↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
Все мы в руках у молвы и фортуны.
Тень моя, тень на холодной стене.
Лютни уж нет, но звучат ее струны...
Дождик осенний, поплачь обо мне.
Б. Окуджава
Настасья Филипповна медленно поднимает на него глаза. Из-за них-то он и пропал тогда, осенью. Пропал сразу, навсегда. Темные, почти черные, глядящие мрачно и надменно, но вместе с тем — затравленно. Словно она — опасный маленький зверек, попавший в капкан. И снова, в тысячный раз он видит в них свое отражение. Ее лицо мертвенно-бледно, как и его собственное, и в нем угадывается его собственная растерянность, хоть и умело скрытая.
Теперь-то — что?
Парфен, не думая, сует руку в карман сюртука и вдруг нащупывает нож — тот самый, что давеча князю показывал. Хороший нож, острый. Удачно, что с собой — пригодится однажды.
— Пора теперь спать, Парфен? — Настасья Филипповна резко откидывает назад смоляные волосы. Парфен только недавно их касался — точно шелк, что отец продавать любил. — Светает скоро, так до обеда проспим. А ведь в Орел ехать надобно, да пораньше… Ведь явится он, явится!
Парфен усмехается, глядя на нее с восхищением. Дьявольская, дьявольская красота! Неземная, заморская. Аглицкие королевны только такие, наверное. И ведь его боится. Как Дьявол — Бога. Тот-то блаженный ведь точно боженька — и простит, и приголубит, и объяснит все на свете, и благословит. А она от него вся трясется. Вот ведь!
— Меня, значит, не боишься? — Парфен широко расставляет ноги, чтобы крепче стоять на лакированном полу. — Его боишься, а меня — нет? Я ведь волк. А он — агнец.
И этот агнец страшнее волка. Приедет — отберет. Отберет, да еще так кротко и невинно, и будто бы извиняясь, что таким влиянием на людей обладает. И Парфен стискивает зубы: не отдаст. Ни за что не отдаст, как жизнь свою.
Настасья Филипповна, заметив выражение его лица, дергает плечом и как-то странно улыбается. Парфен смотрит на нее выжидающе; он не понимает таких улыбок, они его раздражают. Загадки — неприятны. Ему ответ нужен, сейчас, в это мгновение. Не может он дальше без ответа жить. А она все играет, да наиграться не может.
— Теперь-то что? — повторяет он уже вслух, громко, делая особенное ударение на слове «теперь». — А?
Настасья Филипповна неторопливо подходит к столику и берет из вазы красное яблоко. Хорошее, спелое. Плохих у него дома не водится. Молодец, Пафнутьевна, усердно за домом следит, не подводит.
— Спать ложиться, да и ехать утром, — отвечает Настасья Филипповна глухим голосом. — Далеко ехать, Парфен. Жаль только, от себя не убежишь. Так хоть от него — можно.
Парфен наклоняет голову набок, глядя на нее исподлобья. И тут, в его доме, в его спальне — опять она про князя! Гнев обжигает его огнем и тут же стихает. Вчера ведь княгиней стать могла, да спасти себя умолила. Что она задумала, бесовская душа?
— Хочешь, за рукоделием твоим пошлю? — Парфен переступает с ноги на ногу. — Ты же вышивание свое не окончила.
Настасья Филипповна на мгновение оживает, становясь совершенно другой — не надменной, не властной — и в глазах ее мелькает обыкновенная женщина, которая любит платья, балы и нитки.
— Вот это спасибо, Парфен! — говорит она звонко и снова встряхивает волосами. — Вот это угодишь, коли пошлешь. Ты ведь знаешь, что вышиваю? Сад я вышиваю яблоневый. Да дом свой прежний, тот, где я до Тоцкого жила, тот, что во снах вижу. Только вот лица родных вспомнить не могу, с огнем сгорели, но я люблю те лица и, когда вышиваю, все думаю, как сильно их любила, как была бы счастлива с ними сейчас. Вышиваю, плачу да думаю — уж лучше бы сама в пламени сгинула.
Парфен торопливо тянется к колокольчику, но Настасья Филипповна тут же хватает его за запястье. Рука у нее горячая, что у него самого — словно в лихорадке, и глаза блестят, так блестят, что лихорадка тут же передается ему. И он весь содрогается. Касаться ее, касаться, прижимать к себе — только этим можно жить. От запаха ее духов, терпких и пряных, у него кружится голова.
— Не надо! Узнают ведь, что я тут, — Настасья Филипповна хмурится. — Потом, потом. Из Орла пошлем, с посыльным привезут. Никуда вышивание мое не денется, не золотое же, право слово. Только мне дорого. Есть у тебя что-нибудь такое же дорогое?
Парфен, зажмурившись, раздумывает с мгновение. Дело отца, он, конечно, ведет — но любви в том деле нет, надобность одна, да и память об отце ему скорее неприятна. Когда он продает или выкупает, приумножая богатство, то никакой радости не ощущает. А вот кабы Настасья Филипповна согласилась обвенчаться да жить тут — сколько бы душевных сил он вложил в эти старые комнаты! Он создал бы здесь свой мир, их мир, он любил бы его и лелеял, потому что она была бы здесь.
— Ты, радость.
Она смотрит недоверчиво, потом тихонечко смеется и нюхает яблоко.
Но Парфен все еще смотрит на нее выжидающе:
— А что в Орле делать будем, Настасья Филипповна? Где жить-то будем? Опять по квартирам? Надобно ведь уже свой дом иметь.
— Так ты купи, — отвечает она непринужденно и озорно. — Купи нам, для детей своих будущих. Подальше отсюда только, от этой пыли, от этих разговоров, ужимок, взглядов. От картины этой страшной. Тошно мне от всего, устала я. Выйдешь — пальцем тычут. Спокойствия я хочу, да только нет мне спокойствия, да и не будет никогда. Я все ищу чего-то, а найти не могу.
Парфен подходит к ней совсем близко и обнимает ее за обнаженные плечи. И снова горячи, и снова она трепещет, как птичка в ладонях. Поразительно, какой разной может быть женщина: в одну минуту она ударяет хлыстом, в следующую — к тебе льнет за лаской.
— Да я тебе, королева, что угодно куплю. Весь мир куплю. Все куплю. Да только сбежишь ты от меня скоро, как уже сбегала. А знаешь, почему? Мы с тобой из одного теста слеплены. Про душу родственную слышала? Что в мире нашем такие встречаются? Так вот я — твоя родственная душа-то. И никак иначе! Я только тебя понимаю, я там, в грязи, на тройках, с цыганами — понимаю!
Настасья Филипповна сначала бледнеет, становясь точно на покойницу похожа, потом губы ее, застывшие, начинают вдруг дергаться, кривиться — и вдруг раскрываются, выпуская смех.
— Ты моя родственная душа, Парфен? Вот это новости! Вот это рассмешил!
Парфен с бешенством встряхивает ее изо всех сил — так, что голова ее запрокидывается и трясется — и шепчет исступленно:
— Ты же сама знаешь, что это правда. Я это сразу понял, лишь тебя увидал. Я — твоя тень, а ты — моя. Вон, видишь, камин тени отбрасывает? Это мы с тобой. Слились в одно и пляшем. У судьбы под дудку, у обстоятельств. Коли так тени сливаются, так едины, значит. Мы с тобой вдвоем, если ты пойдешь за меня да поклянешься в верности — горы свернем, море вброд перейдем, всему свету докажем, что мы есть такое…
Настасья Филипповна молча, но яростно высвобождается и отходит к окну. Она уже не смеется, и глаза ее становятся полными тоски, воспоминаний и сожаления. И какой-то необъяснимой обреченности и отчаяния.
Парфен снова переступает с ноги на ногу. Опять — не так! Бесовская натура. Что он не так сказал? И тогда неприятная, отвратительная мысль прорезает всего его изнутри. Везде, везде блаженный этот!
— Думаешь, — говорит он медленно, с расстановкой. — Думаешь, князь, князь-то — твоя душа? Врешь! Ложь это. Выдумки. Невозможно это, Настасья Филипповна, вы с ним разные совершенно, что небо и земля.
Она резко оборачивается — так, что волосы ударяют по лицу — и гневно выплевывает:
— Ты что ли, это решаешь? Кто кому душа родственная? Много на себя берешь, Парфен. Можешь быть, я и тень твоя, может, из того же теста вылеплена, с той же силой создана. Да только душа моя к нему тянется. И обжигается. Руки касаются — и вот, обожжены! Ты да я — мы черти с тобой, Парфен. Ты — черт, а я — чертовка! Но разве не может даже самый ничтожный червяк, самый последний чертик в преисподней чувствовать, что душа-то у него на несколько осколков расколота, и вот этот один, чистый, как слеза, осколочек к большому тянется, как ребенок — к матери?
Парфен зло топает ногой, и гнев на мгновение застилает глаза белой пеленой. Сдержаться! О, как трудно сдержаться.
— Ой, Настасья Филипповна! Так и договоришься ведь, что Дьявол к Богу втайне тянется, да только нет ему спасения, путь-то он свой сам избрал. Ты ведь сама спасти меня умоляла, увезти умоляла. Опять насмехаешься? Что, неужто так сильно жжет?
Она прижимает руки к груди.
— Жжет, Парфен! Гордыня жжет, зависть, непонимание. Не могу за князя пойти, ведь все равно пальцем указывать будут. Мол, падшую взял! И сам он, сам он потом в это и поверит. Думаешь, я благородная такая, что его жалею? Его репутацию, его душу? Нет, Парфен — о себе беспокоюсь. Везде мне насмешки мерещатся. Кабы бы я его тогда, пять лет назад встретила, без камней этих, без денег, без вечеров! А теперь-то гордая слишком, избалованная, нет ни покоя, ни спасения. Хочется в воду, да страшно!
— Жизнь драгоценна, Настасья Филипповна, так в церкви говорят.
— Да выжить непросто, — отражает она дерзко. — И все время думаешь: почему я? Почему со мной? Чем я-то виновата? Барышня эта, будь проклята, Аглая Ивановна, чистенькая ходит и чистенькой замуж выскочит, да в свете будет любима. Чем я-то хуже?
Парфен с трудом сдерживается, глядя на ее слезы. Одно слово ее — он бы этой Аглае шею свернул.
— Что же мы в Орле делать будем? — повторяет он упрямо, загоняя гнев внутрь себя. — Дела у меня тут. Ну, положим, дела перенесть можно. А остальное?
Настасья Филипповна всей грудью вздыхает и слабо улыбается. Напряженная улыбка, натянутая, что струна. Другой он у нее и не видывал.
— В театр ездить будем, гулять будем, шампанское пить да смеяться, да книги читать.
— Театр не люблю — кривляния одни, — Парфен утирает пот со лба. — Жарко тут что-то, душно. Окно открой.
Настасья Филипповна кладет яблоко на широкий подоконник и с силой распахивает створки и упоенно вдыхает предрассветный холодный воздух. Пахнет цветами и неповторимым, неуловимым запахом летнего города, который обыкновенно стоит в августе.
— А там — и осень наступит. Совсем скоро, уж неделя осталась, — Настасья Филипповна задумчиво скрещивает пальцы, потом снова берет яблоко. — Это летом, знаешь, хочется все бежать куда-то да танцевать, да радоваться и безумствовать. А как дождик начнется, заплачет, так и дома хорошо. Сидишь у камина, у огня, на улице зябко, а тебе приятно.
Парфен подходит к ней, дрожа. Вот она, вся перед ним: настоящая, полная огня, страстная, любимая. Он чувствует, как его любовь поднимается куда-то вверх, подступает к самому горлу, блестит в глазах. Он никогда не чувствовал так исступленно, так сильно до того, как встретил эту женщину. Возможно, ничего не чувствовал. А теперь в нем — все перемешалось в один водоворот: и ненависть, и любовь, и голод, и страх потерять, и непонимание. И сильнее всего — ревность. Последняя капля близко. Устал он, вымотан слишком, чтобы еще раз ее отпустить. Не выдержит он этого.
— Только в Москву сперва заедем, мне кружево купить надобно, — Настасья Филипповна тихонечко кашляет. — Чаю бы, Парфен.
И он снова тянется к колокольчику — и она снова хватает его за запястье и подносит палец к губам.
— Тише, тише. Не нужно, чтобы про нас знали. В поезде выпьем, пожалуй, я и расхотела сразу. Так правда, что ли, что дом мне в Орле купишь?
— Куплю, радость.
Настасья Филипповна стискивает руки и принимается расхаживать по комнате. Парфен наблюдает за ней исподлобья, готовый к любой ее выходке. Что еще скажет? И главное — зачем? Все это, побег этот — зачем? Что она ждет от него? Ведь ждет чего-то. Как угадать?
— Вот ты давеча, Парфен, про душу родственную говорил. От князя наслушался? Или говорил с ним об этом? А знаешь, вот нет здесь Льва Николаевича, а голос его словно во мне звучит, со мной говорит. Смешно и странно.
Парфен усмехается, заставляя себя проглотить слова про князя. Эк зацепило-то ее!
— Может, и говорил. Всех-то разговоров с ним и не упомнишь, он ведь философ, а я философствовать не умею, да и не нужно мне это.
Настасья Филипповна бросает на него молниеносный взгляд — и тут же отворачивается. Она одета лишь в исподнее, нижнее белое платье — срамота, да и только, но Парфен не может заставить себя отвести от нее глаз. Помолчав с мгновение, Настасья Филипповна вновь принимается ходить по комнате, нервно поглядывая на картину.
— Знаешь, Парфен, а может быть, и прав ты — не родственные мы души с князем, или родственные не так, чтобы любовно — а по-христиански только. Он ведь меня словно видел где-то, словно послан мне — как исцеление, как спасение, да только горда я да жестока, да молода слишком для спасения такого. Ведь нужно трудиться, чтобы такое спасение пережить. Смириться, обо всех — всех! — забыть, молиться да князя слушать. А вот ты — ты, Рогожин…
Настасья Филипповна подходит совсем близко, шелестя юбкой — этот шелест сводит Парфена с ума, порождая страшную дрожь — и берет горячими пальцами его подбородок, стискивает его изо всех сил. Смотрит — долго, почти бесконечно, пронизывающе, испытующе — и вдруг отталкивает.
— Да. Вижу, что любишь. Больше всего на свете любишь. Если бы я только могла тебя любить тоже, тебя одного любить! Вот спрашивал ты — теперь что? И зачем, наверное, к тебе бросилась? Потому что это правда, Парфен — я тень твоя. Знаю, что ты чуешь меня, как волк волка чует — звериным чутьем. И слов не надо, гляну — а ты уже около меня. Люди слепы, и я — слепа! Все у того, другого, любви искала, а нашла жалость. А любовь ведь у тебя в руках, Парфен. Вот в этих сильных руках, которые мне так нравятся. О, как я слепа…
И Настасья Филипповна обвивает руками его шею и, прижимаясь всем телом, целует его лицо — короткими, страстными поцелуями.
Но Парфен с трудом отодвигается, затаив дыхание, и она смотрит на него с непониманием — и скрытым негодованием.
— И зачем бросилась? — тихо спрашивает он, унимая дрожь в пальцах. Еще бы вчера он жизнь отдал за один такой поцелуй — а сейчас боится.
— За спасением я к тебе пришла, Парфен. За другим спасением. Я уже почти не существую. Хочу тебя полюбить теперь — да сил нет. Ем, пью, а вкуса — нет. Ложусь, а сон не идет. Хочется побежать, подпрыгнуть и полететь — высоко-высоко. А там, подо мной — и Петербург с его князем, и Епанчины, будь они прокляты, и Тоцкий, и все в точки превращаются, а я — в ветер.
И Парфен понимает вдруг. Так молния ударяет в дерево, раскалывая его надвое, так мысль, долгожданная мысль озаряет человека, и тот радуется. Только Парфен стискивает зубы и мотает головой. Как он без нее останется? Кто его к свету выведет? Но и с ней быть, наверное, невозможно. Пока князь-то жив.
— Нет, Настасья Филипповна, не могу я. Не проси.
— Себя жаль, значит? — спрашивает она с затаенной усмешкой.
Он сжимает ладони в кулаки. Кричать нельзя — услышат. Задыхаясь, он поднимает глаза на картину — Мертвый Христос лежит безразлично, но будто бы прислушивается. Как тут разуверуешь? Нет, еще сильнее поверить можно.
— Парфен! Я тебя прощаю, — Настасья Филипповна пытается улыбнуться, но в глазах стоят слезы. — И ты меня прости. Любить тебя хотела, должна была любить, да только мучила. Только ты спаси меня. Всю жизнь не видела, куда шла — тебя теперь вижу. Настоящего, осязаемого, нужного. Жаль, что теперь только. Видишь как, оказывается, прав ты про душу-то эту родственную. Никогда я о ней не задумывалась, а теперь явственно понимаю: есть она! Да, так даже правильней будет. Что родственная душа-то меня… Только родственная-то и может… Спасибо, что рассказал мне о ней, Парфен. Мне теперь совсем спокойно стало, радостно даже, безмятежно.
Парфен отчего-то всем телом — отчетливо — ощущает нож в кармане. Не может он его ощущать, наваждение это. Так вот зачем она здесь. Но это ведь — через эгоизм и страх переступить, это ведь — дыхание отнять. И неважно, что там дальше — каторга или казнь.
— Грех это, Настасья Филипповна, — произносит он шепотом. Пот заливает лоб, и сердце бьется как бешеное. — Мы могли бы спасти друг друга. Вот ты меня уже из темноты вытащила, спасла, значит. Души моей коснулась. Я теперь совсем не тот Парфен, что до тебя существовал да отца больше преисподней страшился.
Настасья Филипповна разжимает сомкнутые губы.
— Я для себя другого спасения не ищу. Что до греха — в людских глазах, может, и грех. В глазах попов этих, толстых да усатых. Только ведь там — видишь небо звездное в окне? — там это примут за самопожертвование любви твоей, Парфен. За то, что душу родственную освободил.
Парфен обхватывает голову руками и закрывает глаза. Ему кажется, будто нож жжет его сквозь ткань сюртука, просится в ладонь. И в висках стучит: «А не то убежит! Убежит к тому, другому — и не вернешь, твоей не будет»..
— А не отпустишь — к князю брошусь снова, да под венец! Платье-то осталось, — Настасья Филипповна показывает ряд жемчужных зубов и вдруг приглушенно смеется. — Клянусь, что брошусь! Да ведь он завтра сам явится да заберет меня. И ничего ты не сделаешь, Парфен! Больного-то не тронешь. Вот как бывает на свете, как подумаешь — с ума сойти можно. Это ты хорошо мне про душу-то рассказал, а то я бы и не знала, что во всех этих обстоятельствах да позоре, да мучениях — светлое пятнышко есть, что зайчик солнечный.
Парфен следит за ней с нарастающей яростью. Продолжает, продолжает стучать в висках. Опять играет с ним, дьявольская душа! Опять насмешничает, словно и не о спасении просила минуту назад, не о любви говорила. Или не просила — а испытывала? Черт, черт…
Мука одна, какая мука!
И Парфен в изнеможении, в бессилии оборачивается к Мертвому Христу.
Христос молчит.
— А что, — Настасья Филипповна тянется к вазе с фруктами, касается кончиками пальцев граната, потом переводит взгляд на яблоко в ладони, подкидывает его и ловко, слегка небрежно, ловит. — Стало быть, мы с тобой любопытнейшую теорию вывели: душа-то родственная не одна у человека бывает. У кого-то, может, и вовсе ее нет, а кому-то повезло: целых две или три подходят, да все разные, для разных целей. Удобно, однако. Тут главное — смотреть зорко, да не промахнуться… Что это?
Парфен смотрит на ее вытянутый палец и переводит взгляд на стену напротив жаркого камина.
— Тень твоя.
Настасья Филипповна странно взмахивает руками, наклоняется и отклоняется — тень в точности повторяет ее движения. Наконец, обе замирают. Настасья Филипповна смеется, глядя на хмурящегося, красного, потного Парфена.
— Мне сказку в детстве читали, что у одного человека тень пыталась украсть и жизнь, и имя, и любовь. Вон там — моя собственная. Кто из нас настоящий? Она, она.
И Настасья Филипповна, выронив яблоко, закрывает лицо руками. Яблоко докатывается до ноги Парфена — и тот, наступив на него, раздавливает его сапогом.
Ночь, должно быть, холодная — прохлада так и льется сквозь распахнутые створки. Парфен делает шаг, чтобы закрыть их — и зачем-то нащупывает в кармане нож сквозь плотную ткань. Дьявол, ну и наваждение! Он не может спасти ее так. Они ведь связаны — навсегда. Без нее он не сможет. Только вот князь… придет — и отнимет. И еще одна волна гнева захлестывает его целиком.
— Ты только не плачь потом, Парфен. Летом — не плачь. А осенью дождик за тебя поплачет, — Настасья Филипповна замечает его движение и расправляет плечи. — Жизнь коротка, Парфен: от весны до погоста — несколько шагов. Ну что, спать будем, верно? Ты в кабинет иди, а я тут лягу. Да что ты смотришь, Парфен! Что ты смотришь! Ты ведь знаешь — всю меня теперь-то знаешь… Придет завтра князь, коли не успеем уехать — к нему брошусь, за иллюзией искупления, а потом к тебе вернусь, за надеждой на спасение. Так и буду между вами метаться, пока не загоню себя, как скаковая лошадь. А потом уж и вам надоест — так на улице останусь. Может, и правда в прачки пойти?
И она, запрокинув голову, заливается своим дьявольски красивым смехом.
— Ну, спокойной ночи, Парфен, — произносит она и передергивает плечами, взглянув на раздавленное яблоко. — Да смотри, не проспи. Нам в Орел ехать пораньше надобно. А успеешь — так и за вышиванием пошли. Я ведь что если и люблю по-настоящему, так вышивание это.
Парфен не отвечает, и тогда Настасья Филипповна, повернувшись к нему спиной, подходит к занавешенной шторой кровати. И замирает в ожидании.
В кармане Парфена нестерпимо жжет нож. И мысль — жуткая, но пробивающая насквозь как пуля — бьется в голове. Отпустить — невозможно. И любить — не выйдет. Спасти, как она просит — и убить. Но отдать...
Не отдать — не отдать — не отдать.
Никому — никому.
Моя.
Тень — моя.
Навсегда тенью останется.
И Парфен шагает — к ней.
Lira Sirinавтор
|
|
Viola odorata
Спасибо, что пришли еще раз) У меня теперь в голове сцена после, с князем, какая-то другая стала. Понятнее, что ли. А Парфен... жаль его, жаль. Но он свой путь проходит. Chaucer Спасибо за добрые слова и за "до глубины души"! Очень рада, что и вам понравилось, правда! Только не переживайте больше, мы тут все равно все любители)) |
Я как раз наоборот - человек, который Достоевского не читает. Читала только "Преступление и наказание" по школьной программе, и то не целиком, а самые обязательные отрывки - не хотелось в этот мрак погружаться. Потом был такой период, когда Достоевский у меня бы пошел, но вместо него я читала Ремарка. Такие книги читать можно в двух случаях - или когда все хорошо, когда сил хватит из любого омута вынырнуть, или наоборот - когда все плохо, что в омут и хочется. В книжном омуте ведь не утонешь - только погрузишься на дно, столкнешься с тем, что он хранит, с тенями и чудовищами, да с теми, кто там потерялся. Потом поднимешься - наверное, каким-то иным.
Показать полностью
Так и этот рассказ я долго откладывала. И входила в него тяжело, как в холодную воду - сначала вода обжигает холодом, потом перестает ощущаться, а потом достигнешь глубины - и она примет тебя, подхватит и понесет. Так и тут - первые абзацы было трудно понять, что происходит, потом понятно но как-то безразлично, а потом текст захватил и понес, погрузил в себя с головой. До чего ярко и как-то рельефно, объемно написано - перед глазами комната деревянного дома, пламя свечное и каминное, резкие тени по стенам, и люди - так резко и отчетливо выписанные, белая одежда, в складках очерченная тенями, смоляные волосы, горящие глаза, резкие, отрывистые движения, все их эмоции - как натянутая струна, предельные, отчаянные. Сложные, запутанные человеческие чувства, глубокие, серьезные, неординарные - но понятные, сплетенные из множества эмоциональных нитей... В узел, который только разрубить. Раз уж у меня получилось так художественно, сейчас превращу это в рекомендацию) Не все договорила, но очень сложно сказать всё, что вызывает этот текст. У меня и получилось-то не столько про текст, сколько про впечатления от него. |
Lira Sirinавтор
|
|
Viola odorata
Благодарю за рекомендацию! Круги на воде Если честно, то Раскольников в школе меня почему-то не тронул. Вот уже в вузе прочла почти все у Достоевского, но особенно любим остался "Идиот", потом - "Братья Карамазовы". Сложно, сложно, и согласна с вами, что погружаешься туда и тебя несет, и мучаешься, и страдаешь с героями, а потом на себя иначе смотришь. Спасибо за реку, за отзыв, за то, что пришли. Я понимаю, что принесла текст сугубо на любителя. 1 |
Lira Sirinавтор
|
|
Silwery Wind
Спасибо за внимание! |
Признаюсь, открывала с опаской. Достоевский как-никак. В своё время Фёдор Михайлович кровушки у меня попил знатно, и я ему за это благодарна. Потому что, простите за пафос, через страдания приходит очищение.
Показать полностью
Есть истории, которые "читаешь мозгом", а есть те, которые бьют прямо в сердце. Для меня ваша работа - именно из последних. Насколько близкую к оригиналу историю вы создали, как замечательно подобрали песню. Одновременно и просто, и оригинально подана идея соулмейтов, в которых я не сильно понимаю, но ваша трактовка мне нравится. Она, может, не самая стопроцентно отражающая сущность этих самых соулмейтов, но какая-то понятная и почти родная. Я понимаю читателей, которым страдания героев кажутся надуманными. Но... они такие, какими могли быть в ту эпоху, в тех ситуациях и с теми конкретными людьми в произведениях Достоевского. Вы очень точно передали дух эпохи. Убери имена и какие-то "опознавательные знаки" - а атмосфера ведь останется. А ещё яблоко в этой сцене выглядит для меня как "символ грехопадения" героев, но, возможно, это я уже намудрила. Всего одна сцена, которая одновременно и тянется бесконечно, и пролетает на одном дыхании. Мутная, безысходная, опустошающая, с редкими проблесками света, тонущими во тьме. Ломкая, дрожащая, как пламя свечи - как и сами герои. И какая-то очень-очень интимная - словно не для посторонних глаз. И финал - он тоже бьёт в самое сердце. Эта не та работа, которую захочется перечитывать. Больно. Да и не нужно - герои еще долго будут стоять перед глазами, а в ушах будет звучать песня. Спасибо вам! 2 |
Немного офтопа на тему "некоторые люди воспринимают страдания как надуманные". У Бергмана есть замечательный фильм "Осенняя соната". В принципе он планировался очередным авторским вот этим вот, про страдания. Но режиссер на свою беду пригласил на одну из двух главных ролей свою однофамилицу, знаменитую актрису Ингрид Бергман. Которая сходу сказала маэстро, что живые люди так себя не ведут, таких реакций не выдают и вообще. То, что получилось из их фактического поединка, лучше, конечно, просто посмотреть своими глазами. Но один рецензент-любитель уже выдал эталонное. на мой взгляд, определение "Это как будто в роман Достоевского попал герой Чехова. И под его недоумевающим взглядом реальность Достоевского, такая живая и настоящая, вдруг превратилось в гротеск. Стало видно, какими идиотскими вопросами мучают себя все эти люди, и как мало у них повода для подобных страданий".
Показать полностью
Этим, собственно, и сложны книги Федора Михайловича, если брать их в качестве канонов. Фик должен создавать герметично замкнутую реальность, в которой этот трезвый взгляд со стороны просто невозможен. И читателя должен в ту же реальность затягивать, чтобы тот, даже если он по натуре скорее герой Чехова, терял опору и падал в этот водоворот страстей. Только тогда выйдет аутентично. Как вышло здесь. 5 |
Lira Sirinавтор
|
|
Eve Clearly
Спасибище за такой подробный и душевный отзыв! И за то, что если все убрать, то атмосфера останется - очень старалась это выписать. И за то, что яблочко тоже приметили. Там еще и гранат есть :) Очень приятно, что вам зашел романс. Мне кажется, он ну очень вписался. Венцеслава Каранешева Вот просто ппкс просто "герметичность". Тоже так думаю. Спасибо) Styx Простите пожалуйста, что мои пиздострадания пришлось прочитать именно вам. Глубоко вам сочувствую. Добавлено 24.08.2019 - 19:06: Генри Пушель Просветленный Айайай! Спасибо, но очень засмущали!) 3 |
Lira Sirinавтор
|
|
Муркa
Большое спасибо за ваш прекрасный доброобзор! Ждала вас, как хорошо, что вы пришли :) Мне очень приятно, что вам тоже понравилось, благодарю за "восхитительно сделана стилизация", это очень здорово читать! А с героями действительно хочется поговорить - и иногда это удается. 1 |
Стилизовали просто шикарно, браво!
Да и вообще, кто мы мог подумать, что в "Идиота" можно так ловко и гармонично вписать соулмейты? Шикарно, говорю же. |
Lira Sirinавтор
|
|
Foxita
Огромное спасибо! |
Lira Sirinавтор
|
|
Жозина
Огромное вам спасибо за чудную рекомендацию! 1 |
Красиво и жутко-грустно. Спасибо!
|
Lira Sirinавтор
|
|
Лунный Бродяга
Какая у вас замечательная рекомендация получилась, и про яблоко тоже так интересно сказали, и про сомнение заметили и про неизбежность. Спасибо большое! 1 |
Lira Sirinавтор
|
|
Eve Clearly
Благодарю вас за рекомендацию!!! 1 |
Это было замечательно, но это не Достоевский. Но ничего страшного)) Достоевский вообще очень "недающийся" автор, что для экранизаций, что для фанфикшена.
А сам рассказ хороший)) Спасибо! |
Как же эмоционально, интересно и красиво написано! Спасибо большое за "пропущенную сцену"! Я в восторге от этого текста. Вдохновений вам, автор!
1 |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|