




| Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
Выражение лица его совершенно изменилось. Так изменяется здание после пожара. Еще стоят стены, но украшения упали, мрачные окна глядят зловещим взором, и в пустых покоях поселилось недоброе.(1)
А. К. Толстой, «Князь Серебряный»
Первое, что он сделал, как только двери закрылись за чиновниками, секретарями и старшими офицерами, так это рухнул в кресло, как подкошенный. Кресло, глубокое, кожаное, с высокой спинкой, разительно отличалось от того старого стула за его аккуратным рабочим столом в углу общей комнаты, жесткого, чуть расшатанного, на котором можно было сидеть только с идеально прямой спиной, иначе скрип отвлекал. И теперь это роскошное старинное кресло можно было бы счесть насмешкой над его спартанскими привычками, но прагматизм победил: иное для его развинченного тела едва бы подошло. Да и по чину причиталось: на этом же кресле, верно, сиживали все главы Мракоборческого отдела со времен основания. Некоторые в нем и сдавали пост. Например, Джеральд Макмиллан. Когда явились к нему четыре года назад на утреннюю планерку, он сидел в этом кресле с раскрытыми ребрами, а сердце держал в кулаке.
Вот и он заступил на смену. Нет, не самое верное слово, когда проклятая нога трясется и ноет после того, как он каких-то пару часов не позволял себе передохнуть или хотя бы сильнее опереться о трость. Позволить им всем в первый же день увидеть, как все запущенно, казалось невыносимым по гордости. Теперь же, стоило остаться одному и судорожно вцепиться в подлокотник, гордость та выглядела полнейшей глупостью. Как и решение продержаться без обезболивающих. Завтра же надо принести сюда большую часть запаса. Нижний ящик дубового полированного стола выглядел вполне вместительным для всех этих чертовых склянок. И уже вмещал в себя початую бутылку виски (вероятно, тоже хранилась здесь со времен основания отдела, и кто будет спорить, что должность шефа предполагает некоторые бенефиции). На банкете у Министра он не взял в рот и капли, почти демонстративно — не пить же вместе с людьми, которые бросили ему эту должность, как червивую кость полудохлой собаке. Среди сослуживцев было принято проставляться на повышение (и на похороны), но и этой традицией он пренебрег. С кем ему было пить? Из старой гвардии осталось человек по пальцам одной руки пересчитать, да и остались ли они людьми после всего, что семь лет назад накатило волной и вот схлынуло? А брататься с новобранцами — последнее дело. Да и не пить же за собственное назначение. Разве что вопреки, залпом и полным стаканом, за закрытыми дверьми.
Прежде опустошения кровь разбежалась живее, и боль в ноге вспыхнула ярче. Свинцовой рукой он стиснул стакан и яростное желание швырнуть его об стену. Выдохнул сквозь зубы, тщательно протер стакан платком и убрал в нижний ящик стола. Все-таки, удобно тут все устроено.
За креслом — большое окно во всю стену, даром что фальшивое. Следует договориться с сотрудниками Отдела погодных условий, чтобы не колдовали туда чего ни попадя. Вдоль одной стены — огромная, непрестанно движущаяся карта страны, вдоль другой — стеллажи с книгами и шкафы с особо секретными файлами, которые в руки может взять только уполномоченное лицо. Книги нужно перебрать. Едва ли Аластор за свою карьеру открыл хоть одну. Они накапливались тут десятилетиями, крохотные штрихи индивидуальностей глав отдела, намеки на личные предпочтения и научные интересы (если кому-то хватало на это времени). Файлы интересовали больше, и была надежда, что Аластор не уничтожил после себя все подчистую. Впрочем, ему всегда не хватало терпения возиться с бумажками. Вероятно, он складывал все отчеты в одну кучу и запирал на ключ, чтобы дверцы не распахнулись от напора в неподходящий момент. Сколько из этого утекло Дамблдору, подпольщикам, сколько было потеряно и разменяно ни за что ни про что?
Любопытно, нашелся бы среди этих файлов отчет об аресте Лестрейнджей? И нашлись бы в этом отчете все подробности, которые привели бы его не в кресло главы Мракоборческого отдела, а на тюремную койку? Он был уверен в Аласторе Грюме настолько, что даже не принялся лихорадочно перебирать все папки в первый же день в новом чине, и отдать должное следовало вовсе не наплевательскому отношению Грюма к документации. Грюм, конечно, ни разу не заглянул в больницу, не появился в отделе, хотя ему предлагали лишь понижение в чине, а не отставку, и никакого разговора меж ними так и не случилось, да они его и не искали, однако стоило помнить, что у бывшего напарника, товарища и начальника была прекрасная возможность довести до конца дело, которое он начал сгоряча на заднем больничном дворе; даже не потребовалось бы добивать лежачего, просто чуть помедлить с оказанием первой помощи, даром что срочных дел было невпроворот, например, оформить задержанных Лестрейнджей… Конечно, в понятиях «товарищество», «честь», «долг» давно уже червь войны выел весь смысл, и все же хоть в каких-то крохах им удалось еще остаться людьми. Ровно настолько, чтобы разойтись, как в море корабли, покорябав друг другу борты абордажными крючьями, и вспоминать друг о друге, ругаясь сквозь зубы на чем свет стоит, и помнить о том, что, конечно, они все еще друг другу должны до адской сковороды.
После войны отдел больше походил на разворошенный улей, который окурили угарным газом. О знамена вытерли ноги. Всюду кровавая грязь. А Министр на совещании поднял важнейший вопрос пошива новой формы «более бодрого» цвета. Он, как шеф, обязан теперь согласовывать лекала и плотность тканей?.. Судя по их жабьим улыбкам, примерно этого от него и ждут, ведь он должен быть покорен. Что такое глава силовых структур в спокойное время, когда все хотят видеть мир вместо войны? Бюрократ, который превращает плевое дело о сбежавшей собачке в процесс века — только лишь бы граждане не задумались, стоит ли им платить налоги на зарплату правоохранительным органам.
Хотя Аластор и был ставленником Дамблдора, его убрали вслед за Краучем — как бельмо на глазу, слишком яркое напоминание о войне. И вот решили, что Руфус Скримджер, опальный, переломанный (но слишком, черт возьми, везучий, отчего второй раз за год не прижился в могиле), вдруг так станет в их руках послушной марионеткой — и вообще должен быть им благодарен, что хоть ниточки ему подвесили, иначе бы и дёрнуться не сумел. Им не нужен ни молодой энтузиаст, ни матёрый карьерист, только испитый, вышедший в тираж ветеран, из которого война выбила амбиции вместе с клыками. И потом, мракоборцам не чуждо понятие братства. Они никогда не примут ставленника со стороны. Им нужен свой — и кто бы поспорил, что он таковым являлся, даже если особой любовью среди сослуживцев не пользовался никогда.
Стоило представителям Министра наведаться к нему в больнице с этим предложением, он чуть не рассмеялся им в лощеные лица — потому что само предложение их, конечно, было насквозь прозрачно и донельзя унизительно. Однако после, чуть раздумав, он задал себе вопрос: а чего бы он хотел — если бы мог хотеть? И ответ пришел простой и ясный: вернуться на службу. Работать.
В этот раз все было иначе, чем после Самайна. Тогда он был разбит, собственные раны вызывали гнев и презрение, оттого, как говорили целители, и заживали так плохо и долго, из-за гнетущего яда вины он терял хватку и пару раз чуть не наложил на себя руки. Теперь же, несмотря на то что состояние его было в разы тяжелей и без сознания между жизнью и смертью он пролежал с месяц, придя в себя, он действительно захотел встать на ноги. Буквально: в этот раз ему предложили ногу отрезать, поскольку нож Беллатрисы занес в нее проклятье, которое властвует над раной безраздельно и непредсказуемо — может, будет лишь поднывать в плохую погоду, а может, воспалится и пойдет заражение, которое уже не остановить. Однако теперь он обнаружил в себе желание тщательно выполнять все врачебные предписания, даже пить обезболивающее, не возражал против трости ничуть, лишь бы оставить ногу при себе, теперь уже не со стыдом, а с затаенной гордостью. И в таком сумрачном оптимизме он шел на поправку успешно, насколько это вообще было возможно в его положении. Министерские об этом пронюхали и принялись подкатывать к нему делегациями из пары-тройки чиновников и секретарей. Оказывается, его порекомендовал лично Крауч. Лучше Крауча никто не знал внутренней кухни Департамента магического правопорядка. К его распоряжениям и советам прислушались, в них нуждались. Его падение оказалось скоропостижным и необратимым; он ушел быстро и бесповоротно, и все разом ощутили, как много на нем держалось. Относиться к нему могли по-разному, но нельзя было отрицать, что он был одним из наиболее эффективных управленцев века, тем более в таких поганых условиях. То, что осталось от Мракоборческого отдела после, необходимо было отдать в крепкие руки — но, конечно, не слишком-то самовольные и сильные. И блестящей кандидатурой показался Министру едва оправившийся от смертельных ранений мистер Руфус Скримджер, блестящий офицер, опытный оперативник, успешный следователь и достойный лидер с безукоризненным послужным списком (Крауч сдержал слово: все пятна в личном деле были подчищены, и даже компрометирующих номеров газет потом не удалось отыскать ни в одном архиве).
Особенно его осаждал мягенький округлого вида колдун с детскими невинными глазами, который все вертел в плотных ручках шляпу-котелок, второй секретарь Министра. Приходил, нахваливал, умасливал, оттирал пот скомканным платком: потел он обильно то ли от робости, то ли от усердия, с которым выполнял поставленные рабочие задачи. «Фадж, очень приятно, Фадж, — решился он как-то протянуть руку, с тем видом, с каким в цирке случайно вызванный из зала зритель протягивает руку в пасть льву; когда Скримджер ее не пожал, Фадж убрал ее с заметным облегчением. — Мы так нуждаемся в вас, сэр. Скорейшего выздоровления! Целители дают самые радужные прогнозы, мы вас так ждем!»
Разумеется, он осведомился у целителей насчет прогнозов и их окраски, и позабавился, увидев, как быстро радужные краски померкли, стоило ему обмолвиться, что он раздумывает вернуться к служебным обязанностям. «Возвращаться на службу? Ладно ваша нога, но с таким сердцем? Мистер Скримджер, вы вообще хотите дожить до пятидесяти?». Он честно ответил, что привык рассчитывать до завтрашнего дня. Целитель умильно покачал головой: «Война окончена, господин офицер. Вы должны подумать о себе».
Забавный человек: как можно думать о том, что пошло в расход первым делом?
Да, что-то он навсегда утратил, о чем стоило бы горевать, останься он прежним, однако нынешний он ничуть не страшился пустоты внутри; там просто не было больше ничего лишнего, лишних сомнений, колебаний, вопросов без ответов, сожалений, этого непомерного и неподъемного спуда вины. Кто-нибудь глубокомысленно назвал бы это опустошением, он же счел это облегчением и обнаружил в себе силы и желание эти силы приложить в нужное русло. Даже с фактом, что его удел теперь — кабинетная работа, он примирился на удивление запросто, не ощущая ни тени того жестокого унижения, которое пришибло, когда его ногу в первый раз собирали по кускам. Наверное, потому что теперь он твердо знал: он сделал, что должно. И за то, что сделал, он был готов понести от общества, что угодно — и наказание, и благодарность, и безразличие. То, что он оказался в конечном счете в кресле главы Мракоборческого отдела, мало трогало, как не тронул бы и приговор суда за превышение полномочий (точнее, судили бы его вообще как гражданское лицо за незаконное проникновение и покушение на убийство, ведь официально он был отстранен). Он не считал, что своей жизнью и свободой обязан исключительно Грюму и их старой дружбе. Не считал это и Божьим промыслом, воздаянием, улыбкой фортуны и еще какой-нибудь чепухой. Скорее, он ощущал ту же твердость пути и неуместность выбора, как при подготовке ареста Лестрейнджей. Так должно быть, не потому что он выиграл или проиграл, но потому что иных вариантов нет. Все, что оставалось — это принять возможность как должное и сосредоточиться на том, что от него требовалось в нынешнем положении.
Конечно, те, кто возвел его в новую должность, видели случившееся как сделку и ожидали, что он будет послушен; что прикормится с их рук и встанет на задние лапы, ведь иначе, по их мнению, он бы непременно спился и через пару лет застрелился (как прочили теперь Грюму). Они видели его, как он есть: одинокого, покалеченного, побывавшего за гранью, неумелого в обращении, не обросшего нужными связями, лишенного народной любви и признания сослуживцев (хотя бы потому, что большинству из них повезло меньше): в общем, прекрасно подходящего на должность цепного пса (а в мирное время собак держат на привязи).
Они ошиблись. Ему всего-то нечего больше терять, как нечего и приобретать. Он не держится за эту должность, как не держится за саму жизнь, но относится к тому, что отпущено, добросовестно, как к обязанности.
Поэтому пока — если нужно — он и лекала новой формы сверит. И добавит не рекомендации, а собственные распоряжения портным, чтобы вшивали защитные чары лучшего качества, и манжеты делали для удобства, а не для красоты. И пусть потом с него спросят за растрату бюджета. Он им припомнит зимние сапоги.
Разве у него есть силы? У него-то, поломанного, со списком лекарств от болей в ноге, от тремора в руках, от головокружений и бессонницы; с обыкновением выпивать залпом полный стакан в одиночестве; с категорическим запретом курить и бездонной пачкой самых дрянных маггловских сигарет в кармане; с внушительным списком врагов и отсутствием хотя бы одного надежного человека под боком, не говоря уж о друге; с привычкой не спать по ночам? У него есть упрямство. И он знал, что справится с этой работой. Давно знал.
Крауч однажды уже предлагал ему эту должность. Года три назад, уже копал под Дамблдора и дико бесился, прознав, что Грюм, которого старик через свои связи возвел на пост главы Мракоборческого отдела, не просто Директору обязан карьерой, а вовсе целиком и полностью человек Дамблдора. Про деятельность подпольщиков уже тогда было известно, и Крауч, как выяснилось, относился к ней не как к помехе в работе государственной машины, но как к серьезной силе своего политического оппонента, которым спал и видел Дамблдора. И вот, после нетипичной для Крауча похвалы его, Скримджера, способностям и успехам, последовала почти неприкрытая лесть и, собственно, обрисовка карьерных перспектив. «На этом посту мне нужен такой офицер, как вы, Скримджер. С холодной головой и крепкой хваткой. Тот, который не будет служить двум господам. У Аластора Грюма множество неоспоримых достоинств (Грюм еще тогда не лишился ноги и глаза), но есть существенный недостаток, и вы, как его бывший напарник и давний товарищ, не сомневаюсь, знаете, какой». Верно, он знал, и тоже считал это недостатком, если не хуже (хуже — после того, как узнал, что в свое подполье они утащили Алису). «От вас, Скримджер, требуется небольшое содействие». Он молчал, уверенный, что Крауч потребует проследить за Грюмом и собрать задокументированные доказательства, что он является членом незарегистрированной подпольной организации — и сделать, в общем-то, это можно было легко. Однако Крауч сказал с гримасой, которую использовал вместо улыбки: «Вашего донесения будет достаточно, чтобы Министр подписал нужный указ». Им хватило нескольких секунд молчания и пересечения взглядов, чтобы вопрос был решен. И все же Крауч, досадуя, бросил: «Вас, кажется, оскорбило мое предложение, мистер Скримджер? Я подумал, еще больше вас оскорбит, если я не буду с вами предельно откровенен. Вы же понимаете, что это вопрос государственной безопасности». — «Нет, сэр. Боюсь, не понимаю». — «А по-моему, вы боитесь ответственности… Или Дамблдора?» — «Что вы, сэр. Бояться Дамблдора мне не по чину». Эта дерзость могла стоить ему карьеры. Как и неповиновение. И то, и другое Крауч ему припомнил. За неповиновение назначил в октябре 81-го командиром оперативной бригады без шансов остаться в живых и вместе с тем не поступиться совестью. Да, это был приговор, но оставалась возможность сохранить достоинство хотя бы перед самим собой. А вот за ту последнюю дерзость… После суда над Лестрейнджами Крауч одним из последних своих приказов все-таки выписал ему орден Мерлина. Эта почетная награда единственная могла бы служить тайным признанием его заслуг, ведь его роль в проведении операции национального масштаба осталась неразглашенной, однако... Представьте, что награда эта досталась вам из рук человека, чей сын надругался над вашей названой сестрой.
И все тому же Краучу он был обязан своей новой должностью. И они оба понимали, что он для нее годится. Быть может, теперь даже лучше, чем три года назад.
Наблюдая за своими начальниками, он пришел к выводу, что наибольшую эффективность гарантирует цепкость, дотошность, правильность формулировок, хладнокровие, граничащее с безжалостностью, нелицеприятие без исключений и готовность к сверхурочной неоплачиваемой работе. Речь не о лидерстве, не об управленчестве. Хороший лидер ведет за собой людей, хороший управленец распределяет человеческий ресурс; первому власть нужна для тщеславия, второму — ради выгоды. Его же цель — обеспечение безопасности. Увы, он не может всецело отвечать за слаженную работу судебной и образовательной систем. Ни профилактика преступности, ни последствия, которые ждут подсудимых, уже не в его компетенции. Его осажденная крепость — следственный процесс, и ему надлежало вплотную этим заняться.
Конечно, те, кто допустил его до этой должности, имели возможность занять первые ряды и позабавиться, наблюдая, как он осваивается, тычется в прутья клетки. Пресс-конференция по случаю назначения нового главы Мракоборческого отдела была внесена в его расписание уверенной рукой молоденькой секретарши, явно отобранной тем, кто мнил себя человеком со вкусом — так заметил Гавейн Робардс, а уж он знал, о чем говорит. Так же он знал прописные истины взаимодействия в общественном пространстве, которую не преминул напомнить: «Теперь тебе придется с ними разговаривать, то есть по-человечески, и нет, отменить, перенести или случайно умереть накануне у тебя не получится». Гавейн был хорошим товарищем, но предложение пойти на арену под Оборотным зельем отверг, не только по-товарищески, но и за щедрую премию. «Нельзя покрывать бюджетными средствами собственную трусость, Руфус». Верно, он и вправду боялся — сорваться и порвать их там в клочья. «Нет-нет, больше нельзя, В напомнил Гавейн, — заранее побей дома подушку».
Гавейн глумился беззастенчиво. Это была его нива, но выполнять чужую работу он категорически не хотел — слишком ценил свою миссию. Даже от должности зама главы отказался, и аргументы были весомые, насильно не впишешь: Робардс уже второй десяток лет, глубоко законспирированный, обеспечивал безопасность Королевской семьи. До сих пор не мог простить себе яхты лорда Маунтбеттена,(2) но о тени того провала могли судить лишь те, кто очень хорошо и давно его знал: вид Робардс имел всегда безукоризненный, лощеный и цветущий по долгу службы, был вежлив, насмешлив и остроумен, держал лицо в выражении великосветской скуки, а вовсе не угрюмого упрямства, и предпочитал маггловские костюмы-тройки, идеально сидящие на его стройной фигуре, колдовской мантии даже в нерабочее время. Наслать проклятие он мог, чуть зажмурившись, с той же изящной скукой, как и отпить чаю в дождливый четверг. Толковая наставница в свое время сделала из его словоохотливости смертоносное оружие, подвесив его язык хорошенько и подковав остроумием, блестящей памятью и умением пудрить мозги. Идеальнее кандидата для связей с общественностью было бы не сыскать, но не вырывать же блестящего агента из искусно сплетенной им сети? В конце концов, его высшей заслугой можно было счесть то, что пышная свадьба Чарльза и Дианы в самый разгар террора Пожирателей летом 81-го не обернулась кровавой резней. Как и то, что на Самайн Робардс особо потрудился, чтобы ни один член королевской семьи не заявился ни в Альберт-холл, ни в любое другое общественное пространство из списка наиболее вероятных мест теракта. Гавейн работал чисто и был незаменим на своей позиции. И стоило быть благодарным случаю, что Робардс оказался одним из немногих, кто пережил эту войну. Он был далеко, но на него можно было положиться. Пусть и не в вопросах проведения пресс-конференций, хотя пару дельных советов он дал.
Все они выветрились из головы, как только та молоденькая секретарша отвела его в сторону у дверей конференц-зала и деловито сказала: «Как думаете, сэр, вы могли бы обойтись без трости?». Он повел плечом, раздумывая, как в его положении пристало отзываться на подобное нахальство. Она же, ничуть не смутившись, пояснила: «Трость, конечно, напоминает всем о вашем боевом прошлом, однако вблизи будет заметно, как сильно вы в ней нуждаетесь. Не получится ли у вас хотя бы дойти до кресел без нее? Там буквально десяток шагов. Конечно, под камерами… Джон! Что если мистер Скримджер сначала расположится в зале, а только потом мы запустим прессу? Уже все оккупировали? Да кто ж их пустил! Ну так выгони их в коридор! Простите, сэр, это недоразумение, журналисты, они такие назойливые… Кстати, вот, изучите пока. Я уже давала вам это на прошлой неделе и вчера после обеда, но на всякий случай… Да, это список предполагаемых вопросов и рекомендованных ответов… Кем рекомендованных?.. О, сэр, ну не тратить же вам время на подобные пустяки! А эти писаки так предсказуемы… Простите, сэр, как скажете, я все уберу, просто думала, что вам так будет спокойнее. Ну, Джон, ты их прогнал?». А когда он сказал, что пойдет с тростью, либо не пойдет вовсе, ведь, и правда, у него есть дела поважней, спорить не стала, глубокомысленно промолчала и задушевно сказала: «Правильно, сэр, пусть они видят, с кем имеют дело. Какой решительный шаг! Общество устало от войны, конечно, но на вас ее суровая печать, м-да, м-да, хорошо. Сейчас, Джон, пять секунд! Сэр, буквально один момент…» И в ее гладкой руке появилась круглая баночка с цветным порошком и пушистой кисточкой. «Румяна, сэр. Для здорового цвета лица». И в ней, в этой девчоночке, ничегошеньки и не дрогнуло, когда она обмакнула кисточку в порошок и приблизилась с явным намерением подрумянить ему щеки. То ли полнейшая глупость, то ли высокий профессионализм. «Все же под камерами, а там вспышки такие, что будете мертвец мертвецом. Позволите?». Это было настолько обескураживающе, что он мог только гадать, о чем думает Гавейн по утрам, когда укладывает волосы бриолином и подбирает узор галстука под форму запонок. Вероятно, думает о работе; и ему стоит думать о ней же, а не о том, что большего унижения он не испытывал, и когда Аластор содрал с него погоны. Теперь он при погонах — и вынужден терпеть это. Такие нынче его компетенции. А секретарша невозмутимо махнула еще пару раз кисточкой и, будто прочитав его мысли, вдруг заглянула в глаза: «Ваш камуфляж, сэр». И будто ненароком, как бы поправляя штрих, провела мягким теплым пальцем по его щеке.
Вспышки камер были заклятиями, которые он не мог отразить. Рука инстинктивно сжималась на рукояти палочки, но не мог же он выхватить ее и выставить щит. Как не мог и пригнуться к полу, опрокинув перед собой стол. Кажется, один глупый жест он все-таки сделал: когда, под вспышки и гомон собравшихся, в первые секунды потянулся схватить за локоть эту девочку рядом с собой, потому что она шла чуть впереди, ближе к толпе, а нельзя, чтоб гражданские находились на линии огня. Он вовремя себя остановил, вовремя напомнил себе, кто он и где он, и всю волю потратил на то, чтобы не припадать на трость слишком уж явно. У кресел возникла заминка: он ждал, пока сядут его сопровождающие и присутствующие, а они все ждали его, потому что это он был гвоздь программы, а его последним желанием, прежде чем волны сомкнулись, было простоять перед ними вот так, держа спину прямо, как можно дольше, чтобы они убедились: уж на это-то он способен! А когда пришлось все же сесть, и вслушаться, различая не лай собак, а речь человеческую, в голове стало пусто, так пусто, и только желание пить. Стакан воды заблаговременно стоял под локтем, но, черт возьми, вот теперь он бы скорее умер, чем осушил его залпом еще до первого вопроса. А потом подумал, что если прилюдно проверит стакан и его содержимое на яды и порчи, то конференцию можно сразу и завершить: журналисты получат ответы на все свои вопросы наглядно. К воде он так и не прикоснулся, и все время думал о снеге. Только о снеге. Странно, что он не сказал «снег» в ответ на бесчисленные вопросы.
Нога стонала так, что хотелось порвать брючину ногтями и приложить что-то холодное: снег. Снег. Снег!
Снег, кусать снег, он кусал снег там, на заднем дворе больницы, когда увидел наконец лица тех, кто склонился над белым телом Алисы, кусал снег, а нога болела протяжно и долго, будто предугадав, как в нее вонзится нож Беллатрисы. Нож, который резал Фрэнка, пока за окном падал рождественский снег.
Гул вьюги стих — зал смолк — а он осознал, что поднялся, тяжело опершись о стол, и вперил взгляд в человека, который от него что-то хотел. Ответ, ответ... Они здесь все призваны к ответу за то, что допустили. Но они ждут, чтобы ответил он.
Разве того, что он сделал, недостаточно?
Недостаточно. Недостаточно.
Чей-то ласковый, но твёрдый голос мягко кашлянул в тишине и попросил:
«Повторите, пожалуйста, вопрос, сэр».
«Теперь, когда война окончена, общество более не нуждается в жёстких мерах. Есть мнение, что ваш отдел, сэр, должен быть расформирован за отсутствием террористической угрозы, как был расформирован Комитет по ликвидации нежелательных последствий. Или хотя бы радикально реформирован. Так что вы теперь намерены делать?» — в насторожённой тишине повторил с вызовом тот человек.
«Наводить порядок», — сказал он и вышел, увы, не так быстро, как всем бы хотелось.
Нога всё ныла, и он будто различал голос боли, протяжный собачий скулёж. Зачем он ушёл, надо было дождаться, пока все уйдут, прогнать всех к чертям, и только потом выбираться самому, ну как же сглупил, дал слабину, поддался ее уговорам, а теперь тащится, сам не зная куда, на потеху каждому встречному, как тогда, когда уходил с больничного двора, и буквально цеплялся за обледенелые стены домов, трость-то так и осталась у кровати Фрэнка... Трость, трость! Он вцепился в трость так крепко, что она заскрипела об пол, но все равно едва устоял, и, согнувшись пополам, почувствовал, что упасть ему не дает чья-то мягкая рука под локтем.
«Пойдемте, сэр, пойдёмте в ваш кабинет».
Боль отомстила ревнивой вспышкой, но в ту минуту ему уже было не до гордости. Еще бы стакан воды... Хоть отравленной, самой грязной, из-под свиного рыла, главное — воды!
И стакан воды появился перед ним, как мираж в пустыне. Его протягивала гладкая женская рука.
«За все два часа, сэр, вы так не сделали и глотка».
Все же он не уступил и теперь. Они задержались посреди опустевшего под вечер коридора, и она, будто и ожидала его приказа, отпила из стакана, медленно промокнула полные губы рукавом мантии. От воды ему стало чуть легче, но как он добрался до своего кабинета, он толком не запомнил. Боль повалила его в кресло, наложила тьму на его глаза, и он только слышал, как рядом кто-то по-хозяйски выдвигает ящик стола, приговаривая:
«Которое из них — обезболивающее? Сэр?» — «С зеленой крышкой».
Так им удалось заткнуть боли ее ненасытный рот. Но кому это — им? Она все еще была рядом, молодая, вся гладкая, невозмутимо убрала зелье в потайной ящик стола и, думая, что он еще в объятьях боли, обернулась посмотреть в окне свое отражение и как бы невзначай поправила блестящий локон, что ненароком выбился из строгой прически. Медленно провела мягким пальцем по линии шеи. Он вздрогнул, словно очнувшись только теперь, и приказал:
«Покиньте мой кабинет».
Обернулась, округлила глаза в беспокойстве, наклонилась к нему, открывая шею все больше.
«Принести вам еще воды, сэр? — гладкая рука невесомо легла на его бедро. — Или, может, стоит проверить вашу рану?»
Он не успел окликнуть ее, как она опустилась перед ним на колени.
«Я помогу…»
Ему пришлось резко нагнуться вперед.
«Сейчас же встаньте и покиньте мой кабинет».
Ладони с его бедра она не отняла, приоткрыла губы на вдохе.
«Но, сэр, вы же так мучаетесь! Вы держались так мужественно, но столько глупых вопросов, как вы только вынесли это… Мы должны были все отменить. Позвольте, я помогу вам…»
Он перехватил ее запястье, рванул, желая заставить ее подняться, но она подалась вперед и, оказавшись лицом к лицу с ним, превозмогла страх улыбкой, приоткрыв губы шире. Он понял, что она вспомнила, как он чуть не взял ее за локоть, когда они попали под обстрел, точнее, под вспышки камер… И теперь под его пальцами забился неистово ее пульс. В ярости он чуть не отшвырнул ее прочь, но вместо этого на секунду сжал гладкое запястье сильней.
«Кто тебя подослал? Говори!»
Так она распрощалась с улыбками. Мотала головой, как все они мотают на допросах, сначала оскорбленно, потом раскаянно, потом, конечно, заплакала, так и рассевшись на полу, хотя он трижды приказывал ей встать. Она все отрицала, конечно, все мотала головой так яростно, что прическа вся растрепалась, и губы кусала, и даже попыталась дотронуться до его руки, что оказалось самой большой ошибкой. Он сорвался: «Пошла вон!», но вовремя спохватился, заставил ее вернуться, положил перед ней пергамент и перо и приказал:
«Пишите. Заявление по собственному желанию».
Стоило уволить ее за непрофессиональное поведение, это навсегда закрыло бы ей двери в высокие кабинеты, однако, если припомнить, из всех минувших секретарей она и вправду неплохо справлялась — настолько, что до сегодняшнего дня он ее почти не замечал. Тем вернее подозрение, что ее подослали. Конечно же, ее подослали. Иначе как объяснить, что она так хорошо осведомлена о его слабостях — не иначе как нарочно следила! И даже знает, где он хранит обезболивающее… Знает о нем уже столько мелочей, но не сумела понять, как это глупо — пытаться соблазнить начальника в его собственном же кабинете! Иначе чем приказом ее настоящего хозяина такую глупость не объяснить. Да, в непрофессионализме ее не упрекнешь. Даже плачет искусно, жалостливо, якобы оскорбленная в лучших чувствах.
Когда она закрыла дверь снаружи, он устало подумал о том, что следовало бы взять с нее Непреложный обет. Можно только догадываться, какая раздутая сплетня разлетится наутро по всему Министерству. Однако больше он досадовал на то, что придется вновь искать секретаря. Как оказалось, толковых не так-то много, а надежных, может, не бывает совсем.
И все же самым паршивым был не весь этот скверный эпизод и гарантированные сплетни, а то, что она рылась в его столе и увидела, конечно же, бутылку виски. От этого стало совсем паршиво, и он в злобе швырнул бутылку в камин, запретив себе думать, сколько мог стоить алкоголь столь древней выдержки.
Через пару дней у Робардса был выходной, и он нарочно заявился с отутюженным выпуском по пресс-конференции и спустя полчаса измывательств вынес вердикт: «Могло быть и хуже. Читать тебя положительно невозможно. Так сухо, что у меня в горле пересохло, налей мне чего-нибудь». На стакан воды Гавейн обиделся и безошибочно указал на искомый ящик: «Плохо же ты знаешь свой кабинет. Давай, — махнул он газетой, — после боевого крещения мы в полном праве отметить твое назначение». Чтобы убедить его, пришлось выдвинуть ящик, а там гордо стояла та же бутылка. Открытие было настолько шокирующим, что впору было усомниться в своей профпригодности даже для кабинетной работы. На рассказ о том, что буквально вчера эта бутылка была безжалостно разбита, Гавейн вскинул бровь и повторил: «Плохо же ты знаешь свой кабинет! Виски двухсотлетней выдержки. Ты думал, он не застрахован от отчаянных жестов всяких параноидальных невротиков, которым не повезло дослужиться до этой должности?».
Позже, нахваливая виски, Гавейн заметил: «И все-таки, ты дал им слишком мало. Жадности они не прощают и будут драть в три шкуры. Скитер явится по твою душу» — «Раньше дьявол носил более благородные фамилии» — «О нет, это хуже, это — мелкий бес. С огромными амбициями. Она уже анонсировала выход биографии Крауча, что-то максимально жареное и скандальное. Сделала себе имя на процессе Лестрейнджей, теперь в каждой бочке затычка. Ты сам все поймешь. И, боюсь, публика тебе не простит, если ты откусишь ей голову. Придется потерпеть».
Ей тридцать, но макияж (красная помада, чернющие ресницы в комках туши за громоздкими очками) и то, что она делала с волосами (выжженная перекисью вермишель), вкупе с откровенным декольте и каблуками-копытами придавали ей лишних лет и особой прожженности до бесстыдства во всем: как она ходила, вихляя бедрами, как цокала языком, как жеманилась и отпускала непристойные шутки, как перебирала длинными алыми ногтями по своей крокодиловой сумочке, за содержимое которой конкуренты, очевидно, спланировали и провалили уже с десяток покушений. Как и предсказывал Робардс, эта Рита Скитер стала осаждать его нового секретаря с запросами на встречу, и безапелляционные отказы ее ничуть не смущали. Чтобы попасть домой, он пользовался камином, поэтому она не смогла подловить его перед началом или по окончании рабочего дня, и спустя неделю, вроде как, куда-то слиняла… Зря он растерял бдительность: она просто-напросто его поджидала после совещания у Министра и остановила его при свидетелях, отчего он не мог совсем уж пренебречь приличиями и, как там Гавейн сказал, откусить голову?..
«О, мистер Скримджер! Ну наконец-то. Говорят, на новой должности вы с головой ушли в работу, но я, кажется, поймала удачу за хвост… Не смотрите на меня так, мистер Скримджер. Я всего лишь выражаю волю общественности. Ваша лаконичность уже стала притчей во языцех, и мы не смеем сомневаться, что причина тому — ваша врожденная скромность и занятость под завязку, однако должны же мы знать, что за человек стоит на страже послевоенного порядка! Ну же, мистер Скримджер, чтобы быть благодарными за каждую каплю крови, которую вы проливаете за нашу безопасность, мы должны узнать сердце, которое качает эту кровь. Я не займу у вас более получаса…» — «Вы правы, мисс Скитер, у меня слишком много работы, чтобы уделить вам даже десять минут». — «О, вы зря отмахиваетесь от народной любви, мистер Скримджер! Всего пара честных ответов на искренние, настоящие вопросы, а не тот протокол, который зачитывали вам на конференции, и вы станете близки к тем, кого поклялись защищать. Мы можем начать по дороге в ваш кабинет. С вашим темпом мы успеем обсудить все находу. Иначе… ваше молчание может открыть кому-то слишком широкую свободу интерпретаций».
Он приостановился, сжав трость, еще раз внимательно оглядел ее, вульгарную, назойливую, пробивную, сладкую и гадкую. Не в его правилах было бегать от проблем. Она вздумала пощекотать его своим пером и позабавиться? Не она первая.
«Согласен, нам следует поговорить начистоту, мисс Скитер. Пройдемте, я знаю хорошее место для приватных бесед».
Стоило сказать это, только чтобы увидеть, как вспыхнули ее глаза в сальном азарте. А повел он ее в допросную. Когда она осознала, где оказалась, то дала слабину лишь на миг — редкое мужество для тех, кто оказывался здесь даже как свидетель, а не как подозреваемый! Сморгнула, улыбнулась хищно, без приглашения опустилась на стул, играючи щелкнула коготками по свисающей цепи.
«Какой антураж! Не боитесь скандала?» — «Скандала? Мы ведь просто используем удобное помещение для деловой встречи. Или вас это угнетает?» — «Меня это возбуждает. Значит, правдивы слухи о ваших привычках, мистер Скримджер? Можно уничтожить тиражи неугодных газет, но свежо предание, как вы реагируете на неудобные вопросы. Теперь должность вам не позволяет избивать журналистов на глазах у публики, вы приводите их в застенки для своих забав?» — «Верно, мисс Скитер, моя новая должность дает мне больше полномочий. Теперь я могу сразу вас арестовывать». — «Ваши полномочия настолько широки, что позволяют это делать без оснований?» — «Отчего же, основания всегда найдутся, если хорошо поискать. Незаконные способы добычи и распространения информации, например. Использование подслушивающих средств…» — «Вы оскорбляете мое профессиональное достоинство, мистер Скримджер. В своей работе я полагаюсь исключительно на свое мастерство». — «Когда опытному следователю лгут в лицо, это тоже оскорбление, мисс Скитер». — «Значит, мы квиты! Приступим! Ах, мне бы кофе… Подождите, не бегать же вам самому! Совсем забыла, что, как говорят, секретаршами вы пренебрегаете. Привыкли к сиделкам? Или, быть может, вам стоит попробовать секретарей? Мальчики весьма расторопны». — «Мисс Скитер…» — «Скольких женщин вы обидели за всю свою карьеру, мистер Скримджер? Дружески советую вам не обижать меня». — «Не думал, что мы друзья». — «Я придумала это за вас! Не благодарите. Потом, позже, в своем кабинете, когда будете разбавлять виски обезболивающим, вы найдете время не только на работу, но и на то, чтобы подумать, как хорошо нам с вами сделаться друзьями, сэр. Ведь я знаю, что и дружить с женщинами вы умеете. Алиса Лонгботтом — прекрасный тому пример». — «Посмотрите на меня, мисс Скитер. Запомните: вы никогда при мне не произнесете своим ртом имя мистера и миссис Лонгботтом. На этом мы и закончим». — «Да как же! Мы только начали! Я поняла вас, сэр. Вижу, для вас это слишком свежая рана. Не будем ковырять ее грязным ногтем. Хотя народное сочувствие вы бы обрели куда скорее, если бы хоть немного добавили сердечности в ваше рычание. И последний дурак догадается, что, пугая, вы обороняетесь, а, следовательно, уязвимы. И это вовсе не плохо! Поймите, мы хотим видеть в вас человека. А у живого человека есть свои слабости, и про них все равно узнают, поэтому я повторяю: вам следует считать меня другом. Опрометчиво, мистер Скримджер, пренебрегать общественным мнением и теми, кто его формирует. Или вы полагаете, что за мужчину говорят его поступки?» — «Я полагаю, что для вас и ваших читателей я не мужчина, а глава силовых структур». Она не расставалась с хищной улыбкой всю их беседу, но теперь ее брови взметнулись в полнейшем умилении, как если бы он сам вручил ей нож и лег горлом на лезвие. «О, мистер Скримджер! Вы отказываете себе в мужской ипостаси. Быть может, поэтому вы и расстались с вашей невестой?..». Она слишком довольна собой, слишком смакует победу, чтобы не осталось сомнений: она не блефует, действительно знает и много, и желание говорить об этом в ней самое неумолимое. Следует помочь даме при недержании. «Если хоть слово об этой особе будет озвучено или напечатано, мисс Скитер, вы пожалеете». На этом ее накрыл исступленный восторг. «Так это признание! Она вас бросила? Инвалида, ветерана, героя... Мистер Скримджер, это вызов моей журналистской натуре. Теперь я просто обязана написать об этом, даже если это буду последним, что я напечатаю...» — «Вы меня не поняли, мисс Скитер. Это станет последним, что вы сделаете в своей жизни».
Он сказал это тихо, устало сложив руки перед собой на столе, и даже взгляд поднял на ее оштукатуренное лицо чуть с задержкой, без малейшего интереса. Было гадко — слегка, скучно — весьма, и ему самому очень хотелось бы кофе. Об этом он ей и сказал.
«А вы подождите здесь и подумайте, какую формулировку выбрать для Непреложного обета, чтобы вы при всем желании не смогли бы ее обойти, когда вас настигнет самоубийственный порыв совершить особенно большую глупость».
Надо отдать ей должное, спорить она не стала. Кричать о правах, о произволе — тоже. Все проглотила и сыграла на той же нахальненькой ноте, какая у нее и осталась: отвалилась на спинку стула, закинула ногу на ногу и уточнила, что кладет три ложки сахару. Понимала, что да, может, права он не имеет ее тут задерживать, тем более — запирать, но помимо права у него есть еще власть. И он просто может это сделать, и пока дойдет до того, что ее станут искать, он, во-первых, сделает с ней все, что захочет, а, во-вторых, еще и позаботится о том, чтобы искали ее долго и безрезультатно. И все же, оставив ее на четверть часа в одиночестве в допросной, в этой узкой холодной комнате с давящим потолком и глухими стенами, на шатком стуле, обвитым цепью, он подумал, что из всех, с кем он имел дело в последнее время, она одна не притворялась, будто боится его. И, ощутив подлинный страх, когда он дошел до угроз, вместе с тем испытала и торжество, точно того в глубине души и ждала от него.
Его это вполне устраивало.
Конечно, Робардс сыграл бы деликатнее. Аластор не потратил бы на нее и секунды. Он же действовал так, как сумел под гнетом нарастающей боли в ноге, холодной ярости, презрения и усталости. Новый враг, с которым даже бессмысленно сводить счеты. Что она сделает ему? Ославит на все Министерство? Как будто его это трогает. Она, как и все остальные, полагала, что он цепляется за свое место, а поэтому будет торговаться за каждый непроверенный слух. Баламутить же совсем темные воды не в ее интересах: ее профиль — это скандалы, а не разрушенные карьеры высокопоставленных лиц; она падальщица, вот и делает из политического трупа Крауча себе состояние, но, когда тот был в силе, сидела не высовывалась, нюх у нее не на кровь, а на смрад разложения. Нет, в большую политику она благоразумно не лезет, да и по-настоящему компрометирующий материал журнал в печать не пропустит. Пусть она и раскопала достаточно. В ее блокноте, который он взял полистать и взломал с третьей попытки, нашлись интересные зацепки про арест Лестрейнджей. До сих пор, кроме нескольких человек, никто и не подозревал о его роли в поимке преступников, однако мисс Скитер подобралась весьма близко. Жирной чертой отмечен занятный факт, что из всех участников группы захвата орден Мерлина Бартемиус Крауч выписал только нынешнему главе Мракоборческого отдела. Заметки на полях: суд откладывали из-за состояния арестованных. Под вопросом: «Жестокое обращение? Допрос с пристрастием? Как проходила процедура задержания?». Да, если Аластор и не заводил никакого дела по аресту Лестрейнджей, то мисс Скитер проделала основательную работу. Он вернул ей блокнот в целости, не выдрав ни единой страницы. Во-первых, подлинники, копии и копии копий материалов она хранит в месте понадежнее. Во-вторых, пусть помнит, с кем имеет дело. Закурив, он отметил:
«Ваши навыки, мисс Скитер, больше пригодились бы в следственном отделе. Ну так, есть идеи для формулировки Непреложного обета?». Она расцвела. «Мы начали с оскорблений, мистер Скримджер, а теперь вы сделали мне комплимент. Я должна отплатить тем же. Раз уж мы так откровенны, и вот-вот я поклянусь, что ни слово из нашего разговора не покинет этой комнаты, позвольте спросить… — она подалась вперед, и за всей штукатуркой макияжа, вульгарностью манер, за цветной оправой кошачьих очков проступил хищный ум, отважный нрав, пристальный взгляд, не побоявшийся проникнуть в бездну, и голос негромкий, искренний, впервые зазвучавший от человека к человеку: — Вы жалеете?»
Затаив дыхание, она ждала его ответа, и он мог бы догадаться, что спрашивает она не о себе. И даже не о том, за что он ей угрожал.
«Жалеете, что не убили их на месте?».
Он достал палочку.
«Иногда».
Удивительно, какое облегчение принесла эта крохотная честность. Рита Скитер тихо сказала:
«Видите. Зря вы отказываетесь говорить со мной. Хотя теперь я понимаю, почему это невозможно». — «Надеюсь, вы также понимаете, что я был с вами искренен абсолютно во всем».
Она медленно кивнула и не стала ничего говорить. Достала сигарету, и он дал ей прикурить от своей.
Непреложный обет — не тупик, а головоломка, при большом желании уж такая проныра найдет, как его обойти, но, судя по всему, она всё-таки игрок, а не самоубийца. И теперь он убедился сполна, что она поняла: он слов на ветер не бросает. Ему достаточно было увидеть, как она окаменела на миг, стоило ему достать палочку. Так зачем все усложнять, связывать друг друга по рукам и ногам, если урок усвоен?
«До свидания, мисс Скитер. Боюсь, у меня много дел».
Она от души затягивается, в ее умных глазах немой вопрос. Он убирает палочку и отвечает ей прямым взглядом. Она выдыхает зеленоватый дым с наслаждением, под которым скрыто облегчение, заметное только опытному следователю — и она это знает.
Секунда — она закусила сигарету, щелкнула застежкой крокодиловой сумочки, глаза скрылись за акульим блеском очков.
«Вы же понимаете, мистер Скримджер, что не можете выпустить меня отсюда без сенсации!» — «Могу не выпускать». — «Ах, я тоже не хотела бы с вами расставаться, но, боюсь, тогда сенсацией станет сам факт, что вы держите журналистов в допросных». Он устало вздохнул. «Напишите, что я вампир». — «Чепуха уровня «Придиры»! Нет-нет, мистер Скримджер, вы снова меня обижаете и думаете так легко отделаться, ну!». Он дал себе время подумать. «Мы засекречиваем документы военного времени на ближайшие пятьдесят лет». — «Вот это другой разговор!».
На прощание он пообещал ей, что будет ждать ее статьи и вообще отныне будет внимательно следить за ее карьерой. Ни один репортаж не пропустит. Она пообещала, что он будет доволен. Что ж, Робардс так весь лучился восторгом, когда на следующее же утро влетел к нему в кабинет со свежим номером под мышкой: «Признавайся, что ты с ней сделал? Не могу разобрать, это объявление войны или признание в любви?»
«…Руфус Скримджер — самый молодой глава Мракоборческого отдела за последние сто лет (пусть по нему и не скажешь), и наши читательницы готовы простить ему эту привычку военных лет горделиво хромать по Министерству в форме; согласитесь, она ему чертовски идет. А представьте, если ей все-таки вернут алый цвет! Готовы ли мы к этому, дамы? Однако весьма волнующе — наблюдать за диким зверем издалека, а каково — приблизиться и пощекотать пером его впалое брюхо? Я решилась на это за вас и сегодня расскажу, чем кончилось для меня это сафари. Мистера Скримджера не раз сравнивали со львом, и, признаюсь, несмотря на то что после лечения его потемневшие жесткие волосы еще не отросли до внушительной гривы, я готова признать: лучшего сравнения даже теперь придумать нельзя. Под его давящим взглядом хищных желтых глаз очень легко почувствовать себя дичью, и я понимаю, почему секретарши долго не задерживаются при новом начальнике силовых структур. Невозможно представить улыбку на его сухих узких губах, которые умеют выпускать только скупые приказы и сигаретный дым. Лицо его все еще болезненного землистого оттенка, с отметинами бессонницы и хронических болей, сильно исхудавшее, а оттого, что тщательнейше выбрито, все тени и впадины на нем чернеют еще ярче, оттеняют углы и морщины еще резче. И впечатление от лица человека, которого слишком часто сравнивали со зверем, крайне угнетающее. Такое выражение застывшей свирепости мне встречалось на мордах выпотрошенных и заново сшитых искусными таксидермистами зверей. Все внутренности, мясо, подкожный жир, мозг и глаза, даже кости удаляют все до единой. Выхолощенную шкуру натягивают заново на металлический каркас. Говорят, чучела набивают всяким сором и на деле они гораздо легче, чем трупы. Главное — придать чучелу внушительную позу, наиболее грозную, какую зверь, может, при жизни и не принимал…»
Он внимательно выслушал, как Робардс зачитал всю статью, не нашел в ней ничего крамольного, отметил, что даже его фамилию она сумела написать правильно, и заключил: «Сойдет за некролог. Не думаю, что когда придет время, она снова захочет тратить на меня столько сил. Пожалуй, даже приобрету себе экземпляр. На будущее».
Он надеялся, что отделался от нее хотя бы на несколько месяцев, и с официальной частью вступления в должность наконец-то покончено. Пора было браться за работу.
Аластор оставил после себя бардак.
За время войны скопилось множество висяков. Не было времени, сил, свободных и компетентных кадров для расследования краж и милых домашних убийств. Дела шили на коленке, все списывали на террор экстремистов, и настоящие преступники этим пользовались. А ведь по изначальной специальности он был детектив. Он любил эти головоломки, и когда бывший шеф поставил его в пару с Грюмом (им обоим было слегка за двадцать), тот, силовик, насмехался и звал его белоручкой. Сгружал ему все отчеты, а в благодарность клеил в пабе за раз двух девчонок, чтобы щедро сгрузить ему подружку красотки…
И он приказал поднять все дела за последние восемь лет. Все без исключения, даже те, которые вел когда-то сам. Робардс посмеялся и сказал: «Я бы не придумал ничего лучше, чтобы настроить против себя и стариков, и молодняк в первый же месяц на должности». А он и не придумывал.
После войны никто из живых не желал копаться в старых костях. А значит, кому ещё этим заняться, как не ему?
Любить его не станут, это ясно. Нарочно нравиться он не намеревался. Возненавидят? Нашли, кого удивить. Он никого здесь не держит. Разве что с восьми до шести присутственное время, и попробуй кто опоздать или уйти на пять минут раньше — внеочередное ночное дежурство. Его ненавидели уже за то, что он приходил раньше всех и уходил позже всех. Порой просиживал в своём кабинете всю ночь и отправлялся домой, только чтобы сменить рубашку. Впрочем, и это был лишь предлог дать дежурным хотя бы полчаса поплевать в потолок с чистой совестью.
Тут все разучились работать, только геройствовать и умели. В мирное время загибаться надо не под шквальным огнем, а над сверкой стенографии допроса в поисках малейшей зацепки, которая позволит убедить судей присудить обвиняемому высшую меру и защитить потерпевших, прошлых — чьи тела, может, давно уже сгнили, и будущих — которые непременно появятся, если его сейчас не посадить. И сопротивления будет много. Очень много. От сотрудников, которые либо разленились, либо берут взятки, либо пришли сюда с горящими глазами, мечтая о погонях в темных переулках, а получили визу в архив; от самих пострадавших и свидетелей, которые найдут тысячу причин не давать показаний и не являться в суд; от судий, которые озабочены тем, как сохранить свое место в парламенте, а после войны каждое второе дело грозит высветить какое-нибудь гадкое пятнышко на их репутации…
И вот, он самозабвенно окопался в вверенной ему крепости. Из руин принялся возводить новое здание. Проще, грубее, но надежнее, без высоких претензий и громких слов, экономно и эффективно, а значит, бесчеловечно. Не прошло и месяца, как от него уже взвыли. Сколько угодно могли зубоскалить, дескать, сам он бегать уже не может, вот и гоняет подчиненных взашей, но отдел пришел хоть в какое-то оживление. В честь этого к нему снова заглянул Робардс.
«Пойдём, познакомлю тебя кое с кем». — «С кем?» — «С одной ведьмой». — «Что она сделала?» — «Боюсь тебя разочаровать, но ничего криминального. И вообще, забудь про ведьму, лучше с магглой. Не придётся рассказывать ей, кем ты работаешь. Адекватная ведьма на такое не пойдёт». — «Старший офицер Робардс...» — «Это не обсуждается, сэр! Устройство вашей личной жизни — вопрос национальной безопасности!» — «И, видимо, твоей карьеры». — «Руфус, я же не предлагаю тебе что-то непристойное или, Мерлин упаси, компрометирующее. Всего-навсего небольшое развлечение». — «Развлечение». — «Ах, ну да, ты же серьёзный человек, пожалуйста, хочешь, подойдём к этому как к твоей служебной обязанности». — «Не припомню такой». — «Руфус! Ты ведь задушишь весь отдел! Сколько ты уже отклонил прошений на ранний уход, отгулы и отпуска, сколько наложил взысканий за опоздания? Теперь единственный способ для честного офицера немного пожить для себя — это угодить в больницу. Что смотришь? Сейчас скажешь, что честный офицер не живет для себя». — «Может, и живёт, только как это относится к работе?» — «Руфус, работу делают люди. С ними надо быть гибче. Иначе все разбегутся». — «Кто это?» — «Кто?» — «Кто пожаловался, что я не даю отпуск?» — «Это не жалоба, это экзистенциальная бездна, шеф. Вот мне дашь отпуск? С завтра?» — «С завтра не дам». — «Что и требовалось доказать». — «До лета никаких отпусков. Устали — я никого не держу». — «Какой непозволительный максимализм, сэр! У тебя нет десяти лет, чтобы воспитать поколение идеальных сотрудников. Закон нарушают ежедневно. У тебя есть эти люди, и они все еще выполняют твои приказы. Пока ты их не переломал и не разогнал. Если бы я тебя не знал, подумал бы, что ты невесть перед кем выслуживаешься. А большинство сотрудников тебя не знают. Проклянут карьеристом и скажут, что ты людей живьём ешь!» — «Ну, зачем же живьём… Живьём было бы слишком громко». — «Господин начальник, чтобы помнить о человеческих потребностях и отвечать им, тебе самому нужно их иметь и периодически удовлетворять. Не хочешь подругу — найдём тебе супругу. Брак — это на твоем языке, это про долг и семейные обеды по расписанию. Все, мы идем жениться».
Сам Гавейн был женат уже вторым браком, растил, по возможности, трех дочерей, а его список его интрижек сослуживцы устали пополнять еще в середине семидесятых. Половину он оправдывал служебным долгом, другую половину — национальной безопасностью, и несколько — обстоятельствами, которые, несомненно, были сильнее его.
«Сэр Гавейн, тебя родители назвали в честь рыцаря, а рассказать про обет целомудрия забыли?»
Это была бородатая шутка, почти кодовое слово, шпилька, которой уколола Робардса бывшая напарница, ныне покойная, единственная, кто дала ему от ворот поворот. Напоминать Робардсу о ней было, наверное, жестоко, но лишняя проверка на толстокожесть никому не повредит, тем более, Гавейн давно не проходил переаттестации.
И все же оказалось, что матримониальные вопросы этим разговором не исчерпались. Он, как обычно, сидел над бумагами, когда дверь отворилась и показался секретарь.
«Прошу прощения, сэр. К вам одна дама». — «У дамы есть имя?». — «Она сказала, вы ее знаете и должны ожидать». — «Выходит, ей назначено?» — «Нет, сэр».
Он ставил подпись в документе, и пока перо скрипело о пергамент, думал о том, что в его жизни была лишь одна женщина, которая могла так о себе заявить. Но зачем?.. И прежде, чем шевельнулась другая, убийственно тихая мысль о том, а не ждал ли он ее, не допускал ли он хотя бы малейшей возможности, что он еще может хотя бы раз увидеть ее, потому что она уже сколько раз прощала его, так могла попробовать снова, даже вот так, посреди рабочего дня... он поставил точку, отложил документ и, не поднимая головы, объявил:
«Ясно. Я занят».
Он положил перед собой следующий документ в нарочитой медлительности. Сначала ищи этих секретарей, отбирай, потом воспитывай… Нет, не дошло: мальчишка все еще мялся в дверях.
«Она говорит, это срочно, сэр. Вопрос жизни и смерти».
Окинув некстати помутившимся взглядом документ, подписывать эту чушь он не стал. Сцепил враз похолодевшие руки.
«Вот как! Чьей же?».
«Вашей».
Под звук смутно знакомого голоса он только успел схватиться за рукоять палочки, как на порог заступила незваная гостья: точеный силуэт в элегантной шелковой мантии, под вуалью — фарфоровое лицо, чья молодость куплена некоторой омертвелостью черт. Изящные руки, которые пристало не пожимать, но целовать. Платиновые волосы. Голубые глаза. От одного взгляда в них в голове помутилось. Он ошибся. Была еще одна женщина, которая была вправе говорить с ним так.
«Вы так и не умерли, мистер Скримджер, — будто в разочаровании чуть вздохнула она, мановением руки затворив дверь. — Это осложняет дело для всех. Иначе бы я вас не потревожила». — «Понимаю. Для меня это тоже непредвиденное осложнение. Мы знакомы, мадам?» — «Лично нет, сэр. Однако уверена, вы слышали обо мне только хорошее». — «А вы обо мне — только плохое». — «Разумеется. И в то же время — самое лучшее».
Фигура, походка, манеры, жесты, перелив голоса и прелесть губ — от иллюзии свербело под кожей, и накатывала головная боль. Да, он ее знал, и его промашка, что он совершенно не был готов к тому, что однажды она появится на пороге.
«Я действительно очень занят, мадам. Удивительно, как вы вообще добились встречи со мной». — «Моя девичья фамилия еще способна открыть мне нужные двери». — «Знаете, когда я был в больнице, ко мне было гораздо легче попасть». — «Возможно. Но на двери вашей палаты не висела табличка с надписью «Глава Мракоборческого отдела».
Что ж, немного, оказывается, нужно, чтобы удостоиться внимания высокородных лиц.
«Если вы чего-то хотите от меня, вам стоит сказать прямо».
Она приблизилась, и коснулась его тонким запахом муската и женской ненависти. Он был выше, крупнее, но цепенел под пристальным взглядом этих слишком знакомых голубых глаз. Она, кажется, чуть усмехнулась, медленно покачала головой, и к его шее будто приставила холодное лезвие — тихие слова:
«Я все пытаюсь понять, что же моя дочь в вас нашла. Помимо того, чего ей не хватало в отце, разумеется». — «Вашему супругу я принес извинения». — «О да, помню-помню, как благородно с вашей стороны! Принести извинения отцу обесчещенной дочери. Редьярд был тронут, право».
Очень хотелось оттянуть воротник.
«Вы можете быть покойны: ваша дочь больше ничем не связана со мной». — «В том-то и затруднение, мистер Скримджер. Нас бы это устроило, если бы вы все-таки умерли. Однако… При вас осталась не только жизнь, но и долги». — «Дело кончено. Я понимаю, что извинений здесь недостаточно. Что мне сделать, чтобы удовлетворить ваши претензии?» — «Сдержать свое слово. Вы приходили в наш дом просить руки нашей дочери. Возьмите же ее в жены».
Она все еще была слишком близко, и от иллюзии меркло в глазах.
«Об этом не может быть и речи». — «Да что вы! Вы совратили и обесчестили мою дочь. Удерживали ее в сожительстве. И бросили, наигравшись». Он не перебивал ее. Он находил странное облегчение в ее обвинительном приговоре. Кто-то произнес его вслух — значит, он действительно все это сделал и верно определил себе наказание. «Вы скажете, что были заняты своей героической гибелью. Однако вы все-таки выжили. Поэтому теперь вы должны жениться на ней. Чем скорее, тем лучше».
Он хорошо знал, каким резким, железным становится этот обыкновенно мягкий, ласковый голос в приступе гнева. Возможно, было бы правильно, если бы она задушила его тотчас же, не снимая перчаток. Возможно, она могла бы забыть перчатки на его столе, чтобы под вечер они задушили его без лишних свидетелей. Возможно, это было бы лучшим выходом для них всех, присутствующих и упомянутых, однако они упорно продолжали строить из себя культурных людей.
«Если вы уважаете волю вашей дочери, об этом не может быть и речи. А прочее вас не касается».
Он поднимает голову и встречает этот взгляд, угадывая, как посветлели ее глаза от негодования.
«Меня — не касается? Я ее мать. И к чему эти отговорки? Воля моей дочери? Хотите убедить меня в том, что моя дочь, которая с родным отцом из-за вас разругалась на чем свет стоит, сама от вас ушла? Что не сидела потом ночами под дверью вашей палаты? Что живет дальше, как ни в чем не бывало после всего, что вы с нею сделали?» — «Речь не о том, чего ей хочется. Речь о том, что для нее будет лучше. И вы, как ее мать, должны в первую очередь думать об этом». — «Так для нее будет лучше остаться оскорбленной, униженной и обманутой? Вы опозорили ее. Она потеряла здоровье и покой, честь и надежду. Ее не примут ни в одном приличном обществе без насмешки. Все, что ей остается — похоронить себя заживо в этой проклятой школе, как в монастыре!..» — «В школе ей нравится. Она там на своем месте».
Он наклонился, чтобы переложить бумаги, но не сумел и того, и просто смотрел на них, пытаясь прочесть выдержки из протокола.
«Тем осужденным, которых вместо могилы вы отправили в тюремные камеры тоже, конечно, там очень нравится». Этого он не стерпел, поднял голову и посмотрел ей в глаза. «И они там на своем месте». — «О, бесспорно». Спокойно выдержала его взгляд, чуть качнула головой в раздумье и медленно подняла руку, будто желая коснуться его щеки. Он окаменел, но не отстранился. «Материнское проклятие вас совсем не страшит, сэр?» — «Не трудитесь».
Лицо ее внезапно смягчилось. Рука изящно упала и оперлась о кипу пергамента, округлое бедро под шелковой мантией прислонилось к краю стола, отказывая ему в отступлении.
«Я, право, не понимаю вас, мистер Скримджер. Что вас не устраивает? Война окончена. Вы отложили свои дела с вашей героической гибелью. Да, вижу, вы искалечены, но ведь еще способны иметь детей. Вы волне молоды. Теперь у вас высокая должность, уважение сослуживцев, благодарность общественности, новые обязанности. Достойный брак — самое лучшее дополнение к вашему новому положению. Поскольку оставаться одному вам противопоказано. Вы либо сопьётесь, либо словите инфаркт через пару лет, если продолжите ночевать на работе. Случайные связи повредят вашему положению. Теперь вам нужно следить за своей репутацией. Самое разумное, что вы можете сделать — остепениться. Понимаю, кого-то может смущать, что моя дочь — полукровка. Однако и ваш род издревле был известен семейными связями с магглами. В конце концов, нынче это считается прогрессивным. Даже моя семья, если раньше проклинала меня за связь с магглом, теперь только и шлет приглашения на званые обеды».
«За тот же стол, за которым сидела Беллатриса Лестрейндж?».
Она на редкость спокойно повела плечами.
«Вся старая знать в родстве между собой. И вам пошло бы на пользу войти в этот круг. Теперь вы не на фронте, а на политической орбите. Здесь не удержишься когтями и клыками. Звук вашей зверской северной фамилии, конечно, заставляет содрогнуться, но не помогает обрести связи и влияние. Женившись на моей дочери, вы получите поддержку в парламенте. Упрочните свое положение. Повысите статус. Это необходимо для эффективности вашей работы прежде всего».
Он все-таки дотянулся до бумаг, тщательно разгладил их, переложил папки. Смешно спрашивать, удостоила бы его эта ведьма хотя бы минуты своего красноречия, если бы на двери его кабинета так и не появилась табличка «Глава Мракоборческого отдела».
«Боюсь, вы не понимаете всей специфики моей службы. Быть супругой человека моего положения все равно что без пяти минут вдовой. Или хуже. Высокопоставленных лиц убирают только в крайних случаях, чаще пытаются ими управлять, и самый действенный метод — шантаж, а самый действенный шантаж — угроза близким. Вы способны представить, сколько у меня врагов. Не заставляйте меня думать, что вы желали бы своей дочери такой участи». — «Но ведь вы желали — когда просили ее руки — желали быть с нею, хотя тогда положение ваше было гораздо хуже. Кого вы пытаетесь обмануть, мистер Скримджер? Себя самого?» — «Обманываетесь вы, мадам. Ложными перспективами. Полагаю, вы можете позволить себе зятя получше».
Она, как и пристало сокрушаться матерям над глупостью детей, всплеснула руками.
«Ах, если бы я выбирала… Да ведь она любит вас!»
Он поднял голову и посмотрел сквозь нее.
«Нет. Не меня».
Сначала она ничего не сказала, и он уже было позволил себе краткий вздох облегчения, однако она в медленно покачала головой и в задумчивости приложила палец к губам.
«Вы рано поставили на себе крест, Руфус. Год, два, вы снова научитесь различать цвета. Не вы один прошли эту войну, не вы один изувечены. Просто большинство скрывает свои шрамы под одеждой, стремясь вернуться к обычной жизни и простым радостям, а вы носите их, как ордена. Ваше право. Моя дочь не выбрала бы труса и приспособленца. Пока воевали вы, она сражалась за вас, вы это помните?»
Он сказал себе, что сейчас посмотрит ей в глаза, и спустя пару секунд действительно смог это сделать. Чувство, с которым она глядела на него, стиснуло ему горло, и он не сразу нашел слова, чтобы ответить этой спокойной решимости, воодушевлению и окрыленной уверенности — в нем. Чем всегда и одаривали его эти глаза, только вместо расчета в них горела беспримерная вера.
И он помнил прекрасно и знал, что будет помнить до смертного часа, как эту-то веру он и убил.
«Вы упомянули мои заслуги перед государством — осужденных, которые в том числе и моими усилиями изъяты из общества и надежно упрятаны за решетку. А я упомянул Беллатрису Лестрейндж, особу известную, вам — особенно хорошо по, кхм, кругу общения. Вы знали ее не как преступницу, а как человека, не так ли?» — «Так ведь никто и не подозревал, что Лестрейнджи… такая уважаемая семья…» — «Ну, разумеется. Я вас ни в чем не обвиняю. Я лишь предполагаю, что вы, должно быть, знаете, что я принимал участие в подготовке и аресте Лестрейнджей. Они оказали сопротивление. Особенно Беллатриса. Это было непросто. И все же… кое в чем я вполне преуспел».
Главное правило следственного дела — не лгать под протокол. А лучше вообще не лгать, иначе сам приставишь нож к своей шее. Однако порой неполная, отмеренная правда куда действенней тщательной лжи.
Потому что правда всегда страшнее — ее не выдумаешь.
И вот она наконец-то не нашлась, что и сказать. В последний раз вгляделась в его лицо, пытаясь понять теперь, не что там можно было обрести, но что безвозвратно утрачено. Неизвестно, отыскала ли она верный ответ. Ушла она не прощаясь.
Благодарности он не услышит. Большинство тех, ради кого он это сделал, никогда не узнают об этом — впрочем, и он не знает поименно всех женщин, детей и мужчин, которые теперь могут спать спокойно. А те, кто знает, что это сделал он, осудили то, как он это сделал, в глубине души позавидовав, что у него хватило не только решимости пойти на смерть, но и везения ее избежать. И судьи эти будут долго и возмущённо говорить о превышении полномочий или сокрушаться о бесчеловечности, а хуже всего — жалеть его, замаравшегося, от роскоши своих чистых рук. Будут судить, пользуясь чувством безопасности, за которое он заплатил, не торгуясь.
Это был буквально второй или третий раз, когда он пришел в себя после ранения. Он проснулся оттого, что рядом кто-то громко сопел. В палате горела всего одна свеча, но и это глаза еще едва могли выдержать. Он сощурился и не сразу различил склонившегося над ним человека. Вероятно, потому что человек был на пару голов ниже любого взрослого. Девочка.
«Дядя Руфус!»
Наверное, он невольно поморщился, а может, она подумала, что он наверняка бы поморщился на такой громкий визг, и тут же захлопнула себе рот руками, зашептала с присвистом:
«Ой, прости-прости, я такая громкая… Я тебя разбудила? Прости, пожалуйста! Бабушка написала, что ты очнулся, и я…»
Она вдруг яростно принялась тереть лицо. Ее рыжие волосы торчали во все стороны. Он пригляделся и увидел, что она в школьной форме, правда, изрядно помятой.
«И ты сбежала из школы?»
Фанни ойкнула. Быть может, ее испугал его содранный голос, но вместе с тем очень польстил сам вопрос. Она задрала нос. Затем нос подтерла. И взмолилась наконец:
«Только не говори маме!»
Он промолчал. Может, и стоило что-то сказать или позвать целителей, чтобы ее выпроводили, но он обнаружил, что у него все силы, с которыми он проснулся, уже кончились. Кто-то тяжело, с легким хрипом, дышал. Спустя несколько секунд он понял, что это он дышит.
А еще он понял, что не хочет выпроваживать Фанни.
Он подышал еще немного, пока она, непривычно тихая, сидела рядом, морщила нос и лохматила свои волосы, и сказал:
«Ты хоть кого-нибудь предупредила?»
«Ну конечно, ни о чем не беспокойся», — бодро подхватила Фанни.
Сил препираться с ней не было, поэтому он просто посмотрел на нее. Впрочем, этого всегда хватало.
«Ой, ну! — сразу же сдалась. — Вообще, я думала, что ты просто пошлешь маме и профессору Макгонагалл Патронуса, чтобы они не волновались, но сначала ты так долго спал, а потом…»
А потом он проснулся. И вряд ли что-то изменилось. Фанни, может, и непоседа, но девочка смышленая. Может понять, что он не способен вызывать Патронуса. Больше никогда.
Они молчали. Он сосредоточенно дышал. Фанни смотрела на него, не отрывая глаз, и вдруг спросила странным тонким голосом:
«Тебе очень больно?»
Он не нашел причин ей врать.
«Да».
Она шумно втянула воздух. Как будто сделала это за него, поскольку он все еще испытывал с этим трудности и она давно это заметила.
«Но ты ведь… Ты уже не умираешь?»
«Не знаю».
«Не надо, пожалуйста».
«Я подумаю».
«Нет, просто не надо! — он вроде пошутил или как это называется, но Фанни, всегда отзывчивая на его мрачный, едва уловимый юмор, почему-то восприняла все слишком близко к сердцу. Даже вскочила, отчего свеча замелькала и в глазах зарябило. — Ты офицер, ты должен выполнять приказ. Просто хватит умирать, ладно? Целый месяц умирал!»
Он сам был не рад этой проволочке.
«Еще и постригся зачем-то», — буркнула Фанни.
«Это не я».
«А кто? Те… — она отчего-то перешла на шепот, — те, с кем ты…»
«Нет, они не были так жестоки. Это все целители».
«О… Ну…»
И она снова засопела, да так яростно, отчего у него чуть уши не заложило, и принялась тереть лицо, но он все равно увидел, что она плачет.
«Так жалко… — она попыталась сказать это внятно и весело, но в горле у нее булькало, и вышел мокрый, долгий всхлип, — так жалко твоей гривы… Она же отрастет? Меня мама в детстве чуть налысо не побрила, когда я Шелли косички дегтем измазала, так у меня все за одну ночь отросло. И у тебя отрастет, да? Дядя? Дядя!»
Тогда он снова заснул, не успев попросить ее говорить чуть потише, а когда проснулся, она дремала, согнувшись пополам и уложив лохматую голову на его кровать, с открытым ртом и опухшими глазами. Своими теплыми липкими пальцами она сжимала его запястье. Он чуть шевельнул рукой, высвобождаясь. Она проснулась, встрепенулась, чуть смутилась, но ее лисьи глаза светились такой радостью, такой благодарностью, что на миг он ощутил странное тепло в грудной полости.
Фанни оглянулась на часы.
«Ого! И меня до сих пор не выгнали!»
«Ого, и я до сих пор не умер».
«Ну, уж за этим я теперь прослежу».
Кажется, она едва удерживалась от желания забраться к нему в ноги.
«Знаешь, я придумала. Я тоже заболею и пропишусь тут с тобой. Тоже подерусь с какими-нибудь слизеринцами! Может, руку сломаю. Тебе хватит пары недель, чтобы поправиться?»
«В твоем обществе мне хватит пары часов, чтобы повеситься».
Она почти обиделась.
«Какой же ты грубый. А ведь меня могут оштрафовать очков на пятьдесят за то, что я к тебе сбежала».
«И мама выпорет».
«Эй, мама таким не занимается!»
«Вот и результат».
Она посмеивалась, но как-то с опаской, поглядывала на него новыми, серьезными глазами, будто слезы вымыли из них лучшее, что дает человеку детство — наивность. За окном уже светало, и он осознал, что она провела подле него всю ночь, и большую часть он лежал перед ней, как мертвый, а она смотрела, боялась, держалась и убеждала себя, что это не так. Пульс она находить не умела, поэтому вся его незабинтованная рука была липкой от прикосновений ее дрожащих пальцев, которыми она совала за щеку подтаявшие конфеты и утирала нос.
«Скажи, Фанни, когда ты была у меня на квартире, ты не стащила ли лишнюю пачку сигарет?»
Фанни покраснела, побледнела, опять покраснела и, выпучив глаза, помотала головой.
«Нет, конечно! Хватит с меня твоих ирисок!»
«А я сейчас за сигареты что хочешь бы отдал».
Ее мордочка скривилась в недоверии, но глаза уже загорелись.
«Прям что хочу?»
«Что хочешь».
Фанни сощурилась, явно передразнивая его манеру.
«Ну, я подумаю. Они у меня не с собой. Я в следующий раз принесу. И придумаю, что взамен».
«Уж будь добра».
Когда она пришла в следующий раз, уже под конвоем отца и матери, с которыми он обменялся скупыми фразами на грани вежливости, только дождалась, чтобы они оставили их наедине, как с гордостью выудила из кармана мантии заветную пачку.
«Если я не досчитаюсь хотя бы одной, — предупредил он ее, — тебе не поздоровится».
«Я, вообще-то, еще не решила, что вообще тебе их отдам, — нахально усмехнулась Фанни, довольная своей властью, — я тут послушала, что говорят целители, и тебе, кажется, категорически запрещено всячески себя уничтожать, в том числе и курением».
«И так скоро ты встала на сторону тех, кто сделал со мной это?» — он указал на свою остриженную голову.
Удар был прицельный. Фанни почти устыдилась и всерьез заколебалась. Пригляделась к нему до неожиданности пристально.
«Ты же уже почти поправился, да?»
Это утверждение было слишком далеко от действительности, и даже Фанни это поняла. Чуть притихла, потянулась поправить его одеяло, но еще больше скомкала.
«Ты все еще неважно себя чувствуешь, да?»
«Это уже вопрос времени, а не жизни и смерти».
«Ну, хорошо, — с сомнением протянула Фанни. — Времени-то у тебя вагон. Тебе же не нужно делать домашку по Трансфигурации и к контрольной по Зельям готовиться. У нас теперь такой вредный учитель, жуть!»
«Ну, у меня тоже есть свои сроки. Мне предлагают должность начальника Мракоборческого отдела».
Фанни даром что не подпрыгнула.
«Ух-ты! Вот это круть! Ты же согласился? Согласился, да?»
«Я думаю».
«Да что тут думать? Если ты станешь начальником, ты примешь меня в мракоборцы без экзаменов?»
«Сделаем лучше. Придумаю такие экзамены, что ты точно никогда не поступишь, О’Фаррелл».
Ее возмущению не было предела.
«Вот что, если хочешь получить свои паршивые сигареты, пообещай, что примешь меня в мракоборцы. Нет, поклянись!»
«Клянусь. По результатам экзаменов».
«Что? Нет!»
«Ты упустила это в формулировке. Поздно».
Фанни еще вдоволь повозмущалась, посмеялась, подуспокоилась.
«Ну а правда, дядя, — переведя дух, она снова поглядела на него этим новым, серьезным взглядом, по которому он понял, как она повзрослела, быть может, всего-то за пару недель, — ты… хочешь этого? Вернуться к службе? Ты…»
Она осеклась. Не хотела обидеть его словами «сможешь» и «готов».
«Я думаю, я справлюсь».
«Ну конечно, ты справишься! — в горячности воскликнула она, и столько было в ней гордости — за него, столько уверенности, что он на миг снова ощутил то инородное тепло под ребрами.
Еще она посмеялась.
«Просто пока ты больше похож на мумию, чем на начальника Мракоборческого отдела».
«Ну, а так-то что мешает мумии быть начальником Мракоборческого отдела?»
Фанни залилась смехом, а потом придала лицу очень беззаботный вид и сказала так беспечно, что стало ясно, как сильно ее это волнует:
«Ну просто я подумала, что если тебе нельзя больше... то есть, если тебе это все надоело, ты мог бы жить у нас. Или у бабушки, бабушка тоже очень этого хочет, просто боится, что ты обидишься... А я ей сказала, что это моя идея, поэтому нечего тут обижаться, да? — она расценила его молчание как задумчивость и выпалила: — Мы бы тогда вместе на каникулах, ну или я бы вообще возвращалась каждые выходные...»
«Знаешь, я уже согласился».
Это было неправдой. Но, вероятно, он принял решение именно в тот момент.
«О, ну... — с лёгкой неуверенностью улыбнулась Фанни, видно, убеждая себя, что дядя-мракоборец это всё-таки очень круто, а дядя-начальник мракоборцев так вообще, и спросила с яркой надеждой: — А теперь тебя вылечат так, что тебе не нужна будет трость?»
«Да едва ли. Зачем? Мне, знаешь ли, очень понравилась твоя идея прятать в ней клинок».
Фанни издала победный вопль.
«А теперь давай сюда чертовы сигареты».
Он протянул руку. В ином случае он бы враз приманил заветные сигареты по щелчку пальцев. Однако теперь он не хотел колдовать без палочки при Фанни. Теперь он не знал, к чему это может привести. Он слишком хорошо помнил, как, лишившись палочки, он от всего сердца пожелал содрать скальп с Беллатрисы Лестрейндж, и для этого оказалось достаточно сжать кулак. Да, он сжал кулак, и она завизжала. Завизжала, как резаная.
«Дядя?..»
Он с усилием поднял взгляд на девочку перед собой, еще секунду назад задорную и веселую, храбрящуюся, а теперь вдруг притихшую, бледную, и отстраненно подумал, как несовместимо то, что внутри него, с тем, что снаружи.
«Я устал. Выйди».
Она вышла, растерянная, попыталась улыбнуться на прощание, но он сделал вид, что не заметил. Пресловутую пачку сигарет она подоткнула ему под одеяло, и он скурил ее всю остервенело за пару дней, то ли потому, что слишком давно не курил, то ли потому, что хотел скорее от нее избавиться.
Фанни он распорядился больше к нему не пускать.
У него в ногах человек. Не разобрать, кто именно, может, все сразу, может, поочередно: Родольфус, Рабастан, Беллатриса, — визжащий ком плоти, тряпья и вспоротых вен. Дьявольский жар Круциатуса вскипает в крови, и не понять, держит ли он палочку или рвет чужое тело голыми руками. Его настигают танталовы муки, когда он видит перед собой искаженные лица, искореженные тела и знает, что это он их ломает, и колет, и гнет, но каждый крик недостаточно громок, каждый излом недостаточно свеж. Родольфус и Рабастан умоляют его, стонут, воют, и только Беллатриса зовет его черной жаждой; чем больше звереет он, тем больше это нравится ей. Кажется, что недостает всего-то еще минуты, еще пары секунд, и тогда он насытится, но… всякий раз ему мало. Мало и ей.
И бывает, что, просыпаясь в холодном поту и с мучительной болью, он первые секунды содрогается в отвращении к самому себе и очень хочет вымыть руки, которые еще горят липким желанием чужого страдания. Вы жалеете? Быть может, зря он перешел черту? Жалеете, что не убили их сразу на месте? Быть может, стоило решить вопрос одномоментно, не давая воли своей боли, своему гневу? Не пытаться залить чужой кровью свою обескровленную горем душу? Быть может, он совершил нечто чересчур чудовищное, чем уровнял себя с ними?
Эти вязкие ночные сомнения он разгоняет всполохом свечи. Вытирает лицо, выпивает залпом стакан воды, перевязывает ногу (после таких кошмаров она кровоточит обильно), меняет простыни, усаживается поудобнее, закуривает. У кровати он держит копии дел: Лонгботтомы, Боунсы, Джеральд Макмиллан и то, что сделали с его дочерьми до того, как добрались до него, показательное дело о резне магглов, чьих имен и не пытались установить, сестры-близняшки двенадцати лет и еще несколько файлов, из тех, о которых тиражи заливались чернилами, будто кровью, из тех, чьи подробности были засекречены сразу же, и тайну хоронили в закрытых гробах, если было что хоронить. Эти-то файлы он открывает и, хоть уже знает наизусть, читает внимательно, дотошно, цепляясь за мельчайшие детали, читает, пока кулак не начинает кровить от укусов, читает, пока грудь вместо воздуха не заливает чугунная уверенность: он все сделал правильно. Разве что недостаточно.
И в глубине души ждет тех снов, когда снова и снова пытается преуспеть в своем деле сполна.
Иногда… он жалеет лишь о том, что они не получили высшую меру наказания. Поцелуй. Только Поцелуй. А вот будь у него снова возможность пристрелить их на месте... Нет, он бы снова ею не воспользовался. Он помнит леденящее опустошение, которое принесло Убивающее проклятие. И помнит, что удовлетворение он получил, только придав своим сапогом той ведьме действительно мертвый вид. Что же до остальных... Вот если бы у него была еще пара минут, чтобы выдавить из них последний вздох под жерновами пытки, если бы он сумел перегрызть Беллатрисе горло — да, об этом упущении иногда он тоже жалеет. И убеждает себя, что пожизненное заключение в одиночных камерах под стон волн и неутолимый голод дементоров наедине с осознанием своего поражения — наказание жуткое. Но все же не самое худшее. И примиряет его с действительностью лишь тот факт, что они еще живы, а значит могут страдать и приходят ему во снах не как призраки, а как существа из плоти и крови, и он слышит хруст их костей. Наверное, меньше всего на свете он желал бы, чтобы хоть кто-то из них раскаялся, даже мальчишка (который, скорее всего, умрет в заключении первым и очень скоро). Тогда он потерял бы удовольствие пытать их во снах.
Но после кропотливого чтения вышеупомянутых дел, ближе под утро, палачи больше не снятся ему: снятся жертвы.
Во снах он избавлен от трости. У него не болит нога. Он может бежать без устали сколько угодно. Может преследовать, может скрываться, может сражаться, может просто и бодро идти по шумной набережной или молчаливой горной тропе, может снова летать на метле…
…и каждый раз только для того, чтобы находить их тела.
Очнувшись в больнице и узнав, что он пролежал в беспамятстве почти месяц, он задался вопросом, почему он сумел вернуться, а вот Фрэнк и Алиса — нет? Он узнал, что они очнулись, очнулись, но не вернулись. Их разум угас навсегда, иссякла воля, отупели чувства, души онемели, запертые в темнице собственных вялых тел.
Благодаря снам он наконец понял, почему Фрэнк сошел с ума. Выдержать свою боль, свой страх возможно, заплатив здоровьем, честью или жизнью. Невозможно выдержать боль любимого человека. И наверняка какой-нибудь Альбус Дамблдор изрек мысль, будто есть нечто от Провидения, что муж и жена пострадали вдвоем и вдвоем же разделили страшную участь. Однако Руфус Скримджер скорей бы отрезал себе язык, чем попытался бы искать смысл в том, где существовала лишь боль.
А лежали они в соседних палатах. Он вышел. Они — так и остались там. Он ни разу не навестил их. Вряд ли он имел на то право. А может, просто не смог.
Вне сомнений, если бы Фрэнк был в сознании, чтобы вслух или хотя бы кивком головы, росчерком пера выразить согласие на применение легилименции, он сделал бы это, осознавая все риски, сделал бы, и не ради себя, даже не ради жены, но просто потому, что он был офицер, а его свидетельство было критически важно для разоблачения и поимки преступников. И Алиса, она бы тоже согласилась, даже несмотря на ребенка… Потому что у сотен тех, кто мог уже завтра оказаться в руках живодеров, тоже были супруги и дети.
Но ни Фрэнк, ни Алиса не приходили в сознание и никогда уже не придут. Таковы вышли риски.
Было два воспоминания, как две стороны лезвия. Они даже не снились ему, просто жили в нем, а это значило, что он ощущал, как они давят на горло не только по ночам, но каждую минуту, стоит немного отвлечься и задуматься о чем-то стороннем.
Это случилось через пару дежурств (дней уже никто не различал) после того, как Алиса вернулась к служебным обязанностям, после того как они наорали друг на друга в школьном коридоре, словно последние подростки, а потом он еще набросился на Аластора, требуя, чтобы тот засунул куда подальше свой паскудный приказ и вновь ее отстранил. Аластор оказался дальновиднее — точнее, Дамблдор: Фрэнк и Алиса вовсе не имели в глазах Директора свойства пушечного мяса (для такого в расчетах старика годились рядовые мракоборцы) и свой ближний круг он готовил для особых заданий. По указке старика (а может, как знать, и по собственной склонности) Аластор не вписал Алису Лонгботтом в свежесбитую оперативную бригаду, хотя в подборку к старикам, женщинам и детям не хватало как раз кормящей матери…
«Я уже давным-давно не кормящая мать, в отличие от тебя, Руфус».
Верно, вот уж во что он не вникал, так в этот вопрос. Да и какая, к черту, разница. Он был изнурен сверх меры, но, столкнувшись с ее упрямством, ощутил бессильную злость, и сразу же — новую, тоскливую обреченность. Он устал воевать. Устал терять. И теперь ему под командование отдают овец на заклание. А он должен «держаться молодцом». А тут даже чай спокойно выпить не дадут, хотя он нарочно подгадывал свои перерывы, чтобы ни с кем не пересекаться, но она, конечно, тут-то его и подловила.
«Я слышала… про твое назначение». — «Нужно же им что-то писать в газетах для спокойствия общественности». Они держались сухого тона после недавней ссоры, не смотрели друг на друга, она заваривала чай, он так и стоял с чашкой кипятка и делал вид, что даже в свой перерыв дико занят, но не замечать Алису Лонгботтом не смог бы даже слепой — ее присутствие всегда было сродни свече, которую поднесли к темному углу: сразу становился виден весь сор, все запущение, и не оставалось ничего, кроме как что-то с этим делать. «Аластор готов был отправить тебя на больничный. Из-за руки». — «С рукой все в порядке». Он как раз чуть не пролил на себя кипяток. «Да что ты. А ну посмотри на меня». Он, конечно, и не подумал, а она, разумеется, сама подошла, растеряв сухость обиды, пылкая, грозная. «Тебе ведь больно, дурак». — «Сработаемся». — «А с отрядом самоубийц ты тоже сработаешься?» — «Алиса, так нужно». — «Кому? Краучу? Журналистам? Как вы защитите людей тем, что просто погибнете все зазря?» — «Спроси это у того, кто это придумал». — «Кто-то придумал, но ты согласился! Мы здесь не стадо баранов, наши голоса тоже чего-то значат, а учитывая твой опыт… Почему ты не оспорил это решение? Или… Ты согласился на это из-за Боунсов, да? Захотел устроить себе искупление!..» А его просто злоба взяла. «Нет никакого «искупления», Алиса. Я просто выполняю что приказано. Сегодня. Повезет — завтра. А дальше завтра я не планирую». Упрямо, как умела она одна, сжала губы. «Раз так, мы будем с тобой. Будем рядом. Если это необходимо…» — «Нет, не необходимо. Не для вас. И прекрати этот разговор». — «Потому что ты самый гордый?» — «Потому что я не могу так!».
Он услышал резкий звук и только после почувствовал жгущую боль в кулаке, которым саданул по столу. Заставил себя разжать кулак и положить на то место раскрытую ладонь, как будто хотел поймать и заглушить тот сорвавшийся окрик. Прикрыл глаза.
«Я не могу, — повторил он едва слышно, пока она хранила молчание, — мыслить трезво, когда… я постоянно вижу… вижу… И я не могу видеть серди них еще и вас. Еще и тебя».
Он, может, не понял сам себя, но поняла она, всегда понимала его лучше, чем он умел выразить. Отставила чашку, приблизилась и кратким, решительным жестом накрыла ладонями его виски. Привстала на цыпочки, прислонила свой теплый лоб к его лбу, каменному. И прошептала:
«Ш-ш-ш».
Как умеют лишь матери.
И он послушно закрыл глаза, на десять секунд признавая, что все еще жив.
Успел ли он выразить ей свою благодарность? Успел ли сказать, показать, что он обязан ей бесконечно многим? Он помнил прекрасно, как после Самайна она ходила к нему на квартиру, чтобы убедиться, что он ест и спит, а не прирезал себя бритвой, и однажды даже зачем-то принесла с собой ребенка, как будто пришла молить о пощаде — а он сам был себе палачом. И дверь закрыл перед ней.
Он должен был умереть, понимаете? По всем вашим законам, логикам, моралям и случаям, кармам и провидениям, он должен был умереть, не они. А вы разведите руками, скажите: «Ну так, они же не умерли». И припомните вот это глубокомысленное, якобы хуже, чем смерть, это жизнь без любви. Нет, ничего вы не знаете. Хуже, чем смерть — это то, что делают с женщиной трое взрослых мужчин.
…Он падает в хрупкий снег. Не может сразу опомниться, так шумят в голове имена: Фрэнк и Алиса, Фрэнк и Алиса, Алиса, Алиса… Он бы взвыл, совсем теряя себя, но плечо прихватывает тяжелая рука, и Аластор подымает его на ноги, только чтобы снова опрокинуть его душу навзничь вопросом: «Ты где был?». Вопрос, который не требует ответа, вопрос, который будет висеть над ним топором до самой смерти и после. Где он был? Он был, был… он был счастлив. Три минуты назад. Три часа. Все утро. Всю ночь. Все время, пока… «Домой они не возвращались. Их похитили еще ночью. Держат там». Занесенный снегом двухэтажный дом на краю леса. Сосны высоки и трепещут под снегом. Холод такой, что сводит лицо. Аластор выводит его чуть вниз по склону, где собрались остальные. «А, так вот кого мы дожидались, еще один калека, — скалится Сэвидж, — лучшая команда, чтоб дерьмо разгребать!». Здесь еще Эммелина и Робардс, стоят по колено в снегу, и ясно, что сковывает их движения не мороз, но лютая, бессильная злость. Эммелина указывает на дом, чьи окна темны и пусты. «Они все там. И похитители, и… Фрэнк и Алиса». Она тоже не смогла назвать их «заложниками». Грудь будто толкает пушечное ядро: так туда! И тем крепче пальцы стискивают трость. «Сколько их?» — «Минимум трое. Возможно, больше». «Личности установлены?» — «По нулям». «Какие требования?» — «А никаких, — Аластор пожимает плечами в зверской беспечности. — Просто пригласили нас на свидание, видно, соскучились за два месяца-то. Сами дали нам подсказку, где их искать. А то с утра как слепые котята тыкаемся».
Ты где был?
Сэвидж кривится в презрении к их общему промедлению, к их выстраданной опытности, к голосу разума и, зная, что говорит полнейшую чушь, говорит, потому что если бы никто этого не сказал, стало бы совсем тошно: «Так пойдем поздороваемся!». А Робардс, конечно же, умудренно качает головой: «Это западня, они нас всех перебьют». Сэвидж бодается из принципа: «Хотели бы — уже перебили, мы тут четверть часа торчим. Скримджер прав, пусть говорят, чего требуют, а я человек простой, надо — спрошу». И он очень весел, чертовски весел, когда задорно предлагает с ноги выбить дверь в чертов дом, как если бы они все только вчера получили погоны и могли допустить, чтобы ими руководило благородство, отчаяние или храбрость, все то, к чему так благосклонная быстрая и глупая смерть. «Всем стоять!» — и под окрик Аластора все стоят и чувствуют, что для него отдать этот приказ все равно что себе отрезать последнюю ногу. И не позавидуешь Аластору, который должен оставаться тем, кто держит их в узде, кто прикажет медленно зайти с двух сторон, окружить дом, поддеть защитные чары и по команде резко сдернуть покров… И на все это будет потрачено время, столько, сколько необходимо, ни минутой больше, но и не меньше, и каждая эта минута — гвоздь в их гробах. Вокруг дома пелена морока, в том числе и чары, поглощающие звук, на подступах даже снег не скрипит под ногами, а уж лучше б визжал. Они все делают слажено, правильно, как один человек, и у всех до единого рука крепкая, хоть нитку в иголку продевай. В миг, когда покров сорван, они все готовы встретить залп огня и, признаться, всем этого до чертиков хочется. Иначе не вынести, что все это промедление, обернутое в стратегические термины, купленное задушенной совестью, оказалось напрасным.
А дом так же тих. Ни звука, ни шороха, только снег наконец-то скрипит, и слышен вздох того, кто по левую руку. Уже стало смеркаться, но окна темны. Опыт, чутье, все так и кричит: западня, западня! И так хочется, чтобы этим все кончилось. Малодушное, искреннее желание пробежать пять шагов, рвануть дверь и встретить выстрел навылет. Да, такое вот эгоистичное желание погибнуть сейчас, чтобы не узнать, что осталось от людей, от лучших друзей, от молодых, здоровых, добрых и смелых, у которых ребенок, который их ждет… чтобы запомнить золото волос и мед губ, чтобы отдать себя не напрасно.
Напрасно. Напрасно. Напрасно.
До боли в ногах медленно они заходят в дом с разных сторон, действуют по протоколу, в автоматизме профессионализма, разделяются на пары, Ричард и Эммелина берут второй этаж, они с Аластором, два бесполезных калеки, первый, Гавейн дежурит на улице, держит периметр и ожидает подкрепление… И чем дальше углубляются в дом, тем яснее покрывает голос судьбы все чутье, опыт и надежду на искупление: вы слишком медлили. Они ушли, оставив после себя в насмешку то, что вы должны найти. Вам отказано в смерти и в мщении.
Ты где был?
За скрипом половиц они слышат краткий вздох Эммелины, ругань Сэвиджа, и в те секунды, пока они с Аластором карабкаются по лестнице, его жжет последний стыд от краткого облегчения: это не он их нашел; а еще — краткая благодарность за увечную ногу и трость, из-за которой он просто не способен оказаться наверху тотчас же, и у него есть еще время, которое отделяет оглашение приговора и его исполнение. И уже на пороге комнаты его явственно посещает мысль, что никто не приказывал ему туда заходить, и он волен не делать этого, особенно сейчас, когда между тем, где он был, и тем, что он увидит, его отделяет один шаг, и непонятно до отчаяния, почему он должен этот шаг сделать, почему он должен сам подвести черту под собой прежним, почему должен и это принять на себя?..
А потом уже ничего неважно, все затихает, как прибитая муха, они все заходят в ту комнату и находят тела. Еще теплые, даже живые, и эта противоестественность — живые тела посреди всего, что творится вокруг и было сотворено с ними, встревает в мозгу, как нож между глаз. А еще у до сих пор живых тел имеются имена, и есть глупая привычка называть их вслух; от этой привычки за столько лет никак не удается отделаться. И он благодатно не ощутил боли в ноге, когда опустился на колени и скорее обернул Алису плащом, чтобы укрыть обнаженную грудь. До этого он видел ее лишь раз, когда она при нем, ничуть не стыдясь, кормила младенца.
1) взяла на себя дерзость изменить одно слово, чтобы применительно к английским реалиям не слишком глаз резало, да простит меня Алексей Константинович... Описание Ивана Грозного в годы опричнины, кстати
2) яхта дяди принца Филиппа, лорда Луиса Маунтбеттена, была взорвана 27 августа 1979 года. Маунтбеттену оторвало ноги, и он скончался в тот же день. При взрыве погибли также 83-летняя свекровь его дочери баронесса Брэбурн, их 14-летний внук Николас Нэчбулл и 15-летний ирландский мальчик, работавший на яхте. Родители Николаса и его брат-близнец Тимоти, также присутствовавшие на месте взрыва, выжили, но были серьёзно ранены. Ответственность за теракт взяла на себя ИРА (Ирландская республиканская армия), назвав произошедшее "казнью"






|
Что-то я не поняла, зачем это всё было Барлоу(((
|
|
|
Cat_tie
Если вы про преступление, то, может быть, стоит обратиться к финалу главы "Сопровождающий". Главы "Дознаватель" и "Тесей" - это обратный детектив, читатель уже знает, как все было на самом деле, и мучительно (надеюсь) наблюдает за тем, как следователь идет к разгадке и (очевидно) допускает роковые ошибки. 2 |
|
|
h_charrington
Cat_tie Если вы про преступление, то, может быть, стоит обратиться к финалу главы "Сопровождающий". Главы "Дознаватель" и "Тесей" - это обратный детектив, читатель уже знает, как все было на самом деле, и мучительно (надеюсь) наблюдает за тем, как следователь идет к разгадке и (очевидно) допускает роковые ошибки. Штош, смирюсь с тем, что я тупенькая Потому что в главе Сопровождающий был НЕ Барлоу |
|
|
Cat_tie
Да, все верно. В этом и печаль. Подставили человека. Весьма грамотно |
|
|
Cat_tie
Эх... 💔💔💔 |
|
|
Рейвин_Блэк Онлайн
|
|
|
Примечательная деталь, что еще в прошлой главе Дамблдор сказал Руфусу: "Ищите правды", а тот ему в ответ: "Ищу виновных". Так каждый и остался при своем, диалога не вышло(
2 |
|
|
Рейвин_Блэк
о да, спасибо, что отметили эту деталь, а ведь главным его намерением должно было бы найти пропавших. Однако уже тогда, не получив самых худших новостей, он был настроен на возмездие, а не на спасение. 1 |
|
|
Рейвин_Блэк Онлайн
|
|
|
h_charrington
вот это и дополнительно трагично, что спасение не пересилило. У меня возникла было слабая надежда на последнем эпизоде, но, увы. У Скримджера к Росауре было как будто такое же отношение как в свое время к Лонгботтомам, но там хотя бы оправдано было такое его поведение. 1 |
|
|
Рейвин_Блэк
Показать полностью
С Лонгботтомами - объективно (хотя и там ему явно не хватило веры в чудо и в то, что "милости хочу, а не жертвы"), здесь - субъективно, но для него все выглядит максимально как веление обстоятельств. Самое печальное, наверное, что он ведь убедит себя, что "все сделал правильно". В его случае это единственный вариант не наложить на себя руки. Как автор, я рада слышать, что в финальном отрывке удаётся прочувствовать проблеск надежды, что сейчас любовь победит если не прямолинейно (все жили долго и счастливо), то хотя бы в духовном измерении (он переживает покаяние, она умирает в его объятьях и тд ой как сразу до зубного скрипа мелодраматично))) неудивительно, что Лев такой расклад не переварил ещё на стадии обсуждения. Он был как никогда близок к спасению, когда признал свое бессилие, признал свою вину, мысленно уступил ее другому, попросил прощения и по благодати понял, где искать, и вернулся к озеру как бы на ее зов. В этот длинный момент оказывается, что он еще способен любить, причем в самом высоком жертвенном смысле. Однако... Горе, гнев, желание мести, рефлексы и тяжесть былых ошибок просто тянут его к уже испробованной схеме. Прервать порочный круг он не в силах, даже когда ему даровано чудо, потому что в нем так и не родилась вера. /поток авторской позиции завершён/ 1 |
|
|
Cat_tie
Спасибо за ваши эмоции, мне тоже безумно грустно из-за всего этого, рада не чувствовать себя одинокой ❤️ 1 |
|
|
Энни Мо
Показать полностью
Я боюсь, слишком много времени прошло с выкладки главы "Сопровождающий" и некоторые детали могли забыться. Сейчас неспойлерный спойлер: . . . . . . Мальчика забрал старшекурсник под оборотным зельем. Сначала Росаура видела лжеБарлоу и отпустила мальчика. Потом увидела, что мальчик забыл в классе свою игрушку. Росаура надела мантию с приколотой брошью, вышла в коридор, уверенная, что идёт за настоящим Барлоу и даже окликнула по имени его. Однако брошь уже действовала, и Росаура увидела старшекурсника. Однако он стал угрожать мальчику, и она последовала за ним и стала второй жертвой в ритуале. Все, что ей оставалось, это выбрать, умрет она в страхе или попытается утешить мальчика. Случайность+случайность+необходимость сделать нравственный выбор в непреодолимых обстоятельствах. Здесь должна быть цитата из 7 книги про "выталкивают тебя на арену или ты выходишь туда сам с высоко поднятой головой - в том разница и состоит". Поэтому, когда Росаура уже решилась шагнуть в яму, сработала древняя и великая магия добровольной жертвы. Ритуал прерван, мальчик жив, Росаура лишилась волшебных сил и на грани смерти. Когда ее находит смелый лев, она едва жива. Остаётся вопросом, выжила бы она вообще. Возможно, нет. Но у них был шанс хотя бы на мирную кончину на руках любимого человека. Однако Скримджер не совладал со своим горем и гневом и желанием найти виновных. Вторгся в ее сознание. Увидел там студентов, но лиц Росаура ему не показала, потому что до последнего остается У-Учителем и не хочет выдавать даже таких редисок человеку, который в своей бесчеловечности относительно преступников расписался давно и понятно. Поскольку Скримджер продолжал пытать ее легилименцией, все, что ей оставалось - вспомнить что-то хорошее и прекрасное, что поддержало бы ее в этом страдании. И Скримджер увидел воспоминание об улыбающемся Барлоу, настоящего. О котором она вспомнила перед тем, как принести себя в жертву. То, что Руфус Скримджер не смог в тот же момент осознать, что это, видите ли, не лицо главного злодея, а воспоминание о друге - это уже его проблемы... Или нет... это почти абсолютно непреодолимые обстоятельства? плюс целая ночь бесперебойных улик против Барлоу, плюс хорошо сработанная схема подставы, которую придумали студенты (ведь, принимая оборотное, они уже задавались целью подставить именно Барлоу), и Скримджер, в общем-то, заглядывая в сознание Росауры уже был на 99,9% уверен в виновности Барлоу. Однако как хороший следователь обязан был проверить "видеозапись с камеры в голове жертвы". Хедканоню, кстати, что аврорам предписано применять легилименцию на жервтах преступлений, особенно если они в критическом состоянии. Плюс характер С, плюс его личное горе, плюс полнейшая физическая истощенность, плюс бегущий и орущий Барлоу с поднятой палочкой в руке... Думаю, он (бы) выстрелил чисто на военных рефлексах, даже не получая "последнее подтверждение" из сознания Росауры, но вопрос, был бы выстрел фатальным. Мне хотелось указать, что он стреляет, даже не задумываясь, каким заклятием, и выстрел получается смертельным как бы без его осознания, но по его воле, потому что в глубине души именно этого он и хотел. |
|
|
Энни Мо
Показать полностью
вообще, мне лично не нравится вся эта заморочка с волшебной финтифлюшкой, которая волшебно влияет на сюжет. На первый взгляд. Я думаю, . . . . . . . . . . . . даже если бы у Росауры такой чудесной брошки не было, она бы поняла, что этот чел, который забрал мальчика - не наш лапушка Барлоу. А если бы не было легилименции, и мы бы играли в немагический сеттинг, можно было бы обставить финал так: Скримджер приводит ее в чувство вопреки медицинским показаниям и здравому смыслу каким-то шоковым методом, и она успевает прошептать имя Барлуши, потому что это единственное, что дает ей покой. И тут я тоже не знаю, как на месте Руфуса можно было бы сделать иные выводы, чем к которым он пришел (приходил всю ночь). Кстати, одна читательница высказала прекрасное предположение, что Росаура умерла не от легилименции даже, а в тот момент, когда Руфус убил Барлоу. В предыдущих главах отмечалось, как она буквально кожей почувствовала, когда он совершил убийство. Их души связаны. Поэтому здесь этот миг его преступления мог стать критическим для нее. |
|
|
Энни Мо
Показать полностью
Кстати, я думаю, конечно, Скримджер тоже всю дорогу думал "не похож Барлоу на такого вот человека", но он настолько привык не полагаться на личные впечатления, а только на факты, что... Как всегда, недостаток веры оказался фатальным. Вдвойне печально то, что в случае поиска виновного он и не мог себе професстонально позволить на веру полагаться. Однако, как вы отметили, если бы его настрой был более человечным и искал бы он в первую очередь жертв, а не преступников... Думаю, пробудить в нем человечность и хотел Дамблдор, когда так рискнул предложить ему в напарники Барлоу. Директор, конечно, не знал, насколько плохи дела Барлоу (хотя, думаю, он знал от портрета, чье имя Росаура назвала, прежде чем исчезнуть, и именно он приказал портрету эту критически важную информацию следствию не сообщать. Однако следствие было пристрастно). Не знал, что Барлоу подставили по всем фронтам. Но он мог надеяться, что если поставить в пару двух влюблённых мужиков, то они благотворно друг на друга повлияют, их отчаяние минус на минус даст плюс, Скримдж облагородится и очеловечится под влиянием Барлоу, а Барлоу чутка сойдет с небес на землю и растеряет немного идеализма благодаря Скримджеру. И вместе по зову сердца они найдут Росауру и спасут ее. Мне кажется, игра вполне в духе Дамблдора. В общем-то, так и случилось, в Скримджере сердце заговорило и вывело к Росауре. Но в мелочах... Издержки 💀💀💀 |
|
|
Рейвин_Блэк Онлайн
|
|
|
Мне кажется, слишком на горячую голову Скримджер проводил расследование. И плохо, что он был близок с одной из жертв, отсюда и отсутствие требующейся в таком деле беспристрастности.
1 |
|
|
Рейвин_Блэк
Да это вообще провальный провал 1 |
|
|
Хорошо, что прочитала комментарии - спойлеры. Поняла, что не стоит и начинать разгребать))
|
|
|
Тесей.
Показать полностью
Нет слов. Я просто несколько минут сидела и смотрела в одну точку, пытаясь переварить прочитанное. Нет слов, потому что это чудовищно несправедливо по отношению к Росауре. Умение доверять людям было её силой, и оно же её сгубило, потому что, доверившись не тому, она потеряла всё. Всё. Стоило ли это того, Руфус? Скажи мне, как ты теперь будешь спать по ночам? Неужели не было другого выхода? Другого способа получить веские доказательства? Скажи мне — каково тебе теперь, когда ты всё чувствуешь? Я не знаю, кого мне в этом винить. Мне просто тошно от мысли, что Барлоу, этот человек… он ведь казался таким искренним! Всегда, всегда искренен, всегда старался поддержать, утешить, помочь. Как можно было не верить? Как можно было заподозрить в чём-то, что напрочь перекроет любые заслуги? Я ведь всерьёз была уверена, что у них есть если не будущее, то хотя бы надежда на покой и поддержку друг друга. Они оба — и Конрад, и Росаура — казались мне чертовски уставшими от всего, израненными, а оттого понимавшими, что творилось в душах друг друга. А теперь получается, что… мне только одно, Конрад: в какой момент ты решил, что она подойдёт? Или это действительно была лишь случайная жертва, а ты после просто восхитился тем, что она сделала? Чёрт, Руфус, какого дьявола ты сотворил? Я хотела услышать всё, что скажет Барлоу в своё оправдание, я хотела попытаться понять! А теперь… теперь не осталось ничего, кроме огромного, как бесконечность, чувства вины. Я не могу винить в этом и Руфуса. Не могу винить, потому что в итоге он всё же признал, что потерял, признал и оказался оглушён этим. Попросту не готов к тому, что отсутствие дорогого, близкого, любимого человека может причинять столько боли. Но то, что он сделал… Ты же знал, чем это может кончиться. Знал, к чему это приведёт — и всё равно сделал. Так чего тогда стоит твоё «прости»? Чего стоит твоё дикое желание защитить, уберечь, не дать поранить, если ты первый, кто нападает? Я понимаю причины, но не принимаю и никогда не приму следствия. А ты теперь никогда не сможешь себя простить, и надежды больше не осталось. Надежда умерла вместе с той, кого ты любил. Так сложно было сказать это вслух?.. Быть может, этого бы хватило, чтобы уберечь её от беды, как ты и думал. Быть может, она вместо вечерних занятий спешила бы к тебе, в уютный безопасный дом, в твои объятия. Быть может, стоило стать ей по-настоящему мужем, чтобы она не доверилась тому, кто этого не стоил. Только что теперь говорить? Я надеялась. Надеялась, что чудо спасёт вас обоих. Последнее, выстраданное чудо, которое вы сбережёте и пронесете в жизнь как доказательство, что настоящую любовь нельзя убить и что она сильнее смерти. А теперь мне горько. Горько, потому что такой конец — жестокая реальность, от которой невозможно спрятаться. И мне жаль, что всё так закончилось. Потому что, пусть жертва Росауры и не оказалась напрасной, ты так и не стал тем, кто смог бы её защитить. А ведь хотел. Верю, что хотел. Что ж, это был долгий и сложный путь. Я рада, что прошла его вместе с героями, пусть мне и понадобится какое-то время, чтобы примириться с тем, как всё закончилось. Я оглушена и не знаю, как точно описать свои чувства. Сказать, что это жестоко, было бы слишком громко. Скорее — всё к этому шло, а моя надежда лишь пыталась разжечь костёр, который давно потух. Пожалуй, так даже лучше. Спасибо тебе. За то, что написала такую историю, от которой невозможно оторваться, и даже после такого конца не перестаёшь её любить, наоборот, понимаешь, что так и должно было быть. Что, впрочем, не мешает мне однажды написать альтернативную сцену с тем, что я тебе когда-то обещала:) Благодарю! И бесконечно целую твои прекрасные ручки. Это восхитительно. Понимаю, что после такого труда потребуется отдых, но я буду рада увидеть твои новые истории, когда бы они не вышли. Пиши! Пиши, и пусть огонь твоего вдохновения никогда не погаснет. Всегда искренне твоя, Эр. 1 |
|
| Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |