Примечания:
Итак, дорогие, начинаем хардкор. Кто не спрятался — я не виноват. Никаких сцен насилия, никакого повышения рейтинга.
Предупреждение: цитаты из Ницше как ключ к пожеланиям нашего любимого маэстро и, собственно, к развитию сюжета.
Традиционно очень-очень прошу об отзывах и комментариях.
Пятно появилось неожиданно.
Следующий день отличался от предыдущего, как отличаются друг от друга небо и земля. Кристина проснулась в своей комнате, хотя совершенно не понимала, как до нее добралась, как переоделась и легла в постель. Она подозревала, что без Эрика не обошлось, но при одной мысли о нем ее щеки вновь обожгло горячим. Она вспомнила не его лицо, которое в ее памяти запечатлелось как черная дыра с янтарными всполохами яростных глаз, но свой мучительный стыд, который никуда не делся, а только и поджидал удобного момента на дне души, чтобы распрямиться и вновь начать разъедать ее изнутри. Сама мысль о том, чтобы снова посмотреть ему в глаза, даже в прорезях маски, была невыносима — девушка была почти готова жалеть, что не уехала с Раулем, но эта идея вызывала уже не стыд, а едкую горечь во рту. Кристина оторвала голову от подушки, резко села в постели и нахмурилась.
Чего она так стыдится? Неужели вчерашнего фиаско? Нет, странным образом Кристина уже почти забыла о своем вчерашнем пении и о жалостливо-насмешливых переглядываниях и перешептываниях своих товарок, о растерянности месье Рейе и о жестокой критике Дестлера.
Но при одном воспоминании, как он развязывает шнурки своей шелковой маски, чтобы показать ей маску, подаренную ему природой, в груди начинало гореть, как будто изнутри ее касались крапивой. Она снова видела перед собой его дрожащие руки, его желтые глаза пронизывали насквозь все ее существо, смотря на нее с… ненавистью? Или все же с гневом, который уже мог миновать?
А потом он снова надел маску, и смотрел на нее уже иным взором — холодным, непроницаемым, насмешливым. Она осмелилась спросить его о чем-то, и он резко ответил ей, а затем она провалилась в спасительную темноту — все было лучше, чем выносить его… нерасположение.
Впервые за все время, прошедшее с момента возвращения, она не думала о своем голосе, о работе, о сцене и даже о наслаждении, доставляемом ей музыкой. Она думала о нем — о чувстве, которое он выразил так откровенно: сначала из пятой ложи, потом в подземном зале. Ядовитая насмешка оказалась маской, скрывавшей разрушительную черную лавину, которая грозила похоронить ее под собой. Но значит ли это, что вся его забота о ней была притворством? Ноктюрны Филда, чтение Данта, пение… да ведь он ни разу не пел ей. Она недоумевала, почему, и, конечно, подозревала, что он все никак не может простить ей произошедшего тогда… два с лишним года назад.
Но только вчера вечером она осознала, что он не просто не может простить. Она ему отвратительна. И именно поэтому он так долго не хотел показывать ей свое лицо. Он превозмог себя, чтобы помочь ей воплотить свой образ на сцене, но, снова открывшись ей, не сумел скрыть и ощущения, которое вызывал в нем ее взгляд на него настоящего. Ее детство не вернется никогда; она останется с ним, пока нужна ему — ибо, несмотря на всю ее никчемность, он, видимо, все еще питает какие-то надежды — а если она окончательно докажет свою несостоятельность, он прогонит ее, и уже навсегда.
И, представляя себе, как они сейчас увидятся, как она должна будет поздороваться с Эриком, позавтракать в его компании, а потом даже заниматься, Кристина закусила губу, пытаясь сдержать внезапно подступившую к горлу тошноту. Как ей смотреть на него, если одно воспоминание о вчерашнем взгляде отравляет ее изнутри?
Пожалуй, больше всего на свете ей хотелось бы никогда больше не видеть этого человека — она готова даже отказаться от самой себя, от музыки, лишь бы не этот всепоглощающий, тяжелый, горячий стыд и осознание его неприязни, столь усердно маскируемой им из любви к ее пению…
Кристина не хотела вставать, но часы тикали, и она испугалась, что он сам постучится к ней с неизменной пунктуальностью, продиктованной его убеждением в необходимости строго соблюдать режим дня и не терять ни минуты дня впустую.
Девушка нехотя поднялась, переоделась в домашнее платье, постаралась поаккуратнее причесаться и, оглядев себя в зеркале, нашла, что ее нисколько не испортили вчерашние и утренние переживания — она лишь несколько побледнела, но бледность даже придавала немного изящества ее осунувшемуся лицу.
Кристина несмело вышла из комнаты, прошла на кухню и обнаружила на столе подогретое молоко и свежие булочки, однако самого хозяина здесь не было. Во всем доме стояла тишина, только тикали часы, но, хотя это тиканье казалось ей, как и всегда, зловещим, в этот раз она была только рада своему одиночеству. Подольше не видеть его, подольше не сталкиваться взглядом с его глазами. Подольше не вспоминать…
Она поела без особого аппетита и прошла в музыкальную комнату, где также никого не было, лишь на пюпитре сиротливо лежали ноты. Обычно, когда Эрик куда-то отлучался, он оставлял девушке записку, но в этот раз она хоть и искала достаточно долго, но ничего не нашла. Зато на столике, где обычно стопками были свалены нотные папки, Кристина обнаружила книгу, обложка которой показалось ей интригующим.
«Die Geburt der Tragödie aus dem Geiste der Musik», — прочитала она вслух, разглядывая украшавшую обложку круглую картинку — огромный и мощный мужчина, порвав свои цепи, сидел на скале, вскинув гордый взор к небу и попирая правой ногой бездыханного орла. Кристина немного знала немецкий, поэтому поняла, что слова означали «Рождение трагедии из духа музыки»; то было сочинение некоего Фридриха Ницше, ординарного профессора классической филологии в университете Базеля. Но что значило изображение? Очевидно, это Прометей из древнегреческого мифа, однако Прометей обычно изображается прикованным к скале, а орел выклевывает ему внутренности. Здесь же все было наоборот: человек победил волю богов и бросал вызов их промыслу, освободившись от оков. В чем был смысл этого вызова? Какой урок могла она извлечь из этого рисунка?
Заинтересовавшись, Кристина принялась листать книгу, но мало что понимала в витиеватых фразах немецкого профессора. Впрочем, на некоторых разворотах она обнаружила вложенные туда аккуратные белые листочки, которые пестрили французскими словами, написанными хорошо знакомым ей мелким почерком. Она оторвалась от немецкого текста и перевела взгляд на фразы на известном языке.
«...поступательное движение искусства связано с двойственностью аполлонического и дионисического начал, подобным же образом, как рождение стоит в зависимости от двойственности полов, при непрестанной борьбе и лишь периодически наступающем примирении, — читала она. — Эти два столь различных стремления действуют рядом одно с другим, чаще всего в открытом раздоре между собой и взаимно побуждая друг друга ко всё новым и более мощным порождениям, дабы в них увековечить борьбу названных противоположностей, только по-видимому соединённых общим словом "искусство"» (я цитирую здесь Ницше в русском переводе Г.А. Рачинского 1912 г.)
На этом первая запись обрывалась; Кристина взяла следующий листок, аккуратно разграфленный на два столбца тонкой чертой, и прочла сначала написанное слева:
«Аполлон, божество света, царит и над иллюзорным блеском красоты во внутреннем мире фантазии. Его око, в соответствии с его происхождением, должно быть "солнечно"; даже когда он гневается и бросает недовольные взоры, благость прекрасного видения почиет на нём».
Справа же значилось:
«…тот чудовищный ужас, который охватывает человека, когда он внезапно усомнится в формах познавания явлений... Если к этому ужасу прибавить блаженный восторг, поднимающийся из недр человека и даже природы… то это даст нам понятие о сущности дионисического начала, более всего, пожалуй, нам доступного по аналогии опьянения. Либо под влиянием наркотического напитка, о котором говорят в своих гимнах все первобытные люди и народы, либо при могучем, радостно проникающем всю природу приближении весны просыпаются те дионисические чувствования, в подъёме коих субъективное исчезает до полного самозабвения».
Предпочитал ли Эрик второе первому, судя по тому, что процитировал так много слов о Дионисе? Ужас… восторг… опьянение… наркотический напиток… радость… самозабвение.
Кристина не очень понимала написанное, но всей кожей переживала какое-то тревожное и в то же время восторженное чувство. На самом деле, у нее было ощущение, как будто она подбирается к самой сердцевине тайны его личности, скрываемого от нее золотого ядра, которое он не позволял увидеть никому и которое лишь просвечивало в его пении, когда он еще пел ей… Вот-вот ей откроется задуманное им о себе и о ней, вот-вот она все поймет… О, это ведь гораздо точнее описывает его черты, чем природа, таящаяся под маской! Она и думать забыла о стыде, владевшем ею еще полчаса назад, и с жадностью читала далее:
«...художника мы должны себе представить примерно так: в дионисическом опьянении и мистическом самоотчуждении, одинокий, где-нибудь в стороне от безумствующих и носящихся хоров, падает он, и вот аполлоническим воздействием сна ему открывается его собственное состояние, т. е. его единство с внутренней первоосновой мира в символическом подобии сновидения».
Она на мгновенье представила себе Эрика упавшим наземь и крепко уснувшим, и ее губы дрогнули в нежной улыбке.
Но следующие строки заставили ее поежиться:
«Служитель Диониса может быть понят лишь себе подобным! С каким изумлением должен был взирать на него аполлонический грек! С изумлением тем большим, что к нему примешивалось жуткое сознание, что всё это, в сущности, не так уж чуждо ему, что его аполлоническое сознание, пожалуй, лишь покрывало, скрывающее от него этот дионисический мир».
Каков же дионисический мир Эрика? Тьма таится под покрывалом света или свет скрывается под маской тьмы?
«И вот же — Аполлон не мог жить без Диониса! "Титаническое" и "варварское" начала оказались в конце концов такой же необходимостью, как и аполлоническое! И представим себе теперь, как в этот, построенный на иллюзии и самоограничении и искусственно ограждённый плотинами, мир — вдруг врываются экстатические звуки дионисического торжества с его всё более и более манящими волшебными напевами, как в этих последних изливается вся чрезмерность природы в радости, страдании и познании, доходя до пронзительного крика; подумаем только, какое значение мог иметь в сравнении с этими демоническими народными песнями художник-псалмопевец Аполлона и призрачные звуки его лиры!» — на слове «лиры» Кристина выронила листок из рук, ощутив его ладонь на своем плече.
Как он вошел? Шаги были беззвучны, или она слишком увлеклась чтением? В воздухе что-то изменилось, как будто он сгустился и потяжелел, и у нее перехватило дыхание.
Кристина задрожала всем телом, боясь поднять на него глаза, убежденная в том, что увидит бешеную ярость в его взгляде. Если он так злился на нее, сняв с себя маску, то чего же ожидать теперь, когда маску с него снова снимала она сама — и не с лица, а, хуже того, с души?
Но он молчал, а его рука по-прежнему покоилась на ее плече, и мало-помалу она отважилась посмотреть на него. Против всех ожиданий, он взирал на нее довольно ласково.
— Итак, дорогая моя, я вижу, вы обнаружили новые грани ваших возможностей, — заметил Эрик полушутливым тоном.
— Простите, я… — смущенно забормотала она, сглотнув.
— Не нужно извинений, — прервал он ее, убрав наконец руку и наклонившись, чтобы поднять оброненный листок. — Пришло время открыться самой себе, пришло время наконец понять, какие глубины таятся в вас под покровом Аполлона.
— Таятся во мне? — повторила она с изумлением: уж что-то, но ей и в голову не приходило относить прочитанное к себе самой.
— Конечно, — с мягкой улыбкой превосходства подтвердил он. — Именно в вас, дорогая моя. Вы не сокровище, но сокровищница. В своих стенах вы скрываете такие секреты, о которых и сами не подозреваете. «Tu es un dieu, Mozart, et tu n’en sais rien; mais je le sais, moi» [Эрик цитирует строку из “Моцарта и Сальери” А.С. Пушкина: «Ты, Моцарт, бог, и сам того не знаешь; я знаю, я» во французском переводе «Моцарта и Сальери» Тургенева и Виардо, 1862].
— В стенах? — слабо улыбнулась Кристина.
— Да, дитя мое, и как же высоки и неприступны порой эти стены! Но Эрик — отличный архитектор; он понял, как их преодолеть, не разрушая; он спроектировал тайный проход, и он заставит вас вынести наружу хотя бы часть ваших богатств.
Человека, говорившего сейчас с ней, она не встречала уже очень давно. Перед ней снова стоял ее ангел, и его голос был необычайно похож на тот, который звучал из-за стены часовни в ее детстве.
— Значит, вы все же простили меня за вчерашний провал? — нерешительно спросила она, надеясь услышать «да» и очутиться в теплом коконе его покровительственной нежности. Но Эрик не был бы Эриком, если бы и здесь не обманул ее ожиданий:
— Вопрос не в том, простил ли вас я, дитя мое. Вопрос в том, простили ли себя вы.
Он погладил ее по волосам и задумчиво добавил:
— Вы должны больше доверять себе. Для вас должно быть достаточно того, что я доверяю вам.
— Но вчера я не оправдала ваше доверие, — осмелилась возразить Кристина.
— Вы просто закрылись от всех и от всего. Вы не позволили себе раскрыться, — ответил он спокойно.
— А какова гарантия того, что я смогу сегодня и в последующие дни? Я чувствую себя ограниченной, ни на что не способной; я уже не та, что была раньше.
— Ограниченной… — протянул Эрик. — Я же объяснил вам, почему это так. Вы действительно ограничены, но в ваших границах заключен неисчерпаемый кладезь музыки.
Она опустила голову, притопывая по полу носком правой туфли. Он терпеливо молчал, ожидая ее ответа.
— Мне страшно, Эрик, — призналась наконец Кристина. — Мне страшно снова подниматься на сцену после того… после того, как вы…
Она не отважилась закончить, но он понял.
— Но те мои слова относились не к вам, а к вашему образу, — заметил он. — В нем не было настоящей вас. Это была маска…
Она вздрогнула, все еще не глядя на него:
— Откуда вы знаете?
— Знаю ли я? Знаю ли?
Словно открылись шлюзы, и его голос потек щедрой, полноводной рекой, затопляя все самые темные и отдаленные уголки ее души своими теплыми волнами, играючи снося все плотины, которые она только могла воздвигнуть на его пути:
— Я знаю о вас все с вашего младенчества, Кристина. Я знаю, как вы ложитесь и как встаете. Знаю, как вы хмурите брови, когда у вас что-то не получается, знаю, что вы предпочитаете есть на завтрак, на обед и на ужин, знаю ваши любимые цвета, сказки и даже ваши детские сны. Я знаю, какая косточка начинает болеть у вас в новых туфлях на левой стопе, знаю, как вам не нравится тепло одеваться зимой и как вы страдаете от жаркого солнца летом… Я знаю, что вы любите «Фауста» и ненавидите «Иудейку», знаю, какие балерины вам досаждали всю жизнь в этом театре, а какие — были хорошими подругами, знаю, насколько вы не способны к языкам — ведь вы двуязычны поневоле — и, наконец, — его голос немного посуровел, но, решившись взглянуть ему в глаза, она заметила плясавшие в них насмешливые янтарные искорки, — знаю, как сильно вы любите сладкое, особенно шоколадные пирожные, ради которых готовы даже пожертвовать нашим занятием…
Он мог шутить над этим? Он на нее не сердится? Он и вправду добр к ней, как раньше?
— И при всем том, — продолжал он все так же строго и так же насмешливо, — неужели вы думаете, что я — я! — не отличу маску от вашего настоящего лица? Вашего истинного предназначения? Кристина, Кристина, вы были созданы для сцены, и все, что может вам помешать — будь то неверный выбор вещи для исполнения, — его взгляд сверлил ее, но она храбро встречала его, уже окончательно доверившись мощной волне его слов, — будь то смущение или временное расстройство, или даже серьезное огорчение — все это рано или поздно будет сметено вольным потоком вашего таланта. «Я знаю, я», — еще раз повторил он тихо и уже совершенно мягко, пристально смотря ей в лицо, изучая, казалось, каждую его черточку, каждую деталь.
Она чувствовала себя почти неловко, но в то же время удивительно спокойно под этим ласково исследующим ее взглядом, как будто купаясь в теплой и ароматной воде, расслаблявшей каждую ее мышцу.
— Под совершенством Аполлона — какая бездна Диониса, — еле слышно прошептал он. — За выверенной точностью исполнения — какое безумие жизни и страсти! О, не ограничивайте себя, Кристина. Вы можете позволить себе это. Никто не упрекнет вас. Никто не скажет, что вы слишком чувственны. Просто отдайтесь этой силе, пропустите ее через себя, пусть она выйдет из вас и нападет на весь зал, пусть она поразит каждого вашего слушателя в самое сердце! Опьяняя, доводя до экстаза, ввергая в сладкую бездну настоящей музыки!
Она была словно в трансе, зачарованно глядя на него, точно голубь на змею, а он распростер перед ней руки в жесте дирижера.
— И, когда Дионис восторжествует надо всем, вы тоже покоритесь ему. Вы уже не сможете его отвергнуть. — Проговорил он неожиданно мрачно, и какой-то холод коснулся ее сердца, но быстро отступил, повинуясь его рукам, рисовавшим перед ней удивительные картины ее будущего — настоящего? — триумфа: в воздухе перед собой она видела огромный зал, полный неистовствующих, рукоплещущих в едином порыве людей; она видела сцену, по краям которой стояли на коленях актеры; и она видела в центре этой сцены себя, увенчанной сияющей короной, в сверкающем драгоценностями платье, милостиво улыбающейся всем, поклонявшимся ей.
Потрясенная, она на мгновенье прикрыла глаза, а когда снова распахнула их, лучезарное видение исчезло; Эрик все так же стоял перед ней, лукаво улыбаясь, и неожиданно сказал, как всегда, беря на себя инициативу по продолжению беседы:
— Ну, дорогая Кристина, а теперь, когда я показал вам это маленькое изображение вашего триумфа, не хотим ли мы немного позаниматься перед общей репетицией?
— Общей репетицией? — Кристина чуть порозовела. — Но, Эрик, неужели я прямо сегодня должна буду вернуться в театр… после вчерашнего фиаско?
— Вы, кажется, не поняли, милое дитя, что вчера на сцене были не вы, — прозвучал ответ Эрика. — Ваше истинное выступление видели вы сейчас перед собою в этой комнате. И даже если сегодня, завтра или послезавтра вы в чем-либо ошибетесь, это будете не настоящая вы… А значит, и ругать я вас буду не по-настоящему, — со смешком добавил он.
— — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — —
На этот раз репетиция, против всех ожиданий, прошла действительно успешно. Месье Рейе был доволен, и, хотя из пятой ложи не было сделано ни единого комментария, Кристина твердо знала, что ее ментор был доволен тоже.
Сама она ощущала в себе необычайную легкость и силу; картина, нарисованная перед нею Эриком, как будто подпитывала ее изнутри, и за все это время она ни разу не подумала о себе: о том, как она выглядит, как двигается, как звучит — а только об Эвридике, которой ей так не хватало. Внимая чужому голосу в этой роли, она представляла, что действительно потеряла свою любовь; что этот чужой человек — кастрат, поющий Эвридику — является только препятствием к возвращению утраченного — той, кого она вот уже несколько месяцев мечтала услышать снова — и отдавала музыке всю себя, мечтая о несбыточном.
После окончания репетиции, которой предстояло стать первой из шести до самого спектакля, к ней начали подходить остальные актеры, выражая свое восхищение ее дарованием. Теперь ни месье Рейе, ни директора, ни товарищи по цеху не чувствовали той гнетущей растерянности, что охватила их накануне; все шло, как и должно было идти, то есть идеально; Кристина пела, как ангел — то есть как они и ожидали, как ожидал того ее собственный ангел — и они наконец-то могли свободно высказывать свое мнение о ее мастерстве, не рискуя навлечь на себя гнев своего грозного гения.
— Великолепно, превосходно, как всегда, неподражаемо! — рассыпался в комплиментах Фирмен.
— Вы сама богиня! — льстиво восклицал Андре.
— Невероятно талантливое исполнение, mi señora! — щебетал Варела-Кортес.
— Вы покорите весь Париж! — твердил Фабер, — весь Париж! Слава Розины Штольц померкнет перед вашим величием!
Кордебалет — пастухи и пастушки, они же адские фурии — хлопали в ладоши и наперебой приседали перед будущей примадонной, всячески изъявляя свой восторг; однако на общем фоне множества сияющих лиц Кристине бросилась в глаза гримаса, сделанная Жамм, которая, впрочем, тут же преобразилась в широкую, но оттого не менее искусственную улыбку.
Среди прочих к ней, разумеется, подошел и ее партнер — та самая Эвридика, которая так помогла Кристине действительно пережить на сцене боль утраты.
Альберто смотрел на нее несколько странным, как будто бы недоверчивым взглядом, точно не в силах признать, что его очаровательная партнерша действительно способна на такую самоотдачу.
— Синьорина Дайе, но ведь это было поистине divino [божественно- итал.], — негромко, но весомо произнес он. — Как вы сумели подняться на эту высоту? Vi giuro [клянусь вам — итал.], у меня действительно возникло искушение изменить сюжет и остаться с Орфеем, больше не уговаривая его снять капюшон!
— Ах, месье Боронселли, — весело отвечала Кристина, — но пока Эвридике было и в самом деле совершенно нечего опасаться: ведь уродливую маску я надену только на самом спектакле. Так что вы смело могли просить меня о чем угодно.
Кастрат всплеснул руками, глядя на нее уже с настоящим обожанием:
— Ваш Орфей всегда будет очарователен — под капюшоном и без оного. И даже если бы вы не были так прекрасны, моя дива, ваш голос затмил бы любой иной недостаток, который вы могли бы иметь, хотя последнее и вовсе невозможно себе представить.
— Дорогой месье Боронселли, мой учитель будет недоволен, если вы и дальше будете так беззастенчиво мне льстить, — шутливо предупредила его Кристина. — Он ведь полагает, что меня следует держать в ежовых рукавицах.
— О, синьорина Дайе, но любые ежиные колючки превратятся в лепестки роз в лучах гармонии ваших небесных черт, — восхищенно проговорил кастрат, низко кланяясь ей, и направился к выходу.
Кристина посмеялась его изысканному комплименту, ставшему вишенкой на торте в этот удивительный вечер, и поспешила в свою гримерную, мечтая поскорее увидеться с настоящим виновником торжества, чтобы услышать от него три сухих слова, которые были для нее гораздо важнее любой самой цветистой похвалы: «Я вами доволен». Пока его не было, она быстро осушила стакан подогретой воды, смыла грим и накинула шаль. Но вот зеркало отодвинулось в сторону, в проеме показался знакомый черный профиль, и сакраментальные слова прозвучали в комнате, наполнив жизнь Кристины смыслом, а душу — чем-то, смутно напоминающим вечное блаженство.
— — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — -
И вот теперь она стояла перед зеркалом, разглядывая странное черное пятно, так некстати проявившееся на ее правой щеке. Это было непонятно. Она смыла грим, и еще вечером на лице совершенно ничего не было, но сегодня утром возникло это пятно, и объяснений этому было решительно невозможно найти.
Сколько Кристина себя помнила, у нее не было никаких проблем с лицом, которые обычно так мучают девочек в отрочестве. Ни отвратительных розовых прыщиков, ни жирных угрей, от которых так мучилась Жамм, ни веснушек, ни следов от загара. Ее кожа была скорее суховата, и иногда это доставляло определенные трудности, но уж лучше так, чем отчаянно выдавливать неприятные образования на собственном теле и пытаться прижечь их огнем.
Кристина с содроганием поежилась, вновь внимательно рассматривая загадочное пятно. Оно было довольно широким, гораздо шире веснушки или даже родинки — конечно, не в полщеки, но вполне достаточного размера, чтобы нарушать ту гармонию, которой так восхищался вчера ее партнер.
Кристина потерла его пальцем. Ничего не произошло, но на секунду ее пронзила совершенно незнакомая ей боль, как будто она дотронулась до открытой царапины. Поразительно. Что же делать? Как досадно. Возможно, это какая-то временная простуда, проявившаяся таким необычным образом: бывает же, что на голосовых связках нарастают прыщики, как объяснял ей Эрик, так почему же на щеке не может образоваться пятно? В таком случае, ей следует только радоваться, что пострадали не связки. Пятно наверняка сойдет уже к вечеру; впрочем, лучше бы показать его Эрику и спросить, не знает ли он какого-то лекарства, чтобы…
…Показать его Эрику? Кристина внезапно осознала, что ничего не хочет так, как НЕ показывать его Эрику, хотя причина такого желания — вернее, НЕжелания — была ей неясна. В конце концов, именно Эрик исцелил ее от немоты. Кому же, как не ему…
НЕТ. Именно он и не должен увидеть никакого пятна, никакого изъяна в ее лице. Да и чем он сумеет помочь? Если уж ему не удалось помочь самому себе… Она ошеломленно осеклась. Но что это с ней? Как она вообще может сравнивать их положения? При чем тут его внешность? Какое отношение она имеет к его уродству? Это совершенно разные вещи. Он монстр, а у нее возникла временная трудность, как у любой девочки-подростка — только почему-то не в обычном для этого возрасте. И нечего тут стесняться. В конце концов, прыщи Жамм были гораздо, гораздо хуже. Сейчас она выйдет из комнаты, и…
…И в следующее мгновенье Кристина поняла, что не вынесет, если за завтраком (на который, к слову, она уже немного опаздывала) он увидит ее щеку. Только не это. Она не может. Она не хочет. Она ему не покажет. Сейчас надо чем-то прикрыть это досадное недоразумение, а уже к вечеру оно, несомненно, пройдет, и все будет в порядке. Как было всегда.
Кристина на мгновенье задумалась, затем взяла носовой платочек и подвязала щеку, как будто у нее болит зуб. Критически взглянула на себя в зеркало и нахмурилась. Нет, так не пойдет. Ведь ее учитель начнет допытываться, насколько сильно ее беспокоит этот зуб, заставит снять платок, чтобы самому заглянуть ей в рот… она слишком хорошо его знала. Человек, который помнит, какая косточка и на какой ноге беспокоит ее в новых туфлях — разве может он оставить без внимания зубную боль перед премьерой? Надо придумать что-то другое… Она на мгновенье нахмурилась, и вдруг ей пришла в голову одна мысль — она не была уверена в успехе, но очень надеялась, что это поможет. Кристина достала из шкафа черный шелковый шарф и вооружилась ножницами.
— — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — -
Эрик нетерпеливо барабанил пальцами по столу. Стрелка на больших часах подходила к девяти, а Кристина все еще не выходила из своей спальни. На этот день у него были грандиозные планы: вчера она превзошла сама себя в исполнении; она покорила своих товарищей и даже требовательного (почти столь же требовательного, как и сам Эрик) дирижера; более того, она действительно вложила в пение душу, но… не сердце. Аполлоническая гармония идеально слаженных частей была все еще лишена темной дионисийской глубины. Это уже была не мертвечина, но и не подлинное искусство, о котором толковала книга профессора Ницше, как будто узнавшего самые заветные переживания самого Эрика, чтобы высказать их в своем опусе.
Эрик был композитором, архитектором и иллюзионистом, но он никогда не был поэтом; его власть над словами не простиралась дальше либретто к его же музыке, и свои чувства он предпочитал выражать именно в ней. Вот для чего ему понадобилась книга немецкого ученого: читая ее, он видел плававшие в его уме смутные образы воплощенными в стройные логические концепции; отраженными в изящных синтаксических связях и конкретных вербальных формах; в сущности, это было зеркало, в котором он созерцал самого себя, вне уродливой оболочки, дарованной ему природой. Себя. И Кристину.
Он знал, что, перелагая образы его фантазии на язык рефлексии, книга говорила о его лучшем творении, о его девочке — описывала ее как единое целое, идеальную форму и бездну, царящую за ней. Его задачей было научить Кристину сочетать эти два измерения в момент игры, научить ее лучше понимать саму себя. В сущности, ему нужно было добиться лишь того, чтобы уже готовая форма заполнялась кипящим железом, а не пустотой. И сегодня он собирался работать именно над этим.
«Не существует Моцарта и Сальери по отдельности, Кристина, — намеревался сказать он ей перед упражнениями. — Русский поэт ошибся, противопоставляя их друг другу. Форма Сальери — вместилище силы Моцарта. Первая без второй мертва, вторая без первой не может существовать в этом мире».
Но где же она? Терпение никогда не было главной добродетелью Эрика. Горячие свежие булочки остывали, стыл и кофе, газета не могла отвлечь его от алчного и яростного возбуждения. Он уже собирался постучать в дверь спальни, но тут Кристина сама вошла в столовую.
Кристина ли?
На ней была черная маска.
Он хотел вскочить из-за стола, подбежать к ней и гневно потребовать объяснений; сорвать с нее эту черную ткань, которую не смел носить никто, никто кроме Эрика — никто, и меньше всех она.
Но что-то помешало ему, от чего-то его ноги подкосились, и он замер, настороженно глядя на нее. Она молча и несколько неуверенно приблизилась к столу, искоса поглядывая на своего ментора. Ее обычная робость, плескавшаяся в серо-голубых глазах, на этот раз резко оттенялась шелковой мглой, которую он привык показывать другим, но не привык видеть сам.
Когда она наконец села и взяла в руку нож, чтобы намазать на булочку масло, Эрик опомнился и заговорил.
— Что с вами? — спросил он резко. — К чему этот дурацкий маскарад?
— Я только хотела полнее прочувствовать роль, — тихо ответила она, застенчиво глядя на него.
И он внезапно ощутил, как еще недавно наполнявший его грудь жар гневного восторга потух, уступая место какому-то тоскливому холодному ужасу, ощущению, что происходит что-то глубоко неправильное; что-то, свидетелем чего ему ни в коем случае нельзя становиться — иначе быть беде.
Но спустя минуту он услышал свой ровный голос, произносящий:
— Замечательно, Кристина. Вы наконец-то поняли, чего я от вас требую.
И они приступили к завтраку.