ― и, как им потом рассказали, вступился за еврейскую семью перед черносотенцами. А потом лежал на брусчатке с пробитой головой, и кровь его текла, смешиваясь с городской пылью. Роза помнила, как тихо сидела на корточках в этом пыльном, сыром погребе, почти не дышала и зажимала Динке рот, чтобы та не заплакала и не выдала их всех черносотенцам. Помнила, как шум и крики на улице становились все тише, тише, пока не исчезли совсем. Помнила, как они поднялись наверх, как к маме постучались, как Роза, держась за мамину юбку, увидела их бледного соседа, который что-то говорил им, размахивая огромными руками ― и как мама закричала и заплакала. И Роза тоже тогда заплакала, потому что все поняла, и не могла, просто не могла себе представить, как это, жить в этом большом мире ― и без папы?..
― Роза, ― Левка подошел к ней, и она вздрогнула. Брату только недавно исполнилось пять, и он от корки до корки прочел книжку про сыщиков, что мама с тетей подарили на день рождения; с тех пор он бредил этими идеями и все тараторил и тараторил книжные советы. Пока что единственное, что у Левки получалось ― это бесшумно ходить.
― Чего тебе?.. ― она мотнула головой, и одна из кос ударила тяжестью Левку по шее.
― Там опять дядя Абрам пришел. Говорит, тебя видеть хочет.
Роза вздохнула и, поправив сарафан, с топотом сбежала вниз по лестнице. На кухне, с распахнутыми белыми ставнями и покрашенными в желтый стенами, у стола сидел дядя Абрам, уже успевший наследить по блестящему полу грязными босыми ногами, и задумчиво теребил бахрому внизу у скатерти. Он был всклокочен, взгляд белесых глаз бегал то в угол, то к подоконнику, то задерживался на вазе с увядшими цветами; изо рта, в котором после погрома недоставало двух передних зубов, подтекала тягучая слюна.
― О, Розочка, цветочек мой, ― улыбнулся дядя Абрам. ― Виделся с твоим братом, мама у тебя же не дома?..
Роза испуганно замотала головой, комкая подол сарафана.
― Это хорошо, это оч-ч-чень хорошо. Понимаешь, ― дядя Абрам уселся поудобнее и заговорщически блеснул белесыми глазами. ― Я знаю кое-что… очень важное. Это тайна. Мама твоя мне уж точно не поверит, но ты… Есть у вас… г-горло промочить? Со вчерашнего дня ничего не ел.
― Сейчас посмотрю.
Тетя не одобряла то, что мама подкармливает дядю Абрама: самим есть нечего. Мама же в ответ всегда сердилась и повторяла, что он был папиным близким другом ― в конце концов, дядя Абрам сделал бы для папы то же самое. Поэтому на самом низу деревянного шкафа для продуктов всегда было что-то для него, хотя бы горбушка или остатки утренней каши. Вытащив почти свежую горбушку, Роза сбегала в погреб и вынесла дяде Абраму холодные остатки зарубленной и вчера сваренной курицы.
― Ой, выручила, выручила, ― дядя Абрам ел жадно, но аккуратно, помогая себе ножом. ― Вся в отца. Кстати, про отца-то вашего. Я его видел вчера ночью.
― Папу?.. ― в этот момент слова тети совершенно вылетели из головы, и Роза повернулась, округлив глаза. ― Он же…
― Нет-нет, совершенно нет, я его видел. На той стороне Двины. Он помахал мне рукой, и кровь из его головы была совсем-совсем светлой. Не красной, золотой. Я остановился, подошел совсем-совсем близко к реке, чудом устоял на ногах ― и тогда он заговорил со мной. Знаешь, что он мне сказал?..
Завороженная, Роза покачала головой. Странный блеск в глазах дяди Абрама стал невыносимо ярким, а на кухне повисла жуткая, потусторонняя тишина: лишь сверху было слышно, как Левка сердито ругается себе под нос.
― Он сказал, что очень хочет увидеть вас. Всех вас. Только не может, ведь он уже на другой стороне Двины. Он не может вернуться назад, но ты можешь прийти и повидаться с ним. Ночью, как только выйдет луна, она улыбнется тебе, и по Двине пойдет лунный мостик. Ты перейдешь по нему на ту сторону, и папа будет тебя ждать. Он будет ждать всех нас. Он скоро дождется.
― Хорошо, хорошо, ― Роза дернулась от того, что по коже пробежали мурашки.
Как только мама может спокойно общаться с дядей Абрамом?.. Роза тихонько отодвинулась от него и хотела уже прошмыгнуть в свою с Левкой комнату, как вдруг дядя Абрам резко схватил ее за руку. От сильной хватки ей стало больно.
― Впрочем, не нужно ждать, совсем не надо ждать, мой дорогой цветочек, ты ведь хочешь увидеть папу? Я отведу тебя, мы вместе пройдем по лунному мосту, и вы наконец встретитесь, наконец будете вместе ― тебе когда-нибудь говорили, как ты на него похожа?
Роза тщетно пыталась вырвать руку, но дядя Абрам навис над ней, огромный, пахнущий чем-то кислым, и все бормотал и бормотал ― кажется, он даже не понимал, слышит ли она его.
― Хорошо, хорошо, ― залепетала она, только бы он успокоился. ― Сейчас мы всех дождемся, мы все вместе пойдем к лунной дороге, надо же подождать, просто подождать, правда же?..
― Ничего, бедное дитя, не бойся меня, ― кислая слюна попала прямо Розе в глаз. ― Они ведь считают, что я сумасшедший, и ты так считаешь, потому что они отравляют тебя своими сладкими речами, но как только мы пойдем к реке, луна заговорит с тобой. Она заговорит, улыбнется ― и тогда ты тоже поверишь. Не нужно никого ждать, хочешь, мы пойдем прямо сейчас?.. Просто возьми меня за руку.
В груди гулко забилось сердце, в ушах застучала паника. Роза отчаянно дергала руку, что-то отвечала, механически соглашаясь, только бы он успокоился, только бы… Дядя Абрам потащил ее к выходу ― и замер на пороге, будто солнечный свет обратил его в камень.
― Это еще что такое?! Ты опять пристаешь к Розе? ― тетя стояла в дверях, прижимая к груди бумажный вощеный пакет с брецелями, а ее черные волосы распушились от гнева ― Розе она показалась ангелом, сошедшим с небес. ― Сейчас же перестань!..
― Я вовсе не пристаю, твоя сестра не против, чтоб я был здесь!..
― Значит, она ошибается! ― тетины черные глаза сверкали от ярости. Обернувшись на Розу, она мотнула головой. ― Иди погуляй с подружками.
Роза кивнула и, торопливо застегнув потрепанные сандалии, выбежала на улицу. Подружки и правда ее заждались. От того, как тетя Азалия кричала на дядю Абрама, затряслись белые ставни их дома, и Роза постаралась выбросить это все из головы. На синем-синем солнечном небе, между маленькими облаками, показалась полупрозрачная, ехидная луна, и по коже снова пробежал холодок. Если луна улыбнется и Розе, то пиши пропало. Двое сумасшедших в доме ― это слишком, подумала она и невесело рассмеялась. Стуча сандалиями по старой-старой брусчатке, Роза постучалась в дверь подруги Слави. Из раскрытого окна вкусно пахло печеной картошкой и свежим хлебом ― значит, Славя села ужинать. Придется подождать, подумала Роза, и уселась на крыльце, подоткнув подол. День уже потихоньку заканчивался, и рабочие в грязных рубахах спешили домой, чтобы поужинать, а потом развалиться в кресле и устало прикрыть глаза. Соседи включили граммофон, и из открытого окна до ушей Розы донеслось тихое, но отчетливое контральто Паниной. И правда, как хорошо!.. Совсем скоро должна уже появиться мама: она работала прачкой при какой-то семье, приближенной к губернатору. Вот и правда, зацокотали ее каблуки по брусчатке, Роза уже увидела, как от легкого ветерка чуть взметнулось ее белое платье, и уже хотела подбежать и обнять ее. Роза вскочила на ноги ― и вдруг замерла. Мама была не одна: рядом, держа ее под локоть, с ней шел приземистый, рыжеватый мужчина с клочковатой бородой. Роза поморщилась: Ицхака знали все, кто жил на этой стороне Двины. Он держал рыбную лавку у Полоцкой площади. Часто Ицхак приплачивал мальчишкам, чтобы те раздирали горло, носясь по всему городу, и зазывали покупателей в его лавку; правда, платил он совсем мало, а требовал много. Мальчишки, которые к нему нанимались на лето, говорили, что он часто гневался и требовал кланяться, когда берешь у него деньги, а если он в дурном расположении духа, то не брезговал и пройтись по спине узловатой тростью. Пару раз Роза видела Ицхака у них на улице, и всякий раз он так косился сердитыми серыми глазами навыкате, как у рыбы, что Роза благодарила Бога за то, что родилась девочкой, и он ни за что не затащит ее зазывалой в свою дурацкую лавку и ни за что не будет бить тростью. Интересно, чего этому мерзкому, пропахшему на всю жизнь тухлой рыбой торгашу нужно от ее мамы?..
Ицхак и мама дошли до перекрестка и остановились. Роза отчетливо увидела, как мама качает головой.
― Ты подумай, Гита, ― Ицхак схватил маму под руку и принялся тараторить. ― Серьезно подумай над моим предложением, я, все-таки, не простой человек. Ты не в том положении, чтобы перебирать кавалеров: сама помысли. Три голодных рта, мал мала меньше, работать еще не скоро смогут, да еще и умалишенный. И всех надо кормить, одевать, в перспективе отправлять учиться ― вряд ли ты хочешь, чтобы все образование, что получили твои дети ― это четыре класса церковно-приходской школы. Ну, конечно, читать научатся, крестик в ведомостях поставить смогут да вызубрят закон Божий: что еще для работы да жизни нужно?
― Я же сказала тебе, ― мама со вздохом вырвала руку в серой перчатке. ― Мне нужно подумать. Нельзя же… так сразу… с места в карьер… мне нужно все обдумать, узнать, не против ли мои дети…
― Ну, подумай, подумай, ― Ицхак хмыкнул. ― Помни только, что годы идут, ты не молодеешь, а терпение у меня конечное. Хорошенько подумай, Гита.
Почему мама так грустно кивает ему и почему этот мерзкий Ицхак вообще пристал к ней? Почему мама сейчас не возьмет и не отвесит ему пощечину, да такую, чтобы его голова мотнулась из одной стороны в другую? Может, мама просто ждет, чтобы Роза ей помогла и чтоб они вместе спустили Ицхака с лестницы?.. Но заскрипела дверь, чудом не пришибив Розу, и на крыльцо вышла ее подруга Славя.
― Наконец-то меня отпустили, ― вздохнула Славя и быстро обняла подругу. ― Я начала уже мамке говорить, что иду с тобой гулять, да та ни в какую: мол, пока не доешь, на улицу не выйдешь, а там суп с рыбой, а рыба с костями, а кости в горле! Я ем, а горло берет и сжимается, да так, что ничего не проглотишь! Только вот отмучалась… Долго ждала?
― Да нет, я на крыльце тут посидела, ― Роза улыбнулась. ― Ну что, пойдем к этой… как ее…
― Пойдем-пойдем. Дашка сказала, ее сестра сегодня добрая. Я еще во что с ужина утащила, ― и Славя вытащила из кармана перешитой от матери юбки завернутые в вощеную бумагу леденцы монпасье. ― Она, наверное, от такого совсем подобреет.
Роза помахала маме, выкинула дядю Абрама, лунный свет и этого глупого мерзкого торговца рыбой из головы, тряхнула головой, и они со Славей, наконец, побежали по старинной, застывшей во времени улице до моста, чтобы перейти на другую сторону Двины. Как же ей нравилось просто бежать с подружкой, подставив лицо теплому солнцу, чувствовать, как обдувает лицо ветер, слышать перезвон трамваев, торопливо махать рукой знакомым и полузнакомым взрослым и совсем-совсем не думать о взрослых заботах!.. Весь день, весь день, пока Роза хлопотала по дому, она думала лишь о том, как сбежит по ступенькам, и они со Славей сначала будут смотреть на быстро текущую Двину, крепко упершись сандалиями в старый каменный мост, а потом пойдут на другой конец Витебска к Дашкиной старшей сестре. Она уже совсем не маленькая, ей уже идет второй десяток. Высокая, сутулая от бесконечного сидения за книжками, гимназистка в очках с толстенными линзами и с длинной, до пояса, толстой косой, Дашкина сестра училась в Минске, домой приезжала только на лето и все время училась, выходя на улицу с очень загадочным видом. Она была достаточно надменная, но много чего знала, а потому и Роза, и Славя, и другие девочки со всех окрестных дворов ходили за ней хвостиком, повторяя гнусаво «à la guerre comme à la guerre» и «Homo homini lupus est» как непреложную истину. А еще ― наверное, поэтому она и была так популярна ― Дашкина сестра была гадалкой. Из Минска она привезла колоду карт таро, пушистую зеленую шаль и потусторонний, нездешний взгляд из-под длинных ресниц. После того, как она вернулась, девочки часто захаживали к Плещеевым, чтобы узнать про свое будущее. В скором времени Дашкиной сестре надоело за так перебирать карты, и она гадала лишь за плату.
Дашкины родители уехали на дачу до самой ночи, поэтому в их доме было тихо и темно: лишь пахло благовониями да горели свечи. Поежившись, Роза осторожно сняла сандалии и ступила на мягкий восточный ковер.
― Наконец-то, ― пробурчала круглая, неповоротливая Дашка, встретив их в дверях. ― Нютка вас заждалась уже.
― Не Нютка, а графиня Кассандра де Монсоро, я бы попросила, ― прошелестел бесплотный голос у треплющихся на ветру занавесок. ― Вы принесли что-нибудь? Без подношения графиня не принимает заблудшие души.
Роза задумчиво покопалась в карманах платья и вытащила две копейки. Кажется, графине копейки не понравились: ее тонкий нос сморщился, а губы искривились в странной гримасе. Славя положила на ладонь графини еще три копейки.
― Еще у нас есть леденцы! Монпасье! Папа целую коробку принес, их тут пять штук! ― припечатала она, и графиня была вынуждена согласиться.
Набросив на себя зеленую шуршащую шаль, она приказала испуганным девочкам следовать за собой в гадальную комнату. Здесь, за занавешенным окном, на столе мерцали огоньки свечек, по углам шуршали пучки мяты, зверобоя и полыни, а на заваленном книгами подоконнике ― господи Боже мой! ― лежали те самые гадальные карты.
― Не стойте же на пороге, всю энергию распугаете!... ― ругнулась графиня Нютка, и девочки, помявшись, сели на застеленную кусачим клетчатым пледом кровать. Она скрипнула под их весом и опустилась железной сеткой почти до самого пола.
― Итак, ― графиня Нютка уселась на стол, взмахнув подолом пышной цыганской юбки, поправила очки и потянула колоду таро с подоконника. ― Вы такие маленькие, и уже хотите связаться с гаданием? Это ведь не просто баловство. Иногда знать правду о будущем вредно. Нет хуже муки, чем видеть правду, знать, чем все окончится ― и не иметь ни единой возможности все изменить. Будто читаешь книгу, заглянув в конец. Многие, что сидели здесь, на этой софе, были в таком ужасе от будущего, что сходили с ума…
― Да никто тутошки с ума не сходил, девки глупые вроде вас визжат только, вы ей не верьте, Нютка себе просто цену набивает, ― пробурчала Дашкина голова из дверного проема.
Графиня де Монсоро скорчила противной Дашке козью морду и шикнула, снова напустив на себя таинственные чары.
― Так что, юные создания, еще хотите, не побоюсь этого слова, отважиться узнать то, что знать запрещено? Вот ты, светленькая?..
Ее сухой длинный палец ткнул в Славю, и та занервничала. Роза успокаивающе погладила подругу по ладошке.
― Ну, уплочено уже, мы леденцы дали, значит, хочу, чтобы мне погадали, ― пролепетала Славя, и графиня сердито зашипела.
― Хорошо, хо-ро-шо, смелое создание. И на что же мне нагадать тебе?
― На суженого! Хочу узнать, где мы познакомимся, и как он выглядит, и где мы потом будем жить, когда поженимся, ― сказала Славя.
Графиня принялась шелестеть картами, и Розе казалось, будто карты сами, без всякой ловкости, вылетают у нее из рукавов длинной рубашки. Славя брала карты, испуганно тыкала пальцами в тот или другой рисунок, и Роза честно старалась отвести взгляд, хоть и сгорала от любопытства ― все-таки гадание должно проходить наедине, а то ничего не сбудется. В попытках отвлечься она уставилась на искусно запутанную блестящую паутину в углу.
― Так, ― палец графини вдруг ткнулся в Розу. ― А ты, девочка, маленький цветочек, на что же мне тебе погадать? Тоже на суженого?
― Вот еще, ― Роза скорчила гримаску. ― Нужны мне эти суженые, я и сама без всяких суженых себе дорогу найду. Лучше расскажите, что меня ждет в будущем.
В тишине, которая прерывалась лишь стрекотом маленьких колокольчиков у окна, графиня тихо, переливчато захихикала.
― Ты уверена, маленький цветочек? Ты ведь еще не вышла из того возраста, когда будущее кажется ярким и полным надежд. Не боишься разочароваться? Что, если ты узнаешь, что проживешь жизнь, полную серости, и ничем и никому не запомнишься?
Роза повела плечом.
― Проживу ― значит, проживу. Папа всегда говорил, что главное ― это жить по чести и совести.
― Ну, раз тебе папа говорил…
Графиня принялась тасовать карты, и те будто летали из ладони в ладонь, почти не соприкасаясь с ее тонкими запястьями и длинными паучьими пальцами (которые кое-где были предательски в чернильных пятнах). Роза старалась следить за картами во все глаза, но в полутьме карты быстро обыграли ее и исчезли в другом рукаве, чтобы потом оказаться стопкой на маленьком журнальном столике.
― Тяни карту. Любую. Можешь не закрывать глаза: судьбе наплевать на твои жалкие попытки подтасовок.
От запаха благовоний туманилось в голове. На ухо что-то зашептала Славя, и Роза подумала о том, что мама уже вернулась домой и, может, готовит что-нибудь вкусное. Плов, например. Или форшмак. Ладно, подумала Роза, если она сейчас быстро разберется с этими глупыми картами, то совсем-совсем скоро пойдет домой, будет есть форшмак, пить горячий чай, смеяться над тем, как тетя Азалия по-купечески пьет из блюдца, а потом лежать на кровати и под светом лампы читать про Ната Пинкертона. Даже не задумываясь, Роза вытянула из огромной переваленной груды самую близкую карту. А потом, повинуясь графине, еще одну. И еще. И еще. Шесть карт лежало на журнальном столике: они совсем не были похожи на игральные, рубашка была иссиня-черная, хоть и потертая по краям, а в центре красовались причудливо переплетенные солнце и полумесяц. И снова эта глупая луна и ее зовущая лунная дорога. Неужели эти шесть карт и правда расскажут Розе всю ее жизнь?
― Переворачивай, ― грудным голосом сказала графиня. ― Я не могу дотронуться до твоих карт: иначе возьму на себя твою судьбу.
Две карты лежали в самом углу журнального столика, близко друг к другу: кажется, Роза случайно вытащила их вместе и хотела уже положить одну из карт на место, но графиня пожала плечами ― видимо, «такова судьба». Внизу лежало еще две карты, в центре лежала карта, особенно потрепанная, а в другом углу, совсем рядом с Розой и ее трясущейся рукой, лежала карта с блестящей темно-синей, звездной рубашкой, совсем новенькая. Наверное, это какая-нибудь счастливая карта, подумала Роза, и перевернула их все. Роза никогда не видела карты Таро раньше: у них дома даже в обычные карты играть было как-то не принято. Пару раз она смотрела, как старшие мальчики во дворе после училища резались в дурака, и со скукой разглядывала всех этим дам, королей и валетов. Но на этих картах не было никаких валетов, никаких скучных одинаковых лиц и людей, распиленных до пояса, а потом сшитых вместе.
Роза увидела сидящую на троне женщину в зеленом платье. Трон был огромный, покрытый позолотой, а платье струилось до самого конца расписного тронного зала; лицо у женщины было сердитое, с поджатыми тонкими губами, а в руках она держала меч. Странная какая-то карта, и женщина очень страшная, подумалось Розе: будто мама застала ее за тем, как она ест варенье из погреба. Может, другие карты будут красивее? Следующая карта явила Розе монахиню, сидящую между колоннами. Монахиня смотрела на Розу укоризненно и ― может, это было на самом деле, а не привиделось в благовонном дурмане? ― даже покачала головой. Две карты внизу изображали сердитого вида мужчину на троне, что держал в руках державу и пятиконечную звезду, и ― Роза выругалась про себя от досады ― висящий над синим темным небом полумесяц. Эта луна сегодня просто-напросто ее преследует!.. Толпа над сводом собора, каменного и холодного. И, наконец, последняя карта, такая новая и блестящая. Когда Роза перевернула липнущую к потным пальцам рубашку, Славя испуганно прижала руки ко рту, а гадалка-графиня покачала головой, но Роза этого не видела, завороженно уставившись на картинку. Такую яркую и такую гипнотизирующую. Синее-синее небо, белый мраморный дворец ― и бьющая прямо в крышу яркая, белесая молния. И падающие со стен дворца испуганные, разинувшие рот люди в пестрых одеждах.
― Да, цветочек, ― графиня, потеряв всю таинственность, разочарованно прицокнула языком. ― Не повезло тебе. Знаешь, обычно когда ко мне приходят соплюшки вроде тебя, я намеренно их запугиваю, чтобы не думали больше лезть поперек своей судьбы, но здесь… Даже не знаю, что тебе такого сказать. Видишь ― королева Мечей? Это твоя карта. Станешь ты жестокой, злой женщиной, и будешь идти по головам, наплевать тебе будет на людские судьбы ― да только не принесет тебе это счастья совершенно. И когда придет время, тебе придется сделать выбор ― это Жрица. Все-таки будущее твое не предопределено. Слева ― королева мечей, справа ― пустота. Ничего не понятно, вот же…
― А это?
― Тройка пентаклей. Будет у тебя три отказа, но найдешь дело своей жизни. Что-то, что по-настоящему твое будет. Возможно на весь мир прославишься… Так, а что у нас книзу?.. Перевернутый король пентаклей! Надо же! А ведь хорошая могла бы быть карта…
― Король пентаклей, ― Славя округлила глаза и начала бубнить Розе на ухо. ― Розка, это же король пентаклей, это жених твой! Умный, богатый, красивый…
― Ага, только вот карта перевернута, ― графиня хмыкнула. ― Значит… хм-м… Самой сильной твоей любовью станет человек извращенный. Приобщит тебя к пороку, и постепенно станешь такой же ― и никогда, никогда с этим пороком вы не будете вместе счастливы. А вторая карта? О, это же Луна! И тоже перевернутая. Луна ― это свет в темноте. Ты узнаешь самую темную тайну этого короля пентаклей, прольется свет на его тайные обманы, на то, что он от тебя скрывал. Значит выведешь его на чистую воду ― может, после этого он заразит тебя пороком? В любом случае, отношения у вас будут построены на утайках и на лжи. Да уж, какие плохие карты…
― А эта карта? ― Роза опять рассматривала яркую, всю в сполохах света молнию.
― Башня… ― Славя всхлипнула. ― Роза, да что же это такое…
― Будут тебя преследовать несчастья, и спадет твоя гордость, и окажешься ты на самом-самом дне, и придется тебе…
Дурманящие благовония накрыли Розу с головой, и голос графини постепенно смазывался, пока не превратился в гул. Башня смотрела на Розу, притягивала ее взгляд, и она будто наяву слышала, как грохочет гром, как в темноте сверкают холодные, жуткие молнии и как кричат вечно падающие люди ― на небе вновь возникла луна, и та вдруг ей правда улыбнулась. Это уже совсем не смешно и совсем не весело! Гадания ― это всегда интересно, у тебя всегда выходит красивый и умный суженый и богатое будущее, а не обманы, пороки и падения с башни! Графиня все бубнила и бубнила про дурные вести, про то, что она обязательно перегадает Розе и что у нее все будет хорошо, но Роза ее уже не слышала.
― Отстаньте! Отстаньте от меня со своими глупыми картами, я вообще в это все не верю, наплевать мне! Ничего не слышу!.. Роза зажала уши руками и выбежала на улицу, забыв даже обуться. Она видела испуганное лицо графини, слышала, как за ней побежала Славя, как недоуменно крякнул вернувшийся с дачи толстый графинин отец, что начал потирать пенсне, но даже не остановилась.
― Роза! Стой! ― Славя тяжело дышала. ― Ты чего? Правда испугалась, что ли?.. Держи. Тебе Нютка передала. Сказала, надо было раньше из колоды эту глупую карту выбросить, чтобы девочки не пугались.
В руку Розе легла эта карта с башней, падающими людьми и смеющимся, хохочущим месяцем, и она крепко сжала руку. Подул теплый июльский ветер, и наваждение вдруг развеялось. Серьезно? Ей уже идет седьмой год, и она испугалась куска бумаги с намалеванной картинкой? Глупости какие.
― С тобой все хорошо? Ты прям дрожишь вся!..
― Конечно, все хорошо. Таро ― это глупости. Для необразованных детей. И тот, кто верит, что нарисованные бумажки могут предсказать судьбу ― тот полный дурень. Вот и все. А я домой пошла, меня мама скоро кушать позовет. Небо уже совсем розовело, и Роза, смяв глупую карту и затолкав подальше в карман сарафана, помахала Славе и медленно побрела домой. Солнце грело ее загорелое лицо, заставляя жмурить глаза, ветер ласково обдувал, шумела Двина, зеленела трава, и Роза расхохоталась от того, какая же она трусиха. Чтобы она, Роза, дочь Иосифа Кацмана, стала идти по головам? Чтобы она была несчастна? Чтобы она вышла замуж? Да глупости это все. Папа всегда говорил, что человек сам кузнец своей судьбы, а папа всегда был прав ― а это значит, что она будет жить так, как захочет. И будет счастлива. И никакие глупые карты этого не изменят, как бы не старались.
Поместье Роттермондов, Немецкая губерния. 1707 г
Когда жена, словно гонец, принесла Герману дурную весть, он и так был не в духе. Хотя, впрочем, так можно было сказать про любой его день: граф Роттермонд славился на всю губернию своим дурным характером. Любой высокомерный кивок, любое переглядывание могло вывести его из себя, и тогда становилось страшно. Герман не вышел ростом, но когда его темные синие глаза зло смотрели из-под насупленных иссиня-черных бровей, даже бывалые смельчаки начинали тревожиться. По старой традиции своей родины Пруссии, он при любом удобном случае вызывал обидчика на дуэль, которая переходила в драку — граф Роттермонд попортил жизнь чуть ли не половине Руси, и, если бы не покровительство батюшки Петра I, графа давно бы нашли на просёлочной дороге с ножом в бочине.
При всей своей ненависти к миру сущему Герман Роттермонд не жил бобылем: молва гадала, как же этому хмурому, вечно озлобленному усатому немцу удалось позвать замуж старшую дочь князя Москвина?.. За спиной шептались, что Роттермонд взял Александру замуж насильно — злые языки и вовсе припоминали, что старый князь Москвин в последнее время совсем пообносился и продал дочь практически без приданого богатому немецкому выскочке.
После замужества Александра Мстиславовна редко появлялась у друзей семьи и тем более в Петербурге; вид у нее был осунувшийся и несчастный, во всей губернии ходили слухи, что граф Роттермонд ее бьёт, морит голодом — видали же этих немцев, все у них не как у людей! Много было знатоков, готовых обсудить личную жизнь графа и его несчастной молодой жены, и только немногие из них знали правду.
А правда состояла в том, что жену свою Герман любил и уважал — настолько, насколько такой человек вообще мог быть к кому-то привязанным. Конечно, граф Роттермонд не звал жену ласковыми словами и не приносил ей каждое утро букет самых прекрасных в округе ирисов — но уважал ее как надежного и проверенного мудрого друга. Ирисы Роттермондов, действительно самые прекрасные в округе, спокойно цвели в ухоженном саду, а граф Роттермонд не начинал ни одного дело без того, чтобы обговорить с женой. Если бы Александре Мстиславовне вдруг сказали, что муж ее бьёт, ей бы потребовалось все дворянское воспитание, чтобы не потерять лицо.
Отчего же после замужества она совсем посерела и практически перестала улыбаться? Сущая нелепица, право слово, но Александра Мстиславовна никак не могла подарить мужу наследника. Словно за то, что Герман покинул родные немецкие княжества и променял их на богатство матушки-Руси, на него (а, значит, и на всю их маленькую семью) ополчился злой рок. Больше пяти лет Александра Мстиславовна не могла забеременеть; после того, как отец ее, князь Москвин, сходил в церковь и долго, слезно просил у Бога внуков, у нее было трое детей. Старший, Иванушка, родился мертвым: как сказала повитуха, его задушило пуповиной. Когда Александра Мстиславовна плакала и не могла остановиться, Герман, который по своему обыкновению не любил «нежностей телячьих», просидел с ней весь вечер.
― Ничего страшного, душа моя, ― мягко сказал он. ― Возможно, еще получится. А если нет ― нехай, у нас и без наследников житье-бытье доброе. Как-нибудь да проживем.
Спустя полтора года у Роттермондов родился еще один ребенок ― девочка. Машенька оказалась крепкой, похожей на матушку, громко кричала и сучила в воздухе ногами, и Герман уже обрадовался, что наконец стал отцом ― однако в тот год случилась очень холодная зима, и дочь его умерла, не дожив до года.
Третий сын Роттермондов, Николай, и вовсе родился раньше срока и прожил всего неделю.
После этого на Александру Мстиславовну было страшно и больно смотреть: она отказалась от еды, практически не выходила из своих комнат, не говорила больше с мужем и все сидела у окна, целуя Машенькину вязаную пинеточку и тихо всхлипывая. Потеря детей не была таким уж из ряда вон выходящим событием: у самого Германа было как минимум два младших брата, что не дожили и до пяти лет, у Александры Мстиславовны могла бы быть старшая сестра, но та умерла от холеры, будучи год от роду. К смерти старались относиться спокойно и даже с облегчением ― ведь дети, что умирают до семи лет, попадают на небо и становятся ангелами. Но потерять троих детей, одного за другим, было чем-то из ряда вон выходящим. Тем более графа Роттермонда в Немецкой губернии недолюбливали, потому его неудачам радовались. Злые языки и вовсе шептались, что граф проклят, а потому ни одному из его ублюдков не суждено топтать Русь-матушку. Однако ничто не может продолжаться вечно. То ли бог смиловался, то ли Роттермондам просто повезло, но одновременно с началом века, в сентябре, у Александры Мстиславовны родился мальчик. Тогда уже была холодная погода, ветер бил в окна, а на небе, наводя страх на простой люд, алела луна. Огромная, близко-близко к земле ― и почему-то кроваво-красного цвета. Александра Мстиславовна знала, что это очень плохой знак, и после родов боялась взглянуть на своего ребенка. И только после уговоров повитухи она, наконец, попросила принести его из детской и дать ей в руки. Но мальчик оказался совершенно здоровым и вовсе не капризным. Герман, который в этот день был на приеме у Шереметьевых, узнав новость, сейчас же поскакал обратно в поместье. Увидев ребенка, здорового, хоть и не сильно крепкого мальчика, он выдохнул с облегчением и обнял жену, благодарно держа ее за руку.
― Весь в своего прадеда пошел, ― крякнул он. ― Дед тоже родился, когда над всем Оснабрюком раскинулась кроваво-красная луна. С той поры у нас и такая, хм, родовая фамилия. Не скажи, счастливчик, а? Каково? Ванюшкой будет, али в честь отца своего назовешь, друг мой сердечный?
― Счастливый, ― прошептала Александра Мстиславовна в полном бессилии. ― Значит, пусть и дальше будет счастливым. Феликсом будет.
И это имя будто стало очередной насмешкой. Ребенком Феликс был очень болезненным: вскоре после того краснолуния зарядили дожди, и он заболел. А потом еще раз, и еще… Все свои шесть лет Феликс провел, практически не вставая с кровати: стоило только ему хотя бы чуть-чуть оправиться и выйти в коридор или на улицу на тонких ногах, то к вечеру он начинал хрипеть, а ночью у него непременно начинался жар. Именно поэтому сейчас граф Роттермонд был особенно не в духе: придя домой с моциона, он обнаружил жену, что плакала у него в кабинете.
― Что такое, друг мой сердечный?
― Я говорила с лекарем, что пришел к Феликсу. Он говорит, это точно холера, — она всхлипнула. — Я боюсь, в этот раз наш мальчик не выживет.
Герман зарылся руками в волосы.
— Но ведь он болел и раньше, помнишь, дружочек? Когда в прошлом году он полгода провел в постели, но оправился же. Дети часто болеют. Хотя бы он не рябой, как дочь Сумароковых. И не чумной. Лекарь ведь и свой интерес имеет — запугать тебя, чтоб ты ему дала пятиалтынный да взяла его травки и припарки. Помнишь, он тебе три года назад говорил, что у Феликса чахотка, а тот взял и выздоровел.
Герман говорил спокойно, не теряя присутствия духа, страстно, горячо надеясь, что успокоит жену, и та выпьет чаю с валериановым корнем, отужинает и больше не будет впадать в это жуткое состояние: он догадывался, что, похоронив троих детей, Александра Мстиславовна близко подошла к душевному расстройству, и маленький Феликс был для нее важнее мужа, важнее денег, поместья и даже самой себя. И винить ее за это не мог. Неловко поглаживая Александру Мстиславовну по плечу, Герман шептал бессмысленные слова успокоения, но тщетно: серые глаза жены налились злыми слезами.
— Нет, это точно холера, точно холера! Помнишь, мы принимали у себя дьяка, Никодима, чтобы тот учил Феликса? Он недавно скончался, говорят — холера. Этот пройдоха, этот мерзавец заразил нашего сына! Он убил моего Феликса! — и Александра Мстиславовна горько и зло зарыдала.
Герман всегда находил странной привычку жены хоронить Феликса и плакать по нему всякий раз, как у того начинался жар — он считал, что мальчишка вполне крепкий, тем более, сколько сын не болел и как долго не лежал мокрый и в бреду, всякий раз с каким-то дьявольским везением ему удавалось выкарабкаться и выздороветь. Но, кажется, в этот раз Александра была права. Вторую неделю Феликс лежал в бреду и практически не приходил в себя. Он совсем исхудал, под глазами залегли черные синяки, будто от бессоницы; когда Феликс приходил в себя, слабым голосом он просил воды. Его рвало так часто, что нянюшка не успевала менять ведра. Засыпая, Герман постоянно слышал, как тот тихо плачет за стенкой от боли в животе. Будь граф Роттермонд один, он непременно бы забылся в вине или даже в водке, но рядом была Александра, и ради нее он держался и делал вид, что все идет так, как идет.
— Ничего, — по возможности мягко сказал он и взял жену за руку. — Друг мой, он поправится. Ему семь через полгода, и, я надеюсь, к лету он поправится совершенно и снова станет крепким здоровым мальчиком. Не надо его хоронить раньше времени.
— Я не хороню Феликса, я…
— Ему тоже страшно, а особливо страшнее, когда родная мать кликушествует практически над ухом. Немудрено, что он до сих пор мочится в постель, — Герман позволил себе дернуть уголком рта: в его понимании это означало ободряющую, но не ехидную улыбку. — Я уверен, как только он поймет, что все хорошо, то тут же перестанет тревожиться и пойдет на поправку.
Александра вздохнула и спрятала лицо в ладонях. Ее узкие плечи подергивались от тихих рыданий, и Герман почувствовал, как болит и ноет сердце.
— Не переживай так сильно. Сейчас я попрошу кухарку подать успокаивающий настой, а потом ты вернешься в комнаты и отойдешь ко сну. Я посижу с тобой, пока ты не заснешь. Нечего пугать домашних.
— Прости меня, душенька, — она тяжело вздохнула и механически приняла стакан от деловитой кухарки. — Ты же знаешь, не дай Бог с Феликсом что-то случится, я это просто не переживу. Он — единственная моя надежда.
— Знаю. А потому, как муж твой, приказываю тебе успокоиться и не терять веры в лучшее. Пойдем, посижу с тобой. Дела подождут.
Отчаянно пытаясь успокоить жену, Герман напустил на себя особливо придурковатый вид и в очередной раз пересказывал историю земельной тяжбы с Сумароковыми, нарочито сердясь и поливая их последними словами — наконец, на лице Александры появилась легкая улыбка, и она уснула, не выпуская руку Германа. Он поправил одеяло, приказал никому не беспокоить жену и вышел из спальни.
И только снова оказавшись в кабинете, наедине с самим собой, Герман, наконец, позволил себе выпустить обуревающие его чувства. Хотелось просто-напросто разорвать все эти дурацкие, ненужные и до отвратительности неуместные бумаги, хотелось носиться по кабинету и исступленно кричать, вцепившись в волосы, хотелось сорвать портреты со стен и совершеннейше все сломать, излив так бесплодную, ни на что не влияющую ярость. Даже если опустить тот факт, что смерть Феликса окончательно подтолкнет Александру к душевному расстройству, и думать исключительно прагматично — а Герман Роттермонд был прагматиком до мозга костей — то ему все равно был необходим наследник. Хотя бы по женской линии. Когда Феликсу было три и он подхватил особенно липучую болезнь, они с Александрой все-таки пришли к выводу, что им необходим еще один ребенок, на крайний случай. Но попытки вновь были безуспешны: один ребенок снова родился мертвым (ему не успели даже дать имя), второй же задохнулся во сне, прожив всего полтора месяца. Герману опять вспомнилось, как совсем недавно они с женой ходили в церковь, и жена молилась о здоровье Феликса. Когда они под руку шли к бричке, и Александра торопливо вытирала платком слезы, Герман явно услышал, как злословили местные. Как все эти фарисеи, эти злобные, иссохшие старухи с будто высеченными из дерева лицами, искаженными в праздных, гротескных гримасах потешались над его женой и надеялись, что его ребенок подольше помучается перед тем, как помереть. Его взяла злость, и он все-таки ударил кулаком по столу. Разве он подличал? Разве он врал, воровал, убивал? Разве он плохо относился к жене и ее семье? Все свое состояние, все это огромное поместье он нажил своим трудом. С самых юных лет, только прибыв в Архангельский порт и не имея за душой ни гроша, Герман брался за любую работу, даже самую неблагодарную — и судьба оценила его труд. Сперва из Архангельска он оказался в Немецкой слободе, а после встречи с батюшкой Петром Великим и вовсе получил графский титул и землю. Своим трудом он выстроил этот дом, своим трудом занял крепкое положение — неужели Герман не заслужил хорошего, доброго, ладного, здорового наследника? Умного, прилежного, крепкого мальчишку, который непременно станет крепким военачальником? Что толку пестовать этого несчастного выкормыша, который все равно спустя пару лет протянет ноги?..
Тщетно пытаясь успокоить нервы, Герман отошел к окну и закурил трубку. Уже начинало темнеть, заходили сумерки, тянуло запахом ночи, и он явственно услышал стрекот кузнечиков.
— Барин, — нянька возникла в дверях, и Герман поджал губы. Почему никто не может оставить его в покое в этот тихий сумеречный вечер?.. — Вас Феликс зовет, оченно надо.
— Не имею никакого желания, я в печали.
— Барин, — нянька покачала головой. — Он сказал, ему очень надоть. Чтоб вы подошли.
В детской давно были задернуты шторы — от света, даже дневного, у Феликса слезились глаза — а запах лекарственных трав, кажется, уже навечно въелся в эти стены. Сын лежал на кровати, разметав одеяла. Маленький, щуплый, похожий на Германа, как две капли воды, он что-то негромко бормотал и жмурился от боли, черные кудри его разметались по подушке, на лбу блестели капли пота, но, кажется, он был в сознании.
— Здравствуй, сынок, — Герман осторожно сел на кровать.
Феликс подскочил на кровати и схватил его ледяной рукой.
— Папа, — его темно-синие глаза загорелись лихорадочным, полубезумным блеском. — Я видел апостола Петра.
— Кого-кого ты видел?..
Бредит. Точно бредит — значит, совсем скоро уже отойдет, подумалось Герману. Сын же, дрожа, щербато улыбнулся.
— Я был в бреду, и я его увидел, он стоял, прямо здесь, у изголовья. И он сказал, что слишком рано. Что пусть мама перестанет лить слезы — я буду жить очень-очень долго. Так долго, что переживу вас всех. Я буду жить еще двести лет, слышишь, папенька? Прошу, скажи об этом маменьке, чтобы не плакала она за меня!..
Герман взял острое лицо сына в ладони. Погладил по мокрой от пота голове и сжал плечо, смотрел, пытаясь запомнить его на всю оставшуюся жизнь — его упрямый дрожащий подбородок, его нахмуренные черные серьезные брови, его широкую улыбку без двух передних молочных зубов и цепкие холодные пальцы.
За все эти годы он, казалось бы, привык терять детей, но почему же всякий раз в груди так больно, будто царапает что-то ржавым гвоздем внутри, по сердцу?
— Апостол Петр тебе соврал, сынок. Он просто тебя пожалел, — Герман вытащил руку сына, последний раз легко погладил его по волосам, почти не касаясь, и вышел из детской, плотно затворив дверь.
Надо бы самому заняться похоронами, ни к чему привлекать Александру. Для начала хотя бы найти попа на отпевание.
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|