




| Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
Для боли новой прежних ран.
Е. А. Боратынский, «Две доли»
Тело немеет от слабости. Разум захватывает панический страх. Он ведь просто спускался по лестнице… И этого хватило, чтобы сделать его жалким червём. Проклятая нога всего-то подвернулась, а ему кажется, будто её отъяли огромным, с зазубринами, ножом мясника. Совсем рядом — смерть, которая хочет уложить его на лопатки. Но ещё ближе — женщина, которая могла бы зваться её сестрой. В её глазах и речах последние дни столько ненависти, что он не удивляется, когда она приближается, чтобы завершить всё, как полагается: он умрёт у её ног. Как бы он ни готовился к её осуждению, как ни убеждал себя, что этим вполне может всё кончится, он всё равно инстинктивно отшатывается, когда различает перед собой её белое лицо. Дело не в отторжении или презрении — просто она способна сделать ему ещё больнее, любым неосторожным прикосновением, а этого он не выдержит. Если бы можно было раз и навсегда окаменеть на этой проклятой лестнице, он бы не стал торговаться.
Он помнит тот ужас паралича, который разбил его два месяца назад посреди сжатого поля. Он рухнул на мёрзлую землю, не понимая, почему не смог устоять на ногах, и вот, пара секунд, а уже не может подняться, хотя бы сесть, на грудь давит тьма, и он ещё убеждает себя, что это просто самый тёмный час ночи, скоро зрение привыкнет, и он различит, поймёт, где он и куда идти… Нет, он не может идти. Ну хотя бы ползти! Секунда, три — а уже шевельнуться не в силах. Обыкновенно люди кричат, когда видят, что у них оторвало полбедра. А у него сил лишь на тоненький всхлип. Губы немеют. Чернеет в глазах. Голова кругом. Он завалился на спину и чувствует, как глаза застывают от холода, их застилает ночь и беспамятство. От пальцев рук, вдоль локтей, по плечу холод движется к сердцу. То рвётся в груди, изо рта судорожно выходит пар, но воздуха не хватает. И воды. Воды, воды… Ночь морозная, но холод внутривенный ещё более лют. Только ладонь правой руки окунута почти в кипяток. Это кровь, напоминает он себе, чтобы не забыть человеческие слова. Твоя кровь, тебе ногу разорвало, ты помрёшь через пару минут, если не наложишь жгут. Краткая вспышка сознания, мысли вертятся вокруг очевидного... Жгут, скрутить, перетянуть, ремень… Ремень! Он должен дотянуться, но руки падают на пояс обрубками: пальцы не гнутся. Странное ощущение — тепло под спиной. Да, это кровь растекается, и едва слышно на смятой траве шипит иней, который испаряется, захлёстнутый ею.
Он не может знать, что в миг, когда пространство пережевало его и выплюнуло посреди безымянного поля, в домике лесника на окраине рощи разом вышибло всё электричество. Старик с женой охнули, но не сильно перепугались: при жизни на отшибе они мало избалованы благами цивилизации, проводка шалила, линии электропередач часто повреждались в грозу или метель. Он полез за керосиновой лампой, она — за спичками, однако покой потеряла крупная мохнатая собака. Хозяин пару раз шикнул, но пёс вдруг залаял, да так, что хозяйка, пригрозив полотенцем, побежала проверять, не проснулся ли ребёнок. А пёс всё крутился, как бешеный, скрёбся о порог, и лесник, поколебавшись — не лучше ли вовсе в погребе запереть — всё же распахнул дверь и тут же пожалел: пёс выбежал на крыльцо, принюхался к чёрной морозной ночи и был таков. Старик, точно предчувствуя что-то, взял со стены ружьё. Удивление в глазах жены сменилось испугом, лесник парой фраз попытался её успокоить, скрывая собственную тревогу и недоумение. Собравшись с духом, он выходит на крыльцо, поднимая перед собой лампу, щурится, вглядываясь в простор сжатого поля. На улице очень, очень темно, но наметанный глаз различает точку черней темноты — собаку, которая мчится по полю, заходясь безудержным лаем.
Учуяла — но что? Или, чем чёрт не шутит — кого?..
А тот, от кого за полмили разит кровью и болью, не может уже слышать лай, не то что шорох лап по обмёрзшей траве. В его сознании всё смешалось стремительно: звуки и запахи, мысли и чувства, явь и обрывки воспоминаний. Всё наслаивается, взрывается, проваливается в темноту. Ему нужно за что-то держаться — образ, ощущение, хотя бы боль, но вместо боли — холод и страх. Страх касается его лица скользкой и влажной рукой. Доносится зловонное дыхание зверя. Это пёс. Почуял живую тёплую кровь.
«Птицы твой труп и псы мирмидонские весь растерзают!»
Ему было предсказано, что он умрёт без погребения. Слепая деревенская старуха в клетчатой шали, они с приятелями воровали с её дерева кислые сливы. «Ты умрёшь без погребения», — сказала спокойно и продолжила вязать крючком что-то из грубой овечьей шерсти. Она была слепая старуха, она не могла знать, сколько их собралось обтрясти её сливы, не могла видеть того, кому напророчила — но слова её вошли в нужное сердце осколком стекла. Старался ли мальчишка не думать об этом или воспринял как должное? Он сразу понял, без единого сомнения, что предсказание касается его одного. Однако в тот день больше всего он старался не подать виду перед приятелями, что хоть сколько-нибудь взволнован. О словах старухи он всерьёз задумался позже, когда спустя пару лет в тёмные дни ноябрьских ливней дед решил замучить его «Илиадой». Они сидели в большом каменном зале у камина, дед — в своём кресле, выструганном под великана, мальчишка — на полу, на оленьей шкуре, и читал вслух, а дед иногда вступал за разных персонажей наизусть. В один из вечеров они читали о поединке Ахилла и Гектора. Умирая, Гектор умолял Ахилла отдать его тело родным для достойного погребения. Ахилл, опьянённый жестокостью, отказал поверженному врагу. Он сказал:
«Птицы твой труп и псы мирмидонские весь растерзают!»
Мальчик долго молчал, а после сказал: «Поделом». Ему не нравилось, что от чтения глубоко внутри что-то дёрнулось, соскочило с пружин и будто не могло больше встать на своё место. Он не хотел, чтобы дед увидел его смятение, и сказал громче: «Он струсил». Ведь правда же, Гектор был самым храбрым троянцем, но, увидев Ахилла в огненных доспехах, возжелавшего мести, испугался и побежал! Разве он герой после этого? Дед поглядел на внука из-под косматых бровей, и во взгляде не привычная строгость блеснула, но редкое любопытство. Вместо того чтобы поучать, он решил поговорить. «И всё же потом Гектор принял бой», — тихо сказал дед. «Неважно. Он всё равно струсил». Мальчишка мотнул головой, вернул взгляд исподлобья, упрямый, свирепый, а дед сказал: «Ты ещё не изведал страха». Дедова правда. Мальчишке ещё многое предстояло изведать. Вот так, спустя тридцать лет довелось узнать, как стынет сердце, когда от него отливает кровь, уходит в мёрзлую землю.
Но, Боже правый, псы… Псы… вцепившись в загривок, уже волокут его в своё логово, чтоб растерзать.
Умереть бы раньше, чем это начнётся.
Каблук сапога цепляется за корягу, боль от ноги простреливает по позвоночнику, и он наконец-то теряет сознание. Была б его воля — не возвращался бы вовсе. К сожалению или к счастью, он не услышит испуганных возгласов жены лесника и ругани старика, который, сам напуганный и не уверенный до конца, ручается ли за то, что делает, всё-таки пытается хоть как-то помочь. Старик воевал, многое видел, поэтому вместо отвращения и страха его посещает печаль: с такой раной не дотянуть до утра, не то что до приезда врача. Однако они с женой стараются, отбрасывая недоумение, испуг и вопросы, на которые всё равно не дождаться вразумительного ответа.
Мешает какой-то звук. Тянущийся, тоскливый. Он вертит головой, щурит глаза в темноту, даже приподнимает голову от взмокшей подушки (это равносильно попытке шевельнуться, будучи придавленным чугунной плитой), и только потом приходит осознание: это он. Скулит, как побитая собака. Как только он это понимает, в него впивается боль. От неё никуда не деться. Он комкает простыни, кусает губы, приказывает себе не дышать, но боль только разгорается, она будто кормится его беспомощностью, ярится, злорадствует, плавит в его груди стон. За дверью лесник с женой переглядываются: «Очнулся!», но он в дальнейшем, как ни старался, никогда не мог в точности вспомнить их лиц — слились в жёлтые пятна, которые постоянно уплывали за горизонт. Наверное, поднося ему воду и соль, они пытались узнать его имя, понять, откуда он, где искать родных, кому сообщить, но бестолку: он видел перед собой только боль и говорил только с ней — на её языке.
К рассвету он всё ещё жив; это обескураживает стариков и обнадёживает сверх меры. Он бы на их месте не радовался. Его мучения продлевает магия, которая ещё не вытекла из него со всей кровью. Она, паршивая, даёт волшебнику запас сил, которые в его положении ему вовсе ни к чему. Он только глубже проваливается в бред; на дворе тихое ноябрьское утро, а вокруг него плотоядное пламя пожирает людей без разбора. Он кричит (на деле — бессвязно шепчет) старику и старухе, чтоб уходили через заднюю дверь. Огонь в керосинке разевает пасть и съедает их лица. От его невысказанного вопля у них треснули окна. Он видит ребёнка за креслом, в огромных глазах — интерес и лёгкий испуг, который приходит при столкновении с диким, но уже безвредным зверем. Как он ни пытается убедить ребёнка спасаться, как ни тянется, чтоб вытащить его из-за кресла, тот лишь с этим совершенно детским любопытством наблюдает за агонией большого зверя, угодившим в капкан. Ребёнку, может, и жаль зверя, но подойти страшно — страдание тем омерзительней, чем ближе вглядываешься. Наверное, вскоре ребенка отыскивают и выгоняют, но большой зверь продолжает видеть то за креслом, то у окна, то за шторой, то под кроватью других детей, за которыми уже никто не придёт.
Приходят за ним; к тому моменту он уже тихий и белый, никого не пугает и ничего не боится сам. Он ждёт терпеливо, даром что боль, насытившись, отступает, и слабость окутывает его саваном. Где-то на самой глубине души, где ещё тлеет искра рассудка, он понимает, что эти минуты (часы?) ему даны для каких-то приготовлений. О чём-то вспомнить, кого-то позвать? Попрощаться, покаяться? Продвинуть мысль куда-то дальше уже невозможно. Он, верно, что-то упускает, но сколько в жизни он и так упустил, чтобы сейчас чего-то для себя требовать? Когда к нему приходят, он воспринимает это без всякого удивления, разве что с досадой: видимо, и здесь у него какой-то должок, который пришли с него требовать… Сколько ж можно… Он всегда гордился тем, что исправно подавал рапорты.
Они (он толком не может понять, сколько их, и кто из них живой, а кто мёртвый) что-то делают с ним быстро, прямо на месте, и в голове проясняется. Теперь он видит, что их двое, и прежде боли в нём вспыхивает негодование: он узнал лицо склонившейся над ним женщины… «Ты с кем ребёнка оставила?!» Женщины всегда такие — какой толк слёзы лить? Она совсем головой не думает? А её муженёк, тот ещё упёртый осёл! Зачем взял её с собой, зачем привёл на пожарище?.. Ей нельзя на это смотреть, у ней же грудничок ещё молоком кормится…
Эта мысль позволяет ему наконец понять, что он пока ещё жив. Если бы он уже умер, это значило бы, что и они мертвы. А они не могут умереть раньше него, потому что они молодые, славные, сильные люди, у них есть ребёнок, они должны жить...
...И даже если судьба будет беспощадна, то там, за гранью, определённо есть своя справедливость — по смерти они точно окажутся по разные стороны баррикад. Так что, однозначно, раз они встретились, придётся признать: он пока ещё жив. Это значит, что у него очень мало времени и совсем не осталось сил. Он должен узнать правду прежде, чем всё закончится; он не вправе напоследок утешаться неведением.
«Кто-нибудь выжил?»
Фрэнк молчит, и Алиса срывается:
«Ты!»
Она потом ему скажет: «Никакой благодарности, Скримджер, я б послала тебя к соплохвосту в зад, если б ты там уже не обретался». Во-первых, не поспоришь. Во-вторых, за что ему быть благодарным? За то, что они пришли и отняли последний смысл — смерть, единственное, что, как казалось, он заслужил?
Нет, слишком легко бы отделался. Его крови пролилось изрядно, но запятнан он кровью чужой. С какой стати ему обрести почёт и покой рядом с теми, кого он не смог уберечь? Кого своим словом отправил на смерть.
В руках целителей он быстро понимает, что предыдущий круг ада был ещё на санаторных условиях. Теперь, когда они решились сделать из него человека (хотя пока получается чудовище небезызвестного немецкого некроманта), «умереть достойно» никак не получается. Мешает боль. Она заставляет корчиться, тоскливо стонать и желать одного: обезболивающего. Ему не дают, грозят, что привыкнет. Да какое им дело, к чему он привыкнет! От него уже не осталось ничего, чем стоило бы гордиться! От малейшего движения рана вновь открывается, стоны душат остатки достоинства, а когда действие лекарств подходит к концу, кажется, что нет ничего мучительнее медленного, но неумолимого возвращения боли, которая распоряжается его телом и рассудком совсем по-хозяйски.
О чем он думает в эти ночи и дни (если можно считать это тошнотворное мельтешение осознанности и бреда деятельностью рассудка)? О своих ошибках он начнёт думать позже и заново перемелет себе все кости. Пока в потоке сознания если и проясняется какой-то четкий образ, мысль, все сводится к одному: пусть придет. Пусть придет хоть кто-нибудь! Зачем? Он, одиночка, привык обосабливаться. Но в слабости и ему суждено стать человеком и осознать: если рядом будет кто-то, станет легче. Он должен научиться отличать живых от мёртвых, он должен узнать заново, как звучит голос человека, в чьих жилах ещё не остыла кровь. Он должен понять и принять, к чьему лагерю принадлежит. Эта жажда человеческого тепла не противоречит тому, что когда днем кто-то все-таки забегает к нему, он зачастую нарочно притворяется спящим, порой пресекает визит резким, холодным словом. При свете лампы он видит в их глазах жалость, и она его жалит. Нет-нет, он не мальчишка, который будет скандалить из-за того, что ему, дескать, не дали закончить героем. Он просто не видит смысла. Ни в чём.
Где-то между делом он узнает, что война кончилась. Кажется, об этом ему пытался рассказать Фрэнк ещё в доме лесника, будто надеясь, что эта новость даст волю к жизни. Тогда это никак не впечатлило. Позже, когда в голове прояснилось достаточно, он узнает странные подробности странного происшествия, которым газетчики ознаменовали якобы конец «тёмных времён»: психопат, что считался лидером террористов, сгинул, отправившись самолично истребить молодую семью с ребёнком в ту самую ночь на Самайн, когда зрелище нескольких сотен сожженных заживо человек, видно, не удовлетворило его аппетиты. А наутро в полуразрушенном доме в какой-то глуши — ни тела, ни следов, правда, мракоборцы были допущены до места происшествия далеко не сразу. Сначала там похозяйничал Дамблдор. От него же пошла эта мгновенно раскрученная журналистами сказочка о том, что вселенское зло одолел годовалый младенец. Неудивительно, что общественность желает видеть старика в кресле Министра куда больше, чем Крауча. Он всегда умел рассказывать добрые сказки, усыплять бдительность, что на языке обывателя звучит как «зажигать в сердцах надежду». Одна из этих сказок о том, что теперь всё якобы кончилось. Как же. Это только в книжках конец битвы знаменуется падением тёмного властелина. В реальности этих мразей ещё как тараканов недавленных; семь лет назад они вскормили этого маньяка, что мешает им к Рождеству вырастить другого, раз уж им так нужна фигура вождя... Как и общественности — козёл отпущения, на которого можно повесить все грехи. Будто он один устраивал теракты, убивал и насиловал, поджигал и пытал. Их ещё много, у них есть средства и всё та же цель — власть. Ничто не мешает им продолжать террор и готовить новый переворот. И несмотря на то, что общественность резко переменила взгляды и отовсюду слышны фанфары, а суд Крауча эффективен и жесток, тех, кто остался в строю, чтобы защищать порядок, совсем немного... не его ли виной?
Фрэнк и Алиса зачем-то продолжают приходить, даже в рабочее время, подбадривают и говорят те глупости, которые говорят из жалости. Как будто не понимают: он в опале. Пошёл на неоправданный риск, провалил задание и погубил весь свой отряд. За такое награждают трибуналом, просто все понадеялись, что он сам кончится без лишнего шума. Не к лицу сейчас властям судить вперемежку с террористами офицера высокого ранга. Он смел бы надеяться только на тихую отставку с учетом старых заслуг, но он недооценил старой дружбы: вмешался Аластор, зачем-то принес жалкий орден, который, может, сам вырезал из консервной банки — уж таковы его дружеские чувства (будь он в состоянии тогда приподняться с подушек, выколол бы этой железкой товарищу оставшийся глаз), и заявил: «Давай не залёживайся, не на курорте, кто мне отчётность сверять будет!», и Руфус Скримджер, конечно, не в том положении, чтобы кусать себе локти от унижения, каково это — после всего превратиться в кабинетную крысу...
Аластора Грюма жутко бесит чёрная меланхолия, которая нападает на Руфуса Скримджера. Аластор Грюм зубоскалит, стучит по столу и по лбу (своему, лежачих всё же не бьют — добивают), громыхает глумливым смехом, но в конечном счёте идёт к чёрту. Алиса вздыхает: «Нельзя отчаиваться, Руфус, посмотри на Аластора, тоже восстанавливался долго, зато сейчас без ноги плясать готов!». Быть может, у Аластора есть что-то ещё (за недостатком ноги и такта), что позволяет ему плясать, как у всех тех неунывающих, бодрых и прямодушных людей, которые всегда в глубине души жутко бесили Руфуса Скримджера. Пожалуй, это отсутствие сомнений, лёгкость в принятии решений и залихватская наивность человека, который, ныряя на глубину, скажет: «Да чего тут, лужа на три фута». Аластор Грюм спляшет и на одной ноге, но Руфус Скримджер не плясал и когда твёрдо стоял на своих двоих. Быть может, в этом всё дело. Огонь, который поддерживал в нем решимость и попалял сомнения и страх, погас под спудом вины. Это вина старшего, вина сильного, вина выжившего. Вина призванного к ответу.
Еще только придя в сознание, он запретил пускать к нему родных; Аластор, видно, поговорил с целителями, и его просьбу уважили, однако где-то на четвертый день, как он перестал каждые полчаса проваливаться в горячечный бред, сиделка доложила: к нему посетитель. Не успел он хоть немного приподняться на подушках, как вошла женщина, и он, профессионально внимательный к лицам, не запомнил о ее лице ничего, кроме глаз, очень светлых, незабудково-нежных, знакомых ему, как смерть. Платок у нее был хлопковый, белый, слишком плотный, и легко было представить, как она наглаживает десяток таких платков утюгом, напевая под нос незамысловатый мотив. Каждый раз, когда она касалась платком своих незабудковых глаз, казалось, что от прикосновения останется кровоподтек: на ее лице от слез живого места не осталось. Зачем она пришла к нему? Когда он услышал ее имя, он даже затаенно обрадовался: вот обвинение, приговор, ну скорей же. Однако сквозь слезы она улыбалась и все пыталась поправить ему одеяло, подушки... «Питер, мой мальчик, он так много говорил о вас, сэр! Он столько рассказывал! Он так гордился, что вы стали его командиром. Он всю жизнь мечтал поступить на службу в ваш отдел. Вы стали для него примером мужества, сэр. Слава Богу, вы выжили! Скажите, он был храбрым, мой мальчик? Поймите, его отец ушел от нас, когда он был совсем маленький. Он все говорил, какая это честь — служить под вашим началом. Спасибо вам. Спасибо за все, что вы сделали. Мой мальчик умер мужчиной. Благодаря вам».
Она оставила на подоконнике пакет с домашним печеньем, и его запах был хуже, чем смрад обгоревших тел. Одним из которых под его началом стал Питер Маклаген, девятнадцати лет.
Он как-то дождался сумерек, переждал вечерний обход. Свет везде потушили, целители ушли на пересменку. Сиделки, выполнив свои обязанности, отошли перекусить и посплетничать в сестринскую. Тогда он будто пробудился от оцепенения и оглянулся уже в тысячный раз в поисках средства, которое решило бы все его затруднения. И в тысячный раз убедился: ничего, ни длинного, что можно было бы затянуть, ни хрупкого, что можно было бы разбить, не было в его распоряжении. Как будто они предполагали такой вариант развития событий. С кровати он никак встать не мог. Что оставалось? Он откинул одеяло и задрал рубашку, оглядел свежую перевязку на ноге. Что с ней наколдовали, он знал, знал и то, что его нога до сих пор отвергает чужую плоть, оттого и приходится менять бинты раз в три часа. Первым делом он бинты снял и снова внимательно осмотрел рану, которая никак не хотела даже зарубцеваться. Кажется, они наконец-то прекрасно поняли друг друга.
Палочки у него не было, но за этим ли дело стало. Он сжал кулак и собрал всю свою волю, теперь осознав, куда следует ее направить. Ударил по бедру раз, другой, а потом рассек ребром ладони, как ножом, и сам не заметил, как в тупом ожесточении стал драть рану ногтями, а гнетущая сила вспарывала рану изнутри. Когда он откинулся на подушки, руки тряслись как в лихорадке. Он едва успел накинуть одеяло, а его уже объяла знакомая леденящая слабость. Простыни намокали быстро, капли шелестели об пол, и он вдохнул тяжелый металлический запах почти в упоении. Почти пожалел, что на сон его напоили обезболивающим, но признал, что иначе кричал бы и не добился бы необходимого результата. Теперь же все наконец-то встанет на свои места, и его перестанут преследовать незабудковые глаза.
Как распахнулась дверь, он уже не услышал, и проснулся он на следующее утро от знакомой ноющей боли, которая просто стала глубже и сильней, как было в первые дни лечения. Он снова не успел умереть — досадная нерасторопность! Был стыд: не от ругани Аластора, не от отчаяния Алисы, не от нарочито-понимающего молчания Фрэнка, не от того, что он попытался сделать, но оттого, что не сумел. И Аластор принял меры: «Ты последний кретин. Нарвался, Скримджер». И приставил к нему сиделку, которую грех было не принять за столетний пень: кривобокая, корявая, с тремя бородавками на носу и голосом, больше похожим на кваканье пьяных жаб. Она была полевой целительницей еще при Вердене, всякого навидалась, и, может, с тех пор руки ее по локоть казались черными не от старости, а от крови, которую она вытирала с чужих ран. Это она ночью заглянула к нему по чутью и одним старым приемчиком облапошила старуху-смерть, верно, потому что была древнее косой.
Так началась их долгодневная тяжба: он ее гнал, грубил, отказывался от еды, а она в долгу не оставалась, шпыняла его, кормила, подначивала и разминала, и медленно, но верно, с боем за каждую перевязку, за каждое лекарство выковыривала его из раковины. Несколько дней спустя, привычно меняя простыни, она бросила будто между прочим: «Да, сынок, хуже жалости — благодарность. Им никогда не понять». И от этих слов ему в грудь словно вделали клапан, и он смог вздохнуть будто впервые с тех пор, как чужая мать сказала ему: «Благодаря вам он умер мужчиной».
Этой старой карге он признается единственной, что снится ему по ночам. Она всегда неподалеку (не сказать рядом), когда он просыпается, кусая кулак или подушку, сгрызая собственный крик. Несколько ночей наблюдала за ним, а потом раз так сказала: «Ну, кто нынче? Мальчишки? Или Воробушек?». Он опешил, а она спокойно призналась, что читала личные дела всех тех, кто «благодаря ему…». Аластор, верно, ей предоставил, и она удивительно цепко выхватила и запомнила крохотные подробности, вящие детали, которые остаются от людей как зарубки на памяти. Она предложила ему рассказать — и он знал, что для нее слова не станут пустым звуком — и рассказал с неожиданной охотой, хотя понимал, что все она уже прочитала в рапорте, но в ту ночь и в долгие другие она смотрела на него одного своими маленькими, очень молодыми глазами, и видела то, чему он не давал имен. Он знал, что вряд ли ее чем впечатлит, так и вышло: «Не удивительно, сынок, — вздохнула она, — что так тебя распекло. И все же ты сумел рассказать мне об этом, а значит, теперь это история. Плохая. Хуже некуда. Но теперь она снаружи, видишь, — старуха, не церемонясь, хлопнула его по груди, — снаружи, а не там, внутри, где ты гнил. Рассказывать — самое тяжелое. Остальное — дальше с этим жить. Сдается мне, сдюжишь. А пока поспи». И это ее присутствие, а не зелье, отгоняет дурные сны.
Ногу ему так и не отрезают. Зашивают в неё чужое мясо, накачивают чужой кровью. Вручают трость, и на первый же вопрос после спазма отвращения разводят руками: очевидно, сэр, теперь это ваша третья нога, и даже не рискуйте обойтись без неё! К своему стыду, он и не может рискнуть: от трёх недель неподвижности будто и вторая, здоровая нога отнялась. Боль возвращается тут же (точно, утомившись терзать его лежачего, скромно ждала у дверей, пока он соизволит подняться), подхватывает его под руку и обещается служить лучшим поводырем. Лекарств столько, будто он должен таскать с собой целую тележку, как продавщица сладостей в школьном поезде. Список ограничений явно подразумевает, что надёжнее похоронить себя заживо, просто больница не захотела брать на себя дополнительные расходы.
И как старуха дрессировала его… Даже с Аластором он бы не вынес подобного унижения. При товарищах остатки гордости застопорили бы дело намертво. Но при ней… при ругани, тычках и подначках, при удивительно крепком, будто гранитном локте под его дрожащей рукой, при терпеливом и неустанном повторении двух слов: «Давай-ка еще», он доживает до конца ноября прирученным зверем, который научился грызть собственный хвост. Это она благословляет его на брачный союз с болью (трость — заместо обручальных колец, список лекарств — как приданное) и заповедует: «Чтоб глаза мои тебя больше не видели, мальчик», а он думает, что если она и есть та мойра, которая прядет его нить?
Печенья миссис Маклаген, к слову, она утащила в первый же день их скверного знакомства, деловито отметив, что с сахаром вышел перебор — самое то для ее старых зубов.
Его выписывают, но на службу не принимают. Мать и сёстры ждут его в родном доме, но он упрямо избегает встречи. Запирается на своей городской квартире, поклявшись Аластору, что выйдет дежурить на Рождество и даже раньше; он пытается взять себя в руки, вернуть себе форму, но в одиночестве, наедине с гордостью и обидой, виной и тоской, это оказывается далеко не так просто. Как ему не хватает той мойры... Но она сама сказала ему: «Все, сынок, дальше сам». Но что — дальше?
Соседка-простушка шпионит за ним, и, стоит признать, если бы она раз в три дня не ломилась к нему в дверь под любым предлогом, заодно занося свежее молоко, он бы не сделал ничего, чтобы позаботиться о том самому. И без того нечастые визиты Алисы он пресекает, прогоняя её к ребёнку, поскольку не может отделаться от унизительного чувства, что и с ним она нянчится. Из комнаты в комнату он ходит с тростью, без трости, отказываясь от лекарств и глотая их пачками, следя в остервенении за секундной стрелкой часов и забывая счёт времени. Поначалу он запрещает себе и вздохнуть, но боль — надёжный надсмотрщик, после десятка таких проходок она валит его прямо на ковёр и вгрызается в горло до крика и стона. Он борется с ней, как с опостылевшей любовницей, валяется по полу, гонит прочь, подпускает слишком близко, встаёт и снова падает, напивается и лезет на стенку, а когда кто-то появляется на пороге, решаясь нарушить их сладкое уединение, судорожно приводит себя «в порядок», а её запирает в шкафу.
По утрам перед зеркалом он думает о том, что логичнее все-таки наложить на себя руки, с тем ледяным хладнокровием, которым ещё называют крайнюю степень отчаяния. Теперь уже не от вины перед теми, кого он привел на смерть, но от осознания тупика. Раньше он годился для борьбы и вполне был доволен, он знал свое место, возможности, мог отвечать за себя, мог обещать и выполнить обещание. Теперь он обрубок человека. Калека. Он не думает о том, что больше никому не нужен. Он не нужен сам себе. Дело не только в ноге. Душа его тоже изрублена грубо и глубоко. Раньше он не придавал этому значения, когда с утра до ночи жил одним действием. Теперь же, почти в тюремном покое, он ощущает явственно, как мало в нем сил, как истощена его воля, как притупился ум. А они ждут его, чтобы он писал им отчеты.
Эти мысли оказываются приманкой для призрака. Впервые обожженное лицо Джулиана Хамфри, двадцати пяти лет, отразилось в зеркале, и рука с бритвой чуть дрогнула под торжествующий вой. Однако именно присутствие потустороннего гостя впервые сподвигло Руфуса Скримджера побриться с особой тщательностью. Как ни странно, именно выходки призрака ставят под сомнения те хладнокровные соображения, что приходили на трезвую голову. Смотреть на выступления Джулиана можно как простецы смотрят телевизионную программу после полуночи. Бедный погибший мальчик пытается заставить его почувствовать ещё большую вину и отречься от содеянного. Однако именно благодаря воплям чужой неупокоенной души к нему приходит железная уверенность в том, что он всё сделал правильно. Со дня катастрофы он спрашивал себя каждую ночь: поступил бы я иначе, если бы был второй шанс? И каждый раз, трезвый или пьяный, в отчаянии или ободрённый ложной надеждой, сходя с ума от боли или расслабленный обезболивающим, он давал ответ без тени сомнения: я всё сделал правильно. И для него не в новинку быть виноватым в своей правоте. Он ощущает, будто в этот момент его души становится как бы меньше, но вместе с тем приходит прилив сил, совсем уж нежданно-негаданно.
Да, именно противоборство с призраком помогает ему в конечном счёте собраться, чуть выровнять шаг, приладиться к трости, наработать сноровку, а главное — обрести решимость заявиться на службу за неделю до Рождества. Встретив гробовое молчание засилья новобранцев и понимающие взгляды редких стариков, которым, как ему, не повезло пережить то, что теперь во всеуслышание называют войной, он занимает самый дальний и тёмный стол, вполне причитающийся опальному офицеру, пониженному в звании и пока не сдавшему нормативы на пригодность к службе. К сплетням и неприязни он привык давно, его это не удивляет; он понимает, что его терпят и особо не лезут из-за общей нехватки кадров и особенно — благодаря обильному дружелюбию, которое выказывают к нему Аластор Грюм, каким-то чудом после всех событий сохранивший пост главы Отдела (покровительством Дамблдора, не иначе), и Фрэнк Лонгботтом, по достоинству получивший пост заместителя. Что же, Руфус Скримджер не сохранил ничего, кроме остатков гордости, а приобрёл самое большее — смирение, с которым берётся за самую скучную бумажную работу и даже пытается убедить себя, что в этом есть своя важность: впечатление, будто новобранцы не умеют вовсе читать и писать. Главное, чего он добивается, это чтоб старые товарищи наконец от него отстали, увидев, что он «встал в строй» и «взялся за дело». Пусть думают так, и он даже готов заявиться на рождественский ужин, чтобы развеять последние сомнения.
На самом деле, он просто не мог отказать Алисе.
В те чёрные ночи ему и без того слишком многое и неприятное пришлось открыть о самом себе и признать: да, он таков. Слаб, слаб загнанный, выпотрошенный зверь.
…Когда по глазам бил слепящий свет, и он раз за разом корчился на больничной койке, когда ему обещали, что он вот-вот пойдёт на поправку, но слабость держала его что клещами, когда в глухую безлюдную ночь он лежал без сна, молясь, чтобы принесли обезболивающее и снотворное, проскальзывала — малодушная, жалкая, надежда: там, за дверью, быстрые шаги, лёгкое дыхание… Пусть придёт!
А это целительница. Исправно на своём посту, как солдат. Что за блажь. Какое ещё утешение ему нужно? О, сердце помнит.
Когда он нечаянно столкнулся с одной молоденькой учительницей в школьном коридоре и она улыбнулась ему, он понял: вот то утешение, в котором он так нуждается. Он вдохнул запах её волос и на секунду забыл о смраде растерзанных тел. Он коснулся её и ощутил на губах не кровь, а мёд. Он говорил с ней о том, что жгло его душу, и видел в её глазах неравнодушие; она не просто слушала его, она сопереживала, да так отчаянно, что ему становилось не по себе, он понял, что может ранить её чрезмерной откровенностью, что она пытается удержать вместе с ним его ношу, не страшась тяжести — и сам будто впервые ощутил весь этот груз, и ужаснулся. А ещё она сказала: «Я не хочу, чтобы ты уходил», и он впервые задумался о том, что же неизменно гонит его прочь и обязан ли он подчиняться безоговорочно? Когда он думал о ней, то ощущал, что сердце его всё ещё горячо, да так, что жарко в груди, и хотелось расстегнуть верхнюю пуговицу мундира. Чтобы она расстегнула.
В ту ночь его приставляют к повышению, точно к стенке. Аластор отвёл взгляд, когда зачитал приказ Министра о формировании группы специального назначения с целью моментального реагирования на террористическую провокацию. Группу, состоящую из пары криминалистов и детективов, кто только в академии проходил боевую подготовку, и новобранцев, которые не успеют освоить и азов, должен хотя бы для видимости серьёзной работы возглавить опытный офицер. После паузы Грюм сказал: "Я говорил, что у тебя рука на соплях держится, вот твой больничный на три недели, только подпись поставить". Странно, что, получив ожог третьей степени, когда руку перекусила пополам огненная бешеная собака, он не отчаивался так, как позже будет из-за травмы ноги. Во-первых, с рукой он оставался в строю, каждый час что-то происходило, что он даже не мог прилечь, не то что задуматься над масштабом проблемы. Во-вторых, если бы руку всё-таки ему отпаяли, он при должном усердии, сменив технику, смог бы переучиться сражаться с правой, это не то что с ногой, когда прямо стоять-то не можешь, не то что шаг влево, шаг вправо... В-третьих, старый змей, Гораций Слизнорт, по одной только ласковой просьбе своей любимой ученицы исцелил его руку — в сказочный результат было трудно поверить, и вот выдалась возможность у Грюма спроситься, нет ли здесь какого подвоха. "Рука рабочая". Аластор поглядел, как на дурака, будто хотел предложить: "Давай снова сломаю, а?" Но они были уже не в том положении, чтобы шутить, даже так грустно. В молчании они смотрели на приказ Министра, на состав боевой группы, на пустое место, куда следовало вписать имя бригадного офицера. По кивку головы чёрное перо справилось со всеми формальностями. Аластор, может, порадовался, что существуют такие умные перья: не он собственноручно вписал имя лучшего друга в расстрельный список. "Скажешь что?" — не выдержал Аластор, когда оба поняли, что молчат слишком долго и праздно для офицеров их положения. "Разрешите выполнять, сэр", — "Иди ты к чёрту". Наиболее очевидный маршрут в данных обстоятельствах.
К рассвету он возвращается к себе на квартиру и не может понять: зачем он здесь? Лучше бы оставаться в штабе, где он в новой должности теперь обязан, по-совести, находиться безотлучно, как бы Грюм его не выпинывал "чуток отдохнуть". Он открывает шкаф и смотрит на парадный мундир. Он должен был быть готов к такому исходу в любой момент. Чья слабость, что это случилось именно теперь, когда он крамольно подумал о себе не как о солдате, но как о простом человеке с желаниями и даже мечтами, а там, глядишь, и намерениями? Алое сукно мундира жёсткое и тяжёлое. Медали тускло блестят холодной гордостью. Чего оно стоит? Он никогда не делал достаточно, чтобы вздохнуть с чувством выполненного долга. Он закрывает шкаф. До мундира дело не дойдет. Ему было предсказано, что он умрёт без погребения.
Пожалуй, страх — чувство, самое близкое ему и понятное. Он живёт с ним ежедневно и тем более — еженощно. Силой воли страх обращается яростью в бою и потрясающей работоспособностью в рутине; поверх всё покрыто панцирем ожесточенности и выдержки. Страх этот не связан первостепенно с волей к жизни и нежеланием с нею расстаться. Уже несколько лет (а, может, и много раньше) он редко ощущал себя живым в том выспреннем смысле этого слова, когда во всём кругом есть вкус и цвет, в грудь вмещается вся свежесть дождя, а глаза смотрят на солнце без боли. Если он и смотрел на солнце не мигая, то исключительно из упрямства, желая приучить глаза не слепнуть от вспышек проклятий и взрывов. Женщины были как еда или сон — больше по случаю, чем по потребности, и когда это он просыпался с кем-то в одной постели, если и сам в неё ложился лишь через раз?.. Быть может, в шестнадцать лет, и это не то, о чём стоило бы вспоминать.
Почему на этот раз вышло иначе? Он оглядывается вокруг с тоской цепного пса и явственно ощущает тяжесть в груди. Скорее всего, она была там всегда, набегала по капле, но сегодня что-то случилось, и теперь он чувствует. Кто-то сдвинул эту громаду прикосновением лёгким, как сон. И почему не довела дело до конца?.. Кажется, он сам ей воспрепятствовал. А теперь и перед ним препятствие, мысль поистине фантастическая: ему не хочется возвращаться к себе. Ему хочется вернуться к ней. Он ощущает острую потребность выговориться. Облечь в слова то негодование, которое он вмиг приложил спудом безотлагательных дел и беспрекословного подчинения приказу. Но, Боже, сколько в нём ярости!.. Ему хочется ясности, гласности, вынести всё ей на суд, потому что он так неожиданно остро ощущает близость ошибки, провала, давящую тяжесть предопределённости конца. Он не боится погибнуть; слишком часто уже бывал на грани, чтоб трепыхаться, и разве не жил он уже сколько лет, не обращая внимания, день сейчас или ночь, чтобы не задумываться, что пойдет следом? Конечно, он возглавлял операции, рейды и терял людей, однако никогда ещё гибельный исход не был очевиден настолько. Сам бы он пошёл, куда посылают, не раздумывая. Но вести за собой людей, которые ещё умеют надеяться... Тут одно из двух: либо надейся сам, либо в отставку. Но он связан по рукам и ногам собственной выдержкой. Пусть они видят в нем железного истукана, у которого голос никогда не дрожит; в конце концов, ему и за это платят, даром что голос-то отнялся. Никуда не денешься. Разве что...
К ней! Чего же ты ждёшь? Она разве не ждёт? Она разве не говорила: "Я не хочу, чтобы ты уходил!" Чего стоит урвать час, два, редкие вечера, теперь-то зачем оттягивать, церемониться? В конце концов, хоть ему и полагается теперь быть на службе, как штык, но разве кто что посмеет сказать, если он в своем звании и новом праве отлучится ненадолго? И стала бы она возражать, если б ты пришёл к ней прямо сейчас? Ей ведь хотелось, хотелось, чтобы ты её целовал. Власть над чужой волей кружит голову, и хочется, как же хочется наконец-то, хоть ненадолго, но всласть, всласть... Хватило бы и четверти часа.
Он кривится в презрении к самому себе. Именно теперь об этом не может быть и речи.
Он не привык задумываться о таких вещах, поэтому то, что происходит нечто более важное, чем обыкновенно, он принял как данность; свою новую ответственность — как распоряжение сверху, приказ. Любовь вообще не терпит рассуждений, она требует действий: очевидно, это было то, что называют любовью, в том виде, в каком это было доступно для него. Осознание, что это не просто горячечная жажда, а нечто неразменное и неколебимое, пришло, когда он три недели спустя поднёс письмо к пламени свечи, а «Скажи, и я приду» развеялось пеплом. Жаль, нельзя было так же легко разделаться с душащим желанием и безотчётной тоской. Но если он позволит себе взять то, что она готова отдать так щедро, и унесет с собой в могилу свою жажду, которая, раз утоленная, лишь сладостно возрастёт, то что останется ей? Горечь, боль, опустошенность и ощущение фатальной ошибки. Совершенно ненужные сожаления, которые ещё чего доброго отравят ей долгую, долгую-долгую, дай-то Бог, жизнь. Так что за всю эту заботу не должен был расплачиваться никто, кроме него самого. Мыслей о том, что адресант письма мог бы ту заботу разделить, не было и в помине. В ней слишком сильно развито чувство сострадания. Он решил: только предельная холодность с его стороны удержит её от необдуманных, опасных поступков. Если он сам был в шаге от того, чтобы сорваться с поводка, ей, юной и пылкой, хватит и намёка. И какой чёрт надоумил его написать то письмо о лунах и звёздах, всякой белиберде, от которой у юных девиц кружится голова? Стоило признать, под толщей уважения, влечения, очарования и желания лежала обыкновеннейшая жалость к себе. Она писала ему, будто казнит себя за то, как мало её душа болит за едва знакомого самоубийцу-учителя (и в этом «мало» крылось бесконечно много больше чинной лицемерной скорби), а он подумал: как в наши времена смогло сохраниться искреннее сердце, полное милости? И если она так плачет о человеке, с которым говорила раз в жизни, быть может, и обо мне… обо мне?..
Чувство нужности странным образом не умещается в груди и постоянно напоминает о себе. Каждое действие становится более осознанным, но требует предварительных размышлений. В голову лезут мысли, которые раньше даже не прошли бы первичную проверку на адекватность; теперь они встают в очередь на рассмотрение и порой получают одобрение. Так он обнаруживает в себе намерение за рабочим авралом вернуться к той глупой книжке и дочитать стихотворение до конца, а потом написать, что ему понравилось. Он сам не знает, кому больше нужно это открытие — ей или ему — что его что-то заняло, развеселило, заставило задуматься о чём-то, кроме служебных обязанностей? Когда последний раз он судил о чём-то не с позиции «законно-незаконно» или «должно-недолжно», а отмечая свою сердечную склонность? Оказывается, ему может что-то нравиться. Что-то его веселит. Что-то открывает глаза будто заново. Его мир расширяется, и он хочет об этом говорить. Ему нужен человек, который будет слушать его не потому, что он уполномочен и приказ нужно выполнить. Этот человек будет его понимать — и тогда, может быть, он поймёт себя сам. Ведь он совершенно не знает, что же с ним делается: одно дело — принять случившееся как данность, другое — дальше с этой данностью жить. Оказывается сложнее, чем было привычно. Неудивительно, что в конечном счёте сами обстоятельства вынудили его с этим покончить.
Он всегда боялся ответственности за чужую боль, потому что знал, что неизбежно станет её причиной. А потому, кто он такой, чтобы рассуждать об утешении, он, что, обижен или унижен? Как он смеет желать, чтобы к нему пришла та, которой он причинил боль осознанно, с подлым расчётом, которую приблизил, а затем оттолкнул с жестокостью, которой редко допускал по отношению к врагам?
Он видел же, как в её глазах меркнет свет. Он причинил ей боль и понял, насколько страшную, только когда дело было сделано, слова сказаны, нож обагрился. Доля секунды, казалось, но именно эта боль, незаслуженная, а потому — святая, приходила к нему потом, когда во тьме он искал свет. Он-то по глупости малодушно надеялся, что раз счастливых минут было больше, то память будет услужлива и (когда в кромешном одиночестве он рвал зубами подушку, мечтая, чтоб искалеченную ногу ему уже отрезали к чёрту) призовёт в утешение отблеск улыбки и звенящее эхо смеха. Вместо этого, постыдно желанного, подымалась на его груди, будто змея, почерневшая совесть и делала один за другим жестокий бросок. Всё, что мог — повторять сквозь зубы, что «так было лучше», что «пусть ненавидит его, но будет живой», и… это помогало перехватить змею за шею и скрутить в узелок. Нашлось крохотное подтверждение, как ему казалось, что и за ним осталась своя правда. Вот какое.
Она не пришла — значит, он был прав, что оттолкнул. Значит, он верно рассчитал, что она быстро оправиться. Значит, у неё в голове и вправду было больше иллюзий и девичьей дури. Пусть эта девочка отделалась царапиной, лёгким испугом и оскорблённым самолюбием. Она имела полное право не интересоваться, жив он или нет, и то, что она воспользовалась этим правом, должно позволить ему вздохнуть спокойно. Поскольку она ни разу не пришла, ни весточки не подала, значит, она свободна и вполне довольна собой. Не этого ли он ей бы желал? Если он чего-то и хотел для себя, то по слабости. Здесь совершенно нечем гордиться и абсолютно не о чем сожалеть. Он всё сделал правильно…
Пусть придёт!
Отставив всякую сентиментальность, потребность насущная: он должен убедиться в том, что хоть кто-то, кого он подвел, им не погублен. Что хоть кто-то жив и вполне счастлив.
Этот шанс представляется на Рождество, когда он уже и убедил себя, что и такая щедрость судьбы ему без надобности. Конечно, он к этому не готов — не готова и она, и он быстро осекает странный, полузабытый, глубокий вздох, который вмещает его грудь, когда она опрометью выбегает из комнаты. От этого вздоха ему почти больно, как будто он впервые обнаруживает, что там, поперёк груди, встала какая-то поржавелая железка и всё это время мешала дышать. И в нём пробуждается желание сделать ещё один такой вдох, вопреки боли, дышать так, как дышал он, гуляя по взгорьям Шотландии. А ещё он хочет увидеть её ещё раз. Пусть она набросится на него, выцарапает глаза или вовсе не взглянет, и будет в своём праве — ему это нужно, почти так же одержимо, как месяц назад он нуждался в обезболивающем. А что с ним делается, когда он видит её, мило беседующую с каким-то понурым юношей… Он сам себя не узнаёт, вот только так сильно он не стискивал ненавистную трость и когда пытался первый раз после ранения спуститься по лестнице. И только после, когда сходит этот солнечный удар, он вынужден признать: он жестоко ошибся. Рана, которую он нанёс ей, глубока. Он снова виноват, виноват преступно. Как он мог выдумать себе, будто после того, как он извалял её в грязи, она встала, отряхнулась и пошла? Теперь, когда он смотрит на её исхудавшее лицо, опущенные глаза, морщинку у спелых губ, ему кажется предательством одно только допущение, что для неё всё было игрой и девичьей блажью. В который раз он недооценил юность, быть может, потому что всегда трепетал перед силой, которой молодые играются, точно огнём. А если и в ней этот огонь погас — по его вине? Вновь он сталкивается с неразрешимым конфликтом своего существования: собрав все силы, он всё сделал правильно, но оказался виноват больше, чем если бы потакал своим слабостям. Он понимает, что это последний шанс — попросить прощения. Хоть у кого-то из тех многих, перед кем он виноват прижизненно и будет виноват посмертно, он должен попросить прощения. Разумеется, надеяться ему не на что, он должен сделать это, понимая, что прощения нет, в том-то весь смысл: просить и знать, что в прошении будет отказано. Сколько раз он подавал бесполезные рапорты, зная, что начальство их даже не прочитает, просто потому, что таковы были его обязанности, и он никогда не считал себя свободным поступиться своим долгом.
Она стоит у колыбели и поёт песню младенцу. После ранения ему что только не мерещится, и он почти не удивляется, когда видит отблеск сияния звёзд. Замерев в трепете, он как никогда ощущает свою непригодность и скудость. И в то же время в полном хладнокровии он признаёт: даже если в следующую секунду она прогонит его прочь, он навек облагодетельствован тем, что видел, как она стоит у колыбели и поёт песню младенцу. В отличие от него, у неё ещё много сил и много радости, несмотря на его вину, она способна любить и ещё будет счастлива, поэтому он, сделав, что должно, сможет уйти, примирившись со своей участью вполне.
Потом свершается чудо. Такое не померещится.
Она не гонит его прочь. Она просит приблизиться. Она говорит, что простила, и ему безумно, до искр из глаз, хочется верить: да, простила, простила, простила! Что значит: высвободила его из-под камня. Позволила снова дышать. Разумеется, он не может и помыслить о том, чтобы воспользоваться этой свободой. Но железная хватка его беспощадной воли ослабевает. Должно быть, он счастлив. Это странное, редкое состояние всегда чревато необдуманными, ненадежными поступками. Когда она склоняет его голову к своим губам, он не в силах противиться. Когда он прижимает к себе ее давно и безнадежно желанное тело, он понимает, что коснулся большего — души. Тело он бы еще отпустил, как охотничий пес отпускает добычу, превозмогая инстинкт по приказу хозяина. Но душа, душа... Это она теперь владеет им, а не он — ею.
В ту ночь их обоих настигает забытье, чтобы, очнувшись, они увидели, что теперь связаны ещё крепче, чем прежде. Впредь так будет каждый раз, и окажется, что связь эта бывает страшной, мучительной. Но пока приходит лишь ощущение чистейшей ясности. Он смотрит на женщину рядом с собой, видит её улыбку, обращённую к нему, и понимает: ему это нужно. Быть может, дело в том, что это вовсе не улыбка самолюбования, какие он лицезрел не раз, в ней нет и налёта хищничества, собственничества, лукавства или притворства, только радость — о том, что он с нею. Она не хочет уйти, она не считает это ошибкой. Это ведь так просто — чтобы был человек, который о тебе радуется, и в то же время сколько лет было недостижимо, запретно. А он больше не хочет себе в этом отказывать. В этом смысл, в этом правда. Вот теперь он с полной уверенностью может сказать, что всё ещё жив, и теперь он готов поверить, что не напрасно. Говорят, прикосновение к чистому дарует толику очищения. Так вот, он верит: припадая к этому источнику, он обретёт исцеление, — потому что она хочет исцелить его. Её нежность снимает боль. Её ласка возвращает силы. Он вдруг чувствует себя молодым — и понимает, что ведь действительно ещё весьма молод. Рядом с ней.
Решимость тем твёрже, что находит её согласие. Теперь он удерживается от ошибки счесть её воодушевление за наивность и пыл юности. Они слишком многое пережили, чтобы сейчас снова недооценить твёрдость намерений и взаимную преданность. Для них теперь всё очевидно — с первого вздоха, который они сделали вместе. Зачем тянуть, объясняться, раздумывать, взвешивать, что-то просчитывать? Он готов взять на себя эту ответственность, если она доверяет ему — и то, что она действительно доверяет, убеждая его улыбкой радости, по сути ведь сверхъестественно. Она снова вручает ему себя — после того, как однажды он с ней обошёлся. В ней нет страха и предубеждения, она не напоминает ему о прошлом, что подтверждает: простила. Что ещё ему нужно, чтобы взлететь?
В то утро ему, обрубленному, кажется, что и у него может выйти «по-человечески». Чудесное утро, проклятое утро, утро, в которое он не был на посту по банальнейшей из причин: проспал, а потом решил, что ну и пошло оно к чёрту. Хоть раз в жизни он может себе позволить послать к чёрту обязанности, хотя бы ради того, чтобы взять на себя новые обязательства касательно устройства жизни — своей и той, которую хотел бы назвать женой?
Позволить-то он себе может, позволяй что угодно. А может ли он справиться с последствиями своей халатности? Сможет ли он простить себе… хоть когда-нибудь?
Нет, он не считает себя Господом Богом. Он понимает, что даже будь он на посту, он бы не поспел вовремя, чтобы выручить своих товарищей. В одиночку он бы не справился, даже если бы он не покинул их накануне ночью, даже если бы под стать сторожевому псу плёлся за ними следом. За годы лишений, предательств и проигранных битв он привык трезво и даже цинично оценивать свои возможности. Нет, он бы не спас этих прекрасных, добрых и честных людей, мужа и жену, молодых и смелых, тех, кого он так ни разу и не назвал вслух друзьями, быть может, потому что в сердце почитал их за брата и сестру. Но пока их пытали, сосали их кровь, пока с женой творили зверства, а мужа заставляли смотреть, и в опустевшем доме их звал ребёнок, он… занимался тем, что потом сочтут за сносное алиби. И даже перекурил.
"Мистер Скримджер... Как бы вы прокомментировали сложившуюся ситуацию? ... Но, прежде всего, примите поздравления с восстановлением в должности заместителя главы Мракоборческого отдела..."
Неужели это был он, когда в Рождественское утро думал о чём-то вроде достоинства человека, смотрел на себя как на личность, имеющую «право на счастье»? Будто он что-то из себя представляет, чего-то хочет и что-то может, желает, мечтает, стремится и способен достигнуть? Сколько поутру в нём было этого жалко раздутого, важного «я»!.. Что ж, жизнь недолго над ним издевалась, напомнила ему вывод, к которому привёл философов двадцатый век: мир лишён смысла; жизнью правит случай; человечество — это ошибка; Бог, раз бросив кости, умер.
"...Мистер Лонгботтом, конечно, не успел должным образом проявить себя на столь значительном посту... Печальная история... То есть, шокирующее происшествие!"
Происшествие... «Особо тяжкое преступление, совершённое группой неизвестных: похищение с нанесением физических повреждений крайней тяжести и покушение на убийство» приемлет для описания только язык канцелярских штампов. Это зверство — преступление — уничтожение человечности. Оно клеймит не только палачей, но и весь тот мир, в котором такое возможно. Иначе не скажешь, даже если далёк от религии: это напоминание о грехе, в котором повинен каждый. Такое зло, не суть важно, что случилось с твоими близкими, пятнает раз и навсегда всю твою жизнь, лишает права жить как прежде. Если такое происходит, значит, каждый вольно или невольно стал соучастником. Раз до такого дошло, значит, каждый в своё время не сделал какой-то малости, и, накопившись, эта тяжесть рухнула и придавила их всех, особой жертвой избрав молодых, сильных, красивых людей, мужа и жену, у которых годовалый ребёнок и жизнь, полная мечты.
"... Положение миссис Лонгботтом в мужском коллективе всегда было двусмысленным..."
Быть может, поэтому он не думает о своей боли как о чём-то «личном». Он вообще не привык рассуждать о том, что творится в его душе — для него это всегда были тёмные воды. Но, как ни крути, они подымаются чёрной стеной, обрушиваются и захлёстывают его с головой, а у него вместе с даром речи отнялась и воля, чтоб оставаться на плаву.
Его пытается удержать та, которая оказывается в опасной близости. Ей тяжело, он надрывается, она тонет вместе с ним и даже быстрее. Она не готова видеть то, что с ним делается. А он привык быть неподотчётным никому хотя бы в своих мыслях и чувствах, выполняя добросовестно лишь то, что остаётся на виду. Да и разве когда-нибудь кому-то был важен он сам, чтобы задумываться о том, что он за человек, если снимет мундир? Он и сам не знал в полной мере. Он научился оставлять себя внутреннего за запертой дверью. Однако на этот раз он не уяснил, что взаперти оставляет ещё и ту, которой довелось узнать его настоящего. Обоим им на беду.
Он начинает понимать, кто он такой, рядом с ней. Она вернее него знает, каким он должен быть. Она знает его лучшего. Или придумала себе такого… Но пока она рядом, он не может позволить себе перейти черту, которую она проводит в ожесточённом упрямстве. Пытается привязать его к себе и сама привязывается к нему, до боли, до пытки. Эта борьба кажется ей подвигом самоотверженности. Конечно же, «во имя любви». Это мучает его и злит. Он чувствует себя распятым между тем, каким он должен оставаться ради неё, и тем, во что он превращается под гнётом боли, ярости и обстоятельств. Единственное спасение от кошмаров, в которых он вновь и вновь оказывается на месте преступления (вновь и вновь слишком поздно), заключается в том, чтобы представлять в растерзанных телах не жертв, а палачей. Нельзя солгать, что это не приносит ему облегчения. Перенести этот образ из смутных снов в ясное сознание и назначить целью мешает одно: молящий, пристальный, осуждающий и горящий взгляд той, кто по какому-то ужасному недоразумению до сих пор засыпает и просыпается с ним в одной постели.
Иногда его злость берёт. Взять бы её под руку да подвести к самому краю, чтоб увидела, на что нарывается, о чем так легкомысленно рассуждает, считая себя голосом совести! Бросить бы в тот котел, в котором он заживо варится! Говорит, тоже сирот видела. Да только отмытых и причёсанных, с повязанным бантиком, приличествующих скорбной жалости, умильной ласке. Ей не доводилось находить этих сирот под обломками и разжимать их крохотные, цепкие пальцы с рук мёртвых матерей.
Ей и не снилось… И не приснится. Слава Богу, не приснится! Хватит того, что у него веки обожжены изнутри: если б мог, спал бы, не закрывая глаз. Она сохранила тот мир, за который он роздал себя, значит, не всё было напрасно. Он давно уже живёт будто во сне, как бы по смерти, и ему важно знать, что там, снаружи, осталось то, из чего сотканы здоровые, живые люди: солнце и снег, слёзы и смех. Да, она запальчива и наивна, и гневная оторопь порой берет, и желание назвать всё «детским капризом», но кому, к черту, он лжёт? В её глазах — скопление звёзд. И слишком часто он видел, как меркнут такие. Страх вытравливает из сердца всё человеческое. Смерть — всадник на бледном коне. Кого не затопчет, у того навсегда сходит краска с лица. А у неё щёки, что спелые яблочки, когда улыбается — на них по ямочке. Целовать бы их. Целовать.
Нет, никогда он не подведет ее под руку к краю. Пусть она презирает его и злится — к такому-то он привык, снесет. Восторженность и нежность на её лице быстро сменяются раздражением и озлоблением. Его это ничуть не удивляет. Больше сказать, к такому он и был готов. Не проходит и пары дней, а с её губ уже срываются дробью упрёки и нарочито злобные, жестокие слова. В остервенении она пытается задеть его, да поглубже, побольней. Он всё понимает. Уязвляет ли его такое положение дел? Он всего-то получил очередное доказательство тому, как глупо в его положении на что-то рассчитывать. Чего-то желать. Он проявил слабость — и это последствия беспощадные, разумеется, тем более что закономерные. Абсолютно предсказуемые. И роспись в приговоре суда ставит тот факт, что такой она стала, когда решила быть с ним. Это из-за его нетерпения, жадности, его похоти, слабости, непозволительной наивности, глупости, будто ему и вправду вновь двадцать пять и он смеет о чем-то мечтать.
Она разочарована; в ней умирает вера в то лучшее, что она успела полюбить в нём. Но какой бес её попутал, чтоб вообще очаровываться? Зачем возложила на него все надежды? Знала бы она, что, с виду хрустальные, отлиты они из свинца. И какая сила заставила его вообразить, будто бы этот груз ему по плечу? Отчего не прижёг, не отсёк? В конце концов, разбил бы вдребезги, в таком он умел…
Пусть лучше уйдет сейчас, так и не узнав, на что он способен. Пусть не прикоснётся к той тёмной бездне, которая раскрывается в его душе. Пусть не знает о том, что он уже позволил себе, оправдывая крайность за крайностью острейшей необходимостью. В конце концов, разве в том, чтобы перейти черту не ради себя, но ради цели, нет особого подвига самоотречения? Кто-то должен это сделать. Сделать чёрную, неблагодарную, опасную, вероятно, смертельную работу. Почему он должен ждать, пока это сделает кто-то другой, если он на это способен? И кем он себя возомнил, будто может заботиться о чистоте своих рук, когда с молодыми, смелыми... мужем и женой, названными братом и сестрой... сотворили зверство... когда их годовалый ребёнок остался сиротой!.. Разве это не долг — поступиться последним, чем он ещё мог бы гордиться, дорожить, ради одного: не оставить их неотплаченными?
Другое дело, что оттуда, где его душа пробита навылет, тянется зов, как сквозняк: ведь тебе этого хочется. До пены с губ хочется спустить совесть с поводка.
"Псы мирмидонские..."
Гнев, боль и ярость застилают глаза. Нет сил сдерживаться. Однако стоит признать: он уже перешагнул черту, ещё когда позволил себе завладеть ею, чистой и душой, и телом. Да, в отличие от иных, в этот раз, с ней — именно завладеть, присвоить себе, распорядиться в угоду собственной страсти, а она поначалу была так безропотна... Потакая жажде человеческого тепла, он уже ступил на путь потворства своим желаниям, забыв о долге, устав ставить его превыше всего. Что удивляться, если вскоре, стоило судьбе вновь опрокинуть его на лопатки, желает он уже не честного, искреннего, но беспощадного, зверского? Раз позволив воле склониться под зовом страстей, он теперь несвободен делать то, что должно, — он делает то, что считает нужным, и всё чаще это переходит все границы дозволенного. Пока он ещё это оправдывает, пока ещё запирает псов на засов. Клянётся себе, что поступится последним, только если не найдет иного выхода, потому что знает: она не примет его руки, почерневшей от крови. Но разве у него есть выбор? О, как она мешает ему сделать то, что под силу лишь ему одному! Так пусть уходит, уходит!
О, пусть придёт.
Он спрашивает себя, чего стоят эти пара ночей, которые он присвоил себе, если это ломает её? Чего стоят эти минуты покоя и радости, если им в противовес идут часы отчуждения, вины и сожалений? Чего стоит его слабость?
Всего. Всего.
Он уже не в силах ее отпустить. Он хочет ее, он нуждается в ней, он не отпустит ее, пока она сама не решит иначе. Он больше не в силах отталкивать ее и думать о том, что правильно. Он урвал эту радость, уволок в свое логово и разорвал на куски.
Чего оно стоит? Всего. В её глазах он видит последствия своих ошибок. Там испуг. Боль. Потрясение. Скорбь. Сострадание. Растерянность. Упрямство. Обида. Гнев. Отторжение. Злоба. Ненависть. Страх. И если бы эти последствия касались лишь его одного, как он и привык. Но от него пострадала та, кто призвала его к жизни. Он её сломал.
«Птицы твой труп и псы мирмидонские весь растерзают!»
Он догонял её, потому что боялся, вдруг она с собой что-то сделает. Она убегала от него, потому что боялась, как бы чего-то с нею не сделал он. Как они до такого дошли?.. И вот, как в насмешку, нога подвернулась, всего-то... Последние пару дней он едва мог держать спину прямо. Ссоры и недомолвки, жестокие слова и убийственные обвинения измучили его похлеще темных проклятий. Они надорвали друг другу души, теперь дошло дело до тел. И если вспомнить, что он позволял себе по отношению к ней, с её стороны спустить на него псов будет самым милосердным поступком.
«Он струсил!»
Время заканчивается, она приближается к нему в темноте по холодным ступеням, на которые пролилась его кровь. Рана раскрылась, паршивая рана, его предупреждали, как быстро всё может кончится. Тело немеет от слабости, его душит страх. Приблизится она — и придёт снова боль. Он не выдержит.
«Поделом».
Мальчишка захлопнул книгу.






|
Мне кажется, слишком на горячую голову Скримджер проводил расследование. И плохо, что он был близок с одной из жертв, отсюда и отсутствие требующейся в таком деле беспристрастности.
1 |
|
|
h_charringtonавтор
|
|
|
Рейвин_Блэк
Да это вообще провальный провал 1 |
|
|
Хорошо, что прочитала комментарии - спойлеры. Поняла, что не стоит и начинать разгребать))
|
|
|
Тесей.
Показать полностью
Нет слов. Я просто несколько минут сидела и смотрела в одну точку, пытаясь переварить прочитанное. Нет слов, потому что это чудовищно несправедливо по отношению к Росауре. Умение доверять людям было её силой, и оно же её сгубило, потому что, доверившись не тому, она потеряла всё. Всё. Стоило ли это того, Руфус? Скажи мне, как ты теперь будешь спать по ночам? Неужели не было другого выхода? Другого способа получить веские доказательства? Скажи мне — каково тебе теперь, когда ты всё чувствуешь? Я не знаю, кого мне в этом винить. Мне просто тошно от мысли, что Барлоу, этот человек… он ведь казался таким искренним! Всегда, всегда искренен, всегда старался поддержать, утешить, помочь. Как можно было не верить? Как можно было заподозрить в чём-то, что напрочь перекроет любые заслуги? Я ведь всерьёз была уверена, что у них есть если не будущее, то хотя бы надежда на покой и поддержку друг друга. Они оба — и Конрад, и Росаура — казались мне чертовски уставшими от всего, израненными, а оттого понимавшими, что творилось в душах друг друга. А теперь получается, что… мне только одно, Конрад: в какой момент ты решил, что она подойдёт? Или это действительно была лишь случайная жертва, а ты после просто восхитился тем, что она сделала? Чёрт, Руфус, какого дьявола ты сотворил? Я хотела услышать всё, что скажет Барлоу в своё оправдание, я хотела попытаться понять! А теперь… теперь не осталось ничего, кроме огромного, как бесконечность, чувства вины. Я не могу винить в этом и Руфуса. Не могу винить, потому что в итоге он всё же признал, что потерял, признал и оказался оглушён этим. Попросту не готов к тому, что отсутствие дорогого, близкого, любимого человека может причинять столько боли. Но то, что он сделал… Ты же знал, чем это может кончиться. Знал, к чему это приведёт — и всё равно сделал. Так чего тогда стоит твоё «прости»? Чего стоит твоё дикое желание защитить, уберечь, не дать поранить, если ты первый, кто нападает? Я понимаю причины, но не принимаю и никогда не приму следствия. А ты теперь никогда не сможешь себя простить, и надежды больше не осталось. Надежда умерла вместе с той, кого ты любил. Так сложно было сказать это вслух?.. Быть может, этого бы хватило, чтобы уберечь её от беды, как ты и думал. Быть может, она вместо вечерних занятий спешила бы к тебе, в уютный безопасный дом, в твои объятия. Быть может, стоило стать ей по-настоящему мужем, чтобы она не доверилась тому, кто этого не стоил. Только что теперь говорить? Я надеялась. Надеялась, что чудо спасёт вас обоих. Последнее, выстраданное чудо, которое вы сбережёте и пронесете в жизнь как доказательство, что настоящую любовь нельзя убить и что она сильнее смерти. А теперь мне горько. Горько, потому что такой конец — жестокая реальность, от которой невозможно спрятаться. И мне жаль, что всё так закончилось. Потому что, пусть жертва Росауры и не оказалась напрасной, ты так и не стал тем, кто смог бы её защитить. А ведь хотел. Верю, что хотел. Что ж, это был долгий и сложный путь. Я рада, что прошла его вместе с героями, пусть мне и понадобится какое-то время, чтобы примириться с тем, как всё закончилось. Я оглушена и не знаю, как точно описать свои чувства. Сказать, что это жестоко, было бы слишком громко. Скорее — всё к этому шло, а моя надежда лишь пыталась разжечь костёр, который давно потух. Пожалуй, так даже лучше. Спасибо тебе. За то, что написала такую историю, от которой невозможно оторваться, и даже после такого конца не перестаёшь её любить, наоборот, понимаешь, что так и должно было быть. Что, впрочем, не мешает мне однажды написать альтернативную сцену с тем, что я тебе когда-то обещала:) Благодарю! И бесконечно целую твои прекрасные ручки. Это восхитительно. Понимаю, что после такого труда потребуется отдых, но я буду рада увидеть твои новые истории, когда бы они не вышли. Пиши! Пиши, и пусть огонь твоего вдохновения никогда не погаснет. Всегда искренне твоя, Эр. 1 |
|
|
Лир.
Показать полностью
В качестве вступления. Как же я взорала "чегооооо???" на фразе Росауры "Тебе было сорок, когда вы с мамой поженились!". Может, это упоминалось в ранних главах, но я это упустила. Я представляла Редьяра в возрасте максимум 50 лет. А тут такая разница. Но зато становится понятно, почему Росю (в отличие от меня) как будто вообще не заботила разница в возрасте с РС. Для нее это была норма, с которой она росла. И потом ответ отца "И что из этого вышло" - это прям выстрел ружьем в затылок и в розовые очки героини, которые разлетелись стеклами вовнутрь. Автор упоминала, что это глава для нее - одна из тех, что не перечитывают. А я наоборот, при чтении скользила по ней неспеша и возвращалась к прочитанным абзацам. Потому что это просто потрясающий пример маленькой трагедии и сломов ожиданий-впечатлений. Читать откровения Редьяра, видеть, как на глазах Роси разбивается на куски образ хорошей семьи - это все равно, что смотреть кошмарные видео с крушением. Жутко, страшно, но завораживающе. Как честно и без прекрас Редьяр обнажает трещины их семьи — это искусство, это дискавери. И вроде бы не достает скелетов из шкафа, а просто меняет оптику Росауры: "Миранда пыталась достучаться до меня, доходило до скандалов, но тебя пугали её крики, а не моя безалаберность. От присутствия матери ты уставала, тянулась ко мне, когда я приходил, я никогда не повышал голоса, не занимался всеми тягостными задачами воспитания, которые требуют контроля, ограничений и наказаний". ААААААААААААААААААААААААААААвх вставка-мата это же прям выстрел такой реальной реальности в фанфике, что ощущается как апперкот в челюсть. И как бы Редьяр - открывается как типичный мужик-батя, который выбрал быть удобным и любимым, не заморачиваться, пока жена суетится, воспарить над мирскими трудностями в своем филологическом пальто — то с одной стороны хочется и скривиться и ему "фуу" и дизреспект кинуть. а с другой — он выкладывает все так искренне, осознанно, без самооправданий — что не может не восхищаться этой беспощадной к самому себе исповедью. Короч, вау, эта глава искусство. Начало тоже прям цепляющее. Рося на срыве, молотит дверь, мечется. И батя — спокойный, рассудительный, с чашечкой чая. Ну прям воплощение британии. "— Я хочу утешить его, понимаешь? — Это звучит прекрасно и храбро, но совершенно несостоятельно на деле". Эта холодная циничная фраза показалась немного не в стиле перса, но как же она хороша. В хорошем смысле проорала в голос с её точности и остроты. И печально, что, кажется, это пророческие слова. Порывы Росауры к РС чисты, благородны и прекрасны, но ей не хватает навыков и сил их осуществить. Т.е. столкнувшить с жесточайшей реальностью, ее силы оказываются "несостоятельны". Не потому что Рося плохая или слабая, а потому что она поставила себя в ситуацию, где тюленя просят залезть на дерево. Похихикала с моментов 1) «Я уже с ним легла» — «В святую ночь...» и с 2) "Проси прощения или вон из моего дома". Тут отец и дочь как будто и правда на миг почувствовали себя героями шекспировской трагедии на сцене. Эх, филологи... Но Редьяра осуждаю по всем фронтам. Во-первых, мужик ты или крестик сними, или трусы надень, мы уже знаем, как ты сам с женой сошелся. И что-то в 40 летя тебя не смущало тра*ать ведьмочку, фактически вчерашнего подростка (да, я знаю, что в 50-60ые отношение к возрасту было другим, но все равно кидаю в этого моралиста камень). Во-вторых, вот это "проси прощения" — как будто на миг и правда себя Лиром вообразил. Бать, ты не такая великая птица, и за окном уже давно не средние века и даже не викторианские годы, чтобы ты так с дочерью общался. И в-третьих, весь этот пассаж: "Он, может, выглядит мужественно, но как мужчина он к своим годам не состоялся совершенно. Ты разве не видишь, что он калека и руки у него трясутся не только от травмы, но потому что он явно напивается, причем в одиночку? Но я вот что скажу: когда он поднимет руку на тебя, она не дрогнет". Беспокойство отца, что склонный к алкоголизму вояка с птср может поднять руку на дочь, — понимаем, не осуждаем. Но говорить в отношении фактически ветерана войны, что он "не состоялся" — это было гнило, Редьяр, люту осуждаем. Появлению матери даже обрадовалась. Красиво она вошла в эти грязные разборки — с шубой, духами и легкой эротикой, ну умеет жить шикарно и поставить себя так, чтобы муж отлетел. Но спасения не случилось, пожар уже прогорел, дочь сбежала, муж ведет себя как обиженная истеричка, что к нему как к патриарху не относятся. Красивое))) 1 |
|
|
Очень жестокий фанфик. Но сильный. Из тех, что запомнишь, прочитав. Спасибо, h_charrington.
1 |
|
|
h_charringtonавтор
|
|
|
troti
Сердечно благодарю! Отдельно восхищаюсь вашим темпом, чтобы эту махину так быстро прочитать.. Это очень радует! |
|
|
Добрый вечер! Отзыв к главе "Ловец"
Показать полностью
Какой же моральный трэш тут творится, жесть! Он ещё ужаснее из-за того, что вполне реалистичен… Но это то, чего следовало ожидать, хоть это и невероятно мерзко. Меня в моей же реакции на главу больше поразило другое: я стала намного меньше сочувствовать Росауре после того, как она в прошлой главе вела себя с детьми. Вот понимаю, что она глубоко раскаивается, что здесь встала на путь исправления с поддержкой слизеринцев на квиддиче (кстати, невероятно трогательный момент, как они оживают, раскачиваются для поддержки своей команды) и отважной попыткой остановить тех отмороженных мстителей в финале, но… Но. Что-то в моём сочувствии к ней сломалось, хоть и не пропало окончательно. Я бы не сказала, что совсем перестала её уважать, ведь она делает хорошие вещи, несмотря на свою эмоциональную нестабильность, но вот как-то больше не получается ей сочувствовать на всю катушку, как прежде. Это меня прям поразило в собственном восприятии, я не ожидала от себя, что буду закатывать глаза и думать: «Долго ещё про свою проткнутую требуху рассуждать будешь, м? Я понимаю, что у тебя вьетнамские флэшбэки со снитчем, а литературные метания в твоём характере, но давай уже ближе к делу, Росаура!» Но, с другой стороны, это же и круто, что настолько цепляюще было описано ее падение ранее, что не отпускает до сих пор. >дети скорее чуть удивились, чем ободрились, разве что плечами пожали: мало ли, вчера её штормило, сегодня затишье, а что будет завтра?. Да, когда доверие подорвано, в перемены человека ли, персонажа ли уже особо не верится. Не то чтобы это правильно, но, наверное, один из защитных механизмов. Да и в жизни так часто бывает, что если у до того истерившего, унижавшего других знакомого, учителя, начальника более адекватное настроение, это ещё ничего не значит. Я не применяю это в полной мере к Росауре, но недоверие детей очень понимаю, увы(( >Наша главная и извечная проблема, — говорила Макгонагалл, — травля. Во все времена и в любых обстоятельствах… А потом ой, как же так Селвин-младший станет отбитым пожирателем во второй магической?! А почему??? Яблоко от яблоньки? Или нахрен слом психики отказом во встрече с отцом перед казнью оного, а потом издевательства мстюнов с других факультетов? Эх… Горько из-за того, чтои без опоры на канон легко верится: некоторых монстров общество вырастило само. >— Нет, мы не можем оставить это так, — подал голос Конрад Барлоу. — Истории известны примеры, когда после кровопролитной войны победители начинали мстить побеждённым, хотя по всем законам военного времени оружие уже было сложено, а мирный договор подписан, репарации установлены. Барлоу просто голос разума! А то даже преподаватели каждый ослеплен своим горем и/или предрассудками, и разумные до того люди готовы сорваться с цепи и начать искать виноватых, как и их студенты… >— Я уже говорила, — вмешалась профессор Нумерологии, — я специалист своего профиля, а не нянька. Воспитанием детей пусть занимаются родители. Если они не сумели правильно их воспитать, пусть дети отправляются следом за родителями хоть на улицу, хоть в тюрьму, хоть в могилу, впредь будут ответственнее относиться к тому, зачем плодятся. Вот сейчас пишу отзыв и снова перечитала эту цитату. И снова мне яростно хочется, чтобы эта «нумерологиня» вот без всякой вежливости и морали подыхала медленно и мучительно, мразь без души и тормозов!!! Реально, я пожирателей ненавижу спокойнее, чем эту суку. Просто… пи###ц. Аж зубы сжимаю от злости, а зубы не казённые, так что хватит про неё. Просто лучи ненависти, сказать больше нечего из цензурного… >И так вышло, что любовь, счастливая жизнь, большая семья и служение идеалам ничуть не вступали в противоречие с тем, что подразумевали эти идеалы на деле. Убеждение, что есть люди менее достойные жизни под этим небом, чем иные, такие, как он, не мешало ему мечтать о великом, быть отзывчивым, чутким, и даже совершать подвиги во имя любви — настолько, насколько он её понимал. Такие, так сказать, двойные стандарты — не редкость, а норма, знаю не понаслышке. Каждый раз больно об этом думать, но это такая жиза, жесть. Когда с близким человеком споришь до хрипоты, когда тебя корёжит от его националистических, а иногда и мизогинных взглядов… А потом этот же человек, столь же искренне кидается тебе лично на помощь, может проехать полгорода в три часа ночи к тебе, если срочно нужна помощь, и не делать одолжений, просто как само собой разумеющееся. И реально сидишь и офигеваешь. Да, националист, да, может рассуждать о многом с презрением. Но любви в поступках это не отменяет. Короче блин, ваша история, как и всегда, пробивает меня на ассоциации и размышления, в этот раз особенно… сложные. >Стоит признать вот ещё что: с Регулусом они были оба запутавшиеся, наивные дети, которые читали слишком много книг и не смогли удержаться в реальности. И разрыв был горек — но не оставил на душе незаживающей раны. Думаю, в том и дело, что они оба были просто влюблёнными подростками, их не связывала ни семейная жизнь, ни родственная связь, ни прочие «усложнители». Конечно, чувства были, но, как заметила Росаура, не такие, какие рвут тебя на кускиот разрыва, все же. Хотя иногда накрывает. Ну а с финальной сценой просто слов нет… Я понимаю, что озлобившиеся мстители тоже страдали, как и их семьи, но блин, им бы от психолога не вылазить ближайшее время, а за неимением способа как-то иначе зализать раны, они пытаются их обезболить злобой и местью. Тяжело всё и гнетуще, и правых нет. Больно только очень… 2 |
|
|
h_charringtonавтор
|
|
|
softmanul
Показать полностью
Лир. Да-а, схема-то семейная х) То, что отец Росауры уже довольно пожилой (60+), давалось намеками, что-то там про начало его карьеры, что в таком серьезном университете ему пришлось довольно долго лопатить, чтобы дойти до того, чтобы ему дали вести курс, а у него сейчас звание профессора. И в мире животных с Руфусом он говорил, что ему было около 20ти, когда шла 2мв. Но для дочи любимый батя вечно молодой, разве что уже полностью седой, поэтому...В качестве вступления. Как же я взорала "чегооооо???" на фразе Росауры "Тебе было сорок, когда вы с мамой поженились!". И потом ответ отца "И что из этого вышло" - это прям выстрел ружьем в затылок и в розовые очки героини, которые разлетелись стеклами вовнутрь. Что ж, я очень рада слышать, что одна из наиболее лично болезненных глав не осталась скелетом в шкафу, на который изредка любуешься, но больше никому до него дела нет, а для читателей может вызывать интерес и отклик! Вообще, слом иллюзий о семье, семейные отношение, отцы и дети, развенчание идеальных образов родителей и прочие прелести взросления не во внешнем мире, а во внутреннем, семейном, - одна из главных тем всей работы, которая, с одной стороны, вводит доп сюжетную линию и тормозит основное повествование, но для романа-воспитания это очень важно, да и мне интересно порефлексировать. Когда родители не принимают тот или иной твой выбор - это всегда болезненно, но самое болезненное, как по мне - это непринятие выбора человека, к которому от родителей ты хочешь отделиться, с кем хочешь создать семью, родить детей, и, в идеале, сидеть с ним за вашим общим семейным столом. Обычно, как мне кажется, конфликты с родителями прописывают на почве выбора жизненного пути в плане самоопределения, карьеры, места жительства, и если уж есть конфликты, то они на максималках, и родители выставлены "плохими", или наоборот, все супер гладко, родители максимально принимающие и одобряющие. Сложно и интересно, когда в целом отношения хорошие, открытые, искренние, но вдруг появляется какой-то пунктик, на котором вдруг ломаются копья. И мне было важно, конечно, прописать именно линию с отцом, который на протяжении всех первых двух частей выступал почти идеальным родителем в глазах преданной дочери и особенно - на фоне мегеры-матери. И тем интереснее, что проблема не только в том, как он не принял избранника дочери, но и в том, как он, оказывается, оценивает свою роль в семье и... просто-напросто на изнанку все выворачивает. И всех)Автор упоминала, что это глава для нее - одна из тех, что не перечитывают. А я наоборот, при чтении скользила по ней неспеша и возвращалась к прочитанным абзацам. Потому что это просто потрясающий пример маленькой трагедии и сломов ожиданий-впечатлений. Читать откровения Редьяра, видеть, как на глазах Роси разбивается на куски образ хорошей семьи - это все равно, что смотреть кошмарные видео с крушением. Жутко, страшно, но завораживающе. Как честно и без прекрас Редьяр обнажает трещины их семьи — это искусство, это дискавери. И вроде бы не достает скелетов из шкафа, а просто меняет оптику Росауры Да... Это не вдруг возникнувший конфликт со старой-доброй ревностью отца к заявившемуся зятьку, а глубинная проблема их семьи, когда отец, по сути, не справлялся со своей ролью десятилетиями, но выглядел восхитительно в глазах и окружающих, и собственной дочери, а потому не считал нужным (или не имел смелости) что-либо менять. это же прям выстрел такой реальной реальности в фанфике, что ощущается как апперкот в челюсть. И как бы Редьяр - открывается как типичный мужик-батя, который выбрал быть удобным и любимым, не заморачиваться, пока жена суетится, воспарить над мирскими трудностями в своем филологическом пальто — то с одной стороны хочется и скривиться и ему "фуу" и дизреспект кинуть. а с другой — он выкладывает все так искренне, осознанно, без самооправданий — что не может не восхищаться этой беспощадной к самому себе исповедью. спасибо! рада, что исповедальный характер его речей ведет к пониманию его позиции, а не просто к отторжению, потому что да, приятного тут мало. В целом, до этого можно было поскрести и увидеть подспудные проблемы (ну хотя бы то, что Росаура ввиду отсутствующей матери явно берет на себя функции супруги - исключительно в психологическом смысле - для отца, оберегает его от проблем своего мира, не носит домой газет, чтобы не волновать его, врет ему, что ей ничего не угрожает и тд, то есть в некоторых немаловажных моментах занимает позицию оберегающего взрослого, когда на самом-то деле это должен отец защищать дочь). Ну и о том, что Росаура выбрала Руфуса потому, что он - полная противоположность мистера Вэйла, еще пошутит Миранда в одной из поздних глав. Эта холодная циничная фраза показалась немного не в стиле перса, но как же она хороша. В хорошем смысле проорала в голос с её точности и остроты. И печально, что, кажется, это пророческие слова. Порывы Росауры к РС чисты, благородны и прекрасны, но ей не хватает навыков и сил их осуществить. Т.е. столкнувшить с жесточайшей реальностью, ее силы оказываются "несостоятельны". Не потому что Рося плохая или слабая, а потому что она поставила себя в ситуацию, где тюленя просят залезть на дерево. Конечно, это же еще большая БОЛЬ. Когда человек, который тебя очень сильно обижает, который оскорбляет то, что ты любишь... оказывается прав. Росаура просто пеной исходит, чтобы доказать отцу, что любовь побеждает все, но, несмотря на все эти гадости, мерзости, слабоволие и малодушие, на его стороне - опыт и проницательность, он слишком хорошо знает свою дочь и весьма неплохо понимает, что за лев этот тигр. Да, он там ужасно кошмарно сгущает краски и на личности переходит (мб от отчаяния, мб нарочно, мб от ревности, мб от интеллигентской белопальтовой непереносимости представителей государственных силовых структур), но по большому счету он прав. И чтобы перемочь его предсказание о крахе этих отношений и незавидной участи соломенной или реальной вдовы такого человека как Скримджер, Росауре надо сломать хребет не только судьбе, но и, кажется, самой себе. А любящий отец такого родной дочери не пожелает. Похихикала с моментов 1) «Я уже с ним легла» — «В святую ночь...» ну, для религиозного человека это очень печальное откровение... канешн, 80е насмехаются над такими позициями, но Редьярд отградился от веяний времени своими убеждениями и старался так же воспитывать дочь, поэтому... это был довольно выверенный с ее стороны ответный удар ножом за все его мерзкие комментарии про дрожащие лапы и "несостоявшихся мужчин". 2) "Проси прощения или вон из моего дома". Тут отец и дочь как будто и правда на миг почувствовали себя героями шекспировской трагедии на сцене. Эх, филологи... честно? вот именно эта фраза, причем и контекст, из абсолютно реальной нашей жизни. Эх. Но, кстати, без "святых ночей", поскольку до них даже и не доходило. Как оказалось, чтобы довести человека до белого каления, нужно совсем чуть-чуть. Просто сказать, что ты счастлива с человеком, который ему ничем не понравился. Но Редьяра осуждаю по всем фронтам. Во-первых, мужик ты или крестик сними, или трусы надень, мы уже знаем, как ты сам с женой сошелся. И что-то в 40 летя тебя не смущало тра*ать ведьмочку, фактически вчерашнего подростка (да, я знаю, что в 50-60ые отношение к возрасту было другим, но все равно кидаю в этого моралиста камень). Во-вторых, вот это "проси прощения" — как будто на миг и правда себя Лиром вообразил. Бать, ты не такая великая птица, и за окном уже давно не средние века и даже не викторианские годы, чтобы ты так с дочерью общался. О, ну а как же, мистер Вэйл, свои ошибки юности мы посыпаем себе на голову пеплом, но от молодой поросли ожидаем самых высоких моральных планок. Ну и себя-то он считает, что еще куда ни шло, ведьмочка-то мол его соблазнила (ай-яй), а он ответственность взял и на ней женился и дочу вырастил, и вообще. Но мдэ мдэ, 60-е, очевидно, даже таких моралистов затронули сексуальной революцией х)) Хотя, возможно, его религиозность усилилась уже после вступления в брак. Беспокойство отца, что склонный к алкоголизму вояка с птср может поднять руку на дочь, — понимаем, не осуждаем. Но говорить в отношении фактически ветерана войны, что он "не состоялся" — это было гнило, Редьяр, люту осуждаем. осуждаем, осуждаем! эта фраза про руки... тож заноза из сердца. Унижать человека за глаза по физическому признаку... Что за гниль, а? Но здорово, что и понимаем. У мистера Вэйла действительно контекст весьма суровый, плюс Руфус на его глазах сорвался снова в бой по коням, а дочь чуть не слегла в припадке. Я думаю, батя просто рубил уже все в капусту, чтобы хоть как-то ее удержать и заставить отречься от выбранного пути, но, как всегда, только усилил ее желание идти ломать дрова. Я думаю, тут еще сказалась отстраненность Редьярда от магической войны, что Росаура ему ничего не рассказывала, а он, как маггл, мало видел. Поэтому в личности Руфуса он зацепился не за то, что тот - "воевал", а за то, что тот - "легавый". Появлению матери даже обрадовалась. Красиво она вошла в эти грязные разборки — с шубой, духами и легкой эротикой, ну умеет жить шикарно и поставить себя так, чтобы муж отлетел. Но спасения не случилось, пожар уже прогорел, дочь сбежала, муж ведет себя как обиженная истеричка, что к нему как к патриарху не относятся. Маман королева, любуюсь ей в этом эпизоде. Жаль, да, что это лишь дало Росауре возможность ускользнуть. И всегда думаю - ах, если бы Миранда пораньше вернулась со своего шабаша и успела бы познакомиться лично с женихом, может, все случилось бы иначе. Или хотя бы если присутствовала при истерике Росауры, как-то помягче все случилось бы, Редьярд не произнес бы непоправимых слов. Но... Зато мини-спойлер! Миранда все равно пойдет лично знакомиться к несостоявшемуся зятю! Устроит ему тещины блинки! Красивое))) Спасибо большое за такой искренний отклик на одну из самых болезненных для автора глав, я рада была обсудить! 2 |
|
|
h_charringtonавтор
|
|
|
Cat_tie
Ее знакомство с Руфусом описано в главе "Комендант") Спасибо, я рада, что образ Миранды получился неоднозначным! Именно это и пыталась вложить в нее. 1 |
|
|
h_charrington
Очень насыщенный фанфик, кучу всего я, оказывается, не помню( |
|
|
Главы Минотавр и Офелия и начало арки страданий.
Показать полностью
Сначала скажу, что я диком восторге, что автор выбрала арку расследования и поиска преступников. По дефолту в фанфиках Лестрейнджей и Барти ловят прямо на мете преступления. Это не плохо, но всегда поднимает вопрос о беспечности тех, кто должен быть матерыми убийцами и элитой пожирателей. Здесь же преступники предстают в образах расчетливых, жестоких и неуловимых чудовищ, что резко повышает саспенс и накал. Серьезно, представляю, как без знания канона могло бы щелкать сердечко от мысли КАК БЫ Руфус один и с травмированной ногой мог бы их искать. Но я забегаю вперед. Главы Минотавр и Офелия - это удушающий кошмар. Если прошлые главы были скорее трагичной романтикой или шекспировской пьесой, то здесь нас просто с головой макают в удушающее болото из неизвестности, ужаса и одиночества. После чтения буквально хотелось выйти на улицу и посмотреть на солнышко. Автору респект за передачу атмосферу, но это был трындец( Когда только читала Минотавра не покидало желание треснуть героиню по башке и отчитать. Что не надо никуда очертя голову лететь, что тебя как постороннюю в любом случае никуда не пустят, а случай там явно трындецовы, учитывая, что Руфус явился в крови вымазанный. Решила быть женой командира - вот и будь. Сиди рядом, дай воды, обнимай, молчи с ним, пока он сам не сможет заговорить. Но вот сейчас, когда эмоции улеглись... понимаю, что на месте Росауры поступила бы так же. Потому что ей блин 20 лет! Она вся - порыв и оголенная эмоция, она еще не готова просто сидеть на месте, когда не с ем-то, а с хорошими людьми, которых она знала, случилось нечто ужасное. Вот она и на всех порах помчалась разбираться, имея за плечами лишь слизеринскую наглость прорваться и разнюхать. С Энни получилось, так с чего бы ей сейчас в своих силах сомневаться? Эх... Но очень-очень горько, что она в тот миг Р.С. бросила. Мне кажется, это один из моментов распутья, когда шаг определяет будущее. Если бы она переждала с ним вместе этот страшный миг, просто была бы рядом, то им могло бы быть легче понять друг друга в последующем. И не было бы этой сцены "звериной близости" в конце дня. Или она была бы менее травматичной Росауры. Ужасно хотелось пожалеть в конце героиню, которую судьба сразу же после ее выбора "быть с любимым" закинула в жесточайшее горнило испытаний, слишком тяжелой для такой юной и наивной души. Но в Мунго Рося, конечно, красиво себя поставила, сразу с козырей и связей зашла) "— Руфус Скримджер был здесь десять минут назад. — Я была с ним пять минут назад. ... — Где я была сегодня ночью, вам может рассказать мистер Скримджер". Маленькая бесполезная победа в большом кошмаре( Офелия - автор продолжает держать наши головы под болотистой водой. Начать, как Рося боится даже глаза открыть - как ножом полоснуло. Ией страшно, и РС страшно и жутко ее такой видеть и понимать, что это из-за него. Вот и одевался механически, словно облачаясь в броню. Ему после всех событий последних часом только в окно и головой на камни лететь. Возможно, если бы преступников поймали, он бы так и сделал. А сейчас у него вместо позвоночника внутри ненависть и желание найти мерзавцев. На том и держится. А менталка Росауры держится на Афине. Лучшая сова, ей памятник надо ставить. Она одновременно и как старшая сестра и подруга Росауре с готовностью и утешить, и глаза её обидчикам выклевать) Эх... интересно было бы посмотреть её взаимодействие с РС. Думают, тот бы тоже с ней суровые осмысленные беседы вел) Мать раскрылась с неожиданной стороны. Или с ожидаемой... Она неидеальная, она манипуляторша, она хоть с чертом задружится - ради дочери. И как раньше она готова была подложить ее под покровителя ради защиты, так и сейчас говорит ей остаться с аврором, а не возвращаться домой, как того желал бы отец, вновь выбирая безопасность дочери. Как же сложно, я так хотела выбрать ее однозначны персонажем для ненависти, а вы берете и раскрываете ее другие грани - показывая более выпуклый портрет. Кажется, героине предстоит еще пройти ускоренный курс здоровой сепарации: когда стартуешь от точки "Родитель чудовище, жизни не знает, меня не понимает и не ценит, как личность, ухожу!" до "хм... родитель - человек со своими тараканами и бедами, который ошибался, но любит меня. и постепенно мы будет учиться общаться не в форме сверху вниз, а горизонтально и уважительно". У меня все ещё есть скепсис, что с Мирандой получится выстроить такие отношения, но кто знает. По крайней мере в эти тяжелые часы именно она пытается поддержать дочь (так, как может). И под конец - деталь про модельку самолета, книги, фото с высадки в нормандию. Неожиданно попало прямо по сердцу( Насколько же глубокого в сердце РС это сидит, что даже в полупустую квартиру он эти вещи с собой взял. И после такого уже не получается видеть в нем только сурового аврора и льва. А видишь мальчика полукровку, который так и не смог почувствовать себя "целым". Который жаждет узнать узнать больше об отце и почувствовать утраченную связь хоть так, через самолеты. И это лишь еще один угол, с которого мы видим внутреннюю "потерянность" героя, который только внешне кажется монолитной скалой. Не жалеет автор героя, накидывает страданий, трагизма и внутреннего одиночества - видно, что любимка :) но читать, конечно, тяжело. Очень надеюсь, когда-нибудь увидеть от вас более позитивный фик с ним - пусть даже и ау-шку)) 1 |
|
|
Эр_Джей
Эу, вы чего, Барлоу не виноват! Это же тот студент. Он инициировал разговор о Миртл (который Барлоу подхватил и превратил в лекцию) , он собирал детишек и тд. А Скримджер в лютости своей все факты подогнал под личность и - жесткий конец, капец, конечно 1 |
|
|
h_charringtonавтор
|
|
|
Cherizo
Вот оказалось, что товарищ начальник угрозыска настолько убедителен в своём убеждении, что убедил нескольких читателей в своей убежденной правоте 😅 не могу понять до сих пор, это баг или фича |
|
|
h_charringtonавтор
|
|
|
Главы Минотавр и Офелия и начало арки страданий. Ну вот да, я подумала, а чего они сразу их ловят-то. Лестрейнджи всю войну пережили, Барти шифровался тоже очень успешно, что родной отец у себя под носом усы углядел, а сынишку родного - нет. Они прочно поддерживали репутацию непричастных людей или очень хорошо скрывались, а тут вдруг так прокололись, _взяв в заложники_ двух авроров! Даже если бы их застали врасплох, они могли бы приставить палочки к головам Фрэнка и Алисы и выторговать себе много чего. И что, получается, авроры произвели какой-то идеальный захват, что и Фрэнка с Алисой живыми (все же) вытащили, и преступников всех четверых разом повязали? Среди которых Беллатриса - сильнейшая ведьма? И в конце войны, когда авроров осталось по пальцам пересчитать (при всем уважении) Слишком внезапный прокол для пожирателей. А еще я встречала рассуждения, как вообще эти зверюги дожили до суда, почему авроры при аресте их не пристрелили, ведь мотив - месть за товарищей - более чем явный. И натыкалась на хед, что Лестренджей схватил сам Дамбллдор, и только поэтому они выжили. В общем, поразмышлять было над чем, и я отталкивалась от желания растянуть агонию и показать медленно и больно, как человек ломает себя и то, что ему дорого, ради того, чтобы сломать тех, кто сломал... Крч щепки летят. А когда я выбрала этот путь, я поняла, что если Лестренджи скрылись с места преступления, да еще их личности неизвестными остались, то это просто жесть детектив получается, и непонятно даже, как эту загадку расколоть, потому что концы в воду, натуральный висяк, следствие в тупике, и отчаянные времена начинают отчаянно требовать отчаянных мер. Кстати, будет интересно узнать, когда вы дойдете до развязки этой линии, приходит ли вам на ум какая-нибудь альтернатива следственных методов и приемов))Сначала скажу, что я диком восторге, что автор выбрала арку расследования и поиска преступников. Главы Минотавр и Офелия - это удушающий кошмар. Если прошлые главы были скорее трагичной романтикой или шекспировской пьесой, то здесь нас просто с головой макают в удушающее болото из неизвестности, ужаса и одиночества. После чтения буквально хотелось выйти на улицу и посмотреть на солнышко. Автору респект за передачу атмосферу, но это был трындец( Лично для меня "Минотавр" остается самой страшной главой эвер, в затылок дышит разве что "Икар". Интересно, что в первоначальном варианте, который просуществовал пару дней, а потом был переписан, глава была ЕЩЕ мрачнее. Там по пьяни до изнасилования доходило. Но мудрые читатели указали мне, что после такого С сопереживать вообще невозможно, и в их дальнейшее примирение с Р не верится вообще (точнее, она самоотверженно лгала ему, что все было норм, понимая, что правда его раздавит, и решает остаться с ним, несмотря ни на что вот, но мда, это уже настолько отбитые отношения получались, что уничтожалось всякое сочувствие персонажам и ситуации). Поэтому я героев поберегла, насколько это возможно. Все-таки, третья часть, да и их история вообще - она о перекореженной триста раз, но о любви, в которой мало света, много боли, но все-таки они старались, и для меня как для автора важнее процесс попыток, чем провальный результат. Когда только читала Минотавра не покидало желание треснуть героиню по башке и отчитать. Что не надо никуда очертя голову лететь, что тебя как постороннюю в любом случае никуда не пустят, а случай там явно трындецовы, учитывая, что Руфус явился в крови вымазанный. Решила быть женой командира - вот и будь. Сиди рядом, дай воды, обнимай, молчи с ним, пока он сам не сможет заговорить. Но вот сейчас, когда эмоции улеглись... понимаю, что на месте Росауры поступила бы так же. Потому что ей блин 20 лет! Она вся - порыв и оголенная эмоция, Очень рада, что действия Росауры понятны, и, я думаю, в этой главе эффект как от любых поспешных действий Гарри в книгах, когда хватаешься за голову и кричишь: астановисьпадумаййй или хотя бы посоветуйся со взрослымииии. А он уже летит сломя голову. К вашему разбору добавлю лишь мысль, что ей, думается, было ужасно страшно оставаться рядом с этим вышедшим из гробов окровавленным С, который молчаливее камня и отсылает ее к родителям. Она просто столкнулась с тем, что не знает, что с этим делать, и стремление разобраться в ситуации вызвано еще и ужасом перед его состоянием. Печаль в том, что потом она все равно пытается быть рядом уже тогда, когда рядом быть поздно и опасно, и это, конечно, очень грустно, потому что, побывав в больнице и столкнувшись с правдой, она прошла первое испытание и набралась мужества... но его все равно не хватило для того, чтобы без потерь вынести оставшуюся ночь. Мне кажется, это один из моментов распутья, когда шаг определяет будущее. Если бы она переждала с ним вместе этот страшный миг, просто была бы рядом, то им могло бы быть легче понять друг друга в последующем. И не было бы этой сцены "звериной близости" в конце дня. Или она была бы менее травматичной Росауры. о да, безусловно! спасибо огромное, что подметили эту точку невозврата. Их тут в третьей части немало рассыпано, когда вроде громких дел и широких жестов не требуется, однако упущено что-то крохотное, но принципиально важное, эдакий гвоздь, на котором все держится. Если бы она превозмогла свой порыв, осталась бы, потерпела и самого С, и неизвестность, и свой страх, они бы, возможно, пришли к финальной сцене из главы "Вулкан" уже в эту ночь. Ну или он бы просто заперся от нее в чулане и там бы занялся самоистязаниями в свое удовольствие, но предварительно обезопасил бы ее от себя. А тут... Мда. Какой-то час туда-сюда, а человек без присмотра превратился в зверя. И прощение-прощением, сожаления-сожалениями, а эта очень глубокая рана, которая вряд ли когда-то совсем загладится. Но в Мунго Рося, конечно, красиво себя поставила, сразу с козырей и связей зашла) чесн всегда так торжествующе хихикаю, когда Рося блещет своим слизеринством в духе мамаши.Офелия - автор продолжает держать наши головы под болотистой водой. Начать, как Рося боится даже глаза открыть - как ножом полоснуло. Ией страшно, и РС страшно и жутко ее такой видеть и понимать, что это из-за него. Вот и одевался механически, словно облачаясь в броню. Ему после всех событий последних часом только в окно и головой на камни лететь. Возможно, если бы преступников поймали, он бы так и сделал. А сейчас у него вместо позвоночника внутри ненависть и желание найти мерзавцев. На том и держится. Мне кажется, в его отношении к Росауре процентов 90% вины, а в оставшиеся 10% укладыается всякая там нежность, желание, надежды на светлое будущее (ладно, их 0) и проч. Он себя с нею связывает более жестоко, чем страстью - виной, и вся его любовь превращается в громаду боли. Мда. А жить он теперь будет (точнее, сжигать себя, как шашка динамита), конечно, исключительно желанием мести и ненавистью. И вот этот разрыв между виной, долгом и любовью, уж какой есть, к Росауре, и этой всепожирающей ненавистью мы размотали на соточку страниц... Бесстыдство. О, а под сцену с облачением в броню мы даже саундтрек подвели! Эннио Морриконе rabbia e tarantella. Одна из моих самых любимых микро-сцен. Брр. А менталка Росауры держится на Афине. Лучшая сова, ей памятник надо ставить. Она одновременно и как старшая сестра и подруга Росауре Вот это жизненно, вот как собачник говорю, мой собак меня в самые худшие дни поддерживает и сопереживает как никто! Даже если рыдать и валяться по полу в истерике - он рядом ляжет и будет скулить и мордой тыкаться. Просто преданное существо, которое не будет давать советы, жалеть словами, разъяснять, ругать или хвалить - просто тепло и преданный взгляд *разрыдалась*Эх... интересно было бы посмотреть её взаимодействие с РС. Думают, тот бы тоже с ней суровые осмысленные беседы вел) записываю себе на доработать) Да, нам ужасно не хватает пары эпизодов взаимдоействий совы и Льва, а то все по его словам, мол, глаз она ему пыталась выцарапать. А потом-то? Я сейчас осознала, что ведь Афина отыскала его после того теракта и передала записку от Росауры, чтобы он ее нашел! представляю пропущенную сцену.Скримдж: стоит посреди пепелища, потерял всех своих людей, пережил глубочайший шок, провалил попытку самоубийства, прострелен парочкой Круциатусов, оставлен в живых милостью главного террориста, чтобы засвидетельствовать конец света. Афина: че встал??? тебя где носит?? опять мою девочку динамишь, собака?! а ну упал отжался встал и пошел! и только попробуй опять явиться без цветов! она любит розы, бери пошипастее, потому что после у нас с тобой еще будет взрослый разговор! и рубашку переодень, засранец. 1 |
|
|
h_charringtonавтор
|
|
|
softmanul
Показать полностью
Мать раскрылась с неожиданной стороны. Или с ожидаемой... Она неидеальная, она манипуляторша, она хоть с чертом задружится - ради дочери. И как раньше она готова была подложить ее под покровителя ради защиты, так и сейчас говорит ей остаться с аврором, а не возвращаться домой, как того желал бы отец, вновь выбирая безопасность дочери. Как же сложно, я так хотела выбрать ее однозначны персонажем для ненависти, а вы берете и раскрываете ее другие грани - показывая более выпуклый портрет. я рада, что в действиях Миранды видна забота. Самая беспринципная и бескомпромиссная одновременно. Помимо всех ее раздражающих черт, в ней есть одна под названием "mama knows best", но, кхех, стоит признать, что в вопросе выживания она действительно более компетентна, чем Росаура. Печальная ирония в том, что это отчасти тоже "точка невозврата". Если бы мать написала именно в этот момент "возвращайся" или пришла бы к Росауре, когда она тут сидит вся в шоке и в горе, а не через два дня, когда они с Руфусом уже примирились, может, Росаура бы и вернулась к родителям. И это не означало бы конец ла(е)в-стори, я думаю, там был бы еще шанс и куда более адекватный и трезвый, чем вот эти их американские горки с комнатой страха по одному билету. Ведь Росаура, когда плачет от бессилия и страха в это утро, издает тот самый такой природный зов "мама!". Но момент упущен, Миранда пока не вникает в нюансы и делает ставку на физическую защищенность. От этого еще веселее (и грустнее), как она уже переобувается спустя пару дней, когда становится ясно, что преступники не собираются устраивать массовый геноцид, и пора подумать об общественном мнении, а тут у нас сожительство и скандал, мда. Кажется, героине предстоит еще пройти ускоренный курс здоровой сепарации о да, да, ради чего вся эта линия отцов и детей..И под конец - деталь про модельку самолета, книги, фото с высадки в нормандию. Неожиданно попало прямо по сердцу( ух, спасибо, меня эта линия его детства просто вокруг сердца терновой ветвью обвивает, а поговорить об этом мало шансов, потому что он в себе это задвигает на такие задворки, что просто замолчанная фигура умолчания получается.. В этой квартире он живет всю независимую жизнь с поступления в аврорат, поэтому именно она в большей мере носит отпечаток его личности (такой вот полупустой, с закрытыми шкафами, пейзажем родных гор и моделькой самолета), чем родном дом в Шотландии, где он вынужден был соответствовать требованиям деда, а разговоры о настоящем отце были под запретом. Он и смог-то приступить к своим Телемаховским разысканиям, только став взрослым. И мне до ужаса нравится, что несмотря на магию, он так и не смог узнать что-то о своем отце, это осталось для него тайной, то ли постыдной, то ли священной, то ли главной болью, то ли главным вдохновением. Ох, есть там один фш развернутый про то, как мать ему эту тайну приоткрыла, нужно же в кульминационные моменты преступно замедлять повествования ради стекла. Не жалеет автор героя, накидывает страданий, трагизма и внутреннего одиночества - видно, что любимка :) главный парадокс любви х) бедный Скримджер вырос у меня в парадигме "бьет - значит любит", ох, как же дисфункционально..Очень надеюсь, когда-нибудь увидеть от вас более позитивный фик с ним - пусть даже и ау-шку)) когда-то мы с соавтором размышляли о том, почему о Скримджере, хоть убейся, не получается писать позитив, а только больше и больше страданий, и пришли к выводу, что трагизм в нем - зерно образа, ибо в каноне все, что он из себя представляет - это одиночество, антипатия, непонятость, осуждение, неблагодарность, безысходность, ошибки из разряда "выбери из двух зол" и трагическая гибель, которая остается почти что за скобками. Если из этого пытаться что-то подкрутить или исправить, получается уже другой персонаж. А вот педаль в пол в его случае можно жать почти до бесконечности х) Но! хочу порадовать хотя бы тем, что и в мз с ним будут еще светлые моменты и даже флафф, потому что еще дважды появится Фанни, а Фанни создана для того, чтобы вытаскивать его на поверхность. /и где-то у меня в воображении существует фф о том, как он приезжает на Рождество к своей многочисленной родне, и детки его обступают, не давая прохода, потому что: https://vk.com/thornbush?w=wall-134939541_13249 Спасибо вам огромное! 1 |
|
|
h_charrington
Показать полностью
/и где-то у меня в воображении существует фф о том, как он приезжает на Рождество к своей многочисленной родне, и детки его обступают, не давая прохода, потому что: https://vk.com/thornbush?w=wall-134939541_13249 Это прекрасно, уже несколько раз перечитала, мч показала, и все равно ору чаечкой и умиляюсь, как в первый))) Серьезно, вам НАДО попробовать себя во флаффе и ироничном юморе. Несмотря на МЕГА мрачный тон Методики моменты юмора там всегда пробивают на искренний ха-ха. Да даже вот эта заметка про Афину, которая контуженного бойца на пепелище пытается в человеческий вид привести - прелесть же!) Афина: че встал??? тебя где носит?? опять мою девочку динамишь, собака?! а ну упал отжался встал и пошел! и только попробуй опять явиться без цветов! она любит розы, бери пошипастее, потому что после у нас с тобой еще будет взрослый разговор! и рубашку переодень, засранец. когда-то мы с соавтором размышляли о том, почему о Скримджере, хоть убейся, не получается писать позитив, а только больше и больше страданий, и пришли к выводу, что трагизм в нем - зерно образа, ибо в каноне все, что он из себя представляет - это одиночество, антипатия, непонятость, осуждение, неблагодарность, безысходность, ошибки из разряда "выбери из двух зол" и трагическая гибель, которая остается почти что за скобками. Если из этого пытаться что-то подкрутить или исправить, получается уже другой персонаж. Вот да. Но изначальной задумке у меня в сюжете Скримд тоже должен помереть бесславной смертью - и даже не в финальной битве с ослом. Но как раз насмотревшись на его страдания в вашем фике, я прониклась к нему такой жалостью, что решила попытаться дать ему счастья хотя бы в моем сюжете (пока в формате правок концепта - до финала там еще ползком по кочкам)... и поняла, что, ДА, прям очень плохо на него хороший финал ложится. Неорганично. Ради такого приходится не то что ООС устраивать, а всю вселенную нагибать и переписывать для ВСЕХ счастье-радость-ромашки, чтобы коллективным бессознательным прогнули и РС на счастье. Но я пока не отчаиваюсь)Они прочно поддерживали репутацию непричастных людей или очень хорошо скрывались, а тут вдруг так прокололись, _взяв в заложники_ двух авроров! Даже если бы их застали врасплох, они могли бы приставить палочки к головам Фрэнка и Алисы и выторговать себе много чего. И что, получается, авроры произвели какой-то идеальный захват, что и Фрэнка с Алисой живыми (все же) вытащили, и преступников всех четверых разом повязали? Среди которых Беллатриса - сильнейшая ведьма? И в конце войны, когда авроров осталось по пальцам пересчитать (при всем уважении) Слишком внезапный прокол для пожирателей. 10000000000000000000000% у нас тут абсолютная миндальная связь)А еще я встречала рассуждения, как вообще эти зверюги дожили до суда, почему авроры при аресте их не пристрелили, ведь мотив - месть за товарищей - более чем явный. Нравится идея с Дамблдором! И объясняет, как их смогли скрутить. По поводу - почему не убили на месте - у меня был такой хед. Авроры были уверены, что за такое их (трех Лестрейнджей) приговорят к поцелую, и считали это участью для них более заслуженной, чем смерть. И изначально все к этому приговору и шло. А потом вышли на Барти-мл. И Крауч НЕ смог всех преступников приговорить к поцелую. В итоге мужик загнал себя в ловушку, что его ненавидят абсолютно все: сосаити за то что "жестокий, родную кровинушку не пожалел", а авроры - за слабость и "предательство" Френка и Алисы.1 |
|
|
h_charringtonавтор
|
|
|
Это прекрасно, уже несколько раз перечитала, мч показала, и все равно ору чаечкой и умиляюсь, как в первый))) *прослезилась от счастья*Серьезно, вам НАДО попробовать себя во флаффе и ироничном юморе. Несмотря на МЕГА мрачный тон Методики моменты юмора там всегда пробивают на искренний ха-ха. Спасибо, я-то поюморить люблю, но вот как самостоятельный жанр не особо воспринимаю, да и вряд ли вытяну с моей склонностью в мрачняк. Ну вот мы с соавтором пишем в год по чайной ложке фф про аврорат, он, несмотря на мясо и стекло, все же более легкий по тону, там есть, где пошутить, где посмеяться... Так что какой-то выхлоп от всех этих моих чернушных приколов есть. Но изначальной задумке у меня в сюжете Скримд тоже должен помереть бесславной смертью - и даже не в финальной битве с ослом. ничоси ничоси (собсно, канонично в плане образа и настроения гибели, но вы его хотели зарубить раньше канонных событий 7 книги?) теперь так интересно подробностей узнать!Но как раз насмотревшись на его страдания в вашем фике, я прониклась к нему такой жалостью, что решила попытаться дать ему счастья хотя бы в моем сюжете Мерлин, если у вас получится, это будет просто бомбически!)) Наконец-то бедный Лев получит выстраданное счастье *рыдает и кусает хвост своего С, ибо свой выстрадывал-выстрадывал, а потом все похерил САМ ВИНОВАТ*По поводу - почему не убили на месте - у меня был такой хед. Авроры были уверены, что за такое их (трех Лестрейнджей) приговорят к поцелую, и считали это участью для них более заслуженной, чем смерть. И изначально все к этому приговору и шло. А потом вышли на Барти-мл. И Крауч НЕ смог всех преступников приговорить к поцелую. В итоге мужик загнал себя в ловушку, что его ненавидят абсолютно все: сосаити за то что "жестокий, родную кровинушку не пожалел", а авроры - за слабость и "предательство" Френка и Алисы. Прекрасный хед, примерно его половина воплощена в мз, но какая, я вам пока не скажу)))1 |
|
| Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |