↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
Многочисленные паломники устремлялись к мощам святой Розиты, чтобы вознести молитвы о процветании рода и семейном благополучии. Кто-то молил святую о ниспослании чадородия, кто-то просил о благополучном родоразрешении, кто-то — о здоровье болезненных младенцев, кто-то — о счастливом замужестве или удачной женитьбе, кто-то — о мире в семье и разрешении давних семейных споров.
Все, кто бывал когда-то здесь, в один голос говорили — святая непременно помогала всем страждущим, что прибывали в город Енернадад, где и находилось место её упокоения. Посылала семейное счастье, укрепляла браки, мирила рассорившихся братьев и сестёр, ободряла рожениц, оберегала хрупких здоровьем детей и помогала им вырасти...
Поток паломников к святой Розите не иссякал вот уже четвёртую сотню лет — люди стекались в Енернадад со всех уголков мира, принося с собой ворох просьб к святой Розите. Снова и снова из каждого угла лились молитвы, просьбы, благодарности...
Король Антоний в жизни не появился бы в этом городе, если бы не настояла его мать, вдовствующая королева Селестина. И тем паче — не появился бы в Енернададе со своей супругой, королевой Женевьевой. В конце концов, в Палдайне вполне благополучно жили и здравствовали три младших брата Антония — двадцатидвухлетний заика Клавдий, женившийся три с половиной года назад на некрасивой, говорливой Елене, шестнадцатилетний нервный Август, вздрагивавший от всякого шороха с отцовских похорон, да двенадцатилетний Гордиан, о котором Антоний едва ли сумел бы сказать хоть что-нибудь. К тому же, Клавдий уже дважды успел стать отцом — девочки, что уже заставляла многочисленных нянек за собой бегать, и мальчика, что был младше сестры чуть больше, чем на год, и пока таким достижением похвастаться не мог.
Мать говорила, хмурясь и сверкая своими чёрными глазами, что весь Палдайн был обеспокоен тем, что у короля нет сыновей. Мать говорила, играясь перстнями на своих тонких пальцах, что Антонию следовало опасаться свою старшую единокровную сестру Аннис с её уже почти взрослыми сыновьями (и Антоний, пожалуй, склонен был с ней согласиться). Мать говорила, мать сурово отчитывала, напускаясь попеременно то на Антония, то на Женевьеву за то, что за восемь лет их брака так и не наступило ни одной беременности, мать твердила одно и то же, словно бы это могло помочь, а потом и вовсе — отправила их обоих со свитой в Енернадад. Молиться о ниспослании долгожданного чадородия.
Антоний справедливо полагал, что ни одна святая не могла помочь Женевьеве родить от него ребёнка, но благоразумно (или же — трусливо) промолчал, подчинившись матери, которую с самого раннего детства всегда куда больше боялся, чем любил. Матери, пожалуй — как и отцу четырьмя годами ранее — не стоило знать, что даже прикасаться к Женевьеве было выше сил Антония. Он и видеть-то её не больно желал — она, ставшая болезненно худой за восемь лет их брака и неизменно хмурой, была Антонию неприятна. И слышать её голос, холодный и словно надтреснутый, Антоний тоже не желал.
И как же досадно было, что даже развестись с ней, сославшись на бездетность Антоний не мог — Женевьева была племянницей понтифика (а, может, на деле — и вовсе дочерью), а потому на развод, который король мог получить только с разрешения его святейшества, надеяться не приходилось.
В Енернададе остановиться Антонию с женой и со свитой пришлось в аббатстве святой Розиты — если принц ещё мог позволить себе с чистой совестью ночевать на постоялом дворе, то королю, коль уж предоставлялась возможность выбирать место для ночлега, следовало предпочитать дома знати или же монастыри. Жизнь в монастыре предполагала некоторые сложности с доступностью привычных Антонию развлечений, но зато, к счастью, нормы благочестия так же предполагали, что Антоний и Женевьева будут проживать в разных комнатах. Это обстоятельство Антония радовало и забавляло даже больше, чем расстраивала невозможность вести ту жизнь, к которой он привык в Палдайне.
В монастыре было почти тихо, несмотря на присутствие множества паломников, то и дело появляющихся словно из ниоткуда. В монастыре не звучала весёлая музыка, не хихикали призывно девицы-фрейлины, что нравились Антонию — в Енернадад Женевьева взяла с собой только тех своих фрейлин, кто едва ли привлёк бы внимание короля, — не трубили в охотничий рог лесничие... Даже разговоры в монастыре велись тихо, едва слышно.
Тишина Антония почти раздражала.
Ибо тишина предполагала уединение и раздумья. А Антоний терпеть не мог одиночества и предпочитал не останавливаться на дурных мыслях.
Первый день в монастыре Антонию и Женевьеве давался на то, чтобы прийти в себя с дороги. Второй день стоило начать с молитв у ковчега с мощами, исповеди и прогулки к святому источнику. На третий день после прибытия в Енернадад Антонию вместе с супругой предстояло отстоять по-монастырски долгую мессу... Дальше Антоний, не особенно жаждущий слышать от кого-то о несовершенстве своей души и тем паче не желающий думать об этом слишком долго, старался не загадывать.
О, Антоний и без того прекрасно осознавал, что грехов у него много! Он всегда любил вино и вкусную еду, и не отказывал себе в них даже во время постов, он переспал с большинством хорошеньких фрейлин своих жены и матери, он редко бывал почтителен с женой, отцом или матерью, он был жаден до золота и серебра, он любовался своим отражением и уделял излишне много внимания своему внешнему виду, он предпочитал давать волю гневу, а не обуздывать его, он завидовал собственным братьям, и порой зависть толкала его на неблаговидные поступки, он подначивал, лгал, ненавидел, ленился, бывал небрежен, несправедлив, тщеславен... С тех пор, как отцовская корона очутилась на его голове, и гордыня тоже вошла в число его пороков.
И всё же, тяжелейшим из своих многочисленных грехов король Палдайна Антоний Лерэа всегда считал трусость. Грех, в котором он никому и никогда не собирался признаваться.
Антоний боялся всю свою жизнь. Боялся своей деятельной, скорой на расправу матери, драконьей всадницы с ледяным взглядом чёрных глаз. Боялся разочарованного, казалось, каждым вздохом своего неудачного сына отца. Боялся горделивой Аннис, что, овдовев, выскочила замуж за этого своего варвара. Боялся мужа Аннис, человека взбалмошного и властолюбивого. Боялся старших братьев Карлоса и Ролланда, пока они ещё были живы. Боялся заику Клавдия, от расчётливости и хладнокровия которого у Антония порой мурашки бежали по спине. Боялся подобного дракону Марка, впыльчивого, гордого и своевольного. И когда Антоний стал королём, страх никуда не ушёл. Просто теперь, больше чего-либо ещё, Антоний боялся придворных честолюбцев, что запросто могли воткнуть нож ему в спину, и соседей-королей, что запросто могли почуять его слабость.
Марк, о котором ничего не было слышно вот уже два года... Перед ним Антоний был виноват даже сильнее, чем перед Женевьевой, которую, если уж признаваться честно, изводил с первого же её дня в Палдайне только потому, что отец заставил его, Антония, жениться.
За шестнадцать лет Марк, виновный лишь в том, что мать любила его больше, чем любого другого из сыновей, стерпел от Антония больше подначек, унижений и тычков, чем кто-либо ещё, а потом, и вовсе, оказался изгнан матерью из Палдайна. Антоний смеялся над ним, доводил до слёз, выбрав поводом то обстоятельство, что Марку при рождении не досталось драконье яйцо, толкал и щипал всякий раз, стоило старой няньке объявить о скором приходе родителей, чтобы Марк заплакал, закричал или накинулся с кулаками, Антоний изводил Марка насмешками во время уроков фехтования, хотя семилетняя разница в возрасте меж ними давала Антонию в детские и отроческие годы огромное преимущество...
И всё же Марк молчал — не говорил ни отцу, ни матери и слова о проступках Антония, даже если молчание грозило суровой поркой. И всё же Марк доверчиво пил, когда Антоний подливал ему вина или пива. И всё же Марк без раздумий хватался за меч, если Антонию грозила беда. И всё же Марк покрывал Антония вместе с его многочисленными любовными похождениями.
А ещё — порой Марк пробирался посреди ночи в спальню Антония. В детстве — из-за ночных кошмаров, что не давали спать. Потом — просто потому, что Марку, как и самому Антонию, отчаянно не хватало тепла. Просто потому, что идти-то больше было и не к кому. Не к матери же было идти!.. И тогда, бывало, Антоний и Марк, накрывшись одеялом так, что только головы из-под него торчали, могли болтать ночи напролёт. О пустяках, глупостях, совместных проделках, о легкомысленных дамах с красивыми формами, о полётах на драконах... Обо всём на свете, что только могло прийти в головы двоим глупым мальчишкам. И иногда Марк засыпал рядом, проявляя доверчивости куда больше, чем следовало наедине с тем, кто наутро вновь будет над тобой смеяться.
Марк всегда был решительным. Смелым. С самого детства, когда он, будучи ещё совсем крошкой, вставал на защиту Инайры, даже если заведомо уступал в росте и физической силе старшим братьям. Или когда бросался на защиту собственного вечного обидчика Антония, если к тому цеплялся Ролланд, всегда умевший выставить себя перед отцом в самом лучшем свете. А в одиннадцать лет Марк, доведённый до отчаяния бесконечными насмешками Антония, оседлал Шьямму, старую дикую драконицу, столь огромную и свирепую, что лишь чудом остался жив. Стал драконьим всадником. Как иногда казалось Антонию — единственным настоящим драконьим всадником в их семье. Ну, разве что, кроме матушки.
И в те моменты, когда, не соглашаясь в чём-либо с отцом, Аннис капризно надувала губы, Ролланд, осторожно и с почти подобострастием, пытался воззвать к разумным аргументам, Инайра молча плакала, а Антоний пытался нарушить отцовские запреты или приказы тайком, Марк с самого детства спорил. Открыто и упрямо, соглашаясь на незначительные уступки лишь тогда, когда в спор вмешивалась матушка.
Антоний всегда боялся этой решительности. Порывистости. Отчаянности, что граничила едва ли не с безумием. Антоний прекрасно помнил, как хлынула алая кровь из горла Ролланда, когда Марк, разозлившись, ударил его ножом прямо посреди пира. И пусть потом, мысленно возвращаясь в вечер гибели Ролланда, Антоний всякий раз осознавал, что это он, как старший, обязан был защитить мать и сестёр от грязных насмешек, обязан был заставить Ролланда поплатиться за его дряной язык, в тот момент ужас от поступка Марка словно сковал Антония, заставил запаниковать. Впервые в жизни — запаниковать столь сильно.
И когда мать пришла к нему ночью с просьбой дать приказ об освобождении Марка из темницы... Антоний испугался. Испугался, что придётся отдать трон, которого он до той минуты даже не желал. Испугался, что мать может захотеть видеть корону на голове у любимого из своих сыновей, а вовсе не у своего первенца. Испугался заслуженного возмездия, если Марку захочется припомнить испорченное насмешками и подножками детство. Хотя бы потому, что Ролланду или Карлосу сам Антоний не мог простить и меньшего. И Антоний, поджав трусливо хвост, чем уподобился скорее зайцу, чем дракону, вынудил матушку изгнать Марка из Палдайна, чем предал одновременно и мать, до сих пор тосковавшую и по Инайре, и по Марку, и младшего брата.
Забавно... Матери и Марка Антоний боялся больше всего на свете. И любил их обоих сильнее, чем кого-то ещё.
Теперь, когда прошло уже больше четырёх лет с той ночи, когда умер отец, а матушка прогнала Марка из Палдайна, Антоний всё чаще задумывался о том, что было бы, не запаникуй он тогда, не скажи он матери о своих страхах перед Марком, что до той поры ни разу не давал ему повода сомневаться в своей преданности. И всякий раз думал — быть может, страхи были напрасны? Быть может — Марк остался бы в Палдайне, и по-прежнему текли бы их ночные разговоры? Быть может — он и не стал бы той угрозой, которую Антоний в нём видел? Быть может, теперь он был бы, вместе со старушкой Шьяммой, опорой и поддержкой им обоим, и Антонию, и матери?
Впрочем, едва ли сейчас что-то можно было изменить. И пусть теперь на голове у Антония сияла корона Палдайна, но не было рядом того единственного брата, с которым он мог поделиться и своими радостями, и своими горестями. Единственного брата, что вынимал из ножен меч, чтобы защитить его, а не себя.
На второй день Антонию предстояла исповедь. Исповедовать его должен был кардинал Козимо, пожилой человек с пронзительными серыми глазами, способными, казалось, уловить малейшее изменение мысли собеседника, почуять малейший оттенок лжи. Честно признаться, Антоний предпочёл бы кого-нибудь менее проницательного. Вроде глуховатого и подслеповатого палдайнского кардинала Пауля, что исповедовал Антония дома.
На исповедь Антоний отправился в дурном расположении духа, которое, всё же, попытался скрыть за скучающим выражением лица.
Церковь, где хранились мощи святой Розиты, на взгляд Антония, напоминала скорее крепость, нежели храм — не очень высокая, с мощными толстыми стенами, трёхнефная церковь была увенчана пятью башнями с плоскими крышами. Южная, центральная и восточная башни служили колокольнями, а на стенах не было ни статуй святых, ни барельефов с мифическими существами. И витражи с сценами из Шестикнижия в маленьких окнах были единственным, что напоминало, чем служило это серое здание.
Внутри всё было весьма скромно. Серый пол, выкрашенные в серый скамьи для молитвы, серые исповедальни, служители церкви в повседневных серых облачениях, серый барельеф в виде цветка жизни, кафедра, тоже выкрашенная в серый... Яркими пятнами были лишь витражи. Слишком маленькие по размеру, чтобы это всерьёз могло что-то поменять.
Антоний знал, что большинство паломников исповедовались в исповедальнях. Будь он принцем, его бы тоже исповедовали в исповедальне — как исповедовали много раз до дня коронации. Но королю следовало беседовать о своих грехах со священников в крипте, где вероятность того, что исповедь окажется подслушана посторонними, была меньше. Только вот — какая жалость — Антоний понятия не имел, где находится вход в крипту.
Так что, некоторое время, Антоний просто стоял в окружении мужской половины своей свиты и рассматривал цветок жизни над алтарём, кафедру, алтарь, исповедальни... И думал, что в кафедральном соборе Тивара, столицы Палдайна, все эти символы смотрелись куда более... Невесомо и богато одновременно.
Антоний помнил, что когда мать только носила Марка, отцу пришлось отправиться воевать. И помнил, что однажды матери пришлось и самой отправиться на битву, оседлав своего дракона. Маленький Антоний, вообразивший почему-то, что мать его никогда больше не вернётся, тогда сбежал от нянек и весь день прятался в исповедальне тиварского кафедрального собора, пока мать не вернулась. Там, под скамейкой, Антоний нашёл фигуру чёрного шахматного короля. Ею маленький принц, испуганный и заскучавший одновременно, нацарапал под сиденьем своё имя. С ошибками — с буквой «Э» вместо «А» и пропустив первую букву «Н». Надпись ещё была под сиденьем четыре года назад, когда Антоний ещё был принцем. Может быть, надпись до сих пор оставалась на своём месте.
Марка потом, ещё при рождении, при дворе насмешливо прозвали Драконьим принцем. А спустя одиннадцать лет прозвище сменилось на Принца-дракона. Забавно, учитывая, что и Антоний, и Клавдий тоже были драконьими всадниками, и стали ими куда раньше, чем Марк сумел оседлать Шьямму.
— Пройдите за мной, ваше величество, — наконец, обратился к уже почти успевшему заскучать Антонию бледный веснушчатый послушник, рыжие, ещё не остриженные, вихры которого несколько выбивались из серой палитры храма святой Розиты.
Антоний кивнул, жестом приказал, чтобы свита дождалась его, и отправился вслед за послушником. Они спустились по каменной винтовой лестнице и оказались в сводчатом помещении, что, казалось, было ещё старше, чем храм над ним. В крипте располагались гробницы покойных аббатов — серые и одинаковые. Однако, зато в тусклом свете горевших в крипте свечей Антоний разглядел остатки древних фресок на стенах и пол, расчерченный в виде шахматной доски.
Шахматы... Отец любил играть в шахматы, когда был жив. Антоний и сам иногда играл, если не находилось занятия получше. Короли, королевы, конница... Шахматы немного напоминали жизнь — если учесть, что ходов в жизни находилось поболее, напасть могли фигуры с любой из сторон, а поверженного короля едва ли оставили бы в живых. Но, в целом, шахматы всё же во многом перекликались с жизнью Антония — король, лишь чуточку менее беспомощный, нежели пешка, всесильная королева-мать, прямолинейный младший брат, которого можно было счесть ладьёй... Может быть, среди братьев и сестёр можно было найти и другие фигуры. Пешки уж точно — а, может, и какие другие.
Кардинал Козимо возник на пороге крипты — с другой стороны от того входа, через который прошёл Антоний — спустя минуту. Благообразный, сухонький, с седыми волосами и внимательными серыми глазами, в кардинальском пурпурном облачении... Он был, в общем-то, чем-то похож внешне на кардинала Пауля. И всё же — взгляд кардинала Козимо был совсем другим. Суровый, пронзительный, пробирающий словно до самых костей. И походка тоже была совсем другая — неторопливая, размеренная, но чёткая, без шаркания.
Кардинал прошёл в середину крипты и сел в кресло, а Антоний тяжело опустился на стоявшую рядом скамейку-генуфлекторий. Пальцы его почему-то подрагивали от страха. Подумать только!.. Антоний столько раз произносил перед кардиналом Паулем заученные слова о собственных прегрешениях, а потом столь же заученные обещания исправиться, но теперь — боялся!..
— Падре, я согрешил, — начал Антоний и сообразил, что забыл почти всё, что вспомнил среди своих прегрешений накануне вечером.
В голову не шло ничего. Там было пусто и паршиво, словно после хорошей попойки. Антоний знал о своих грехах, каждый из них знал хорошо и не раз каялся в них кардиналу Паулю... Но они не шли в голову теперь — словно испарились. И не осталось ничего кроме самого страшного, самого потаённого...
Кардинал Козимо не торопил. Не подсказывал, как иногда принимался кардинал Пауль. Нет. Кардинал Козимо просто смотрел этим своим пронизывающим до самого сердца взглядом и молчал. Ждал, когда Антоний скажет сам.
— Я — трус, падре. И я причинил боль своей матери, — сумел выдавить из себя Антоний, и сердце у него заныло так, будто кто-то пронзил его грудь кинжалом. — И младшему брату, перед которым и без того виноват.
Где-то вдалеке хлопнула дверь — кажется та самая, которая вела в крипту. Послышались шаги, торопливые и быстрые, будто кто-то бежал вниз, перепрыгивая через ступеньку. Смутно знакомые шаги... Вот — скрипнула ещё одна дверь и, кажется, судя по грохоту, что-то упало. Вот — отворилась та, что вела в помещение, где находились кардинал Козимо и Антоний, а рыжий послушник что-то приглушённо пискнул...
— Падре Козимо! — раздался над головой Антония знакомый резкий и звонкий голос. — Я согрешил, падре Козимо! Исповедуйте меня!
Антоний не мог пошевелиться. Он не верил своим ушам и боялся обернуться. То был голос Марка. Марка, о котором матушка первые два года получала известия из Ренемтеи, кратхонских земель и прочих окрестных Палдайну королевств, а потом всё прекратилось в одно мгновенье... Должно быть, именно это внезапное исчезновение Марка после убийства им их дяди, Дария, прибавилоло матушке седых волос.
И вот, в Енернададе, куда Антоний совершенно не желал отправляться, выяснилось, что Марк был жив, и, кажется, вполне здоров — и этому обстоятельству очень хотелось радоваться. Но радоваться в полной мере Антоний не мог, хотя облегчение от мысли о том, что он не погубил своей трусостью младшего брата, накрыло его. И всё же, вместе с тем Антоний неожиданно остро ощущал всю полноту своей вины. И страх тоже ощущал — и перед вспыльчивым нравом Марка, и из-за того, что тот мог никогда не простить вины Антония в своём изгнании.
— Сгинь отсюда, грешник! — сурово ответил Марку кардинал Козимо, и всё же, Антонию послышались нотки смеха в его голосе. — Громко грешишь, громко каешься — ты хоть что-то умеешь делать тихо?
— Не умею, падре! — отозвался Марк, явно не чувствуя за то никакой вины.
Антоний не выдержал и обернулся. Посмотрел на брата, которого не видел больше четырёх лет. Марк вырос за эти годы, стал шире в плечах и несколько отрастил свои непослушные кудри, но словно ещё больше похудел. Должно быть, он уже давно перерос Антония и Клавдия тоже. И глядя на брата, Антоний подумал, что прошедшие четыре года лишь добавили Марку во внешности углов, острых и прямых. Ушла детская припухлость щёк, черты стали острее и жёстче. Лицом Марк ещё сильнее, чем прежде, походил на матушку, только по-отцовски голубые глаза его смотрели прямо, а не свысока.
Двое братьев Лерэа, в целом, были похожи — оба высокие, статные, темноволосые, похожие куда больше на стройную красавицу мать, чем на погрузневшего и мощного отца... Только в себе Антоний замечал, когда вертелся перед зеркалом, некую усталую расслабленность, а во всей позе Марка, в каждой черте его лица, читалась та натянутая пружина, которую из себя представляли его нервы. Каждое движение Марка, каждый звук его голоса говорил о его извечной порывистости, тогда как Антоний за четыре года приучился шагать неспешно, представительно, по-королевски... Нести себя, а не нестись галопом. Марк же не шёл. Он летал — на драконе, на коне, на тренировочном поле или же по монастырским лестницам.
Одежда Марка, тёмная и почти кричаще простая, контрастировала с расшитым золотом и серебром нарядом Антония, и лишь усиливала это впечатление. Впрочем, это было неудивительно. Марк, припомнил Антоний юношеские годы, всегда старался одеваться так, чтобы сподручнее было двигаться и защищаться, тогда как Антоний с самых давних пор тяготел к придворным нарядам из бархата и шелков. Было неудивительно, что, оказавшись на свободе от условностей королевского двора, Марк предпочёл одежду ещё более удобную и простую, чем мог носить раньше.
Марк, заметивший в крипте ещё кого-то, помимо Козимо, далеко не сразу, посмотрел на Антония так, будто бы с небес спустился какой-нибудь древний праведник и со всей силы огрел его, Марка, по голове. Может быть, даже молнией.
— Сгинь отсюда, шумный грешник! — повторил кардинал Козимо, явно постаравшись придать своему голосу ещё больше строгости. — Я выслушаю тебя через полчаса.
Марк подчинился. Судя по тому, с какой скоростью он это сделал — не слишком-то охотно. И всё же подчинился — как подчинялся матушке, если та приказывала.
Кардинал Козимо вернулся к исповеди Антония.
В следующий раз Антоний встретился с Марком где-то через час после собственной исповеди. Тогда он, вернувшись из церкви в смешанных чувствах и мыслях, уже успел коротко — и, может быть, от рассеянности несколько дружелюбнее обычного — поприветствовать Женевьеву, возвратившуюся после беседы с диаконисой, позавтракать (пусть и скуднее того, чем он привык в Палдайне), написать письмо матушке, чтобы порадовать её известием о невредимости любимого из сыновей, и даже спуститься в сад, где уже, несмотря на начало апреля, зацвели вишнёвые деревья.
Почему-то некстати вспомнилось, что матушка любила вишню, предпочитая её всем прочим ягодам. А ещё матушка сажала в своей части сада вишню в честь каждого из детей, которых она потеряла. Поздней весной или в начале лета эти вишни зацветали. Белым — в честь годовалого на момент смерти Тиберия и того безымянного ребёнка, мальчика, которого матушке не удалось выносить. Голубым с белыми краями — в честь четырёхлетнего на момент смерти Карлоса. Розовым — в честь Инайры. Красным, почти бордовым — в честь Марка. После, ягоды с этих деревьев неизменно жертвовались в аббатство Минсткоу, главное из аббатств Палдайна.
Из сада прекрасно виден был портал церкви святой Розиты. Видны были люди, что подходили к храму с чинным благоговением. Мужчины, снимающие головные уборы, дамы, в туалетах куда более пристойных, чем иногда дозволялось появляться при дворе, простолюдины в чистой одежде...
Марк выскочил из церкви святой Розиты, бегом преодолел ступеньки и заозирался по сторонам. Антоний издал нервный смешок от того, как это выглядело. А Марк, обнаружив искомую фигуру, ринулся в сад, не обращая внимания ни на растущую траву, ни на низенькие каменные ограждения на своём пути. А через каменный забор, отделявший сад от паперти, Марк и вовсе ловко перемахнул.
На мгновение, оказавшись рядом со старшим братом, Марк застыл, а потом, поддавшись порыву, крепко стиснул Антония в объятиях. И Антоний, пытаясь всё же сделать вдох, подумал, что, пожалуй, в прошлый раз, когда его заключали в столь пылкие и крепкие до боли объятия, Марк был всё же несколько пониже. И гораздо слабее.
— Не могу поверить, что я по тебе скучал! — нервно хохотнул Марк, отцепившись от Антония. — Когда ма... королева Селестина прогнала меня, я думал, что уж по тебе-то точно не буду скучать! А скучал куда больше, чем по любому из братьев.
И Антоний, глядя в его улыбающееся лицо, в по-отцовски голубые глаза, почему-то совершенно не мог удержаться от правды, которая, возможно, была уже давным-давно не нужна им обоим — правды о разговоре с матерью накануне изгнания Марка. И чем дольше Антоний говорил, тем серьёзнее — но, почему-то, не мрачнее — становилось лицо Марка.
— Прости меня, — вырвалось у Антония, когда поток признаний иссяк. — Если сможешь, когда-нибудь прости меня.
Марк посмотрел на Антония серьёзно, оценивающе даже. И смотрел долго, словно пытался, подобно кардиналу Козимо, прочесть мысли, а потом вдруг усмехнулся.
— Думаешь, я не догадался, что ты не слишком-то желал меня видеть в Палдайне? — рассмеялся Марк, запустив ладонь в свои отросшие кудри. — Я, может быть, и дурак, но я прекрасно помню, как ты смотрел на меня, когда упало тело Ролланда. И я... наверное, понимаю. И хотя я иногда тебя просто ненавидел — и сейчас иногда ненавижу, как кое-что вспомню, — ты всё ещё мой родной брат. Мы одной крови, и породила нас одна утроба. Я никогда не убил бы тебя. Хотя бы из любви и уважения к нашей матери я никогда не причинил бы тебе серьёзного вреда.
Антонию почти неудержимо хотелось напомнить, как погиб Ролланд, что тоже был их братом, пусть и единокровным. Напомнить о том, как хлынула кровь из распоротого горла — у всех на виду. Хотелось напомнить о Дарии, что приходился им обоим дядей, а их матери — родным братом. И всё же Антоний не стал про это говорить. Для этого, подумал он, было совсем не время.
— Знаешь, а ведь я теперь думаю, что матушка всё равно изгнала бы меня, пусть и месяцем-двумя позже, чем получилось, — задумчиво произнёс Марк, по-детски усаживаясь на каменный забор. — И я, в общем-то, рад, что так случилось — я спас Инайру от короля Якова, я повстречал Морриган, повстречал кардинала Козимо...
В свете весеннего утреннего солнца тёмные кудри Марка сияли. Наверное, сияли и волосы Антония. Как сияли голубые с золотом одежды, что он носил. Или драгоценные перстни на его пальцах. Как сиял на солнце палдайнский снег посреди зимы.
Марк запрокинул голову и прикрыл ладонью глаза от солнца. В это мгновенье он показался Антонию почти преступно юным. Казался тем ребёнком, которого он руками матери, обрёк на долгие скитания. Сердце пропустило удар. И, несмотря на заверения Марка, давний грех наполнил о себе болью и тяжестью.
— Возвращайся в Палдайн, — попросил Антоний. — Я поговорю с матушкой — а ты возвращайся.
Марк вздрогнул, посмотрел вниз, на брата, и, задумавшись на мгновенье, всё же качнул головой.
— Мне там больше не место, — произнёс Марк с сожалением и отвёл взгляд. — Я могу прилететь, чтобы повидать тебя, матушку, если она захочет на меня смотреть, девочек или братьев, но... Не вернуться. Нет. Палдайн был моим домом шестнадцать лет, и я иногда скучаю по нему, но... мне не было там места ещё тогда, когда мне было шестнадцать, а теперь, когда я вкусил и любви, и свободы — мне там тем более нет места.
Голубые глаза смотрели непривычно серьёзно. Не яростно, не гневно, не сердито, не с болью — а именно серьёзно. И спокойно, будто там, где-то в глубине этих голубых озёр, что-то треснуло, разбилось. Вероятно — не в последнюю очередь из-за Антония. И пусть теперь за свою трусость, за свой самый главный грех, было мучительно стыдно, едва ли теперь можно было что-то изменить.
Антоний молча кивнул и тоже забрался на забор, присев рядом с Марком.
Колокола церкви святой Розиты зазвонили...
![]() |
Анонимный автор
|
Никандра Новикова
Мне кажется, для Марка этот фрагмент истории скорее шанс оставить всё в прошлом - Палдайн, братьев, мать, собственные обиды. А для Антония - шанс на искупление вины, которую он давно чувствует, хотя едва ли мог поступить иначе. Большое спасибо за отзыв) 2 |
![]() |
|
Анонимный автор
Хорошо, что у них есть совесть) |
![]() |
Анонимный автор
|
Wereon
Да, думаю, в каком-то отношении Антоний сломлен больше остальных. Марк - человек порывистый, так что, скорее всего, поддавшись порыву, и кается громко, не обращая внимания на публику и обстоятельства. Бестолку, правда. Но это уже другая история) Спасибо большое за отзыв) 2 |
![]() |
Анонимный автор
|
Isur
Мне кажется, Марк слой за слоем наращивает свою личность. Между ним в шестнадцать и им же в двадцать - огромная пропасть из потерь и открытий, поражений и потерь. Мелких или же покрупнее. Он растёт, развивается, меняется. Думаю. в каком-то смысле, изгнание из Палдайна - лучшее, что могла сделать для него Селестина. У меня есть одна мысль на счёт драконов и их взросления, возможно, если я не забуду, напишу об этом как-нибудь) Постараюсь как-нибудь ещё написать про Козимо, и про Марка тоже) С Женевьевой Антоний поступил и поступает по-свински. В этом есть и доля вины Клавдия-старшего - насильные браки штука такая, скользкая. Спасибо большое за отзыв) 1 |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|