Автор-герой, от имени которого ведется повествование. Ему примерно 40 лет, из которых лет 15—20 он «так живет» — в «подполье». А раньше он был чиновником. Судить о его внешности и характере чрезвычайно сложно, ибо он крайне предвзят и склонен к самонаговорам. Устоялось мнение, что Подпольный человек — «ближайший родственник» князю Валковскому, Свидригайлову, Ставрогину, Федору Павловичу Карамазову: грязное, ужасное, циничное, безобразное, гадкое, отвратительное, низменное, дегенеративное, презренное, нравственно уродливое и с явными признаками патологии существо. Но это только на первый взгляд верно. Достоевский в «Записках из подполья» наделил рассуждения героя такой степенью исповедальной «безграничной» откровенности, что даже очень близко и хорошо знавшая Достоевского А. П. Суслова не поняла его и, прочитав первую часть повести, называла ее в письме к автору «скандальной» и «циничной» вещью.
Несомненно то, что Подпольный человек — умный, образованный, начитанный, мыслящий, неравнодушный человек. Об этом говорят и сам текст его записок, вопросы и аспекты жизни, затронутые в них, и суждения этого автора: «По крайней мере, от цивилизации человек стал если не более кровожаден, то уже, наверно, хуже, гаже кровожаден, чем прежде. Прежде он видел в кровопролитии справедливость и с покойною совестью истреблял кого следовало; теперь же мы хоть и считаем кровопролитие гадостью, а все-таки этой гадостью занимаемся, да еще больше, чем прежде...» «И, кто знает (поручиться нельзя), может быть, что и вся-то цель на земле, к которой человечество стремится, только и заключается в одной этой беспрерывности процесса достижения, иначе сказать — в самой жизни...» «Одним словом, всё можно сказать о всемирной истории, всё, что только самому расстроенному воображению в голову может прийти. Одного только нельзя сказать, — что благоразумно...» Вот лишь малая часть проблем, над которыми ломает голову Подпольный человек. Он знаком с философскими концепциями Канта, Штирнера, Шопенгауэра, он читает Чернышевского, Некрасова, Гоголя, Гончарова, Пушкина, Байрона, Гейне...
И вот такой мыслящий индивидуум с самого раннего детства получает от жизни только горести и обиды: «...весь вечер давили меня воспоминания о каторжных годах моей школьной жизни, и я не мог от них отвязаться. Меня сунули в эту школу мои дальние родственники, от которых я зависел и о которых с тех пор не имел никакого понятия, — сунули сиротливого, уже забитого их попреками, уже задумывающегося, молчаливого и дико на всё озиравшегося. Товарищи встретили меня злобными и безжалостными насмешками за то, что я ни на кого из них не был похож. <...> Они цинически смеялись над моим лицом, над моей мешковатой фигурой; а между тем такие глупые у них самих были лица! <...> Еще в шестнадцать лет я угрюмо на них дивился; меня уж и тогда изумляли мелочь их мышления, глупость их занятий, игр, разговоров. <...> чтоб избавить себя от их насмешек, я нарочно начал как можно лучше учиться и пробился в число самых первых. Это им внушило. К тому же все они начали помаленьку понимать, что я уже читал такие книги, которых они не могли читать, и понимал такие вещи (не входившие в состав нашего специального курса), о которых они и не слыхивали...» Эти давящие воспоминания жгут Подпольного человека и не раз заставляют возвращаться к ним, тем более, что центральный эпизод повести — унизительная для него вечеринка с бывшими товарищами по школе Зверковым, Ферфичкиным, Симоновым и Трудолюбовым. «Я, может быть, и на службу-то в другое ведомство перешел для того, чтоб не быть вместе с ними и разом отрезать со всем ненавистным моим детством. Проклятие на эту школу, на эти ужасные каторжные годы!» И вполне естественно этот человек пришел, в конце концов, к выводу, что сознательный уход от людей — единственный способ защиты от страданий, возникающих от общения с людьми.
Здесь уместно вспомнить интересное в этой связи убеждение Достоевского, высказанное им в «Зимних заметках о летних впечатлениях»: «Так вот не понимаю я, чтоб умный человек, когда бы то ни было, при каких бы ни было обстоятельствах, не мог найти себе дела <...>. Нельзя версты пройти, так пройди только сто шагов, всё же лучше, всё ближе к цели, если к цели идешь...» Подпольный умный человек, даже не имея твердой цели, и нашел себе какое-никакое дело — он пишет, он показывает читателям (в первую очередь — показывал современникам) своим героем человека, ищущего цель и не верящего в нее. Словом, если он сам в буквальном смысле и не идет к цели (то есть, к «хрустальному дворцу»), то объяснял и помогал понять — отчего он и тысячи ему подобных забились в подполье.
Очень важно недвусмысленное заявление «автора», что рукопись его предназначена отнюдь не для печати. А для чего? Он объясняет: «Есть в воспоминаниях всякого человека такие вещи, которые он открывает не всем, а разве только друзьям. Есть и такие, которые он и друзьям не откроет, а разве только себе самому, да и то под секретом. Но есть, наконец, и такие, которые даже и себе человек открывать боится, и таких вещей у всякого порядочного человека довольно-таки накопится. <...> теперь я именно хочу испытать: можно ли хоть с самим собой совершенно быть откровенным и не побояться всей правды. <...> Кроме того: может быть, я от записывания действительно получу облегчение...» Вот две основные причины появления этих «Записок»: своего рода эксперимент в духе князя Валковского и персонажей рассказа «Бобок», с другой стороны, — невыносимая уже тоска от ужаснейшего подпольного сознательного одиночества.
Читатели точно так же, как сам герой «Записок...», смотрит на «Исповедь» Ж. Ж. Руссо (а он считает, что значительную часть ее составляют самонаговоры), должны, видимо, и даже обязаны смотреть и на данную исповедь. Наиважнейшая черта характера Подпольного человека та, что он «мнителен и обидчив, как горбун или карлик». Через призму мнительности он невольно и окружающий мир, и самого себя видит в ужасно деформированном виде. А какие душевные изгибы и корчи заставляют его проделывать гордость и самолюбие! Чего стоит только эпизод с Офицером из трактира, которому он всё мечтал отомстить, да духу не хватало, или сцена с Лизой у него на квартире, когда с ним случилась безобразная истерика, или поединки со слугой Аполлоном. И под влиянием оскорбленной гордости, чересчур обостренной ранимости, стыда выступает на поверхность цинизм. «Человек в стыде обыкновенно начинает сердиться и наклонен к цинизму», — сформулирует позже Достоевский такое свойство человеческого характера в «Бесах». И самое главное то, что весь цинизм, всё безобразие это — напускные и доставляют больше всего страданий самому Подпольному человеку. «Да в том-то и состояла вся штука, в том-то и заключалась наибольшая гадость, что я поминутно, даже в минуту самой сильнейшей желчи, постыдно сознавал в себе, что я не только не злой, но даже и не озлобленный человек...» «Главный мученик был, конечно, я сам, потому что вполне сознавал всю омерзительную низость моей злобной глупости, в то же время никак не мог удержать себя...» «Она (Лиза. — Н. Н.) поняла из всего этого то, что женщина всегда прежде всего поймет, если искренне любит, а именно: что я сам несчастлив...»
Уже по этим стонам души понятно, что не таков уж Подпольный человек дегенерат и циник, каковым представляется в повести. Но, кроме этого, еще один штрих чрезвычайно существен: во второй части произведения упоминается, что созданы «Записки...» через шестнадцать лет, и ни в коем случае нельзя сбрасывать со счетов эти шестнадцать подпольных лет. Хотя и в 24 года он был угрюмым и одиноким чиновником, но — чиновником. Он жил еще среди людей, он получил еще не всю, отпущенную ему жизнью, порцию унижений и обид, не было еще этих самых главных шестнадцати лет, когда он всё это переварил, осмыслил и покрылся внешним панцирем злобы и желчи. Ведь наверняка этот подпольный сорокалетний человек с определенного рода мышлением пересказал те давние события, пропустив их предварительно через свое уже намного более утвердившееся мнение о жизни. Короче, он до невозможности сгустил краски, и это не вызывает сомнения.
Важно еще и то, что Подпольный человек очень близок Чацкому, Онегину, Бельтову, Печорину... Это — «лишний человек» своего времени, но из другой среды. Кстати, вполне можно предположить, что Подпольный человек — ровесник Печорина и формировался-рос в совершенно одно с ним время. Хотя, по утверждению Подпольного, он и должен быть на десятилетие моложе поколения Печорина, но он так часто и настойчиво восклицает-твердит о сорока годах подполья, что невольно напрашивается мысль — ведь не с пеленок же он таковым сделался! Впрочем, это не суть важно; важно, что он — «лишний». Это сознание своей «лишности», бессмысленно проживаемой жизни, прозябание при таких возможностях души и ума — еще одна причина всепоглощающего раздражения, нервности, напускной злобы. Да поставь Печорина или Чацкого в положение Подпольного человека, в положение униженного и оскорбленного, нищего и некрасивого, то и с них бы слетели их романтические чайльд-гарольдовские одеяния, и они наверняка вызывали бы брезгливость, раздражение, унизительную жалость.
Нельзя не упомянуть, что после появления в печати «Записок из подполья» появилась тенденция у некоторых критиков и исследователей сопоставлять героя повести с автором и говорить об этом как о само собой разумеющемся. К примеру, Н. К. Михайловский убежденно писал в статье «Жестокий талант» (1882): «Подпольный человек не просто подпольный человек, а до известной степени сам Достоевский». Н. Н. Страхов в письме к Л. Н. Толстому (28 ноября 1883 г.) среди героев Достоевского, якобы наиболее на него похожих, назвал наряду со Свидригайловым и Ставрогиным также и Подпольного человека...