Выходил из райских врат, оплакивая отца, который со своей, по крайней мере, точки зрения, — был еще жив.
С тех пор как Джиневра ушла в омут, минуло почти два месяца. Это по нашему счету два месяца. Она же могла прожить день, а могла и лет десять; хозяева Зала Мозгов настраивали помимо всего прочего и часы субъективного времени.
Возвращаться мать не собиралась. С мужем соизволяла встречаться только на условиях, равнозначных пощечине. Он не жаловался, навещал ее всякий раз как жена позволяла: дважды в неделю, потом раз в неделю. Потом — раз в две недели. Их брак распадался с экспоненциальной обреченностью неправильно сваренного феликс фелицис , и все же отец тянулся к ней и принимал ее условия.
В день, когда комиссия Симмона опубликовала свой доклад, я вместе с отцом стоял у постели матери. Случай был особый — последний раз, когда мы могли увидеть ее во плоти. Два месяца ее тело, вместе еще с пятью сотнями новопоступивших в приют, лежало в приемной, доступное для обозрения родственникам. Конечно, контакт оставался иллюзией, как и должен был: оно не могло с нами общаться, но оставалось зримым, плоть его была теплой, а простыни — чистыми и глажеными. Из-под края Омута выглядывала нижняя челюсть Джиневры, хотя глаза и уши закрывал шлем. Можно было к ней прикоснуться. Отец часто так и делал. Возможно, некая частичка ее сознания ощущала это.
Тем не менее, в конце концов, кому-нибудь придется захлопнуть гроб и сплавить останки. Место потребуется для новоприбывших. Мы пришли, чтобы провести с матерью последний день. Гарри еще раз взял жену за руку. С ней по-прежнему можно будет общаться — в ее мире и на ее условиях, — но к вечеру остов трансфигурируют и упакуют в хранилище, слишком эффективно утрамбованном, чтобы принимать посетителей из плоти и крови. Нас уверяли, что тело останется в целости: чары постоянной трансфигурации оставляют объект неизменным. Оболочка всегда будет готова вернуться к работе, если рай вдруг пострадает в некоей непредставимой катастрофе. Все, объясняли нам, обратимо. И все же — так много стало восходящих, а никакие катакомбы не могут расширяться до бесконечности. Ходили слухи о расчленениях, об усечении несущественных частей с течением времени, согласно некоему алгоритму оптимальной упаковки. Быть может, к следующему году от Джиневры останется лишь торс, а еще через год — только отрубленная голова. А может, ее тело срежут до самого мозга прежде, чем мы выйдем из здания, да так и оставят ожидать последнего прорыва, который возвестит начало Великой Портретизации.
Слухи, говорю же. Сам я лично не встречал никого, кто вернулся бы после восхождения. Хотя — а кто захотел бы? Даже Люцифер покинул небеса, лишь когда его с них сбросили.
Папа, возможно, знал точно — он всегда был в курсе того, о чем большинству людей знать не положено, но никогда не болтал лишнего. Если отец и мог что-то рассказать, его откровение, очевидно, не заставило бы Джиневру передумать, а для Гарри этого было достаточно.
Мы накинули капюшоны, служившие для невключенных разовыми пропусками, и встретили маму в спартански обставленной гостиной, которую она измышляла для наших встреч. Окон в ее мир не предусматривалось — ни намека на ту утопию, что она создала для себя. Джиневра даже не воспользовалась гостевыми средами, созданными для уменьшения неудобства гостей. Мы оказались в безликой бежевой сфере пяти метров в поперечнике. И никого, кроме нее. Возможно, подумал я, в ее представлении такая обстановка не слишком отличается от утопии. Отец улыбнулся.
— Джинни.
— Гарри.
Она была на двадцать лет моложе, чем оболочка на кровати, и все же у меня от ее вида мурашки но спине поползли.
— Сири! И ты пришел!
Она всегда обращалась ко мне по второму имени. Не припомню, чтобы мать когда-нибудь называла меня сыном.
— Ты здесь все так же счастлива? — спросил отец.
— Невероятно. Как бы я хотела, чтобы ты присоединился к нам.
Гарри улыбнулся.
— Кому-то надо поддерживать порядок.
— Ну, ты же знаешь, мы не прощаемся, — возразила она. — Вы можете навещать меня, когда захотите.
— Только если ты сменишь обстановку.
Не просто шутка — лживая шутка; Гарри пришел бы по её зову, даже если бы идти пришлось босиком по битому стеклу.
— И Челси тоже, — продолжала Джиневра. — Так здорово было бы, наконец, после стольких месяцев с ней познакомиться.
— Челси не придет, Джиневра, — пробормотал я.
— Ну да, но я же знаю, вы еще общаетесь. Понимаю, у вас были особые отношения, но то, что вы разошлись, не значит, что она не…
— Ты же знаешь, она…
Я замер на полуслове. В голове зародилась неприятная мысль: возможно, я действительно не сказал им?
— Сынок, — вполголоса промолвил Гарри, — может, оставишь нас на минутку?
Я бы с радостью оставил их на всю жизнь, поэтому вырубился обратно в палату, глядя на труп матери и на слепого, парализованного отца, как тот забивает информационный поток положенными случаю банальностями. Пусть поиграются. Пусть завершат свою так называемую связь, как посчитают нужным. Может, хоть раз в жизни заставят себя быть честными друг с другом, хоть там, в мире ином, где все прочее — иллюзия. Может быть.
Смотреть на это я так или иначе не желал.
Но мне, конечно, пришлось исполнить собственные формальности. В последний раз я сыграл роль в семейном спектакле, причастился привычной лжи. Мы пришли к согласию, что ничего не изменить, и никто не отклонялся от сценария достаточно далеко, чтобы на этом основании обвинить остальных в обмане. И, в конце концов — напомнив себе сказать «до свиданья» вместо «прощай» — мы распрощались с мамой.
Я даже подавил рвотный рефлекс и обнял ее.
* * *
Когда мы вынырнули из темноты, в руке у Гарри был ингалятор. Мы еще не миновали вестибюль, а я вяло понадеялся, что он сейчас швырнет пшикалку в мусорник. Но отец поднес руку ко рту и вкатил себе еще дозу амортенции, чтобы избежать искушения.
Верность в баллончике.
— Он тебе больше не нужен, — промолвил я.
— Пожалуй, — согласился он.
— Все равно не сработает. Нельзя запечатлеться на том, кого нет рядом, сколько бы зелья ты ни вынюхал. Просто…
Гарри промолчал. Мы прошли мимо охранников, высматривавших реалистов-инфильтраторов.
— Ее больше нет, — выпалил я. — Ей все равно, даже если ты найдешь кого-то еще. Она даже будет счастлива.
Она сможет сделать вид, что баланс подведен.
— Она моя жена, — ответил он.
— Эти слова потеряли смысл. Да и не имели.
Он чуть улыбнулся.
— Мы говорим о моей жизни, сынок. Меня она устраивает.
— Папа…
— Я не виню ее, — проговорил он. — И ты не вини.
Ему легко говорить. Легко даже принять боль, которую она причиняла ему все эти годы. Жизнерадостная маска не заслоняла бесконечных желчных упреков, которые отец сносил, сколько я себя помню. Ты думаешь, так легко, когда ты исчезаешь на целые месяцы? Думаешь, легко постоянно гадать, с кем ты, и где ты, и жив ли ты вообще? Думаешь, легко растить одной такого ребенка?
Она винила отца во всем, а он безропотно сносил ее выходки, потому что понимал — все ложь. Знал, что служит лишь предлогом. Мать ушла не из-за его измены или постоянных отлучек. Ее решение вообще не было с ним связано. Никак. Всё дело во мне. Джиневра покинула мир, так как не могла больше смотреть на существо, заменившее ей сына.