↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
1898
— У нас все будет иначе, — обещает он, и Кэтрин только крепче хватается за перила роскошной верхней палубы "Британники".
Пароход уносит их прочь от берегов ненавистного Нью-Йорка с его чванливым, затянутым в корсет привычек и принципов обществом. Дерзкий июньский ветер норовит сорвать с Теодора шляпу и безжалостно треплет каштановые локоны Кэтрин.
Свобода и любовь — Теодор ощущает это так остро, что немного опасается за свое сердце. Доктор Аткинс давно предупреждал, что его сердечный механизм работает не слишком слаженно и что излишние тревоги не пойдут ему на пользу.
Теодор смотрит на полоску заходящего солнца, золотистой кровью окрашивающего небо. Еще два месяца назад он говорил, что ни он, ни Кэтрин никогда не сделают этот шаг, потому что это невозможно унизит их. Но теперь он твердо знает, что то был голос трусости. Любовь не может унизить, только вознести, в этом нет ни капли сомнений.
Несколько месяцев назад он был тем яростным сторонником идеи, что есть реальная жизнь, а есть мечта, и эти вещи строго полярны друг другу. Он полагал, что преследовать мечту, сжигая за собой мосты, нелепо: если мечта окажется иллюзией, то все будет тщетно и бесплодно, а жизнь рухнет навсегда и не предоставит второго шанса. В нью-йоркском обществе это — истинная правда. Но в Старом свете давно устали от обостренного предубеждения и принимают беглецов с пуританских земель ласково и с сочувствием.
— Я счастлива, как может быть счастлива женщина, обменявшая свою репутацию на любовь. — Кэтрин прижимается к нему в темной тесноте каюты. Теодор особенно остро ощущает близость ее тела. — Я до ужаса боюсь любить с той полнотой силы, на которую способна, но не могу иначе. И вместе с тем я страстно хотела бы увидеть сейчас их лица! Уродливые, вытянувшиеся от изумления и ярости, что кто-то — и кто, почти разведенная женщина! — украл из-под их вздернутых носов одного из самых добропорядочных джентльменов.
Теодор не смеется. Его храбрости хватает лишь на убеждение самого себя, что он не зря поставил на кон всю свою жизнь. Он еще не готов смеяться над теми, кто разотрет его в пыль одним носком лакированного сапога. В глубине души ему кажется, что Кэтрин по-настоящему отрешилась от всего, но ему невозможно отрешиться окончательно.
Они решают обосноваться в Париже: город благосклонен ко всем, кто желает укрыться среди его улиц и слиться с толпой. Париж научился не осуждать, и это преимущество перевешивает плату за наслаждение этим преимуществом. Теодор не беспокоится о средствах: денег у него достаточно, чтобы безмятежно существовать несколько месяцев, а за это время он найдет подходящую работу. Юристы везде нужны, особенно хорошо разбирающиеся в узких вопросах.
Они располагаются в небольшой квартире возле Монмартра, сочтя неприличным даже показаться в отеле. Все, что хоть как-то может намекнуть на пошлость их положения, Теодор яростно обходит стороной.
— Молодожены, я полагаю? — с сильным французским акцентом интересуется представитель владельца, записывая что-то в своем блокнотике. На его тонких губах играет поздравительная улыбка, и невозможно обвинять его в бестактности: сотни влюбленных стекаются в Париж на медовый месяц, как паломники в Иерусалим.
Но от представителя не укрывается тот стыдливый румянец, который ярко вспыхивает на щеках Кэтрин в такт убедительному кивку Теодора. И эта крошечная ложь становится первой червоточиной, первым пятнышком на их яблоке, украденном из Рая.
Теодор наконец понимает, отчего Париж называют городом любви: любовь разлита в воздухе. Дома, деревья, экипажи, лошади, люди — все пропитано и заполнено нежнейшим эфиром, невидимым глазу. Кэтрин, хоть раньше и бывавшая в Париже, уверяет его, что ни разу не была здесь счастливой. В прошлый раз она убежала сюда во время мучительного бракоразводного процесса и не знала, куда деться, чтобы не натолкнуться на бесконечную череду влюбленных. Когда ты сам одинок и ранен, чужое счастье воспринимается довольно болезненно.
Теодор теперь редко вспоминает о далеком Нью-Йорке, разве что в долгие минуты созерцания жизни, когда они гуляют по широкому проспекту от Триумфальной арки к саду Тюильри. О жене он вспоминает ничуть не чаще. Кэтрин как-то обмолвилась, что бедняжке тяжело придется, но Тео убежден в обратном: Ребекка не из тех, кто льет слезы по сбежавшему предателю. Преисполненная внутренней гордости и осознания своей правоты, она сидит в гостиных у знакомых, принимая их сочувствие как должное. Она — победительница. Он — проигравший.
— Ты говорил с мистером Симонсом? — Кэтрин завязывает белые ленты шляпки, не поднимая на него свои серо-зеленые обворожительные глаза.
Симонс — опытный адвокат, обосновавшийся в Париже около десяти лет назад, и они обратились к нему с просьбой уладить развод без участия в нем Теодора, а уж после поставить жирную дерзкую точку в бракоразводном процессе Кэтрин. Но после того, как Симонс с огромным сомнением выслушал текущее положение дел, Теодор понял, что сражение за полную свободу отнимет у него все жизненные силы и высосет радость.
— Я подумал, дорогая, что нам проще оставить все на своих местах.
— Жену на месте жены, любовницу — на месте любовницы.
Теодор вздыхает, прикладывая руку к шляпе, заметив приближающегося знакомого. Кэтрин, разумеется, затаит обиду. Боже! Меньше всего ему хочется ссориться с ней, но она должна понять, что они и так отрешились от всего, отрешились от условностей. Какая разница, как видит их свет? Для него она — жена, а он ей — муж. Плевать на терминологию. Париж говорит об этом на свободном языке, не отрицая известный факт, что любой мужчина и любая женщина, встретившись впервые, оценивают друг друга с точки зрения возможной близости. Человеческая природа, ничего не поделаешь.
— Любовница — от слова "люблю", — примирительно произносит Тео, привлекая Кэтрин поближе к себе. Воспоминания о манящей гибкости ее тела, скрытого под розовым шелком платья, сводят его с ума. — Я предлагал тебе подождать, помнишь?
— Я была в отчаянии, — угрюмо отвечает она. — Я разрывалась между тем, на что я способна, на что я готова пойти ради тебя, и борьбой с твоим собственным добродетельным сердцем. Ты ведь знаешь, Тео, позволь я тебе завести с твоей матушкой разговор о разводе, все было бы кончено — сразу и бесповоротно. Я украла тебя, украла и однажды расплачусь за воровство.
Она вздрагивает, будто предчувствуя беду, но Тео, приобняв ее, успокаивающе шепчет на ухо: "Я здесь, я всегда буду здесь". Он не знает, что такое "всегда". Это никогда и сейчас одновременно. Ничто не существует всегда, кроме, пожалуй, египетских пирамид.
Париж предлагает столько развлечений, что сперва у них обоих разбегаются глаза: опера, балет, кабаре, выставки европейских художников, прогулки по основным променадам, катание на корабликах по Сене, если погода благоволит, верховая езда в Булонском лесу, запуск воздушного шара и прочие, прочие удовольствия. Только заплати звонкую монету — и добро пожаловать. Теодор находит себя больше наблюдателем, чем увлеченным участником, но видеть смеющуюся Кэтрин, жадную до всех новшевств, слышать ее звонкий смех, держать ее за руку, волнительно сжимая, ощущать вновь и вновь их обоюдную свободу — вершина, на которую он прочно водрузил свой американский флаг.
Опьяняющее чувство восхищения собственной незначимостью в огромном городе, где вечера и приемы необязательны, охватывает его и не отпускает. Устрицы кажутся даже вкуснее, если заказывать их только потому, что в самом деле хочется устриц. Вот что такое настоящая жизнь. Хаос неопределенности. И Теодор с удовольствием погружается в него, никогда не зная утром, что он будет делать вечером. В этом есть и что-то тревожащее, неуютное, и он тайно гадает, сможет ли прожить так всю оставшуюся жизнь.
Одним из любимых увлечений Кэтрин становится посещение Лувра, хотя Теодор считает его на удивление удушающим. По сравнению с променадами вдоль Сены и зеленью Булонского леса залы хоть и полны света, но жизнь внутри них пыльная и неподвижная. Времени здесь не существует. Аполлон, играющий на лире, не стареет, взирая на лица посетителей. Девочка в белом батистовом платьице, бегающая вокруг статуи, однажды превратится в пожилую степенную леди, а юный бог по-прежнему продолжит играть свои мелодии. Искусство вечно, и в этой вечности есть что-то безжалостное.
— Смотри, голубки! — указывает Кэтрин рукоятью ажурного зонтика, когда они спускаются по ступеням во внутренний дворик. — Как красиво парят. И как высоко! Нам с тобой никогда не дотянуться. Поедем сегодня к Дорсетам? Обещают живую музыку.
Теодор несколько секунд любуется нежным овалом ее лица, крошечными морщинками вокруг смеющихся глаз, каштановыми локонами, выглядывающими из-под шляпки, молча переводит взгляд на птиц, отбрасывающих мерцающие тени над Лувром. Кэтрин умеет жить, он — лишь наблюдать за жизнью, погружаться в нее только одной ногой, балансируя, чтобы не упасть.
— Поедем, — тихо отвечает он, хотя ему никого не хочется знать.
Обрастешь привязанностями — прирастешь к месту. Так вроде бы говорила тетушка Мадлен.
Осознание настигает его внезапно, посреди серой дождливой ночи. Вся отвратительность и жалость их положения, их существование в сердце разврата, их собственный разврат, наконец.
Теодор выбирается из постели, как из змеиной норы, и находит на столике портсигар. Кэтрин не нравится, когда он курит в спальне, но сейчас ему важнее вдохнуть терпкость дыма, чтобы успокоиться.
Что привлекло его в Кэтрин? Ее ореол загадочности, нераскрытой тайны увлек его, обещая любовь, которой никогда не будет у других. Ее ум — скорее, остроумие, — начитанность, опытность, ее "настоящесть", умение дышать полной грудью и попирать замшелые традиции своим сапожком. Кэтрин не умела притворяться и не желала этого делать, где бы ни оказывалась. Она была в разы смелее многих мужчин и не стыдилась своей смелости. Теодор и сам чувствовал, что едва дотягивается до нее, и, разумеется, никогда бы не опустился до пошлой интрижки с хорошенькой дурочкой. Он знал, почему готов был рискнуть: Кэтрин когда-то давно звали Еленой, и за нее бились у стен Трои. В Ребекке же, как и в сотне других подобных Ребекк, не было ничего такого, о чем бы он не знал, энциклопедия под названием "жена нью-йоркского джентльмена" была вызубрена ей наизусть и не предполагала отклонений от текста. Теодор наперед знал, когда она улыбнется, а когда останется бесстрастной, когда засмеется и сдержится, о чем она думает в эту или другую секунду. Ребекка олицетворяла предсказуемость, рутинность, незыблемость — словом, все то, от чего человек подсознательно пытается сбежать, но в конце концов осознает, что оно неизбежно и правильно. Именно поэтому матушка и сделала все возможное, чтобы свадьба состоялась. Объединение двух респектабельных нью-йоркских семей — что может быть идеальнее?
В Кэтрин же он больше всего ценил невозможность их любви. Долгие месяцы тайных ухаживаний и невинных встреч за спиной Ребекки превратили грех в искупление в его глазах. Кэтрин тогда была жутко разбита после неудавшегося развода, но яростно скрывала свое несчастье, как мотылек, летела на свет жизни, чтобы остаться в ее вихре и не сдаваться. И это тоже покорило его. Ребекка никогда не смогла бы справиться с тем потоком горя, которое вынесла Кэтрин. Ее муж... Нет! Он даже не может об этом вспоминать!..
Измены никогда не входили в его планы до встречи с Кэтрин, он попросту не видел себя человеком, способным на измены, и все-таки он — здесь, в крошечной квартирке на мансарде в десятках миль от своего респектабельного дома. Когда Кэтрин страстным голосом предложила уехать, в одну минуту, почти без вещей, он взглянул в ее зовущие сверкающие серо-зеленые глаза и не смог отказаться. Она вела его за собой, держа факел Прометея, потому что она одна действительно могла возвыситься над теми, кого Теодор подсознательно боялся.
Но слова, небрежно брошенные вчера на очередном вечере у Дорсетов о том, что в Париже зарегистрированы более сорока тысяч девиц легкого поведения, смутили его сознание. И почему, он никак не мог понять, только смутно догадывался.
— Что случилось? — Кэтрин приподнимается на постели, небрежно взбивает каштановые кудри пальцами. — Почему ты куришь посреди ночи?
— Я думаю, нам стоит срочно обратиться к Симонсу.
Кэтрин неожиданно воспринимает его слова серьезно.
— Я боялась этого, — произносит она честно, вставая с кровати и запахивая пеньюар. Но сквозь тонкую ткань Теодор все равно различает темные пики сосков на ее груди. Его божество. — Ты решил, что мы делаем что-то нечистое, Тео?
— Омерзительно нечистое.
Кэтрин подходит ближе и ласково отнимает у него сигару.
— Я тоже так думала однажды.
— Теперь привыкла?
— Нет. — Она берет его лицо в ладони и легонечко сжимает. — Послушай, Тео, я уверена теперь, когда украла тебя, что нет ничего важнее личного счастья. Нас постоянно учат, что начни вести неправедную жизнь — сгоришь в адском огне. Но кто из них видел этот огонь? Кто из них имеет право судить? Ты, я, тысячи других — мы жертвы социальной машины, ломающей хребет поколению за поколением своими ядовитыми жвалами. Мне сказали выйти за Джонатана, тебе — жениться на Ребекке, и мы попробовали покориться. Верно? Мы попробовали. Но в отличие от тех, кто готов терпеть несчастье всю свою жизнь, мы с тобой нашли в себе храбрость быть счастливыми. Мы отвергли долг и выбрали любовь. Разве не в этом главная суть человеческого бытия?
Теодор вырывается из ее объятий.
— Ты сирена, Кэти, вот ты кто.
— Мы никого не убили, — упрямо шепчет она, надвигаясь на него. — Мы никому не причинили зла. Напротив, мы освободили их и дали право устраивать свою жизнь, как им вздумается, а мы устроим свою. Чего же ты боишься, Тео?
— Что мы придумали нашу исключительность, Кэти. Мы возомнили, что наша история — это что-то вроде Тристана и Изольды, а все остальное — нелепое подражание. Что, если все как раз-таки наоборот?
Кэтрин с отчаянием качает головой.
— Париж ужасен, здесь всюду разврат, но пойми, не в разврате, не в пошлости дело, и потом — даже самая опытная проститутка бывает чище священника. Мы уедем! Далеко, к лазурному морю, и будем снова счастливы. Мы принадлежим друг другу, Тео, потому что мы понимаем, что жить во лжи невозможно. Ты не выносишь Ребекку, я искренне ненавижу Джонатана. Я рада, что ты вспомнил о Симонсе, но знаешь, я думала — много думала — и решила, что нам некуда торопиться. Мы муж и жена друг другу потому, что мы такие перед богом, а не перед людьми. Понимаешь? Я люблю тебя душой, и я люблю твою душу, а не титул, внешность или прочие преходящие вещи. Когда ты отказался давать ход делу у Симонса, я на мгновение усомнилась в тебе и в себе, я захотела не просто украсть тебя, но узаконить свое воровство, чтобы никто не смог заставить тебя вернуться. Но все это неважно, неважно.
И Теодор соглашается, поддается ее порыву. Это другие, новые законы любви, существование которых невозможно в Нью-Йорке. Но оно возможно в других, высших материях. Генрих Восьмой сверг власть Папы, потому что полюбил. И весь тот вековой и незыблемый институт церкви, страшный и мощный, оказался бессилен перед любовью короля. И то, что было незыблемым, вдруг стало прошлым.
Конечно, они уедут — на юг, к пальмам и теплому прикосновению солнца.
— Я все еще пытаюсь оглядываться назад, Кэти, я, наверное, трус, — жарко шепчет Теодор, и губы Кэтрин снова оказываются в дюйме от его собственных. — Ты не позволяй мне этого, не позволяй...
Их близость, впервые случившаяся на корабле под шелест воды, все еще не пресыщает его. Когда уже кажется, что он изучил каждый изгиб, ложбинку, родинку, открывается что-то неизведанное и прекрасное. Кэтрин не просто лежит, готовясь принять его, как лежала Ребекка, она вся трепещет в его руках, под его пальцами, она стонет в его раскрытые губы, жадно целует их и шепчет бессвязные слова любви.
— Нам ведь хорошо... Хорошо? — Кэтрин с надеждой заглядывает ему в глаза, и Теодор в ответ целует ее влажный лоб, погружаясь в блаженный сон.
Удивительнее всего то, думает он в это ускользающее мгновение, что его чувство к ней не состоит лишь только из страсти и не утоляется исключительно ею. Наверное, охвативший его страх был сомнением, что стоит только плоти устать от плоти, и вся привязанность исчезнет. Но в их тайные встречи они говорили сердцами, а не телами, и лишь дважды коснулись друг друга, одновременно задрожав.
И успокоенный этой мыслью, убежденный силой слов Кэтрин, Теодор засыпает, наконец примирившись со своей совестью. И комната на мансарде не выглядит дешево, но изысканно, и привкус омерзительности превращается в любовный нектар.
Теодор придерживает шляпу, чтобы не отдать ее в жертву злому ветру. На палубе холодно и зябко, но он не уходит в каюту, до рези в глазах вглядываясь в исчезающий французский берег, и пытается представить, чем сейчас занята Кэтрин.
Письмо от тетушки Мадлен камнем лежит в кармане. Он чувствует его невыносимую легкость. До этого он сжигал все послания из Нью-Йорка, не читая их: ему было незачем знать о событиях из оставленной жизни, но письмо о смерти матери с особым штампом решило все, и Теодор, заверив Кэтрин, что скоро вернется к ней, отплыл первым же пароходом в Вирджинию. Да, предстоит бюрократическая возня, даже если мать успела написать завещание. Шепоток со всех сторон, косые взгляды, пересуды. Впрочем, ему до этого нет дела. Решить все вопросы — и вернуться к Кэтрин, чтобы собрать вещи и уехать наконец в теплую Ниццу.
И Теодор, лежа в каюте, явственно ощущает запах южного ветра и видит призрачное покачивание пальм, слышит более резкий говор населения. Пестрящие вызывающими заголовками местные газеты разносит худой мальчонка. А после Ниццы они доберутся и до Рима. Вечный город прощает всех грешников и дарит бессрочную индульгенцию.
Смерть матери не произвела на него должного впечатления, и от этого ему почему-то неспокойно. Человеку свойственно горевать по ушедшим близким, но он горевал только по отцу, а мать, заменив обоих на долгие годы, не вызывала у него ничего, кроме желания подчиняться и скорее вырасти, чтобы вырваться из-под ее влияния. Сухая, строгая, принципиальная женщина, она напоминала ему одного из членов государственного аппарата, и он обращался к ней соответствующе — с подчеркнутым почтительным безразличием.
Нью-Йорк встречает его чопорным блеском роскоши. Лакей молча распахивает знакомые двери, нос улавливает хорошо известный запах женской туалетной воды с лавандой, и в низком кресле у камина Теодор обнаруживает миссис Миллер — свою матушку — живой и невредимой.
Паркет плывет у него под ногами, в глазах темнеет, и над темечком раздается громоподобный звон захлопнувшейся мышеловки.
— Зачем? — произносит Тео сквозь зубы, сумев вырвать из потока яростных мыслей одно-единственное слово. Сейчас он почти жалеет, что она не по-настоящему мертва.
— Довольно безобразничать, Тео. — Мать властным жестом подзывает его к себе. — Ты показал, что способен топать ножкой и делать, что тебе вздумается, теперь настало время вернуться в семью. У тебя родился сын, и мы оба прекрасно знаем, что растить детей без отца крайне тяжело и одиноко.
Теодор дрожащей рукой снимает шляпу и садится напротив у догорающего камина. Жена, скрипнув дверью, проходит к нему, шурша юбкой по персидскому ковру, и мягко, но решительно кладет ладонь ему на плечо.
Жест всепрощения.
Кто она такая, чтобы прощать его!
Но буря, на мгновение поднявшись внутри него, стихает. Он уже знает, что останется, он знает, что такое расти без отца. Все, чего ему хочется сейчас, это увидеть мальчика — и пообещать, что он воспитает его свободным. Пусть он станет бунтарем! Мир не стоит на месте, он несется вперед с ужасающей скоростью, и рано или поздно все надменные тетушки Нью-Йоркв окажутся сброшенными с пьедестала.
— Поедем завтра в Сент-Огастин? Маленькому прописали теплый климат, — тихо говорит Ребекка и тут же добавляет: — Тео, ты должен понять, что мы не могли поступить иначе...
Он закрывает лицо руками, не отвечая. Конечно, он поедет. Конечно, он не откажется от своего ребенка, помня, как отчаянно мечтал в детстве хотя бы раз поговорить с отцом, как мужчина с мужчиной, и иногда проклинал его за то, что он умер так рано.
С привычной отстраненостью Теодор замечает, как стремительно, буквально за сутки, его жизнь возвращается в свою прежнюю колею, как легко он верит в то, что мечте все же следует остаться мечтой, и стабильность, и хрустящее на зубах постоянство — именно то, что разумный человек принимает с благодарностью.
"У меня сын, Кэти. Будь храброй и счастливой — за нас двоих.
С любовью, Тео".
Он не знает, что еще написать. Мучается, стенает, беззвучно плачет, швыряет в стену гипсовую статуэтку с Аидом и Персефоной, падает на кушетку и рыдает, потом затихает, обхватив голову руками... но слова все не рождаются, и письмо так и заканчивается, почти не начавшись. До Парижа оно доберется не раньше, чем через две недели, а за это время липкая паутина долга уже цепко оплетет его и скует по рукам и ногам. Долг побеждает любовь — безвозвратно.
...В Сент-Огастин они выезжают следующим утром. Ребекка еле слышно напевает незнакомую мелодию, няня укачивает хнычущего Уинстона, лакеи суетливо носят саквояжи, матушка, ворча, крестит их на прощание, стоя у окна в гостиной.
Словно он и не уезжал отсюда.
Словно не он гордился своей невиданной решительностью и отрекался от мира, где все было предрешено и предсказуемо. Благодаря влиянию и связям матери нью-йоркский свет, вздохнув, все же примет его обратно с распростертыми объятиями — как провинившегося ребенка — и игриво погрозит пальчиком. Всю оставшуюся жизнь ему будут так или иначе напоминать и о принятии, и о проступке — чтобы он делал то, что требуется. И если ему вздумается сделать хотя бы один неверный шаг за пределы очерченного круга, напоминание о благородстве тех, кто закрыл глаза на его омерзительную ошибку, не заставит себя ждать.
Теодор выбирает место у окна купе, стараясь не смотреть на Ребекку. Он знает наизусть каждую черточку ее лица, и читать на нем торжество ему неприятно. Безупречная в своем голубом атласном платье и кокетливой шляпке, она олицетворяет победу Общества над человеком, который пытался избежать его удушающей хватки. Но он не позволит победить себя окончательно: он воспитает своего сына свободным от предрассудков, от навязанных ценностей, заученных жестов соблазнений и пыльных корсетов. И никто не посмеет ему помешать, даже Ребекка.
— Вернешься в контору?
Теодор сухо кивает и, болезненно поморщившись, прикасается к груди поверх твидового пиджака. Следует показаться доктору Аткинсу насчет сердца.
При мысли о конторе в глубине души неожиданно шевелится полузабытое любопытство к разным интересным случаям, которыми его баловало начальство. Наконец он вновь займется каким-то осязаемым делом, а мечту о возможности вырваться на свободу положит в какой-нибудь маленький ящичек серванта, застревающий при выдвигании. В конце концов он не был до конца уверен, что способен прожить достойно в мечте и не разочаровать ни Кэтрин, ни себя, но он знает наверняка, что рожден для воплощения респектабельности.
За окном высоко в воздухе парят две белые чайки, догоняют друг друга и вновь разлетаются в разные стороны. Далекие, гордые и свободные.
Теодор наблюдает за ними завороженно и печально.
Так и они с Кэтрин останутся навсегда двумя скользящими тенями над Лувром в той невыносимой прозрачности бытия, которое сердце обычного человека испытать не способно.
Номинация: «Амур был оригинален»
Одна стрела, два сердца, две судьбы
Конкурс в самом разгаре — успейте проголосовать!
(голосование на странице конкурса)
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|