|
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
Кузнец закончил работу — поставил последнюю подкову в ряд и откинулся, давая усталым рукам передышку. В кузнице стоял знакомый гул, воздух дрожал от жара и пах раскалённым металлом и углём. Этот шум и жар были музыкой и дыханием его мира, предсказуемого и прочного.
Лёгкий топот по полу прозвучал ещё в дверях, и он улыбнулся, даже не оборачиваясь. Дочь влетела в мастерскую вихрем, растрёпанная, с глазами, сияющими, как два утренних льдинки.
— Папа! Смотри! — она разжала ладонь, и на ней лежал обычный камень с тонкой серебристой прожилкой, напоминающей крыло дракона. — Я нашла сокровище! Прямо возле воды! Он как слеза дракона!
— Такой точно достоин нашей коллекции, — он присел на корточки, принимая дар бережно, но без излишней торжественности. Его большая, исчерченная шрамами рука аккуратно приняла маленький камешек. — Давай положим его к остальным нашим сокровищам.
Подбросив её в воздух, он услышал, как её смех, лёгкий и звонкий, разлетелся по всей кузнице, словно солнечный свет сквозь дымку углей. Смеясь, она приземлилась на его руки — и в этот момент тихий скрип пола за спиной пронёсся сквозь смех, привлекая их внимание. В проёме двери, очерченная светом из дома, стояла его жена. Несколько светлых прядей выбились из причёски и обрамляли ее улыбающееся лицо.
— Если мои двое драконоборцев закончили сражаться, ужин стынет, — её голос был спокойным, мелодичным, а в светлых, как небо Скайрима, глазах плескалась усмешка.
— Красивый камешек, — сказал он, поворачивая находку в пальцах уже для неё, разделяя радость. — Заберем домой, чтобы не потерялся.
Дочь тут же прижалась к его бедру, пахнущему дымом от горна.
— Солнышко, пойдём, поможешь накрыть на стол, — сказала жена. В её осанке и твёрдом взгляде читалась спокойная, надёжная сила. — А ты, мой король, хоть щёки от сажи протри, прежде чем садиться.
Он послушно отправился к умывальнику. Их дом, пристроенный к кузнице, был его истинной крепостью. Здесь пахло свежим хлебом, дымком от камина и сушёными травами, что она собирала на озере. На столе уже дымилась миска с густой похлёбкой.
Они ужинали втроём, под треск поленьев в очаге. Дочь с восторгом рассказывала о своих дневных подвигах — о погоне за котом, о найденном «сокровище» и о том, как помогала месить тесто. Он слушал, а жена улыбалась тихой, спокойной улыбкой, которую он любил больше всего на свете. Они обменивались взглядами поверх её головы — взглядами, полными тихого, абсолютного понимания и той глубокой любви, что уже не требует слов.
После ужина он вышел на порог. Жена вышла следом и присела рядом, прислонившись к его плечу. Её молчаливое тепло было лучшей наградой за день, полный тяжёлого труда. Вдали блестели огни Рифтена, отражаясь в тёмных водах каналов.
— Закат сегодня ясный, — тихо сказала она. — Завтра будет хороший день для поездки на озеро.
— Для всего будет хороший день, — произнёс он, обнимая её за плечи.
Он смотрел на свою крепость, на отражение огней в воде и чувствовал себя не кузнецом, а королём. Его королевство было прочным, как сталь, которую он ковал, и бесконечно дорогим. Он сунул руку в карман, где лежал тот самый камешек. Простой, найденный ребёнком — а всё равно бесценный, потому что был частью этого вечера, ясного, целого и счастливого.
Пусть бы этот вечер длился чуть дольше, — поймал он себя на тихой мысли.
Он ещё сидел на пороге, глядя на дрожащие отражения в воде, и вдруг заметил, как пальцы сами собой начинают гладить обручальное кольцо. Сколько лет прошло, а жест остался таким же привычным, как дыхание. И каждый раз, стоило ему коснуться тёплого металла, перед глазами всплывал другой вечер — ясный, наполненный золотым светом заката и запахом цветов. Тот самый вечер, когда он впервые назвал её женой.
* * *
Воздух в храме Мары был густым и сладким, как мёд. Он пах воском от бесчисленных свечей, сушёными луговыми цветами, разбросанными у подножия статуи богини, и едва уловимым ароматом свежеиспечённого сладкого пирога, доносившимся из соседних покоев. Лучи заходящего солнца, пробиваясь сквозь высокое витражное окно, рисовали на каменном полу дрожащие золотые пятна, в которых кружились пылинки, словно танцующие феи.
Он стоял на своём месте, чувствуя, как нарядная рубаха натирает шею, а ладони отчаянно потеют. В горле пересохло. Но когда он украдкой взглянул на неё, на Ингрид, весь мир словно замер. Она была вся в светлом, в платье цвета летнего неба, сшитом, он знал, своими руками. Вместо фаты — её обычная, чуть выцветшая шаль, но сегодня она казалась ему королевской мантией. В её руках трепетал маленький, но яростно живой букет: синие колокольчики, белая пахучая ромашка и веточка лаванды. Её пальцы сжимали стебли так крепко, что побелели костяшки.
Свидетелей было немного. Но все они были их самыми близкими людьми.
Слева, положив руку на рукоять кинжала, стоял седовласый Торгрим. Старый вояка пытался придать своему лицу суровое выражение, но не мог скрыть влажного блеска в глазах. Именно он когда-то привёл молодого кузнеца в Рифтен и всучил ему первый крупный заказ.
Рядом с ним, сгорбившись, сидела мать Ингрид, худая, как тростинка, с такими же ясными светлыми глазами. Она тихо плакала, утирая слёзы уголком платка.
А у самой двери, скрестив руки на груди, с лёгкой, понимающей улыбкой стоял Хеминг, местный торговец. Именно у него кузнец покупал лучшую сталь, а Ингрид — ткани и семена. Он был молчаливым летописцем их жизни.
Жрец Марамал начал говорить. Его голос был бархатным и спокойным, а слова о верности, долге и сострадании, казалось, висели в воздухе, смешиваясь с пылью и светом.
— ...и да будет ваш союз крепок, как древние камни Скайрима, и нежен, как прикосновение лепестка, — провозгласил Марамал.
Наступила их очередь. Кузнец сделал шаг вперёд. Он взял руки Ингрид в свои — огромные, покрытые старыми ожогами и новыми царапинами.
— Я... — его голос дрогнул, и он сглотнул. — Я не подведу тебя. Буду твоей стеной и твоим огнём. Клянусь молотом и наковальней.
Глаза Ингрид наполнились слезами, но улыбка, которая озарила её лицо, была ярче любого солнца.
— А я... буду твоим домом, — выдохнула она, и её голос звенел, как ручей. — Буду твоим хлебом и твоим покоем. Клянусь очагом и урожаем.
И вот настал миг, ради которого он трудился в глубочайшей тайне. Он достал из кармана два простых стальных кольца, отполированных до мягкого, сокровенного блеска. Эти кольца он выковал сам, украдкой, после заката, когда город засыпал. В свете горна, в тишине, нарушаемой лишь шипением металла, он не просто ковал украшения — он вкладывал в них обет. На одно кольцо он нанёс тончайшую гравировку — колосок пшеницы, символ её труда и нежности. На втором — маленькую наковальню и молот, знак его ремесла и силы.
Когда он бережно надел кольцо с колоском на её палец, она взглянула на гравировку, и её глаза округлились от счастья и безмолвного вопроса. Она провела подушечкой пальца по рельефу, словно читая его любовь, выведенную резцом. Затем она протянула ему его кольцо, и он почувствовал под своей кожей шероховатость крохотной наковальни. Металл, который он сам рождал в огне, теперь навсегда связывал его с ней.
Когда Марамал объявил их мужем и женой, храм взорвался редкими, но искренними аплодисментами. Торгрим громко крикнул: «Да здравствуют!», а мать Ингрид разрыдалась уже в полную силу. Но они ничего не слышали. Он притянул её к себе — не для страстного поцелуя, а в крепкое, безмятежное объятие, прижав её голову к своему плечу. Она рассмеялась, зарывшись лицом в его грудь, и её смех был самым сладким звуком, который он когда-либо слышал.
Он бросил в общую чашу у алтаря пригоршню септимов — их общие, заработанные потом и кровью монеты. Их звон был весёлым и полным надежды.
Потом была скромная трапеза в «Пчеле и Жале». Хеминг вручил им бочонок хорошей медовухи, а Торгрим рассказал старую, немного неприличную байку, от которой Ингрид покраснела, но смеялась громче всех. Они сидели, плечом к плечу, слушая музыку, и он смотрел, как огни Рифтена зажигаются в сумерках, отражаясь в тёмной воде каналов.
В этот вечер даже Рифтен, вечно пропитанный запахом рыбы и тайных сделок, казался не трупом, а спящим драконом, охраняющим их маленькое, хрупкое, но нерушимое счастье.
Проходили дни, недели, месяцы. Огонь в кузнице и огонь в очаге слились в один ровный, непрерывный свет. Торжественные клятвы, произнесённые в храме Мары, постепенно превращались в тихий шёпот будней, в прочный сплав, который им предстояло ковать вместе долгие годы.
Прошёл прекрасный год — тихий, тёплый, выкованный ими так же терпеливо, как он когда-то ковал их кольца. Год, в котором их жизнь постепенно обрела собственный ритм — не праздничный, не торжественный, а простой, домашний, глубокий. Рифтен дышал за окном так же тяжело и влажно, а внутри их дома всё укладывалось на свои места: привычки, заботы, маленькие радости, мелкие ссоры — всё то, что превращает двоих в семью.
Их дни ложились один к одному так ровно, будто кто-то невидимый ковал для них идеальный ритм. Утро начиналось не с поцелуя — сонные и помятые, они сначала натыкались друг на друга у очага, пытаясь разжечь огонь и сварить овсяную кашу. Но даже в этом полумраке и бытовой суете была своя, выстраданная гармония.
Он, как и год назад, уходил в кузницу на рассвете. Но теперь его первый удар молотом отдавался в его собственном доме. Звон металла будил Ингрид, и она, улыбаясь, принималась за свои травы и хлеб. Иногда она выходила к нему, чтобы протянуть кружку горячего чая из трав и на секунду прикоснуться к его спине, мокрой от напряжения и пота. Он оборачивался, и его закопченное лицо озарялось улыбкой, которую он хранил только для неё.
Их жизнь была выкована из маленьких, прочных ритуалов. Она всегда оставляла ему на ужин самый большой кусок мяса, а он, притворяясь, что не замечает, незаметно подкладывал его обратно в её миску. По вечерам она, уставшая, могла заснуть, положив голову ему на колени, пока он чинил какую-нибудь утварь, и он сидел недвижимо, боясь пошевелиться и прервать её покой.
Их ссоры были краткими и тихими, как всплеск на воде. Из-за невынесенного ведра с золой или забытых на столе инструментов. Но они заканчивались так же быстро, как и начинались — беззвучным примирением, когда он брал её за руку, а она прижималась к его плечу.
Однажды вечером, когда осенний дождь барабанил по крыше, она заметила, что гравировка колоска на её кольце за год стала чуть менее чёткой, сглаженной её повседневными хлопотами.
— Смотри, — тихо сказала она, протягивая ему руку. — Стирается.
Он взял её ладонь в свои, внимательно посмотрел на кольцо и на своё, где тоже слегка сгладились контуры наковальни.
— Ничего, — так же тихо ответил он. — Оно не стирается. Оно становится частью нас. Как шрамы. Как мозоли. Так даже лучше. Теперь оно настоящее.
Она посмотрела на их соединённые руки — её, умелые пальцы травницы, и его, могучие ладони кузнеца, и поняла, что он прав. Их любовь была уже не ярким, ослепительным пламенем свадебного костра, а ровным, глубоким жаром очага, который они вместе поддерживали день за днём. Он грел не яро, но надёжно, и его тепла хватало на всю их долгую, обыкновенную и такую прочную жизнь.
Воздух в кузнице, обычно звонкий от ударов молота и шипящий от раскалённого металла, затих, наполнившись ровным, тёплым дыханием остывающего горна. Пахло остывшим железом, древесным углём и потом — знакомым, надёжным запахом его труда. Он стоял, вытирая платком запылённую шею, когда услышал за спиной осторожные шаги.
Она вошла босиком. Бледные ступни мягко ложились на шершавый, усыпанный окалиной пол, будто вовсе не чувствовали его грубости. В руках она несла глиняную кружку, от которой поднимался лёгкий пар, пахнущий мятой и цветками липы.
— Возьми. — Её голос прозвучал приглушённо, словно сквозь вату. — Пей, пока не остыло.
Он обернулся, и взгляд сразу выхватил непривычную бледность её лица и тень под глазами.
— Босая? На каменном полу? — в его хриплом от работы голосе прозвучала знакомая нота заботы, но к ней примешалось лёгкое беспокойство.
— В доме душно, — она улыбнулась, и в уголках губ заплясали знакомые лучики. — А у меня… сегодня весь день голова кружилась. И от запаха хлеба, и от дыма…
Он протянул руку, чтобы коснуться её лба, проверить жар, но она мягко остановила его. Взяла его ладонь и прижала к своей прохладной щеке.
— Не за меня, — прошептала она. Её глаза, обычно ясные, как вода в озере, сейчас сияли скрытой тайной. — Не за меня тревожься. Похоже, в нашей кузнице скоро прибавится работы. На одного кузнеца… или одну травницу… больше.
Повисла секунда тишины — густой, вязкой, как расплавленная смола.
Его взгляд, острый и цепкий, скользнул по её лицу и опустился к животу, ещё плоскому, скрытому складками платья. Потом вернулся к её глазам. И в них, в этих выцветших от солнца «озёрах», вспыхнул целый восход — медленный, всеохватывающий, оглушительный.
— Ингрид… — его голос сорвался, став тихим и хриплым. Он не упал на колени — будто сам собой опустился, присел, чтобы быть с ней на одном уровне. Огромные, покрытые мозолями руки бережно обхватили её босые ступни, согревая их. — Правда? — выдохнул он, и это слово обожгло её кожу горячим дыханием, в котором смешались надежда и страх.
— Правда, — её голос зазвенел, как первый весенний ручей. — Наше маленькое чудо. Самое главное.
Тогда он рассмеялся. Звук родился глубоко в груди — низкий, грудной, похожий на далёкий раскат грома или на гул горна перед тем, как в него подуют меха. Смех был не буйным, а глубоким, идущим из самой сути. От него по всему телу Ингрид прошла тёплая волна. Его плечи, всегда напряжённые под тяжестью работы, вдруг расслабились. А по лицу, исчерченному сажей и потом, расползлась широкая, сияющая улыбка.
Он прижался щекой к её животу. Его дыхание было горячим, ровным, и в нём была бесконечная нежность.
— Колыбель… — прошептал он в ткань её платья, и слова посыпались быстро, как искры из-под молота. — Я выдолблю её из цельного клёна. Отполирую так, чтобы ни одной занозы. И люльку подвешу на самых крепких ремнях… Ты только не поднимай ничего тяжелее кружки, слышишь? Ни-че-го.
— Слышу, — она рассмеялась, запустив пальцы в его густые, пахнущие дымом волосы. — Я буду беречь себя. А ты будешь беречь нас.
Они оставались так в сгущающихся сумерках, в самом сердце их мира. Теплота остывающего горна, сладковатый дух липового цвета, шершавость его ладоней и упругость каменного пола под ногами сплетались в прочный, неразрывный ковёр. Их двое. Скоро станет трое. И это знание было прочнее и ценнее любой вещи, которую он выковал.
* * *
Беременность Ингрид стала для них долгим, медленным и прекрасным таинством. Её тело менялось, и с каждым новым изменением он смотрел на неё с немым благоговением, словно на самое хрупкое и драгоценное создание во всём Тамриэле.
Её утреннюю тошноту, которую она пыталась скрыть, он раскрыл почти сразу. И вскоре на прикроватной тумбочке каждый вечер появлялся глиняный кувшин с имбирным настоем, приготовленным им по рецепту её матери. Рядом лежали сушёные яблочные дольки — единственное, что помогало ей утром, прежде чем встать с постели. Он ничего не говорил. Просто делал, и его молчаливая забота была красноречивее слов.
По мере того как её живот округлялся, становясь твёрдым и упругим, как спелый плод, его забота становилась почти одержимой. Он выстрогал дубовую скамью такой высоты, чтобы ей было удобно сидеть у очага, и застелил её овечьей шкурой. Привязал к вороту колодца дополнительную верёвку, чтобы ей не приходилось прилагать усилий. Наточил все ножи в доме до бритвенной остроты, чтобы они легче входили в овощи.
Но самыми волшебными были вечера. После работы он тщательно отмывался от копоти, садился рядом с ней на пол у камина и прислонялся спиной к тёплой кладке.
— Давай послушаем, — шептал он. Его голос становился глубже, чем обычно.
Он прикладывал ухо к её животу, замирая в полной тишине, вслушиваясь в тайну, которая зрела внутри. Сначала слышались только шорохи, неразборчивые и слабые. А потом, однажды вечером, он почувствовал — лёгкий, отчётливый толчок изнутри, будто крошечная пяточка толкнула его в щёку.
Он отпрянул, глаза округлились.
— Он… он пнул меня! — прошептал он. И в голосе звучало такое же детское изумление, как и в тот день, когда она сообщила ему новость.
Ингрид рассмеялась — звонко и беззаботно.
— Она, — поправила она, проводя рукой по животу. — Я уверена, что это девочка. Буйная, как весенний ручей.
С этого вечера их главным развлечением стали разговоры с этим маленьким человеком. Он рассказывал её животу о том, как ковал меч для стражи, описывал каждый удар молота. Делился историями о глупом рыцаре, что заказал доспехи с оленьими рогами. Ингрид улыбалась, чувствуя, как ребёнок замирает, слушая низкий, спокойный голос отца, а потом отвечает новым шевелением.
Он уже смастерил колыбель из клёна. Она стояла в углу спальни, пахла свежим деревом и воском. Иногда Ингрид заставала его стоящим над ней с молотком в руке — он что-то подправлял, хотя колыбель уже была идеальна. Это был его способ ждать.
Их мир сузился до стен дома. Запах сушёной малины, тёплый пар от чугуна с похлёбкой, тихая музыка её напевов — всё это стало их новым океаном. Рифтен со своими интригами остался за порогом. Здесь царило предвкушение чуда, густое и сладкое, как мёд. Он смотрел на неё, сидящую у очага с вязанием в руках, на её округлившееся, сияющее лицо — и знал, что выковал не просто дом, а крепость, в которой их маленькому пламени ничто не угрожает.
* * *
Идиллию разорвали, словно бархат острым ножом, первые схватки, пришедшие глубокой ночью. Сначала Ингрид тихо застонала во сне, а он, привыкший чутко слышать каждый её вздох, мгновенно проснулся. Потом боль накатила снова, заставив её согнуться и вцепиться в его руку. В её глазах он увидел не просто страдание, а что-то первобытное и пугающее — древний ужас всех женщин мира перед лицом самой жизни.
Он послал за повитухой. Минуты тянулись бесконечно, и воздух в горнице становился густым и спертым. Сначала здесь пахло дымом очага, теперь — потом, кровью и страхом.
Начались часы, слившиеся в один долгий, беспощадный кошмар. Он стоял в изголовье, держа её за руку, и чувствовал, как её пальцы впиваются в его ладонь, оставляя синяки. Каждый её стон, каждый сдавленный крик отзывались в нём почти физической болью.
Он, кузнец, чьи руки могли согнуть стальной прут, был абсолютно беспомощен. Не мог принять её боль на себя, не мог остановить. Видел, как её тело, округлившееся за эти месяцы, истязается невидимой силой. Лицо её было багровым от напряжения, волосы прилипли ко лбу, губы искусаны до крови.
— Всё хорошо, всё хорошо, — твердил он, но голос звучал хрипло, словно чужой. Это была ложь. Ничего хорошего не было. Её жизнь ускользала, как песок сквозь пальцы.
После особенно мучительной потуги её взгляд затуманился. Она перестала кричать и просто лежала, тяжело и прерывисто дыша. Её рука в его руке ослабла.
— Я не могу… — прошептала она, и в этом шёпоте был ледяной ужас полного истощения. — Больше не могу…
Страх, чёрный и густой, словно расплавленный шлак, затопил его. Он видел смерть — она стояла здесь, в этой комнате. Он был готов отдать всё: кузницу, руки, жизнь — лишь бы остановить это.
Но повитуха, опытная и твёрдая, взяла всё в свои руки.
— Можешь, — сказала она строго, поднося к её губам кубок с водой. — Ты сильная. Ты должна помочь своему ребёнку. Ещё один раз. Сильнее!
Ингрид зажмурилась. Собрала все свои силы, остатки воли — и с криком, в котором была вся её ярость и вся её любовь, сделала последнее усилие.
Мир застыл.
А потом воздух разорвал новый звук. Не стон и не крик боли. А громкий, яростный, возмущённый крик новорождённого. Он был чистым и пронзительным, полным невероятной жизненной силы, словно стены дрогнули.
Страх, который душил его секунду назад, исчез. Растворился, словно его никогда не было. Его место заняло что-то огромное, стремительное, всепоглощающее. Облегчение.
Оно накрыло его, и ноги его подкосились. Он рухнул на колени у кровати, судорожно глотая воздух. Из груди вырвался приглушённый звук — не то стон, не то рыдание. Слёзы текли по его лицу, оставляя белые полосы на запылённой коже.
Повитуха положила ему в руки маленький свёрток. Крошечный — а кричал так громко. Он смотрел на него, не сдерживая слёз: крохотные пальцы, сморщенное личико, светлый пушок на голове.
Ингрид, бледная, измождённая, но сияющая, слабо улыбнулась.
— Я же говорила… девочка.
Он не смог ответить. Только прижал ребёнка к груди, чувствуя его горячее, живое дыхание, и другой рукой обнял Ингрид, прижавшись лбом к её плечу. Тот самый ужас, царивший здесь минуту назад, был смыт — раздавлен этим мощным, торжествующим криком жизни.
Теперь в комнате пахло не страхом.
Пахло жизнью.
Новой, хрупкой, но уже победившей.
И он, сильный кузнец, сидел на полу и плакал, как дитя, захлёбываясь волной бесконечного, всепоглощающего счастья.
Их жизнь обрела новый, странный и утомительный ритм, подчинённый единственному, крошечному тирану. Теперь их будил не рассвет и не первый удар молота по наковальне, а нетерпеливый, требовательный крик, похожий на крик чайки. Сон стал редким и драгоценным товаром, они ловили его урывками, пока младенец, наконец, не затихал, убаюканный теплом и покачиванием, его прерывистое дыхание смягчалось и выравнивалось, становясь тихим шелестом.
Дом звучал по-новому. К привычным ароматам хлеба, металла и сушёных трав с озера добавился нежный, сладковатый запах детской кожи и нагретой на солнце шерсти пелёнок. Их жилище было завешано гирляндами белоснежной ткани, которая сохла у очага, наполняя воздух лёгкой влажной прохладой, словно призрачные знамёна. Дом был наполнен тихим шепотом колыбельных, которые Ингрид напевала без устали.
Он, всегда бывший опорой, теперь чувствовал себя неуклюжим великаном. Его огромные, привыкшие сжимать рукоять молота ладони с ужасающей нежностью поддерживали хрупкий, умещающийся в них затылок дочери. Он боялся дышать, когда она, наконец, засыпала, её тёплое, беззащитное тельце полностью расслаблялось, а крошечные пальцы рефлекторно сжимали его загрубевший мизинец. В эти мгновения сердце переполнялось трепетным благоговением, как будто это и есть истинное чудо, ради которого стоит жить. Он сидел неподвижно, готовый просидеть так целую вечность, слушая, как её дыхание смешивается с потрескиванием поленьев в очаге.
Ингрид расцветала по-новому. Усталость затуманивала её глаза, но когда она смотрела на дочь, всё её существо озарялось тихим сиянием абсолютной гармонии. Она находила радость в самых простых ритуалах: могла бесконечно поправлять чепчик на голове дочери, нежно касаясь влажных золотистых волосиков, или водить подушечкой пальца по крошечной ладошке, замирая, когда пальчики рефлекторно сжимались вокруг её пальца. В этом простом прикосновении было больше истины, чем во всех клятвах мира. Это наполняло её бездонным, абсолютным счастьем, перед которым все тяготы отступали и таяли, как ночная тьма перед рассветом.
И были моменты чистой магии, которые искупали всю бессонницу и усталость.
Однажды вечером, когда девочке было уже несколько недель, он, склонившись над колыбелью, скорчил ей смешную рожу. И она… не улыбнулась. Вместо этого её серьёзные, глубокие глазки вдруг остановились на его лице и сфокусировались. Она увидела его. Узнала. В этом безмолвном диалоге родилось новое счастье — ошеломляющее, чистое, как первый весенний родник. В её взгляде было столько безмолвного доверия, что у него снова, как и в день её рождения, в горле встал горячий ком.
По ночам они дежурили по очереди. Он брал её на руки и, укачивая, ходил по комнате своим тяжёлым, мерным шагом — топ-топ — тот самый ритм, что отбивал его молот в кузнице и что она, должно быть, слышала ещё из утробы. И это помогало. Она затихала, прижимаясь бархатистой щекой к его грубой льняной рубахе, пахнущей дымом и металлом. В этой тишине, озарённой лишь светом очага, он чувствовал, как душа преисполнялась тихой, всеобъемлющей радостью. Его пальцы инстинктивно находили на руке обручальное кольцо, шероховатость крохотной наковальни, выгравированной на нём, казалась ему теперь не символом ремесла, а залогом этой новой, хрупкой и могучей ответственности.
Их мир сузился до пределов этой комнаты, до круга света от камина, но он стал безгранично глубоким. Они были больше не просто мужем и женой. Они стали крепостью, колыбелью, целым миром для одного маленького человека. Каждый миг, каждый вздох их дочери был для них величайшим таинством и источником немеркнущего света. И даже в изнеможении, с тёмными кругами под глазами, они ловили друг на друге взгляд, полный общего понимания и безмерной благодарности — тот самый взгляд, что когда-то был их тайным языком в счастливые вечера за ужином. Они были невероятно уставшими, но это была самая счастливая усталость в их жизни.
* * *
Первый месяц жизни их дочери истёк, пролетев в вихре бессонных ночей и счастливых суматошных дней. По давнему нордскому обычаю ребёнку полагалось дать имя, когда луна на небе сменит свой лик. Не торопиться, дать малышу проявить свой характер, а миру — приготовиться его принять.
В тот вечер, когда за окном повис тонкий серп новой луны, в доме царила особая, торжественная тишина, нарушаемая лишь уютным потрескиванием поленьев в очаге. Воздух был густым и сладковатым — пахло свежим хлебом, дымом, и тёплым молоком. Малышка, чистая и умиротворённая после купели, сладко посапывала на руках у Ингрид, завернутая в мягкую шерстяную пелёнку. Он подошёл ближе, и его грубая ладонь нежно легла на белокурую головку дочери, ощущая под пальцами шёлковую пушистость волос. Они молча смотрели на неё, понимая, что миг настал.
— Пора, — тихо сказала Ингрид, и её голос, обычно звонкий, сейчас звучал приглушённо и мягко, как обет.
Он кивнул, опускаясь рядом на колени, прохлада каменного пола чувствовалась даже сквозь толстую ткань его штанов.
— Я всё думала, какое имя ей подойдёт, — начала Ингрид, её пальцы перебирали край пелёнки. — Оно должно быть сильным. Чтобы оберегало её. Но и нежным, чтобы ей было уютно.
— Я перебирал в уме имена, но все казались чужими, — признался он, взгляд блуждал по знакомым теням на потолке. — Пока не вспомнил одну историю.
Ингрид посмотрела на него с любопытством, и в её усталых глазах заплясали отблески пламени.
— Про старуху Сигрид, — напомнил он. — Она держала постоялый двор у горной тропы. Говорили, что однажды она с одним лишь посохом в руке отогнала троих грабителей. У неё были глаза, в которых горел огонь её собственного очага, и его не мог погасить никакой ветер.
— «Победа», — прошептала Ингрид, вспомнив значение имени.
— Она защищала свой дом, — тихо сказал он, и большой палец провёл по щёчке малышки. — Не со злостью, а со спокойной силой. Верностью тому, что любила.
Он замолчал, глядя на спящую дочь. Свет огня золотил её влажные ресницы, а крошечная рука сжимала его палец с удивительной для такого маленького существа силой.
— Сигрид, — произнёс он вслух, пробуя имя.
Словно чистая нота, оно наполнило комнату, смешавшись с запахом хлеба и теплом очага. В нём слышалась крепость горной скалы и нежность первого весеннего цветка.
— Сигрид, — повторила Ингрид, и её лицо озарила улыбка, в которой читалось полное, безоговорочное согласие.
В этот миг девочка во сне беззвучно ахнула, губки сложились в бутон, будто отзываясь на своё новое имя.
Он перевёл взгляд с дочери на жену, глубоко вдохнул и сжал её руку, наполненную любовью, гордостью и ответственностью.
— Пусть она будет такой же сильной, — сказал он, и голос его окреп, обретая привычную твёрдость. — И такой же верной своему очагу.
— А мы будем её стенами, — ответила Ингрид, рука легла поверх его руки.
Они сидели так ещё долго в тишине, нарушаемой лишь треском огня и ровным дыханием маленькой Сигрид. Их семья обрела имя. И от этого стала ещё прочнее.
* * *
Их дом уже давно наполнялся весёлым щебетом, постепенно обретавшим смысл. Сначала это были лишь расплывчатые «ма-ма» и «па-па», от которых у них обоих замирали сердца. Но однажды вечером, когда он, уставший, но довольный, вернулся с кузницы, его встретила на пороге Ингрид с сияющими глазами и пальцем у губ.
— Тихо, — прошептала она. — Смотри.
Маленькая Сигрид сидела на полу, увлечённо пытаясь надеть свою маленькую деревянную чашку на голову деревянного снежного медвежонка. У неё ничего не получалось, и брови гневно сдвинулись. Она потрясла чашкой, потом ткнула ею в игрушку, и наконец, лицо исказилось от возмущения. Она подняла на отца свои бездонные, ясные глаза, тряхнула непослушной прядью волос и отчетливо произнесла:
— Не-е-ет!
В воздухе повисла тишина. Он перевёл взгляд на Ингрид, и они оба застыли, а потом разразились счастливым, глупым смехом. Это было первое осознанное слово их дочери — протест, отрицание, проявление её характера, — и это было прекрасно.
Он подошел, опустился перед ней на колени и взял её маленькие ручки в свои.
— Что «нет», радость моя? — спросил он, не в силах сдержать улыбки.
Она сердито ткнула пальчиком в чашку и повторила:
— Нет!
В тот вечер они, кажется, не говорили ни о чём другом. Он снова и снова просил её сказать «нет», чтобы снова услышать этот властный, звонкий звук, и она, довольная вниманием, с радостью демонстрировала свой новый навык.
* * *
Шёл уже второй год жизни Сигрид, и её любопытство не знало границ. Она уверенно ходила и всё чаще становилась тихим, внимательным зрителем у дверей кузницы, впитывая гул и ритм мира своего отца. А однажды утром, помогая матери развешивать сушиться пучки лаванды, она озадаченно потрогала хрупкий стебелёк и показала на него маме, недоуменно нахмурившись.
И вот, когда в кузнице стоял привычный звон металла, а воздух дрожал от жара, в дверной проём робко заглянула маленькая Сигрид. Она молча наблюдала за отцом, как тот ловким движением поворачивал в горне раскалённую докрасна полосу железа. Его движения были точными и мощными, а лицо, освещённое отблесками пламени, выражало сосредоточенное спокойствие.
Через некоторое время она исчезла, чтобы вернуться с небольшим свёртком, бережно завернутым в платок. Развернув его на уголке верстака, она выложила несколько стеблей лаванды, веточку засушенного вереска и несколько нежных, похожих на солнце, цветков пижмы.
Он уже собирался спросить, что она задумала, но она, подражая его рабочей позе, сжала в маленьком кулачке стебель лаванды и с деловым видом принялась «пристукивать» им по наковальне, лепеча себе под нос на своём детском языке:
— Кую… кую… Папа… Мама…
Взгляд его упал на её «материал» — хрупкие дары природы, которые она хотела превратить в нечто столь же вечное, как его подковы. И его осенило: в её детском сознании смешались два мира — его сила, запечатлённая в металле, и нежная забота матери, воплощённая в этих травах. Ей захотелось соединить их, создав для матери чудо, которое не увядает.
Он отложил молот, погасил горн и присел перед ней на корточки.
— Хочешь сделать маме подарок? — тихо спросил он.
Она энергично кивнула, глаза сияли решимостью.
— Цветок, — пояснила она, тыча пальчиком в свои сокровища. — Ковать!
— Мудрая мысль, — серьёзно сказал он. — Но для цветка нужен особый подход.
Он взял тонкий медный пруток — мягкий, податливый, слегка холодный на ощупь, с едва уловимым запахом металла. Разжёг горн снова, но оставил огонь небольшим, чтобы тепло ласково обволакивало руки, но не обжигало. Пламя играло на его лице, отбрасывая танцующие тени по стенам кузницы, а воздух наполнялся ароматом раскалённого металла, древесного дыма и мягкой кожи. Он посадил Сигрид себе на колено, обхватив её своими руками, и вложил в её ладони маленькие клещи, зажав в них пруток.
— Держи крепко, — прошептал он на её ухо, и их руки соприкоснулись, передавая тепло и силу. Вместе они направили медь в самое сердце огня, чувствуя, как металл постепенно смягчается и податливо поддаётся давлению.
Он водил её руками, ощущая её напряжение, лёгкое дрожание пальчиков и горячее дыхание на своей ладони. Когда медь накалилась до насыщенного красного цвета, они перенесли её на наковальню, и звук лёгких ударов по металлу разливался по кузнице гулким эхом, смешиваясь с треском дров в очаге. Его большая рука накрыла её маленький кулачок, сжимавший молоточек, и мягко направляла удары.
— Легонько, — подсказывал он. — Мы не подкову куём, а творим чудо.
Под их общими, такими разными руками, бесформенный пруток постепенно стал изгибаться, превращаясь в тонкий стебелёк, а затем — в крохотный, слегка неровный, но бесконечно милый цветок с пятью лепестками. Искры от наковальни брызнули на руки и лицо отца, но ни он, ни Сигрид не обжглись — только ощущали тепло и жизнь металла.
Когда медь остыла, он отполировал её до мягкого, чуть тёплого блеска. Сигрид, сияя от гордости, схватила своё творение и помчалась в дом.
— Мама! Смотри! — её звонкий голосок прокатился по всему дому. Она, запыхавшись, протянула Ингрид медный цветок. — Цветок! Мой!
Ингрид взяла в ладони маленькое произведение искусства, в котором застыли тепло кузницы, жар металла и любовь. Она прижала его к груди, и по щеке скатилась слеза, но на губах играла самая светлая улыбка.
— Это самый драгоценный цветок, — прошептала она, обнимая дочь. — Он никогда не завянет.
А он стоял на пороге кузницы, чувствуя жар огня на коже, лёгкий запах меди и древесного дыма, и наблюдал за ними. Его сердце наполнялось тихим, всеобъемлющим счастьем. Его дочь только что выковала свой первый подарок. И он понял, что это не просто безделушка. Это была самая прочная вещь, что когда-либо выходила из его кузницы — любовь, воплощённая в металле.
Шёл уже четвёртый год Сигрид, и границы её мира, прежде ограниченные стенами дома и краем кузнечного двора, начали неудержимо расширяться. Её шаги становились увереннее, а взгляд — любопытнее. И в тот день, наигравшись под звук знакомого молота, её внимание привлекла калитка, которую она видела каждый день, но за которую никогда не заглядывала. Что там, за этим высоким частоколом?
Послеполуденное солнце Скайрима золотило крыши Рифтена, но не заглядывало за этот забор, окружавший Благородный сиротский приют. Воздух здесь был неподвижным и густым, пропахшим влажной древесиной и пылью, с едва уловимой кислинкой старых досок, а не дымом и горячим металлом, как в её дворе.
Из-за забора доносились приглушённые голоса и скрип гравия под босыми ногами. Она встала на цыпочки и ухватилась за шершавые, неструганые прутья, ощущая их колючую шероховатость под пальцами. Во дворе, лишённом зелени, несколько детей её возраста молча перебирали камушки или просто сидели на земле, прислонившись к серой стене. Их одежда была поношенной, а на лицах не было и тени той беззаботной радости, что светилась на лице Сигрид.
— Привет! — радостно крикнула она, просунув между прутьев свою любимую деревянную лошадку. — Меня зовут Сигрид! Давайте играть!
Дети подняли на неё глаза. В их взглядах не было интереса — лишь привычная, усталая настороженность. Мальчик, выглядевший старше других, коротко бросил, не глядя на неё:
— Нельзя.
— Почему? — не унималась она; её голос звенел искренним недоумением, лёгкой дрожью, отражавшей удивление и обиду.
— Потому что мы отсюда, — он мотнул головой в сторону мрачного здания. — А ты — оттуда.
В этот момент дверь приюта со скрипом открылась, и на пороге появилась худая женщина в тёмном строгом платье. Её лицо, резкое и неласковое, исказилось гримасой раздражения.
— Проваливай, девочка, — её голос прозвучал резко, как удар хлыста, и Сигрид почувствовала, как холодная дрожь пробежала по спине. — Нечего тут глазеть. Им с тобой не по пути.
Грубость и неожиданность ударили Сигрид сильнее, чем любое физическое воздействие. Она всхлипнула от неожиданности и обиды и пулей помчалась прочь, к единственному месту, где всегда было безопасно, — в распахнутые двери родной кузницы, навстречу знакомому гулу, теплу и терпкому запаху раскалённого железа.
— Па-па! — её голос сорвался на рыдании, прежде чем она, вся в слезах, вцепилась в его грубый, пропахший дымом, потом и горящей сталью кожаный фартук.
Он замер, и его молот, занесённый для удара, завис в воздухе. Мгновение спустя он с глухим стуком опустил его на наковальню и, не разжимая рукоятки, присел перед ней.
— Тихо-тихо, радость моя, — его низкий голос был похож на отдалённый гром, заглушавший шипение углей. — Что случилось? Кто тебя обидел?
— За... за тем забором... дети... — она всхлипывала, пытаясь выговорить слова; пальцы впивались в кожу его фартука. — Я хотела поиграть... а тётя злая... и они сказали: «нельзя»... Почему? Я же ничего плохого не сделала!
И тут всё стало ему ясно. Его взгляд сам собой устремился в открытую дверь кузницы, прямо на тот самый высокий частокол приюта, который он видел из своего окна каждый день, но на который никогда по-настоящему не смотрел. Он был не просто забором. Он был границей между двумя мирами, и его дочь только что врезалась в эту границу лбом.
Он взял её на руки, и она прижалась мокрой от слёз щекой к его запылённой шее. Он подошёл к самому порогу и смотрел на частокол — не со злостью, а с тяжёлым, гнетущим пониманием. Эта преграда была всего лишь деревом и гвоздями. Любой его подмастерье мог разобрать её за день. Но он знал, что настоящий забор, тот, что ранил его дочь, был сделан из другого материала — из предрассудков, страха и горькой судьбы. И против этой стены его молот был бессилен.
— Так уж свет устроен, дочка, — прошептал он, качая её на руках, ощущая, как её дыхание постепенно выравнивается; тепло её маленького тела передавалось ему, успокаивая собственное. — Не всякую сталь можно сковать в один клинок. — Это была единственная правда, которую он, кузнец, мог ей предложить.
— Но это несправедливо... — выдохнула она, уже затихая, и сжала в ладошке деревянную лошадку.
— Да, — просто и твёрдо согласился он, чувствуя, как тяжесть в душе смягчается. — Несправедливо.
Он продолжал молча качать её, стоя в дверях, а сзади на них падал тёплый свет горна. Шум кузнечного двора за окнами казался далёким и приглушённым. И это молчание между отцом и дочерью, смотрящими на невидимую, но непреодолимую стену, было красноречивее любых слов.
Их прервал лёгкий, но отчётливый стук костяшек по деревянному косяку открытой двери. В проёме, очерченный золотым сиянием уличного света, стоял мужчина. Он был одет в дорогую, но практичную дорожную одежду из тёмной кожи, сшитую без лишних деталей. Его лицо, обрамлённое аккуратной тёмной бородкой с проседью, дышало спокойной уверенностью, а в уголках глаз лучились смешинки. От него пахло дорогим мылом с ароматом кедра и свежего снега, и этот запах смешивался с дымом и гарью кузницы, создавая странный, но приятный коктейль.
— Прошу прощения, что вторгаюсь без спроса, — его голос был бархатным и тёплым, словно мёд. — Дверь была открыта, а такие сильные рыдания, на мой взгляд, требуют если не помощи, то хотя бы отвлекающего манёвра.
Сигрид, удивлённая новым голосом, притихла и украдкой взглянула на незнакомца из-за отцовского плеча.
Незнакомец мягко улыбнулся ей, и в его глазах вспыхнул добрый, понимающий огонёк.
— О, какая прекрасная и явно очень храбрая девочка, — сказал он, и слова его прозвучали не как лесть, а как констатация факта. — Я слышал, как смело здесь работает молот, но не ожидал встретить такое же сильное и громкое сердце.
Затем его взгляд скользнул по кузнице, оценивая развешанные на стенах инструменты, аккуратные стопки заготовок и сам горн, в котором тихо потрескивали угли.
— И, должен сказать, я поражён, — продолжил он, и в его голосе зазвучало неподдельное уважение. — Я видел много кузниц от Солитьюда до Виндхельма, но редко встречал место, где в каждом инструменте, в каждой подкове чувствовалась бы не просто работа, а настоящая душа мастера. У вас золотые руки, кузнец.
Он сделал шаг вперёд, и солнечный луч, падающий из окна, выхватил из кармана его плаща маленькую, искусно вырезанную из тёмного дерева фигурку птицы. Он протянул её Сигрид.
— Держи, маленькая воительница. Иногда даже самым смелым нужен маленький друг, чтобы отогнать грусть. Он приносит удачу.
Сигрид, вся в слезах, но уже заинтригованная, робко потянулась за подарком. Её пальцы сжали гладкое, тёплое от солнца дерево. Слёзы постепенно сменялись любопытством, а лёгкий запах смолы от фигурки щекотал ноздри.
Незнакомец перевёл взгляд на кузнеца.
— А теперь, простите за внезапность, у меня к вам есть и деловое предложение. Но о нём мы можем поговорить, когда ваше главное сокровище немного успокоится.
Он слегка склонил голову в сторону девочки, и в его глазах мелькнула искорка понимания. Он видел самую суть этой семьи. Затем он отошёл к верстаку, давая отцу и дочери пространство, и стал с почтительным интересом разглядывать развешенные на стене инструменты.
Кузнец, всё ещё державший Сигрид на руках, почувствовал, как гнетущее ощущение в груди смягчилось, уступая место настороженному, но живому интересу. Воздух, ещё недавно наполненный лишь горечью и обидой, теперь трепетал от нового, незнакомого присутствия, пахнущего кедром, снегом и обещанием перемен.
Через несколько минут, когда Сигрид, убаюканная мерным покачиванием и новой деревянной птичкой в руке, наконец утихла, кузнец бережно усадил её в уголке на мягкой овечьей шкуре. Он выпрямился во весь свой богатырский рост и кивком пригласил гостя к массивному столу, заваленному чертежами и образцами металлов.
— Благодарю за терпение, — сказал кузнец; его голос вновь приобрёл привычную деловую твёрдость. — Вы говорили о предложении.
Незнакомец улыбнулся, и его глаза, казалось, подсчитывали все мешки с углём и слитки стали в мастерской, оценивая потенциал.
— Говорил. И оно таково: мне требуется полное вооружение для десяти человек. Не наёмников, а... скажем так, людей, чья жизнь будет зависеть от качества вашей работы.
Он обвёл рукой пространство кузницы.
— Десять пластинчатых доспехов полного размера, с поддоспешниками. Десять добрых мечей — не для парада, а для суровых дорог. Топоры, кинжалы — полный комплект для долгого и опасного пути. — Он сделал паузу, давая кузнецу осознать масштаб. — Я видел достаточно, чтобы понять: ваша работа выдержит любое испытание. Меня интересует не скорость, а именно качество. И я готов оплатить его соответственно. Половина суммы — сейчас, на материалы. Вторая — по завершении.
В кузнице воцарилась тишина, нарушаемая лишь потрескиванием углей в горне. Кузнец мысленно прикидывал. Такой заказ... это месяцы стабильной, хорошо оплачиваемой работы. Это новые инструменты, лучшая сталь, запас угля на всю зиму. Это возможность отложить септимы на будущее Сигрид, купить Ингрид ту самую шерсть на платье, о которой она иногда вздыхала, глядя на витрины торговцев. Это не просто заказ — это дыхание иного уровня жизни, постучавшее в их дверь.
— Обсудим детали, — наконец сказал кузнец, и в его глазах загорелся знакомый, цепкий огонь мастера, перед которым стоит интересная задача. Он развернул на столе чистый лист бумаги и обмакнул перо в чернильницу. — Начнём с доспехов. Какой вес вы считаете оптимальным? Подвижность или максимальную защиту?
Их диалог, полный непонятных ей слов вроде «набедренники» и «горжет», стал ровным, убаюкивающим гулом, таким же привычным, как шум ветра за окном или треск поленьев в очаге. В углу, на мягкой овечьей шкуре, Сигрид наконец разжала кулачок, в котором до сих пор сжимала деревянную птичку. Она провела пальцем по гладкому крылу, и на её лице, ещё влажном от слёз, дрогнул первый лучик возвращающегося любопытства. Важные взрослые слова уже не пугали её. Грубый голос отца и бархатный голос незнакомца сплетались в одну прочную, надёжную мелодию. Они были частью знакомого и вновь ставшего безопасным мира, где пахло металлом, а папины руки могли сделать что угодно — хоть меч, хоть птицу, хоть новое счастье.
Их жизнь спустя два года после того визита обрела новый — уверенный, наполненный и выверенный ритм. Он был похож на звон качественной стали: чёткий, ясный и незыблемый. Имя Эрланда стало в их доме почти волшебным словом, символом поворота к лучшему.
Дом преобразился. Теперь он пах не только хлебом и дымом, но и свежим деревом новых крепких ставен, и воском, которым Ингрид натирала массивный дубовый стол. Старый шаткий стол ушёл в прошлое. На кровати лежало стёганое одеяло, набитое лучшей шерстью. Оно было тёплым и невероятно мягким. По вечерам Ингрид, укутавшись в него, с тихой, глубокой благодарностью прислушивалась к доносящемуся из кузницы ровному гулу — прочному фундаменту их нового благополучия.
Он теперь работал больше. Его молот, не умолкая, отбивал чеканный ритм с рассвета до глубокой ночи. Физически он был рядом, за стеной, но мыслями и духом — в царстве раскалённого металла. Он мог прийти на ужин, пропотевший, покрытый тонкой металлической пылью, быстро съесть свою порцию и, кивнув, снова раствориться в кузнице, оставив после себя лишь кружку с недопитым чаем и лёгкое облако запаха угля и пота.
Иногда по вечерам Ингрид и Сигрид сидели вдвоём у очага. Дочка читала по слогам, а мать слушала — одним ухом ловя её старательное «а-з-бу-ка», другим — приглушённые удары молота за стеной. Он был так близко, что они слышали каждый звук его труда, и в то же время бесконечно далеко, в мире, куда им не было хода.
Но это не была забывчивость или равнодушие. Это была сосредоточенность оленя, несущего на рогах драгоценный груз. Каждую усталость, каждый пропущенный вечер у очага он молча искупал щедрыми, продуманными подарками.
Для Ингрид он однажды принёс набор тончайших игл из белого металла и мотки шёлка таких цветов, что они казались вобравшими всё летнее небо Скайрима. Он ничего не сказал, только поставил свёрток на стол и провёл рукой по её волосам. На следующее утро во дворе появились две новые грядки под травы, огороженные ровными дубовыми досками.
Сигрид он баловал иначе. Её комната наполнялась диковинками, которые Эрланд привозил из своих поездок: резная свистулька из Морровинда, поющая на ветру, как неведомая птица; крошечная стеклянная фигурка снежного саблезуба, такая искусная, что казалось, вот-вот оживёт; коробочка с засахаренными ягодами, пахнущими солнцем и дальними лугами.
Хотя его стул у очага часто пустовал, а обещание сходить на озеро откладывалось снова и снова, его присутствие ощущалось в каждом уголке дома. В прочности новой кровли, не протекавшей во время ливня; в обильной еде на столе; в тёплых платьях Ингрид; в сияющих глазах Сигрид, разворачивающей очередной подарок.
Они по нему скучали. Тихая грусть по его обществу иногда ложилась на вечерний дом, как лёгкая дымка. Но это была светлая, терпеливая тоска. Они видели, как он горит своей работой, и понимали: каждый удар молота — это не просто звон металла. Это кирпичик в фундаменте их будущего. И то будущее, что он ковал своими руками, становилось всё надёжнее с каждым днём.
* * *
Но однажды их выверенный ритм нарушился.
В кузницу вошёл не Эрланд и не его вежливые гонцы. Дверь отворил мужчина в потёртой, измазанной дорожной грязью коже, с лицом, иссечённым старыми шрамами. Его быстрый, колючий взгляд скользнул по мастерской, словно выискивая что-то ценное. От него пахло потом, дешёвым элем и недобрым делом.
— Мне нужен клинок, — хрипло сказал он, голосом, похожим на скрип ржавых петель. — Добрый, тяжёлый. Чтобы кости рубил без зазубрин. И без лишних вопросов.
Кузнец, не отрываясь от полировки эфеса меча, медленно поднял на него глаза. Он видел таких: не солдат, не охранников, не путешественников. В их глазах горел особый, липкий огонёк, рождённый чужим страхом и наживой.
— У меня мастерская, а не арсенал для сомнительных дел, — ровно сказал он, откладывая тряпицу.
— Я щедро заплачу. — Бандит бросил на верстак кошель. Септимы звякнули, и в их меди слышался не пот и жар горна, а чужая боль и страх.
Кузнец даже не взглянул на монеты. Его взгляд стал твёрдым, как обух молота.
— Нет. Мои клинки созданы, чтобы защищать, а не отнимать. Я не стану брать на себя твою кровь. Уходи.
Тишина натянулась, как тетива. Мужчина чуть подался вперёд, пальцы его дрогнули, будто искали рукоять ножа.
Но кузнец стоял спокойно, только чуть изменив стойку. Его взгляд говорил сам за себя: «Попробуй».
Бандит выдержал секунду, две — и сдался. Резко выхватил кошель, плюнул на пол и ушёл, громко хлопнув дверью.
Кузнец ещё долго стоял неподвижно, прислушиваясь к затихающим шагам. Потом, словно смывая с себя тень этой встречи,провёл ладонью по краю горна, чувствуя остаточное тепло золы.
Первый удар молота после той сцены прозвучал особенно чисто — будто он выковал не просто сталь, а новую черту на границе своей чести.
* * *
Спустя несколько дней дверь снова открылась — но теперь всё было иначе.
На пороге стоял молодой мужчина в крепкой походной коже, с открытым загорелым лицом. Его плащ был запылён дорогой, но покрой выдавал качество. У пояса висел аккуратный, практичный кинжал. Он пах солнцем, лошадьми и дальним ветром.
— Мир вашему дому, мастер, — ясно сказал он. — Я Хьялмар. Из отряда Эрланда.
Кузнец поднял голову; на его лице впервые за долгое время мелькнула живая заинтересованность.
— С ним всё в порядке?
— Лучше не бывает, — улыбнулся воин. — Благодаря вашим доспехам. Но у меня беда. Меч сломался в стычке с орком. — Он развернул свёрток, показывая сломанную сталь. — Эрланд сказал: если что случится с оружием — приходить только к вам.
Кузнец внимательно осмотрел клинок, провёл пальцем по излому.
— Сталь устала, — заключил он. — Служила долго. Починить нельзя, но я выкую новый.
Хьялмар облегчённо улыбнулся.
— Такой же. Только если это возможно, чуть легче у гарды?
— Будет сделано. Приходи через три дня.
Когда Хьялмар ушёл, кузнец задержался над обломками меча. Это была просьба честного воина, а не отребья. Эту работу он мог делать с чистым сердцем, вкладывая всё своё умение.
* * *
Поздним вечером, когда Ингрид и Сигрид уже спали, кузнец приводил в порядок инструменты. Его взгляд упал на стеклянную фигурку снежного саблезуба — первый подарок Эрланда. Он взял её, ощутил прохладу стекла… и вдруг вспомнил.
Тот бандит.
У него на поясе была медная пряжка в виде волчьей головы.
Точно такая же, как у Хьялмара.
И у бородача, привозившего предоплату.
Совпадение?
Он медленно поставил фигурку на место и вышел на порог. Вечерний воздух был холодным, но голова его была горячей.
Два человека.
Один — честный воин.
Другой — разложившийся изнутри бандит.
И оба — из окружения Эрланда.
Кто он, на самом деле?
Какие люди ходят под его знаменем?
Собирает ли он и пшеницу, и плевелы — или его дела требуют и тех, и других?
Горн погас, и тишина наполнила кузницу. Впервые за два года прочный мир, который он ковал собственными руками, дал тонкую трещину.
Словно на идеально отполированной стали он нащупал невидимую раковину — крошечную, но судьбоносную.
Он ещё долго стоял на пороге, всматриваясь в темноту — не в поисках опасности, а скорее пытаясь услышать собственные мысли. Потом медленно закрыл дверь и поднялся в дом. Ингрид уже почти спала, укрывшись своим тёплым новым одеялом, но когда он тихо опустился на край кровати, она приоткрыла глаза.
— Ты поздно… — сказала она сонно, но ласково.
— Работы было много, — он провёл ладонью по её плечу и замолчал, будто взвешивая слова. — И… мыслей тоже.
Ингрид, не полностью проснувшись, чуть повернулась к нему.
— Плохих?
Он покачал головой.
— Скорее… странных. Сегодня вспомнил одного человека. Приходил недавно — неприятный тип. А потом увидел у Хьялмара такую же пряжку. Вроде мелочь, а сердце царапнуло.
Она приподнялась на локте, коснулась его лица кончиками пальцев.
— Ты всегда замечаешь слишком много. Это хорошо — так ты защищаешь нас. Но, любимый… не позволяй чужим теням жить в твоей голове.
Он тихо усмехнулся, уткнувшись лбом в её ладонь.
— Да, ты права. Устал, наверное. Просто совпадение.
— Конечно совпадение, — Ингрид улыбнулась мягко и уверенно. — Ты бы почувствовал, если бы было иначе.
Он выдохнул, словно сбрасывая с плеч ненужный груз, лёг рядом и обнял её одной сильной рукой. И впервые за вечер почувствовал, что мысли перестали шуметь.
— С тобой… всегда спокойнее, — прошептал он в её волосы.
Она лишь потёрлась щекой о его плечо и закрыла глаза.
И дом снова стал тихим, тёплым и мирным.
Таким, каким он должен был быть.
Тишина оказалась обманчивой. Трещина, появившаяся в его мире, не затянулась, а лишь прикрылась тонкой плёнкой будней. Три дня он выковывал меч для Хьялмара, и с каждым ударом молота о сталь его мысли возвращались к одному и тому же. Он вкладывал в клинок всё своё умение — того требовала честь. Но сам процесс, обычно целительный, теперь отдавался в душе странным диссонансом.
Он ловил себя на том, что с непривычным напряжением прислушивается к шагам за дверью. Чей силуэт появится в следующий раз? Воина в пыльном плаще или очередного бандита с волчьей пряжкой?
Утром четвёртого дня в кузницу, как и было условлено, вошёл Хьялмар. Его лицо освещала предвкушающая улыбка.
— Ну что, кузнец, готов мой новый друг?
Ремесленник молча кивнул, подошёл к верстаку и снял меч, всё ещё завёрнутый в мягкую кожу. В этот момент из-за распахнутой двери донёсся приглушённый разговор у ворот его дома — пара грубых мужских голосов.
«…сказал, ждать тут.»
«Долго,что ли? У меня дела.»
«Пока Хьялмар не выйдет. Из-за тебя запретил подходить к кузне.»
Второй голос — хриплый, с противной, царапающей слух ноткой — заставил кузнеца замереть. Он был до боли знаком. Тот самый бандит.
Хьялмар, видя, что кузнец застыл, поднял бровь:
—Что-то не так?
—Нет, — кузнец заставил себя двинуться, протягивая меч. — Вот. Примеришь баланс.
Пока воин с благоговением разворачивал клинок, кузнец стоял, делая вид, что наблюдает, но весь его слух был обращён наружу. Он ловил обрывки фраз, пытаясь уловить знакомые интонации. Мало ли на свете хриплых голосов, — пытался он убедить себя. После того разговора они мерещатся тебе в каждом шорохе.
Но сомнения, как ржавчина, точили изнутри. Почему Хьялмар пришёл один, без свиты? И что это за люди караулят у его ворот с приказом «не подходить»? Чтобы оберегать? Или чтобы не пустить лишних свидетелей?
Хьялмар сделал несколько пробных взмахов, его лицо озарилось восторгом.
—Идеально! Чувствуется, что в него вложили душу. Эрланд был прав, назвав вас лучшим.
Услышав это имя, произнесённое с таким почтением, кузнец почувствовал, как по спине пробежал холодок. Он смотрел на сияющее лицо Хьялмара, слушал его искреннюю благодарность, а за его спиной, за стеной, слышал тот самый голос. Два мира Эрланда — светлый и тёмный — впервые столкнулись так явно, разделённые лишь хлипкой стеной его дома.
— Передай Эрланду, — медленно проговорил кузнец, подбирая слова, — что я всегда выполняю работу честно. Но я кузнец. Мне важно знать, для чего предназначается сталь, что выходит из моих рук.
Хьялмар, уловив подтекст, на мгновение смутился, но тут же кивнул с прежней открытостью:
—Конечно. Он ценит вашу щепетильность. Уверен, он сам скоро всё объяснит.
Когда воин ушёл, кузнец ещё долго стоял в дверях. Двор был пуст, но от этого просторнее не становилось. Стены его дома, некогда защищавшие, теперь смыкались, словно прутья клетки, а он — зверь внутри, загнанный в ловушку чужим замыслом. Он больше не просто ковал. Он ждал.
И ждать пришлось недолго. На следующее утро в кузницу вошёл тот самый человек.
Он был таким же, каким запомнился: потрёпанная кожа, колючий взгляд. Но на этот раз в руках был меч. Не абы какой — добротный, с широким клинком и простой, но надёжной гардой. И он был сломан — лезвие переломано чуть выше рукояти.
— Чинить, — коротко бросил бандит, швырнув обломки на наковальню.
Кузнец, почувствовав знакомую волну гнева, уже собрался отказать. Но взгляд, привыкший оценивать металл с первого взгляда, скользнул по обломку… и застыл. Сердце пропустило удар, а потом забилось с бешеной силой.
Он узнал его. Не просто узнал тип стали. Он узнал свою работу. Тот профиль клинка, который разрабатывал для первых заказов Эрланда. Форму навершия, которую отливал сам. Даже едва заметную волнистую линию — след от его молота, брак, который тогда счёл допустимым.
Это один из тех… первых мечей. Для людей Эрланда. Я их ковал… Я…
Мысль не успела закончиться, превратившись в ледяной ужас, сковывающий дыхание. Он смотрел на сломанную сталь и видел за ней всё: свою гордость за работу, доверие к Эрланду, уверенность в чистоте ремесла. И всё это рухнуло в одно мгновение. Его руки, труд, мастерство — всё это уже было запачкано.
В этот момент бандит, наблюдавший за его молчаливой агонией, медленно, почти небрежно, засунул руку в карман плаща. Кузнец даже не вздрогнул, он был парализован открывшейся бездной.
На грубую ладонь легла маленькая, ярко раскрашенная деревянная птичка. Та самая, что Эрланд когда-то подарил Сигрид. Та самая, с которой она не расставалась, даже засыпая, зажимая в маленьком кулачке.
— Девочка обронила, — хрипло произнёс бандит. Его голос звучал уже не как угроза, а как констатация простого, ужасающего факта. — Держи. Чтобы не плакала.
Он протянул игрушку. Кузнец машинально взял её. Тёплое дерево обожгло пальцы, как раскалённый металл.
Он стоял, зажав в одной руке обломок своего неведения, а в другой — хрупкий символ всего, что он защищал. Ценой молчаливого соучастия. Привкус меди и пепла на языке был вкусом собственного заблуждения.
Бандит больше ничего не говорил. Ему не нужно было угрожать. Правда, которую он только что вложил в руки кузнеца, была страшнее любой угрозы. Он развернулся и ушёл.
Кузнец остался один. Он смотрел на птичку, потом на сломанный меч.
Сомнений не оставалось. Его главная правда — «кую для жизни» — была не правдой, а удобной сказкой, в которую он сам так свято верил. Он был всего лишь ремесленником. А уж для чего пойдёт его сталь — для защиты очага или для разбоя — решали другие. И теперь с этим знанием ему предстояло жить.
Ярость пришла волной, горячей и горькой, подступившей к самому горлу. Она вытолкнула его из оцепенения, заставила с рёвом, вырвавшимся из самой груди, швырнуть обломок клинка о каменную стену. Тот, звеня, отскочил и покатился по полу, жалкий и бесполезный, как его собственная честь.
Найти. Сейчас же. Схватить его за одежду, встряхнуть, заглянуть в глаза и вырвать правду. Заставить ответить за каждый удар молота, который оказался соучастием, за каждый подарок, который оказался платой за молчание.
Он уже рванулся к двери, его мускулы, привыкшие гнуть сталь, напряглись для броска, для действия. Пальцы инстинктивно искали на привычном месте тяжёлую кузнечную рукавицу, словно она могла стать доспехом в этой непонятной войне. Но его ноги вросли в порог, будто подковами прикованные к земле у его же собственного дома.
КУДА?
Вопрос не просто повис в воздухе — он впился в него, как ледяной клинок под рёбра, вышибая дыхание. И с этим вопросом на него обрушилась новая, унизительная и всесокрушающая правда.
Он не знал. Абсолютно ничего.
Эрланд всегда появлялся сам — внезапно, как дождь средь ясного неба, или присылал гонцов. Он был тенью, миражом, щедрым призраком, налившим их дом светом и золотом. Кузнец знал тёплый бархат его голоса. Знал вес его кошельков.
Но он не знал, где его искать. Не мог прийти на рыночную площадь и крикнуть его имя, не мог послать мальчишку-посыльного с запиской. Эрланд был тем, кто находил его. Всегда.
Стоя на пороге, кузнец впервые с настоящей, физической тоской ощутил всю хлипкость своего положения. Он был привязан к наковальне, к этому дому, к этому городу. А Эрланд… Эрланд был ветром. Нельзя потребовать ответа у ветра.
Он бешено лихорадочно начал перебирать в уме обрывки — всё, что знал, всё, что видел. Богатый торговец? Но какие товары? Он не видел за ним караванов, не слышал, чтобы он торговался на рынке. Дворянин? Но его люди не носили гербов и не кичились происхождением. У него не было поместья под стенами Рифтена, куда можно было бы принести жалобу. Он был везде и нигде. Призраком, который материализовался лишь тогда, когда хотел этого сам.
И этот человек держал на содержании целый отряд хорошо вооружённых людей. Он скупал оружие оптом, как королевский интендант. И в то же время другие его люди — вили гнёзда в подворотнях, ломали мечи в потасовках и угрожали маленьким девочкам.
Ярость медленно, мучительно начала отступать, оставляя после себя леденящую пустоту. Дрожь в его огромных, способных согнуть подкову руках была уже не от гнева, а от полного, обескураживающего бессилия. Он был подобен могучему быку, взбешённому до предела, рвущемуся с привязи. Но когда он огляделся, то с ужасом обнаружил, что привязан он не к колу, вбитому в землю, а к облаку. Не к чему рваться. Не на кого бросаться.
Он был пешкой. И сейчас он с болезненной ясностью осознал истину, известную любой пешке: её могут беречь, ею могут жертвовать, её могут двигать вперёд ради большой цели. Но у пешки нет права требовать ответов у игрока. Её удел — ждать хода.
Взгляд упал на деревянную птичку, ту самую, что Сигрид держала в руках и не расставалась с ней ни на мгновение. Она лежала на верстаке — яркий, хрупкий символ всего, что он любил. И теперь этот символ стал укором: он не смог защитить даже такую малость.
Кузнец медленно побрёл обратно вглубь кузницы и опустился на пол, прислонившись спиной к холодному камню стены. Леденящий холод просочился сквозь ткань рубахи, но он почти не чувствовал его, оглушённый тиранией собственного бессилия. Он сидел, сгорбившись, и смотрел на свои руки — эти мощные, умелые руки, которые могли выковать всё что угодно. Кроме ответа. Кроме выхода. Кроме свободы.
И тишина вокруг зазвучала по-новому — не как отсутствие звука, а как насмешливый, всевидящий смех того, кто держал его на привязи. Игра продолжалась. И он, скованный по рукам и ногам невидимыми цепями, мог только сидеть и ждать следующего хода противника, сжав кулаки и глядя на птичку — символ своей немоты и поражения.
Он починил клинок. Делал это с тем же автоматическим, выверенным мастерством, с каким дышал. Руки помнили каждое движение, но душа была пуста. Когда он закалял сталь, пар шипел, словно возмущаясь его покорностью.
Бандит пришёл ровно тогда, когда сказал. Его появление в дверном проёме было теперь не просто вторжением, а напоминанием о новом порядке вещей. Он молча протянул руку, и кузнец молча вложил в неё отремонтированный меч. Металл вернулся к своему хозяину, замкнув порочный круг.
Но на этот раз кузнец не выдержал. Тишина, которую ему навязывали, стала невыносимой. Прежде чем незваный гость развернулся, чтобы уйти, вопрос, копившийся днями, вырвался наружу, сорвавшись на хрипоте:
—Кто ты для Эрланда? Один из его псов?
Бандит медленно обернулся. На его лице не было ни злобы, ни удивления — лишь плоская, безразличная уверенность.
—А тебе обещали, вродь, ответить? — его голос скрипел, как ржавая проволока. — Куда твои клинки идут?
Кузнец кивнул, сжимая кулаки так, что кости белели под застывшей в прожилках грязью.
—Ну так слушай. — Бандит небрежно ткнул большим пальцем себя в грудь. — Для таких, как я. Для чистеньких, как тот твой Хьялмар. Для купцов, что возят его товары. Для всех, чьи руки вершат его волю. Его дела. Кому-то нужен меч, чтобы грабить на дорогах. Кому-то — чтобы эти дороги охранять. Ему-то какая разница? Ему нужно, чтобы дело делалось.
Он сделал шаг вперёд, и воздух в кузнице вдруг стал густым и тяжёлым.
—А если хочешь, чтобы твоя девочка и дальше в тепле спала, а жена в шёлках ходила… — он наклонился чуть ближе, и кузнец почувствовал запах дешёвого табака и пота. — …то тебе надо быстрее научиться глотать свои вопросы. И не давиться. Твоя задача — ковать. Наша — решать, куда это годится. И всем от этого хорошо. Особенно тебе.
Он отступил, его глаза скользнули по кузнице с таким видом, будто он уже считал её своей собственностью.
—Клиент доволен — кошелёк полон. А кто клиент и что он делает с товаром — не твоя печаль, кузнец. Твоя печаль — бить молотом, пока он платит. Всё остальное — лишнее.
Он развернулся и ушёл, оставив за собой не просто тишину, а вакуум, в котором глохли все мысли, кроме одной.
Они не просто угрожают. Они предлагают сделку. Сделку, в которой у меня нет права голоса. Где я сам — всего лишь инструмент.
Он посмотрел на свои руки. Они могли выковать меч, который защитит целый город. Или тот, что убьёт невинного. Отныне это был один и тот же меч. И его руки были всего лишь инструментом в чужих руках. Инструмент не задаёт вопросов. Он просто работает.
И впервые за много лет огонь в горне показался ему не живым, а погребальным.
* * *
Вечер опустился на Рифтен, окрашивая стены домов в густые синие тона. В доме пахло тушёной дичью и свежим хлебом. Ингрид, вытирая руки о фартук, разливала ужин по мискам, а Сигрид, устроившись на полу, бормотала себе под нос, укачивая своего снежного медвежонка.
Он стоял в дверях, наблюдая за этой идиллией, и чувствовал, как стены его собственного дома смыкаются вокруг него. Каждый удар сердца отдавался глухим предостережением. Воздух, которым он дышал, казался густым от невысказанных слов.
— Ингрид, — его голос прозвучал чуть хриплее обычного.
Она обернулась,и на её лице сразу же появилась лёгкая тень. Она знала каждую его интонацию. Она видела напряжение в его широких плечах, в том, как он слишком старался казаться спокойным.
—Выйдем завтра на озеро, — сказал он, не дожидаясь вопроса. — С утра. Надолго.
Ингрид на мгновение замерла с глиняной миской в руках. Они нечасто выбирались вместе, просто так, особенно с тех пор, как работа поглотила его целиком.
—А Сигрид? — спросила она, кивнув на дочь.
—Только мы, — твёрдо ответил он. Его взгляд был серьёзным и прямым. Он подошёл ближе, понизив голос, чтобы его не слышал ребёнок. — Мне нужно… мне нужно поговорить с тобой. Так, чтобы никто не мешал. Без лишних глаз. И ушей.
Последние слова он произнёс с особой весомостью, и Ингрид всё поняла. Это была не просьба о романтической прогулке. Это было необходимость. Её глаза, обычно такие ясные и спокойные, расширились от тревоги. Она положила миску на стол и вытерла руки, не сводя с него взгляда.
— Что случилось? — прошептала она, уже зная, что он не ответит сейчас, здесь, где их может услышать даже ветер за окном.
—Не здесь, — так же тихо ответил он, и его большая, грубая рука легла на её плечо, сжимая его с непривычной нежностью, в которой читалась вся его тревога. — Там. У воды. Я расскажу тебе всё. Обещаю.
Она молча кивнула, положив свою ладонь поверх его руки. В её глазах читалось не только беспокойство, но и решимость. Она видела тяжесть, которую он нёс, и была готова разделить её. Даже не зная, что это за груз. Особенно не зная.
— Хорошо, — просто сказала Ингрид. — Только мы.
Он кивнул, и в его взгляде на мгновение мелькнула благодарность. Завтра у озера, под открытым небом, вдали от чужих стен, ему придётся разбить тот идеальный мир, который он для неё выстроил. И он видел, что она готова его принять.
* * *
Утро над озером было тихим и ясным. Вода, неподвижная и тёмная, отражала свинцовое небо. Они сидели на большом валуне, и он, наконец, перестал скрывать тяжесть в своих глазах.
Он говорил. Медленно, обрывисто. Рассказал ей всё. О первом визите бандита. О сломанном мече, который он узнал. О птичке, которую тот вложил ему в руку. О том, что их благополучие оплачено молчаливым соучастием.
Ингрид слушала, не перебивая. Лицо её постепенно бледнело, но взгляд оставался ясным. Когда он замолчал, наступила тишина, нарушаемая лишь плеском воды.
— Значит, так, — тихо произнесла Ингрид, глядя на озерную гладь. Потом перевела на него взгляд. — Ты не можешь продолжать.
Он кивнул.
—Я знаю. Но они пришли к нашему порогу. Если я откажусь…
—Они сделают хуже, — закончила она за него. Её голос был ровным. — Мы понимаем, на что идём.
Она взяла его руку в свою, обхватив его израненные пальцы своей маленькой ладонью.
—Ты прав. Честь — это не просто красивое слово. Это стержень. Если мы его сломаем, то всё, что у нас есть, превратится в прах. Лучше есть чёрствый хлеб, чем пировать, зная, что каждый кусок оплачен чужой болью.
Он смотрел на неё, и в его глазах появилась надежда.
—Мы можем всё потерять, — прошептал он.
—Мы не теряем, — поправила его Ингрид. — Мы выбираем. Мы выбираем твой покой. Мы выбираем, чтобы наша дочь росла, глядя на отца, который не боится смотреть в глаза своему отражению. — Она обвела рукой озеро. — А не на человека, которому стыдно за свою работу.
Она выдержала паузу.
—Если они опустились до угроз, значит, здесь оставаться нельзя. Мы уедем. В Драконий Мост, в Вайтран… Куда угодно. Твои руки нас прокормят.
Он глубоко вздохнул, и с его души будто свалилась наковальня, которую он таскал на себе все эти дни. Он пришёл сюда, подсознательно ожидая страха и непонимания, а нашёл союзника.
— Я боюсь за вас, — признался он.
— Но ты недооцениваешь нас, — ответила Ингрид, вставая и протягивая ему руку. — Вместе мы справимся. Идём домой. Собирать вещи.
Он взял её руку и поднялся. Они стояли у озера, два человека против надвигающейся тучи, но теперь они были единым целым. И первый камень для нового фундамента их жизни был заложен именно здесь.
Пепел. Он был повсюду. Густой, едкий, он забивал ноздри, скрипел на зубах, прилипал к влажной от слёз коже. Он не просто лежал слоем — он был воздухом, которым было невозможно дышать, почвой, по которой нельзя было ступить. Каждый вдох обжигал горло смесью гари, тлёной древесины и сладковатого, тошнотворного запаха горелой шерсти и воска — всего, что наполняло его дом.
Он сидел, сгорбившись, на обугленном пороге, которого больше не существовало.Обугленное дерево впивалось в тело сквозь одежду, но он не чувствовал ничего, кроме ледяного оцепенения, сковавшего мышцы и душу. Его пальцы, не чувствуя боли, впились в расплавленный, искореженный медный цветок — тот самый, что они когда-то выковали вместе с Сигрид. Теперь это был просто кусок оплавленного металла, повторяющий очертаниями его собственную душу.
Тишину разрывало лишь потрескивание остывающих углей где-то в глубине этого кострища. Его собственное дыхание было хриплым, прерывистым свистом в абсолютной, давящей тишине. Где-то рядом, в груде пепла, лежала маленькая, обугленная деревянная лошадка. Он видел её краем зрения, но не мог заставить себя посмотреть. Слёз не было — только ледяная, бездонная пустота, тяжелее любого камня. Его мир сузился до этого клочка земли, пропахшего смертью и пеплом.
Скрип шагов по мокрому пеплу прозвучал неестественно громко. Он не поднял головы. Ему было всё равно.
— Я везде тебя искал, — раздался спокойный, тёплый голос. Хьялмар. Он замер в двух шагах, заложив руки за спину, и окинул взглядом разрушение — с холодным, почти научным интересом, будто изучал редкое геологическое образование. На его добром лице лежала тень лёгкой, почти отеческой грусти.
— Я передал Эрланду твой ответ. Он... разочарован. Он считал тебя человеком слова.
Из груди кузнеца вырвался хриплый, надорванный звук, не то смешок, не то предсмертный хрип.
— Он сказал, что ты сделал свой выбор, — продолжил Хьялмар, мягко, словно убаюкивая ребёнка после ночного кошмара. — Ты выбрал принципы, прекрасно зная правила игры. Это вызывает уважение. Но за уважение, друг мой, всегда приходится платить. И счёт, увы, предъявляют не тебе.
Кузнец медленно поднял на него взгляд. Его глаза были пусты, как выгоревшие оконные проёмы.
— Где... — его голос был шелестом мёртвых листьев под ногами. — Где они?
Хьялмар почти сожалеюще вздохнул, его взгляд скользнул мимо, уставившись в почерневший остов их спальни.
— Искал бы ты их в этом пепле до самого заката. Но... Возможно, тебя утешит, что им не пришлось долго мучиться. Пламя... оно было стремительным. После всего, что с ними сделали эти твари... можно сказать, это была милость. Они уже ничего не чувствовали.
Он произносил это с такой леденящей, непоколебимой уверенностью, что от этих слов в жилах стыла кровь. За этими подобранными, тактичными словами скрывалась бездна такого ужаса, что разум отказывался её вместить.
Кузнец замер. Всё внутри него оборвалось. Вся ярость, всё отчаяние — всё это сгорело, оставив после себя лишь лёд, выжигающий душу изнутри.
— Ты сам всё решил, — тихо, с лёгкой, почти дружеской укоризной, сказал Хьялмар. — Прощай, Снильф.
Он развернулся и ушёл, его шаги поскрипывали по пеплу, пока не растворились в тишине, оставив за собой лишь звон в ушах и невыносимую тяжесть.
Когда шаги Хьялмара окончательно стихли, в нём что-то щёлкнуло. Он отполз от обугленного порога, как раненый зверь, и, не поднимаясь с колен, пополз прочь, оставляя за собой борозду в пепле. Каменные плиты рынка врезались в ладони ледяным онемением. Он рухнул ничком, прислонившись к холодной стене — спиной к тому, что было его домом. Оттуда всё ещё тянуло горьким дымом. Этот запах въелся в него навсегда.
Люди шли мимо — и каждый из них видел его. Он чувствовал это кожей, как жар от невидимого горна: взгляды вспыхивали на мгновение и тут же гасли, оставляя за собой пепел молчаливого ужаса.
Эти люди были ему знакомы — хорошо знакомы. Они кивали ему по утрам, приносили ему ножи в починку, смеялись, когда он подбрасывал их детей на своих руках. И именно поэтому ему было так больно, когда их глаза метались, как у зверей, загнанных в угол.
Соседка, что приносила Ингрид пироги, увидела его — и её губы дрогнули так, будто она сейчас расплачется. Она сделала шаг к нему. Один-единственный. Почти машинальный.
И тут же остановилась, словно наткнулась на невидимую стену. Пальцы сжались в кулаки — белые костяшки выдали, что ей больно.Она сглотнула и резко отвернулась, пряча дрожь в руках. Разглядывала прилавок так, будто от правильного выбора репы зависела её жизнь.
Мимо пробежали двое мальчишек — те, кому он раньше давал орехи в мёду за помощь с инструментами. Лица их просияли — они узнали его. Но в следующий миг две быстрые, испуганные материнские руки метнулись вперёд и сжали их плечи.
— Не смотри, — сорвался тихий, хриплый шёпот.
— Быстрее домой. Быстро!
Мальчишки оглянулись на него украдкой, словно боялись, что сам взгляд может принести беду.
Толпа вокруг будто растворялась в дыму — никто не останавливался, не пытался помочь, но каждый шаг был вымерен до невозможности аккуратно, как если бы люди шли по тонкому льду.
Воздух вокруг него становился всё плотнее — тяжёлый, как накалённый металл, который никто не решается коснуться без щипцов.
И во всём этом молчании звучала одна-единственная мысль, повисшая над улицей, словно незримая клятва:
Не приближайся.
Не говори.
Не вмешивайся.
Ты же тоже хочешь жить.
В этой тягучей, будто загустевшей тишине он заметил седовласого Торгрима. Тот стоял неподалёку, прижимая к груди свёрток с мукой, будто щит. В глазах воина мелькнула неловкая, беспомощная боль человека, который хотел бы подойти… но боялся сильнее собственных желаний. Он отвёл взгляд. Медленно, почти виновато. И, не поднимая головы, шагнул мимо. Ни слова. Ни кивка. Только резкий, быстрый шаг человека, который выбрал выжить.
Снильф смотрел ему в спину, и внутри что-то окончательно умерло.
—Конечно, — прохрипел он так тихо, что это услышал лишь ветер. — Конечно... Я грязный бродяга. С чего бы тебе вообще со мной разговаривать?
Номинация: «Сказка — быль»
Злое, как кровь, вино любит играть с людьми
Конкурс в самом разгаре — успейте проголосовать!
(голосование на странице конкурса)

|
ElenaBu Онлайн
|
|
|
Начало прям замечательно. Читается как песня, стиль чудесный, картинка как живая перед глазами. Потом стало понятно, что автор спешил и скомкал последнюю треть. Не хватило времени? Ритм сломался, потерялась неторопливость, так нужная именно этому тексту. Из-за этого оказалась смазана концовка, трагичность выкручивать не на максимум. Что ж, попытка более чем достойная.
(Псс, немного бы добетить.) 1 |
|
|
Анонимный автор
|
|
|
ElenaBu
Честно скажу именно эти герои стали для меня очень родными в процессе написания — гораздо ближе, чем я ожидала. И, наверное, это чувствуется, когда брала в работу этого персонажа, я уже знала, чем неизбежно закончится история из-за одной его реплики в игре… но чем глубже я погружалась, тем сильнее не хотелось ставить последнюю точку. Финал действительно вышел быстрее и резче, чем задумывался — возможно, оттого, что в итоге мне не хотелось его писать. Но я обязательно к нему вернусь, дотяну ритм и дам истории то спокойное дыхание, которого ей заслуженно не хватает. Спасибо вам — за внимание, за честность и за то, что увидели в этом тексте то, что я вложила. 💜 1 |
|
|
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|