↓
 ↑
Регистрация
Имя/email

Пароль

 
Войти при помощи
Размер шрифта
14px
Ширина текста
100%
Выравнивание
     
Цвет текста
Цвет фона

Показывать иллюстрации
  • Большие
  • Маленькие
  • Без иллюстраций

Новые звуки (гет)



Автор:
Рейтинг:
PG-13
Жанр:
Ангст, Драма, Романтика, Флафф
Размер:
Макси | 1285 Кб
Статус:
Заморожен
Предупреждения:
ООС
 
Проверено на грамотность
Орфей и Эвридика - великий миф, на протяжении веков воплощающийся в истории по-разному. После ухода Кристины Дайе Призрак Оперы тоже решает внести свой вклад в развитие вечного сюжета. Гениальный музыкант потеряет Эвридику, позволив ей увидеть свое лицо. Вот только станет ли сам Эрик Дестлер Орфеем или Эвридикой? И затмит ли сияющая красота его возлюбленной темную бездну обиды и предательства? Свет Аполлона и тьма Диониса борятся за души музыканта и певицы не только на сцене, но и в жизни. Фанфик НЕ заморожен. Продолжение - на фикбуке:

https://ficbook.net/readfic/11533205
QRCode
Предыдущая глава  
↓ Содержание ↓

↑ Свернуть ↑
  Следующая глава

Часть 18. Ни маска, ни лицо (2)

Примечания:

Любые мысли и суждения читателей горячо приветствуются и вдохновляют на продолжение.


Кристина снова подошла к зеркалу. За последние дни это стало пыткой — каждый вечер садиться перед трельяжем в своей спальне, перед этим тщательно заперев дверь, и медленно, аккуратно отлеплять шелк от лица. Казалось, она сдирает собственную кожу вместе с ненавистным куском ткани. Но, когда это наконец ей удавалось — Кристина старалась отделять наскоро сымпровизированную маску от лица дюйм за дюймом, чтобы было полегче — она с каждым разом жалела об этом все сильнее.

Над верхней губой появились язвы. Черное пятно на щеке покрылось кровавой коркой по краям. Вокруг него змеилась черная же трещина, а ближе к носу проявилась сетка ярко-красных прожилок.

Два дня назад она заметила, что пятно не исчезает, а, напротив, расширяется все больше, но не придала этому значения, полагая, что это последствия какой-то необычной простуды, и скоро они пройдут. Но положение ухудшалось с каждым днем, и, что хуже всего, ей было больно носить маску. А теперь…

На сцене все было по-прежнему, за исключением того, что кастрат уже не делал комплиментов ее внешности. В первый день она опасалась, что директора велят ей снять маску, но потом поняла, что, пока Эрик согласен с ее решением, ни одна живая душа под этой крышей не будет ей противоречить. О том, что произойдет после спектакля, когда маску придется снять, она старалась не думать.

«Месье, прошу простить меня, но мне необходимо носить ее, чтобы вжиться в роль. Иначе у меня не получается. И я должна привыкнуть к маске — я не могу часто ее снимать. Позвольте мне удовлетворить эту маленькую причуду».

О, конечно, они ей позволили. Ведь ее единственный каприз был сущим пустяком по сравнению с требованиями госпожи Джудичелли — бывшего ужаса Оперы. Она ведь не приказывала, чтобы ее болонку сопровождала отдельная свита или чтобы остальные артистки устилали перед ней дорогу своими шарфами и вставали на колени, когда она выходила из гримерной. Ей было вполне достаточно подогретой воды в кувшине, неизменной розы с черной лентой от ее учителя и обычной вежливости со стороны собратьев по цеху. Она вовсе не была ни тщеславной, ни взбалмошной, да даже если бы и попробовала такой стать, этого бы в любом случае не потерпел настоящий хозяин театра. Но маска была надета отнюдь не из тщеславия. Все, что служило делу — то есть раскрытию образа Орфея — не могло быть не одобрено ее ментором. И никто не заподозрил, что она…

…что она медленно умирает.

Кристина была убеждена в этом. Осторожно отделив шелк от кожи, она пододвинула подсвечник как можно ближе к зеркалу и всмотрелась в отражение. Сегодня ее ждал еще один сюрприз.

На лбу вспухли темные бугры, по сравнению с которыми прыщики Жамм показались бы недостижимым идеалом и мечтой красавицы. Под правым глазом, сохранявшим прежнюю ясность, возник темный провал, а всю часть между щекой, подбородком и виском испещрили какие-то желтые рытвины, покрытые отвратительной слизью. Кристина крепко зажмурилась, но, когда она открыла глаза, ничего не изменилось.

Она умирала, но эта смерть не поражала мгновенно. Она овладела ее телом, заполнила каждую мышцу. В ней поселилось что-то, глубоко ей враждебное, ненавидящее ее; оно пустило в ней корни и развилось, как будто обретя благоприятную почву. Теперь она не узнавала себя и не сомневалась, что, если учитель увидит ее такой, то не узнает тоже.

Весь ее мир разрушился. Ее больше нет. Не существует той Кристины, которую любил батюшка, в которую был влюблен Рауль и которую лелеял Эрик. Нет больше ни воспитанницы мадам Жири, ни без пяти минут аристократки, ни певицы, ни тем более примадонны. Есть странное существо, которому не поможет никто, которому приходится скрываться от чужого взгляда даже в подземелье.

Ее пальцы лихорадочно гладили и перебирали черный шелк. Она была швеей и могла сшить себе прекрасную маску. Маску, которую никогда уже не снимет, хотя бы потому, что это будет невероятно мучительно. Но и ношение маски было болезненным. Как ей быть? К кому обратиться?

Этой ночью ей приснился странный сон. Эрик надел ей на голову капюшон, спрятав ее лицо, а затем повесил ей на шею колокольчик и велел ходить по улицам Парижа, собирая милостыню для них обоих. «Я слишком уродлив, дитя мое, а вы всего лишь больны. Вам придется добывать для нас пропитание, — сказал он. — И попробуйте только прийти сюда с пустыми руками! Я ни за что не приму вас обратно».

И ей пришлось уйти, и она бродила по набережной Сены, по Латинскому кварталу, по рю Сегаль, оповещая всех и каждого звоном колокольчика о своем приближении и не понимая, почему люди бледнеют и убегают от нее, пока наконец какие-то встречные мальчишки не начали швырять в нее камни, крича: «Прочь отсюда, прокаженная!»

Тогда ее окружили жандармы (оставаясь, впрочем, на почтительном расстоянии) и вывели за пределы города. Она больше не могла находиться в Париже, и ей пришлось заночевать в полях, в холоде и голоде. Но лежать на земле было неудобно, жестко и сыро, а в ушах гремел гневный голос Эрика: «Ты снова предала меня! Ты снова ушла! Ты только брала и брала и ничего не давала мне взамен! Не смей возвращаться назад!»

Внезапно она увидела отца — он стоял рядом с ней, и печально смотрел на нее, и качал головой, сострадательно улыбаясь. Тогда она попыталась дотронуться до него — попыталась трижды — но руки ее обнимали только пустоту.

И девушка заплакала; слезы стекали на язвы и причиняли боль; и она проснулась. Однако помочь ей было некому.

— — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — —

С Кристиной что-то происходило. Это началось на следующее утро после второй удачной репетиции, и продолжалось каждый день, а он не понимал, в чем дело, и не мог ничего изменить. Это тревожило и раздражало его.

Она пряталась. Он действительно не мог подобрать иного определения для ее поведения. Она как будто стремилась избегать его, пыталась проводить как можно больше времени у себя в спальне, неохотно выходя оттуда.

Обычно в последнее время она не любила сидеть взаперти и пользовалась любой возможностью подольше побыть в гостиной, удерживая его там разговорами, забрасывая вопросами. Она мечтала, чтобы он спел ей, а он… О небо, да он мечтал об этом больше, чем она, но не мог переступить через себя, через какое-то внутреннее отторжение, мешавшее ему.

Иногда — до своего злополучного выступления в парке — она была даже слишком говорлива, суетлива, весела, и временами это могло чуть ли не злить его — призрака, привычного к тьме и тишине, прерываемой лишь звуками органа и скрипки.

Но сейчас он уже почти скучал по этой суете, привносимой ею в его мрачный отшельнический быт. Она словно бы не желала его видеть, и он начал подозревать, что всему виной тот вечер, когда он, не сдержав порыва, снова обнажил перед ней свое уродство, свое омерзительное проклятье. Теперь он уже ненавидел себя за то безумие. Как, как мог он предположить, что это не повлияет на ее отношение к нему? Его лицо было почти забыто ею за эти два года. Она помнила отчетливо только его музыку, потому и вернулась так охотно. Но теперь оно снова стоит у нее перед глазами, ощерившись, как дьявольская маска. Ей невыносимо смотреть на него, зная, что таится за черным шелком. И не потому ли сама она тоже надела черный шелк?

Он прекрасно знал, что Кристина лжет ему. Она носила маску вовсе не для того, чтобы прочувствовать роль Орфея. Нет, она просто хотела поставить еще один барьер между красавицей и чудовищем. Ей невыносимо было думать, что взгляд такого монстра может скользить по ее безупречным чертам. И она была права. Но почему, почему это так беспокоит Эрика?

Он заложил руки за спину, продолжая лихорадочно ходить по комнате, из конца в конец. Ему было не по себе, словно он желал чего-то, чего не мог получить, и прекрасно знал это. Больше всего ему хотелось бы зайти в ее спальню, опуститься на колени у ее изголовья, снова увидеть этот чистый, детский лоб, ее круглые розовые щеки. Снова поцеловать эту мягкую нежную кожу… О, небеса, о чем, о чем он только что подумал? Он хочет ее поцеловать?

А она сорвет с него маску и будет смеяться, как она будет смеяться…

Ах ты, старое, дряхлое, отвратительное чудовище, готическая горгулья! Ты хорош только для того, чтобы тобой воспользовались, как инструментом, отточили свое мастерство, а потом выбросили за ненадобностью. Ты хорош только как способ, средство, метод… Но точно не как цель. Никогда не как цель.

«Мой дорогой французский друг, — зазвучал в его голове медоточивый голос Хамида, — маленькая госпожа готова смириться с любым внешним уродством ради ваших великолепных фокусов… ради ваших дивных песен… ради ваших изощренных казней…»

Маленькая султанша… Кристина… Их образы сливались и наслаивались друг на друга в его разгоряченном мозгу. О чем он думает? Что он себе представляет? Почему обе так жестоко насмехаются над ним?

Как ему быть? Что сказать ей, чтобы успокоить, убедить, что никогда он не позарится ни на что, кроме ее голоса? Что он совсем не любит ее, что никогда больше не повторит той унизительной для обоих сцены в подземелье? Что она в безопасности рядом с ним…

Перед глазами тут же услужливо нарисовалось воспоминание о том, как она танцевала в его кухне, и как он, дыша ее сиреневым запахом, съязвил, что она напоминает слона в посудной лавке. Он усмехнулся. Как ни пытайся отрицать очевидное, наедине с собой от правды не скрыться. Он жизнь готов был отдать, чтобы она повторила тот танец, чтобы так же, как тогда, подлетела к нему — только теперь он не грубил бы ей и не отстранялся.

«Сколько раз я сам прогонял ее, — подумал он. — А теперь готов молиться, чтобы она снова смущала меня. Чтобы ушел этот проклятый страх — единственное, по-видимому, чувство, которое я в силах у нее вызвать».

Взгляд его упал на ноты «Орфея». Замкнутость и стремление к одиночеству, кажется, никак не повлияли на силу ее игры. Даже напротив. И, возможно, доля правды в ее словах все-таки была: из-под маски ее голос зазвучал сильнее, в нем наконец начало появляться то, чем все это время он безуспешно пытался его наполнить. Голос обрел темную и таинственную глубину. Голос уже не скользил по поверхности Авернского озера, но спускался на его дно, чтобы восстать оттуда, сияя мраком. Пресветлым мраком. Сверхъестественно сверкающей мглой.

Ему внезапно пришла мысль — он пока не знал, удачная или нет. Он не был уверен — в себе и в своих способностях меньше, чем когда-либо до сих пор — но, как всегда, решил действовать под влиянием порыва. Постучав в ее дверь, Эрик проговорил: «Кристина, пойдемте со мной наверх».

________________________________________

…Постучав в ее дверь, Эрик проговорил: «Кристина, пойдемте со мной наверх». Его голос был тих и мягок, и она заплакала еще сильнее, представив, что сейчас произойдет. Он хочет, чтобы она вышла из подземелья? Он хочет увидеть ее в дневном свете? Он заставит ее снять маску?

Черная ткань жгла нарывы, уже распространившиеся по всему ее лицу. Но это жжение было ничем в сравнении с мыслью, что ей придется предстать перед ним без покрова. Это было словно продолжение ее сна — она уже видела, точно наяву, как он выгоняет ее из единственного пока доступного ей убежища. Как настоящий архангел из импровизированного рая.

Она усмехнулась сквозь слезы. «Архангел из рая?» Когда-то — не далее, как неделю назад — это место ассоциировалось у нее скорее с адом. И в немалой мере этому способствовал его хозяин, обожавший сравнивать себя с демоном из преисподней. Гроб, обитель вечной муки, Аид… как только не называл он свою скромную обитель. А это всего лишь было — надежное место, чтобы спрятаться от людей. Место, где удобнее всего помнить о смерти, но где имеется единственная доступная для нее возможность прикоснуться к вечной жизни. И ее-то у Кристины скоро отнимут.

Она-то думала, что у нее есть еще один вечер. Хотя бы один вечер перед премьерой, до того, как придется снять маску; до того, как он прикажет ей уйти навсегда. Но судьба распорядилась иначе — он уже зовет ее наверх, уже требует, чтобы она открылась перед ним. Она в последний раз осмотрела свою комнату. Как странно. Ей казалось, что это помещение принадлежит ей. Она сроднилась с ним. Оно снилось ей в те долгие глухонемые ночи в доме Рауля. У нее не было голоса, но была мечта об этой комнате, куда, как теперь она понимала, всегда оставалась надежда вернуться.

Как же она ненавидела раньше эту спальню! Ее запирали здесь — в последний раз совсем недавно, наказывая — или охраняя ее от нее самой — как ребенка; она скучала тут долгими вечерами, когда он играл один, напрочь забыв о ее существовании. Этот давящий свод, эта старая мебель, эти фигурки на каминной полке… Это любимое, любимое, любимое бархатное кресло, любимая лампа, любимые статуэтки. Каждая из них. «Я больше никогда не увижу ничего этого». Но это был единственный ее дом — действительно ее — как же она сможет жить, не имея больше возможности сюда прийти?

Его голос стал резче, он явно начинал раздражаться:

— Кристина! Я же попросил вас выйти ко мне!

«Так скоро». Белая фарфоровая кошечка, большая рыжеватая ракушка с резным краем, круглый зеленый камушек, гладко отшлифованный морем. Интересно, откуда? С какого побережья? Никогда она не видела в Перрос-Гиреке таких зеленых камней… Увидит ли еще когда-нибудь?

Она провела рукой по покрывалу на постели. Какой гладкий атлас. А эта картина на стене — первое, с чем встречался ее взгляд после пробуждения? Никогда она не уставала на нее смотреть. Закат над морем, розовые водные просторы, уходящие вдаль. Удивительная вода. Она как будто снова оказалась на том берегу, отец держал ее за руку… Эти розовые разводы в чистой голубизне — как удалось художнику так точно передать их? Кто же автор этого пейзажа? Почему она ни разу не спросила о нем у Эрика — а теперь уже поздно и бессмысленно задавать этот вопрос…

Его голос раскалился от ярости (и странно, но это почти утешало ее — ведь совсем скоро ярость сменится ледяным безразличием и даже презрением):

— Кристина, если вы сейчас же не выйдете ко мне, я войду к вам сам, и, клянусь, лучше бы вам не вынуждать меня это делать!

…да, порядок, царивший здесь, был ЕГО порядком — что одновременно возмущало и восхищало ее. Именно этим ей была дорога каждая деталь, каждый штрих. Свежие цветы на тумбочке каждый день — когда он успевал их менять? А высокие серебряные подсвечники по четырем углам комнаты? Он как будто стремился к свету тем отчаяннее, чем глубже от него прятался… Где, когда была пройдена ею точка невозврата? Как вернуться в прошлое и найти в нем себя?

Дверь распахнулась, Эрик влетел в комнату. Она молча стояла у кресла и смотрела на него, ее плечи дрожали, выражения лица было не видно под маской. Он быстрыми шагами подошел к ней.

— Вы не хотите даже приближаться ко мне, верно? — сухо спросил он. — Вы — вы плачете?

— Я не…

— Кристина, Кристина, я должен кое-что показать вам. Что-то действительно красивое. Вы не можете отказаться. И поверьте, это не испугает вас. — Уже снова спокойно проговорил он. — Вы будете мне только благодарны.

— Эрик, я… У меня нет сил, — поникнув, пробормотала она самое глупое, что только можно было сказать в ее положении.

Но, конечно, для него это не могло стать препятствием — никогда им не бывало. Он молча взял ее на руки и понес туда, куда ему хотелось, а ей было уже все равно. Ну, почти. Она тоненько всхлипнула, на что он, казалось, не обратил ни малейшего внимания.

--------------

Вверх, вверх, вверх. Он несет ее по лестнице. Сначала это узкое темное пространство, которое постепенно сужается — от свободного тоннеля внизу, сразу после озера, до тесных коридоров без окон-без дверей, в которых, кажется, легко задохнуться, если только остаться там подольше. Но вот мрак начинает постепенно рассеиваться, уступая шаг за шагом свои владенья розовым световым пятнам, то и дело падающим из небольших окошек и разбрызгивающимся на бесконечных ступенях. Чем дальше, тем больше пятен. Одно из них выплескивается прямо ей на грудь, и Эрик щурится от неожиданного избытка алого света, прижимая свою ношу к себе еще сильнее.

Он толкает скрытую в стене дверцу, потом еще одну. Под ногами скрипят, содрогаясь, деревянные перекрытия.

— Мы поднимемся коротким и секретным путем, дитя мое, — тихо объясняет он ей. Она не отвечает — он списывает это на отвращение к нему и стискивает зубы, стремясь сдержаться и не напугать ее еще сильнее. Но вот сейчас, сейчас он покажет ей божественное чудо, которое утешит и окрылит ее душу в той же мере, в какой до этого ее отяготило его гнусное лицо.

…Их путь пролегает мимо странных деревянных сооружений, мимо таинственных зубчатых колес, диковинных громоздких механизмов — перегонного куба, в котором рождаются чудеса Оперы. Он знает здесь каждый винтик и каждую дощечку, а для Кристины это, несомненно, густой лес, полный опасностей и загадок. Сердце его сжимается от неясного теплого чувства. И вот наконец выход на последнюю лестницу — она винтовая, деревянные ступеньки насажены на стальные спицы, закручиваются улиткой в коричневом подкупольном пространстве. Газовые рожки по стенам тускнеют под огромным круглым окном, впускающим внутрь целый столп розового света. Замирая в нем на мгновенье и нерешительно оглядываясь, Эрик почти что боится сам превратиться в соляной столп, боится столкнуться с еще более ярким светом, который ждет его впереди. Этот свет пронзает каждую трещинку в дереве, каждую неровность в камне; он безжалостно вытаскивает наружу, на общее обозрение, все самое некрасивое, неприятное, постыдное, и на фоне безобразия всего окружающего непобедимым пламенем сияет его собственная совершенная красота.

Но все-таки надо идти; Эрик действительно заслужил это испытание светом — воплощение невинности и девичьей прелести, покоящееся в его объятиях, нуждается в чем-то, что поразило бы ее сильнее, чем его ларва; в чем-то, что заставило бы ее наконец забыть об его уродстве.

Он берет себя в руки и, поднявшись еще на несколько ступенек, переступает порог, решительно перенося ее в прозрачное царство Аполлона.

— — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — —

Кристина прикрывает глаза — сияние здесь почти невыносимо. Золотая статуя Поэзии прямо в глаза ей отражает свет, льющийся с западной части небосклона безбрежной розовой рекой, потоком, водопадом, разбрызгивающим сверкающие капли по скучной серой крыше, на которой они стоят. И безжизненный серый камень вдруг начинает пылать; кажется, что он вот-вот загорится, и пламя взовьется к небу, с готовностью отвечая на неистовые ласки заката.

Эрик осторожно ставит ее прямо перед собой, и она пытается прикрыть глаза ладонями, съежиться, отвернуться, спрятаться от этого безжалостного натиска солнца, но он разводит ее руки, берет ее голову в ладони и мягко поднимает ее, заставляя выпрямиться и смотреть вперед и вверх. Она морщится, слезы скатываются из прорезей в черном шелке, обжигая кончики его указательных пальцев.

Тогда он предлагает ей руку, и она аккуратно кладет ладошку на его черный бархатный рукав, словно в фигуре старинного танца. Так, почти танцуя, они подходят почти к самому краю крыши, где Эрик останавливается, наконец-то отпускает ее и внимательно, почти ищуще смотрит в ее заплаканные глаза. Она с трудом подавляет бессмысленное желание вновь спрятать лицо в ладони; ей кажется, что весь этот свет смеется над ней, что он безжалостно срывает с нее все покровы, обнажая все ее язвы, нарывы и черные пятна. Она недостойна стоять здесь, недостойна дышать одним воздухом с другими, нормальными, здоровыми, красивыми и достойными людьми. Она смотрит на разноцветные крыши внизу; серый, белый, красный — все они растворяются в золотой прозрачности, которая всё вбирает в себя и всё озаряет собой. Париж, как бескрайнее море, колышется на огромном просторе; люди, экипажи, здания сливаются под ее взглядом в озеро пестрых акварельных мазков, расплывающихся во влажной пелене, застилающей ее зрачки.

Внезапно она слышит его голос. Он говорит глубоким, мягким, чарующим тоном, от которого возникает чувство, как будто в груди робко и медленно распускается белый весенний цветок, расправляя нежные лепестки и простирая их к закатному солнцу. Он говорит так:

— Ну разве не является все самое прекрасное из того, что мы видим в этом мире, доказательством существования по-настоящему вечной красоты? Вечной красоты, которая превосходит все земные прелести настолько же явно, насколько этот ежедневный закат превосходит наши жалкие, ограниченные способности к восприятию его сияния?

Затем он делает паузу и лукаво спрашивает:

— Кристина, а если бы мы искали подходящие слова для подходящего описания такой вечной красоты, то разве не банально прозвучали бы любые хвалебные эпитеты, любые восторженные отзывы о ней? Как вы думаете, дитя мое?

Он замолкает, выжидающе и весьма требовательно глядя на нее. Она беспомощно теребит ткань своей юбки, ища правильный ответ, как во время их уроков. В конце концов она просто повторяет сказанное им вначале:

— Я не знаю, Эрик… Возможно… Возможно, мы просто могли бы сказать о вечной красоте, что она превыше всякой земной?

Он добродушно смеется и легонько гладит ее по голове, от чего она незаметно вздрагивает. И вновь раздается его мощный и теплый голос:

— Истинная красота находится вне любой подвластной чувствам реальности, дорогая Кристина. Она не подвержена болезням, свободна от смятения и волнений, она не нуждается в свете, ей не свойственно непостоянство, ее нельзя изменить, исказить, разделить или как-либо уменьшить. Она превосходит всякое описание и всякую похвалу. Что же можем мы сказать о ней?

— Ярчайший свет? — предполагает Кристина тихо.

— Но ведь самый яркий, самый ясный свет для нас, существ весьма ограниченных, является тьмою, — шепчет он еще тише, точно окутывая ее бархатом. — За гранью этого безумства закатных красок, за тонкой завесой этой прозрачнейшей, чистейшей закатной розовизны, этого буйного сияния и свечения — что можно увидеть, как не совершенную, изумительную, абсолютную предвечную тьму?

— Тьму? — смущенно бормочет она, не понимая, как свет может так тесно граничить с мраком.

— О, никакое сияние не может быть достойным выражением для вечной красоты, — заверяет он ее. — Любое слово бесконечно далеко от того, чтобы описать ее. Мы только унизим вечный свет, сравнивая его со светом земным. Настоящий ангел не может носить золотые ризы и иметь красивые черты — ведь все эти признаки ангела являются нашими, земными домыслами. Не лучше ли описывать божественный идеал от обратного?

— Как? — еле шепчет она.

— Через образы, которые нам самим представляются уродливыми и недостойными, — отвечает он. — Божественная мгла, пресветлый, сверхъестественный мрак, сияющая бездна.

— Но Аполлон держит в руках золотую лиру, — возражает она, указывая на скульптуру бога света и гармонии, полновластно царящую над крышей Оперы.

— Но Аполлон здесь — лишь изображение, созданное фантазией человека, — откликается он. — И недаром истинное искусство питается силой темного Диониса.

— Значит, настоящая красота, по-вашему, некрасива? — спрашивает Кристина недоверчиво, немного отступая от него.

— Нет, мое милое дитя. По-моему, настоящая, вечная красота, намеком на которую является любое подлинное произведение искусства, может быть описана только символически, и не сама она, а образы, рассказывающие о ней, будут чем безобразнее, тем точнее. Язык человека бессилен перед вечностью. И это парадокс, которого нам никогда не удастся избежать — по крайней мере, до конца наших дней на земле.

Он снова останавливается и долго, долго, невозможно долго смотрит на нее. Потом его губы неожиданно кривятся в горькой усмешке, и ей — несмотря на все отчаяние и боль от язв — хочется самой его утешить.

— Но иногда я думаю… — Наконец произносит он. — Я думаю: а что, если мы сами являемся лишь словами, которыми природа пытается описать вечность? Что, если самое уродливое среди нас является самым точным, самым емким выражением небесной славы?

Глава опубликована: 10.02.2023
Обращение автора к читателям
Landa: Дорогие читатели, ничто так не радует автора, как комментарии и отзывы.
Отключить рекламу

Предыдущая главаСледующая глава
Фанфик еще никто не комментировал
Чтобы написать комментарий, войдите

Если вы не зарегистрированы, зарегистрируйтесь

Предыдущая глава  
↓ Содержание ↓

↑ Свернуть ↑
  Следующая глава
Закрыть
Закрыть
Закрыть
↑ Вверх