Примечания:
Пожалуйста, оставляйте любые отзывы — для меня ценно все. Отзывы ускорят продолжение.
Эрик на секунду прикрыл глаза ладонью. Потом снова отвел руку в сторону. Она стояла в столпе света, замерев, как Лотова жена. Ее нежная кожа клочьями свисала со щек, лоб изъели язвы, вокруг глаз были красные круги, у губ запеклись черные корки. И тем не менее, это была она же. Его Кристина. Певшая, как архангел при вратах Рая.
Живое торжество смерти посреди оперной сцены.
Возможно ли, чтобы смерть возвращала человека к жизни?
И в особенности — если это смерть самого любимого существа, главной части самого себя?
Ему не удавалось по-настоящему простить ее, и он хотел, чтобы она хотя бы отчасти пережила тот позор, которому некогда подвергла его. Только вот он и представить себе не мог, что его игра обернется действительностью.
Кошмарной действительностью, насильно вырвавшей его из дурмана прежней одержимости.
Он упивался чтением «Рождения трагедии» и «Божественных имен», смешивая воедино две доктрины — учение безумного немца о Дионисе и рассуждения о тьме и свете исторического псевдо-Дионисия. Он упивался своей болью, своим одиночеством, своей отверженностью, своим творчеством и своим гневом. А она… Она медленно умирала.
И, увидев ее такой — когда, по его же воле, все увидели ее такой — он как будто был разбужен выстрелом. Голос, являвшийся ему так редко, совсем не похожий на голос Перса; голос, диктовавший ему самые лучшие его произведения в минуты высшей отрешенности, тихо вопрошал: «Что ты сделал, Эрик?»
А между тем, люди вокруг него молчали; артисты застыли нелепыми фигурами на почтительном расстоянии от его маленькой ученицы; из зала же доносилось приглушенное бормотанье… изумлены и ошарашены… особо чувствительные дамы требовали нюхательных солей и воды… они поражены безупречным безобразием, точь-в-точь как тогда…
Ах, сейчас было бы самое время вновь обрушить люстру, чтобы ни один из этих зевак, видевших ее без покрова, не выбрался живым из этой гекатомбы… Чтобы их гнусное любопытство было похоронено вместе с ними в очистительном пламени огня…
Проклятый свет обнажил каждый ее нарыв, каждую капельку гноя. И Призрак Оперы, не выдержав, закрыл глаза, желая хоть на миг избавиться от зрелища, коловшего грудь иглой.
«Что ты сделал, Эрик?» — безжалостно настаивал тихий голос, высвечивая уродство его мыслей, как софиты высвечивали болезнь его Кристины. Его Кристины!!!
Эрик снова распахнул глаза, пытаясь раскрыть их как можно шире, до боли в мышцах, и бросился на сцену из-за кулис, думая только об одном: спасти ее немедленно от жадных и нескромных взглядов (о, как они были ему знакомы!), взять на руки и унести подальше от лобного места, на которое он сам же, сам ее и вывел. Но Кристины уже не было на сцене. Она сбежала! Сбежала.
И он не знал, где ее искать.
Однако Эрик не зря был хозяином Оперы. Немного придя в себя, он шепнул два слова Фаберу, слишком хорошо сыгравшему свою роль на этот раз, и тот рванул в зал, торопясь передать служащим волю Призрака: двери закрыть, никого не выпускать.
Голос чревовещателя юркой змеей проник в ложу директоров, приказывая им немедленно обыскать все помещения на первом этаже. И тут же под потолком раздались раскаты грома, повелевающего зрителям оставаться на местах под страхом скорой и мучительной гибели.
Неподвижно стоя посреди сцены, выпрямившись во весь свой немалый рост, подобно черному монарху, он ждал донесений от своих подданных, а минуты текли безжалостно; а время струилось сквозь изящные пальцы пианиста, точно рассыпчатый песок некогда снившейся его другу пустыни. Зрители, слишком хорошо помнившие историю с пожаром двухлетней давности — кто по собственному опыту, кто по газетным статьям — сидели не шевелясь; многие из них все еще не оправились от увиденного ими на сцене, и всех без исключения испугала угроза расправы.
Он ждал — ведь бессмысленно что-либо предпринимать, пока не будет уверенности в том, что ее нет на этих этажах.
Он ждал… Но до чего же тяжело это ожидание! Мир вокруг него смыкается плотной стеной, без надежды на выход. Стена окружает его со всех сторон, начинает давить…
Он ждал. И горький страх, со вкусом желчи, наполнял его рот, а перед глазами стояла одна и та же-одна и та же-одна и та же картина.
…Первым подбегает, запыхавшись, месье Рейе — на нем нет лица, он дрожит и заикается:
— М-мадемуазель Д-дайе н-нет в з-зале, м-месье Д-дестлер! Служащие обыскали к-каждый угол!
— Парадный вход? Служебные выходы? — допрашивает его Эрик.
— П-плотно з-заперты, месье! М-мадемуазель Д-дайе н-никак не м-могла п-покинуть т-театр за ст-толь короткое в-время! — сбивчиво рапортует месье Рейе и неловко отступает, в отчаянии разводя руками и тряся фалдами парадного фрака.
Затем поспешно приближаются директора. Они необычайно бледны; крысиное личико Андре искажено злобой, упитанное лицо Фирмена вытянулось в гримасе страха.
Но голоса вышколенных дельцов от искусства по-прежнему любезны:
— Месье Дестлер, все залы на этаже обысканы; обысканы и все помещения под сценой. Мадемуазель Дайе нет нигде. Что же нам теперь делать?
Их чувства вполне объяснимы: они снова находятся под угрозой разорения. После произошедшего во второй раз скандала с угрозами ни один нормальный парижанин более не ступит в Оперу ни ногой. Прощайте, все надежды на красивую жизнь; вот что значит поверить призраку, как бы талантлив он ни был! Но Эрику отнюдь не до того, чтобы утешать Андре и Фирмена в их горестях. Время неумолимо просачивается сквозь пальцы и вот-вот истечет до конца, как песок часов в покоях маленькой султанши в Мазендеране.
Эрик точно знает, что Кристина не пойдет в подземелья -это ведь его владения, иначе зачем бы ей было сбегать? А коль скоро ее нет в зале, в ложах и в помещениях первого этажа, то она отправилась наверх. Значит, остается крыша. Крыша. И тут он становится белым, как одеяния Аполлона. Он внезапно понимает, для чего она убежала. Не от кого и ни от чего она бежала, а для чего.
Директора растерянно крутят головами: их бесценный призрачный повелитель только что был здесь и уже исчез. Зато они остались — и теперь именно им придется разбираться с толпой зрителей, которая пока что безмолвствует, но в этом безмолвии несчастным компаньонам уже слышится рокот грядущей бури.
— — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — —
Кристина неподвижно стоит на краю террасы, под звездами ночного неба. Здесь, наверху, вдали от уличных огней, их видно гораздо лучше, и они поражают ее пустотой и равнодушием своего сияния. Луна сегодня почти полная, и ее ровный, безжизненный свет дробится в стеклах галереи. Лунный луч зацепился и за лиру Аполлона, как будто приглашая ее, Кристину, последовать за ним вверх по таинственной небесной лестнице… чтобы забраться куда? В бескрайний холод чужих ей небес? В мир несбывшихся грез и страшных сказок, предсказаний и откровений, чудес и легенд? Кристина тихонько усмехается этой мысли: самая страшная сказка уже сбылась наяву. Ее дом потерян, ее мир рухнул, ее призвание умерло, а скоро уйдет и она сама. Но стоит поторопиться. Хотя… вряд ли ее будут теперь искать. Разве что директора, опасающиеся скандала.
Она упорно не хочет думать о том, что причиняет ей сейчас главную боль. Боль ноющую, тупую, наполняющую грудь каким-то новым воздухом, целиком захватившую легкие. Боль утраты своего второго и главного «я».
Его больше не существует для нее. Она не отдавала себе в этом отчета, но ее жизнь была точно брильянт, в котором весело играл и переливался его благотворный радужный свет. Но она не до конца осознавала это: ведь свет сам по себе незрим, его природа заключается в проявлении чужих талантов и чужих даров. С присущей ему абсолютной, уникальной, невообразимой щедростью, нежной добротой и безошибочным чувством прекрасного он соткал Кристину почти из ничего; вдохнул в нее, несмышленую, неловкую девочку живой дух творчества; научил ее любить музыку — научил ее слышать музыку еще прежде, чем петь. Он благоговел перед ее голосом, но насколько же его собственный голос превосходил любое ее исполнение; насколько он был талантливее и умнее ее — во всем, во всем. С него начинался и им заканчивался ее мир; теперь-то она это понимала. Сколько раз она сердилась на его удушающую заботу, плакала из-за его брани, с презрительной брезгливостью размышляла о его лице! А теперь, когда его в ее мире не стало, она проклинала каждый миг своего отступничества, каждый день, проведенный не под его кровом; она готова была навечно стать узницей подвалов, лишь бы еще хоть раз ощутить его мимолетную ласку, дотронуться до его прекрасной, аристократичной руки, услышать, как он читает ей стихи: не монотонно и не с завываньями, как принято у уличных чтецов, а полнозвучно, торжественно, придавая глубокий смысл и значенье каждому слову, каждому слогу…
И трижды руки мои тянулись его обнять,
И трижды на груди моей скрещивались опять…
Проговаривает она вполголоса, стараясь максимально точно воспроизвести его ритм и интонации. При этом она машинально теребит подол своей туники, которая все еще на ней, и снова заливается слезами.
…Да, он воспитывал ее душу, но как никто иной заботился и о ее теле. Разве Рауль, благородный виконт, хоть раз уделил то же внимание ее гардеробу и украшениям, что ее ментор? Разве не Эрик придирчиво выбирал ей лучшие наряды, раскрывающие ее внутреннюю суть? Разве она сумела бы хоть единожды одеться сама с таким же вкусом, с каким одевал ее он? И как же злилась она на него порой за эти жесты! Как нетерпеливо и даже с раздражением — конечно же, тщательно скрытым — принимала порой его богатые подношения! А он продолжал покупать ей одежду, готовить ей, давать советы по уходу за внешностью, холить и лелеять ее в каждой мелочи, заменяя одновременно и отца, и мать…
Конечно, он не стеснялся в выражениях, когда хотел выразить свое недовольство ее поведением. Но разве при этом его конечной целью не было ее благо? Она могла сколько угодно обижаться на него, представлять его тираном
и деспотом, но в глубине души прекрасно знала, что никто больше никогда не позаботится о ней так, как он — пока в ней сосредоточены его мечты.
Однако, по всей видимости, у него была и своя жизнь. В которую она уже никогда не впишется.
— — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — -
Он больше не сможет петь ей. Почему-то только эти слова звучали в его голове, когда он, не помня себя, несся наверх, подхлестываемый холодным страхом.
Страх стискивал его шею, хватал за волосы, забирался под маску, ласкал язвы липкими леденящими прикосновениями. Мир внезапно схлопнулся перед Эриком: он как будто ударился носом о гладкую твердую стену, неприступную, безразличную к его существованию. И музыка была с ним, но не было того, кто бы ее услышал. Кто бы его услышал.
В последние дни… Как он изводил ее, как не хотел, не умел понять, что с ней происходит… Она стала чудовищем; но это же не проказа, нет, не проказа! Уж Эрик-то за эти годы изучил все кожные заболевания, какие только мог, и мог почти с уверенностью утверждать, что Кристина вне смертельной опасности.
Опасность была в другом: своими собственными руками при его непосредственной помощи она возвела себя на эшафот, а теперь решила довести пытку до логического завершения…
«А я не поддержал ее. Я был рядом и ничего не заметил. Я, единственный, кто заботился о ней по-настоящему, не понял и угадал».
Немыслимо. Ступени кружатся под его стремительными шагами, все вокруг потеряло очертания.
«Попытайся представить, что ее нет и не будет никогда».
Нет, нет, нет, невыносимо. Бессмысленно. Абсурдно. Теряется какая-то абсолютная константа бытия. Как дом без крыши. Как театр без сцены. Как смычок без скрипки. Мир без родного ему порядка. Чужой, холодный, темный мир.
Он застонал, прикусывая губу, и прибавил шагу. Он бежал наверх, но при всем желании не мог взлететь: ведь имелось что-то, недоступное даже ему.
Как он хотел дать ей лучшее. Поделиться самым драгоценным. «Но она просила, чтобы я пел ей».
А он не мог. Это не было ни наказанием, ни местью. Но как приказать себе петь, когда горло сжимается от одного воспоминания о прошлом…
«Разве у тебя не было других воспоминаний? Как ты умеешь помнить плохое!»
Так она скажет ему, когда они встретятся там, за чертой. Но он должен, обязан добраться до нее прежде, чем она переступит черту!
«Слишком поздно».
В его ушах стояли стоны. Десятки казней. Сколько тьмы может таиться в одном человеке? Но каждый раз, когда он затягивал петлю, ему казалось, что это игра. Он не воспринимал обреченных людей как отдельные от него существа; скорее — как звуки реквиема. Самым торжественным из них был старый лекарь с глазами того же оттенка, что и у него. Он же мог стать завершающим аккордом…
«О чем же я думаю? Эрик не хотел быть жестоким… Как и старый Густав, он был только музыкантом, играющим на заказ… Не его вина, если в какой-то момент кто-то заказал ему траурную музыку… И если кто-то наслаждался ею. Но только не Эрик».
Ступени, ступени… Их круговерть: ощущение, что он поднимается на гору, а не на крышу Оперы. Сопротивление воздуха почти материально: его как будто нарочно задерживают, нарочно сталкивают вниз… Чтобы ничего нельзя было
изменить. А ведь хватило бы лишнего слова, ласкового жеста… Внимания, которое он уделял не ей. Он должен был быть рядом, он должен был помочь.
Но вместо этого он убил ее.
________________________________________
Кристина до рези в глазах вглядывалась в расстилавшиеся под ней просторы Парижа. Огни, якобы защищающие от мрака вечной ночи. Слабая иллюзия нормального существования, тонкий слой обманчивого быта над жадной пропастью небытия, стремящейся поглотить зазевавшегося прохожего; ничем не надежнее лунной дорожки, протянувшейся от крыши парижского театра к городу фей и снов.
И если она ступит на эту дорожку, то возврата назад уже не будет. Но есть ли у Кристины возможность не ступать на нее? Что ждет ее при ином исходе? Лепрозорий? Медленная и мучительная гибель в лечебнице? Насмешки и издевательства? Или катакомбы Оперы? Да вот только ее даже там уже не примут.
Ей вспоминается сон, где Эрик посылал свою ученицу просить милостыню. Предельно ясно, что он предвещал. Не лучше ли и вправду нырнуть в лунный свет, раствориться в нем бесследно, нежели прочитать холодное безразличие в лице того, кто некогда молился на нее? Кто помог ей вернуть голос? Кто избавил и избавлял ее от раза к разу от всех несчастий?
«Прикажи ангелам твоим, и на руках понесут тебя…» Но ее никто никуда не понесет. У нее уже был свой ангел. И она его потеряла.
Кристина перевела взгляд на стеклянную галерею. В последний раз она была здесь с Эриком. До чего же мучительно вспоминать о местах, виденных ими вместе. На самом деле, весь ее мир был так или иначе связан с ним. Во всех местах, где бывала она, ее осеняла мрачная или прекрасная сень его присутствия. И жить в мире без этой сени для нее было бы невыносимо, даже если бы она была абсолютно здорова. Уже невыносимо, а ведь они только что слышали друг друга — пять минут или вечность назад.
Слышали: он впервые за два с половиной года пел ей. Конечно, он пел не только для нее; конечно, это пение являлось частью общего плана, который воплотился в жизнь, очевидно, еще блистательнее, чем ее учитель когда-либо мог себе вообразить. Но слышать его голос — это было словно проснуться после долгого и страшного сна от ласки отца, словно снова стать ребенком и бегать по берегу моря, ничего не зная о будущем горе. Как будто день ко дню прибавлен был, и солнце вдвое солнечнее стало.
Воспоминания о прошлом — не это ли главное наслажденье, оно же наказанье, для тех, кто хоронит часть себя в настоящем?
«Nessun maggior dolore…»
И подумать только, что этой последней пытке предшествовало столько страданий — из-за потери голоса, из-за холодности Эрика и его недовольства ею, из-за ее первого фиаско на репетиции…
Но то, что она считала невыносимыми страданиями, также оказалось ничтожной репетицией перед главным спектаклем.
«Я больше никогда его не услышу».
Произнести эти слова оказалось проще, чем осознать их. В голове не укладывалось, что для нее больше никогда не прозвучит ласкающий, бранящий, спокойный, торжественный, ледяной, ироничный, теплый, добродушный, снисходительный, всепроникающий, всеобъемлющий, всеведущий, всемогущий, великий голос; голос, ее созидающий, голос, ее наполняющий, голос, ее спасающий — от нее же самой.
«Я больше никогда его не увижу».
Глаза не натолкнутся на преграду маски; мир не будет делиться на черное и белое, на страх и благоговенье. Нечего будет бояться и некого любить. Не станет страха перед разверзающейся перед ней янтарной бездной, перед зарождающимся безумием, перед одиночеством близости, перед заточением наедине с сумасшедшим.
Нет и не будет вечеров с чтением и музыкой, танцев в его кухне, вкусных завтраков и ароматов благовоний, японского чая, огня свечей и его бесконечных отражений, дробящихся в зеркалах. Красоты его профиля в шелковой маске, его рук, взмывающих над клавиатурой, сжимающих смычок, перебирающих струны арфы…
«Я больше никогда его не почувствую».
Да, вместе с ним у нее отняли дом и призвание. Но и ощущение его властных рук на ее животе, когда она сжималась от страха, что не сможет больше петь; ощущение его пальцев, когда он вел ее в зеркальный зал; ощущение бархата его рукава под ее пальцами, когда он гулял с ней по этой крыше, три дня, а кажется — три года назад. И ощущение себя на его руках, в его объятиях, когда он нес ее сюда, наверх: защищенности, тепла, и вместе с тем некоторой робости, и тяги к этой худой и твердой груди. И жесткость хватки, когда он тянул ее прочь из парка, чтобы помешать ей изменять самой себе… И легкие, нежные, почти неуловимые прикосновения к щеке, ко лбу, к волосам… Как будто он боится потревожить ее. Боится быть навязчивым. Боится, что потребует от нее слишком многого. Но что, что когда-либо давала ему она, кроме неумелых нот, слез и измен?
Она плачет в голос. Это некрасиво, это недостойно благовоспитанной девушки — шмыгать носом, причитать, громко хлюпать и даже вскрикивать, как раненый зверь, но как же быть, если, только потеряв то, что давалось так легко, как нечто само собой разумеющееся, положенное по праву рождения, ты понимаешь, что владела бесценным даром, которого не было ни у кого, кроме тебя, а теперь и у тебя тоже никогда, никогда не будет?
Слез не видел никто, на них никто не смотрел и не посмотрит. До нее никому нет дела на этой крыше, на этой ночной промежуточной станции — станции между суетой нижнего, освещенного фальшивыми огоньками мира и настоящей, темной и пустой вечностью, усеянной далекими звездами. Она снова не слышала музыки вокруг себя. Мир оглох и онемел. Можно ли будет петь там, за полупрозрачной, сквозной лунной завесой?
Еще шаг к краю террасы. Сейчас закончится старое и начнется новое. Или закончится все? Есть ли дело богам до решений смертных? Она сдалась Дионису, но, наверное, слишком поздно… Не стоило и сопротивляться. Всем правит пьяная бессмыслица, даже когда кажется, что вещи и события направляемы неким таинственным и гармоничным началом в стройном и строгом порядке. Но бог-освободитель, бог-лис, бог дважды рожденный, бог растерзанный и разделяющий, бог ночной и бог поющий не терпит соперничества. Если где-то и есть гармония, то явно не в человеческой душе.
И вот теперь хаос изнутри выбрался вовне, оставил свою печать на ее лице и толкает ее вниз, в свою бездну. И это вполне закономерно: «бездна поглотила все нутро мое». Гениальный, гениальный Эрик! Что внутри, то и снаружи. Если он сам предначертал для нее эту роль, то кто она такая, чтобы уклоняться от нее? Вакханки должны закончить свое дело, душа должна повторить путь лица…
Лунный свет вспыхивает необычайно ярко и почти ослепляет ее. Кристина вздрагивает и ежится, внезапно чувствуя на себе чей-то пристальный и, видимо, суровый взгляд. Надежда еще не успевает развеяться, когда она осознает, что подошла почти к подножью статуи Аполлона-покровителя Муз. Белоснежные глаза прекрасного бога смотрят на нее неотрывно, но выражение их разгадать невозможно, а лунный свет обтекает его высокую фигуру со всех сторон, особенно ясно искрясь на струнах лиры.
«Откуда у меня такие мысли?» — внезапно думает она почти с трепетом. Разве знает маленькая, необразованная Кристина обо всех эпитетах Диониса? Разве способна проводить подобные параллели между сюжетом оперы и собственной жизнью? Разве объяснял ей Эрик все, что имел в виду, создавая свое последнее произведение?
Когда-то ей казалось, что она понимает «Дон Жуана»… «Дон Жуан» говорил о любви. А «Орфей» толковал о чем-то ином. Любовь была и здесь, но что-то было превыше ее… Лицо?
В «Дон Жуане» жила его надежда, которую разрушила она сама, вот этими руками — Кристина поднесла пальцы к глазам, рассматривая с отвращением, и вновь безвольно опустила.
А в «Орфее» надежда жила в ней, но теперь уже он помог ее разрушению. Что ж, все честно. Она получила по заслугам. Нарывы болят, Аполлон наблюдает за ней, беззвучно, бессловесно. Пора что-то делать. Пора, хватит стоять и жалеть себя. Никакой жалости она не заслуживает. Отец умер, Эрику она отвратительна. Рауль с ужасом отшатнется от нее. Мадам Жири прогонит, боясь заразы. Во всем мире больше нет ни одного человека, который бы по-настоящему думал о ней, тревожился, искренне хотел ей добра. Пора повзрослеть. И сделать шаг вперед.
Темный край совсем рядом. Нет смысла медлить: она должна была прийти к этому уже давно. Что ее удерживает? Кристина осторожно заглядывает вниз, и голова начинает яростно кружиться. Вокруг взрывается фейерверком лунный свет, он пляшет в ее глазах, заманивая в свое царство; он серебристой пыльцой оседает на ее волосах; он неистовствует в воздухе в какой-то бешеной пляске, преломляясь в стеклянных стенах…
Она наклоняется вперед…
…и постепенно тишина рассеивается, распадаясь на серебряные лоскутки, кружащиеся вокруг нее. Голос, тихий и мощный, раздается ниоткуда и отовсюду, как будто исходя из лунного сияния. Он аккуратно и нежно берет ее за плечи, как бы обнимая; бережно приподнимает и ласково отстраняет от края крыши.
«Ангелам своим заповедает о тебе, и на руках понесут тебя: да не преткнешься о камень ногою твоею…»
Так значит, это до сих пор про нее? Значит, она все еще не одна?
В каком-то экстазе она как будто летит, порхает в воздухе, в этой лунной феерии, вытягивая руки, стремясь подойти как можно ближе к голосу, дотронуться до него, убедить себя, что это не сон…
… Кружится на месте, голова как будто принадлежит не ей, все вокруг так легко, тонко и призрачно…
— Ангел? — нерешительно зовет она, слегка пошатываясь, но уже почти добравшись до галереи… В глазах плывет расплавленное серебро, мир до сих пор не обрел четких очертаний, до сих пор как будто качается в зыбке, под тонким просвечивающим покрывалом, которое она пытается снять…
…И внезапно получает довольно ощутимый подзатыльник, отчего картина в ее глазах немедленно обретает неприятную, звонкую четкость.
Эрик стоит прямо перед ней, глаза горят желтым огнем, руки сжаты в кулаки, плечи напряжены.
— Глупое дитя! — шипит он злобно, как целая стая гадюк. — Как вы посмели! Что вы надумали! Молите небо, чтобы Эрик сейчас сумел сдержаться!
Но, видимо, молитвы не сильно помогают, или она пока что не в силах их вознести, потому что он больно хватает ее за плечи, начинает изо всех сил трясти, как провинившегося ребенка, и при этом еще судорожнее трясется сам, издавая какие-то странные хриплые звуки.
Потом отпускает ее так резко, что она летит на пол, ударяясь локтем о мраморный пол террасы, и в этот момент окончательно приходит в себя, стряхнув лунный дурман, в чем изрядно помогает и реальная боль в затылке, не говоря уж о никуда не девшихся нарывах на лице. А Эрик кричит во весь голос:
— Я же мог опоздать! Вы понимаете это, дурная, скверная, себялюбивая девчонка?? Я мог не успеть! Я мог не успеть!! Я мог не успеть!!! — и отворачивается, и некоторое время она слышит только сухие громкие звуки — всхлипывания? Она боится даже загадывать, что это могло бы быть. Потом он снова медленно поворачивается к ней, и уже более спокойно говорит:
— Поднимайтесь. Эрик должен серьезно поговорить с вами.
Он подает ей руку, она медленно встает и опирается на его плечо.
________________________________________
Он отвел ее к стеклянной галерее, медленно открыл дверь своим ключом и грациозно повел рукой, приглашая ее войти. Все еще не до конца понимая, что с ними только что произошло, Кристина послушалась его, но при этом старалась не поднимать головы: смотреть ему в глаза после всего было слишком тяжело. Что чувствует он? О чем думает он? Что заставила она его пережить? И не иллюзия ли это, не увидит ли она отвращения в его взоре?
Если последняя мысль была не нова, то первые две посетили Кристину, пожалуй, впервые за все время общения с Призраком. Ибо за все эти годы она настолько привыкла взирать на него снизу вверх, бояться его или благоговеть перед ним, что вряд ли могла задаваться вопросом о том, что же, собственно, испытывает он сам. Ни боги, ни демоны, как правило, не удостаиваются заботы смертных.
В застекленной лоджии свет как будто стократно преумножился; луна казалась отсюда огромным белым фонарем, а стены галереи — зеркалами, отражающими его целомудренное сияние прямо в бесконечность. Кристина внезапно осознала, что на ней нет маски, а он, как нарочно, вывел ее на место, где лучи искрились особенно ярко, и, резким движением подняв ее лицо за подбородок, начал всматриваться в него жадно, как паломник в почитаемую им икону, хранящуюся в далеком от родины храме.
Тогда-то ей и пришлось напрямую столкнуться с ее взглядом: с доскональным вниманием он обследовал каждую рытвину, каждую язву, каждый лоскуток кожи, каждую каплю гноя, гулял по каждому черному пятнышку и по каждой морщине. «Так, должно быть, чувствуют себя приговоренные к смерти на последней исповеди или души умерших на Страшном Суде», подумалось девушке. Впрочем, исповедь ей еще только предстояла.
— Почему, — обманчиво-сдержанным тоном начал Эрик, — почему, во имя всего святого, вы не открылись мне, Кристина? Это началось, когда вы надели маску, верно? Неделю назад? Отвечайте.
И он наконец-то отпустил ее подбородок и привычным жестом скрестил руки на груди, ожидая ее ответа.
— Я… Я… — замялась его ученица, не зная, что сказать — ибо правда была слишком неприглядна, чтобы произносить ее, а лгать она не умела. Кристина вновь потупилась и стала возить носком туфли по полу, совсем как в детстве, когда ангел отчитывал ее за промокшие ноги. В галерее воцарилось тягостное молчание. Кристина боялась даже пошевелиться. Но терпение Эрика быстро истощилось.
— А, вы не хотите говорить? — зловещим шепотом промолвил он. — Вы прячете глаза? Что ж, тогда скажу вам я. Я настолько противен вам, что вы ни капли не доверяете мне. Вы всегда воспринимали меня только как орудие для ваших нужд! Для этого вы и вернулись ко мне. Я — ваш учитель! «Месье Дестлер, известный композитор и художественный руководитель Оперы!» — передразнил он ее голосом мадам Жири. — И больше ничего! Ничего! Ведь правда, дорогая моя? Правильно, как же, зачем же делиться с бедным, несчастным Эриком своей тайной! Лучше покончить с собой, припомнив ему все зло, которое он вам причинил, верно? Ведь он же так обижал вас, так издевался над вами, не правда ли? Так мало о вас заботился, так недоволен был вашим возвращением! А может, вы думали, что вы для него — обуза? Лучше убить себя, но не обременять его — ведь он, кажется, за все это время ясно дал вам понять, что вы ровным счетом ничего для него не значите!
От шепота его голос взлетел до небес, рассекая, как кнутом, прохладный ночной воздух. Когда Призрак того хотел, его божественное звучание могло превращаться в настоящий клекот хищной птицы. Кристина не знала, куда ей деваться от этого резкого, раздражающего ее звука. Она уткнулась подбородком в грудь, но он приказал:
— Нет уж, поднимите голову выше, и смотрите мне прямо в глаза! Достаточно вы от меня скрывались, пора ответить за свои поступки! Я должен знать, Кристина, слышите, должен, почему, почему вы так обошлись со мной? Услышать это из ваших уст! Ну же, произнесите это, подтвердите мои слова! Скажите же скорее, что вы хотели отомстить мне за дурное обращение, за все, в чем я перед вами когда-либо был виноват! …О, если бы вам только удалось задуманное, я клянусь, что достал бы вас с того света просто чтобы как следует отколотить за ваше бессердечие! Как вы могли! Как вы могли оставить меня одного… здесь… без вас… — его голос внезапно прервался, и он махнул рукой. Ей показалось, что она бредит наяву: из-под маски потоком потекли слезы.
Внутри у нее что-то надорвалось. С громким рыданием она кинулась ему на грудь, забыв все страхи, всю робость, все отвращение к самой себе.
Обхватив его руками, она всхлипывала, дрожала, тряслась всем телом, пытаясь приникнуть к нему как можно теснее, ближе, почти влиться в его грудь, как будто он мог раскрыть ей двери собственного тела навстречу.
— Я не оставила вас, Эрик! — выкрикнула она с рыданием. — Я просто… я просто…
— Вы просто… что? Не лгите, Кристина… — язвительно продолжал он, в то время как его руки, независимо от его воли, ласкали ее затылок, гладили по кудрям, обнимали и укрывали в своем тепле.
— Я стыдилась себя перед вами! Я стеснялась показаться вам! Я боялась, что буду вам… вам… омерзительна. — Закончила она совсем тихо, содрогаясь от плача. Слово было произнесено, и ей казалось, что оно может воплотиться в жизнь. Зачем она только сказала это? Кто тянул ее за язык?
— Омерзительны? Вы — мне? — ошеломленно повторил Эрик, как будто не веря своим ушам. Он медленно отстранился от нее и покачал головой, глядя на нее с бесконечно глубоким укором.
Молчание.
— Вы… — снова заговорила Кристина, отчаянно превозмогая себя, — вы всегда любили меня именно за мое лицо… Даже когда пропал голос, вы не отказались от меня сразу, а попытались вернуть его, потому что… потому что оставались миловидные черты… потому что мне посчастливилось вырасти хорошенькой… Вы наряжали меня, любовались мною… Вы столько говорили мне о красоте… А я… я предала вас даже в этом. Я разочаровала вас. Я ни на что не гожусь… — бормотала она уже неуверенно, с удивлением наблюдая, как взгляд Эрика с каждым ее словом становится все жестче и жестче. Наконец он прервал ее.
— Прекратите, Кристина. Мне тяжело вас слушать. Я всегда знал, что вы меня презираете, но не до такой же степени… Вы, должно быть, полагали, что я ищу в вас противовес своему уродству?
Она молчала, снова отводя от него взор.
— Вы прекрасны, — неожиданно мягко проговорил он. — Вы моя Кристина, вы всегда ею останетесь. Душа Орфея. Мое дитя, мое любимое, любимое маленькое дитя. Идите сюда, если вам… не противно, — неожиданно глухо закончил он.
Она взглянула на него и увидела то, о чем мечтала всю жизнь, с самых ранних лет; с тех пор, как впервые услышала его заботливый и строгий голос в часовне: руки, раскинутые для объятия, ждущие ее, призывающие ее к себе. Домой.
— — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — -
Они сидели на полу галереи; он скрестил свои длинные ноги, а она расположилась рядом с ним, вновь прижимаясь к его груди и как будто вовсе не стремясь освободиться из его рук, стиснувших ее, как ребенок стискивает потерявшуюся и чудом найденную игрушку. Тишина была абсолютной; серебро струилось по его черным волосам, по складкам ее туники, по плащу маэстро. «Давай соорудим здесь три кущи…» Ему хватило бы и одной. Замереть в этой лунной иллюзии — как легко обмануться при неверном свете, но как хочется вообразить себе, что он правдив, что время остановилось и расширилось до вечности в одном отдельно взятом мгновеньи.
— Я солгу вам, дитя мое, если скажу, что в вашем лице ничего не изменилось. — Сухо произнес он наконец. — Конечно, Кристина, вы больны. И болезнь оставляет глубокие, отвратительно безобразные следы. Но объясните, как могла прийти вам в голову эта абсурдная мысль? Пусть вы не доверяли Эрику… — Он на секунду прервался, а она еще ближе притиснулась к нему, словно боясь хоть на мгновенье быть оторванной от своего ментора, — но… но почему просто не сбежали — хотя мне больно даже говорить об этом…
— Потому что я, наверное, так или иначе умру, — отвечала она, содрогаясь. — Мне так больно… Нет, болит только лицо, но с каждым днем все сильнее… Я думаю, это проказа… Разве вы не боитесь заразиться?
Эрик весело и громко, почти нарочито громко расхохотался.
— О, Кристина, чего только вы не придумаете своей взбалмошной головкой! Проказа выглядит и проявляется совсем иначе. И мне уж точно нечего бояться. Вы не умрете от этих пятен и нарывов. Выкиньте абсурдную мысль! Что же до боли… Думаю, прямо сейчас вы вполне заслуживаете небольшого наказания за ваш безумный порыв… — она беспокойно встрепенулась, но он снова опустил руку ей на голову, заставляя сидеть смирно, и тут же добавил: — …но Эрик недаром столько лет справлялся с собственными язвами. Мы сейчас спустимся вниз, и вы опомниться не успеете, как он облегчит ваши мучения. Однако… — тут голос его изменился. — Однако это не значит, что вы должны оставаться в таком положении всю жизнь. К сожалению, повреждения действительно серьезны, а мир прогнил насквозь и не приемлет ничего, хоть сколько-нибудь отличающегося от того, к чему он привык. К тому же, вы должны блистать на сцене… без маски.
— Но…
— Вспомните, Кристина, — продолжал он, не обращая ни малейшего внимания на ее возражение, — подумайте хорошенько, не ели ли и не пили ли вы чего-то странного в последние две недели? Человека можно отравить, — голос стал еще глуше и мрачнее, — отравить так, чтобы он не умер, но проклинал даже день, в который родился…
— Я… не знаю, Эрик… — нерешительно пролепетала она. — Я… нет, нет, я же все время была с вами! Я ела и пила только то, что давали мне вы…
— Только то, что давал вам я… — пробормотал он задумчиво.
— — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — -
Тишина.
Только вот серебро все никак не уймется: в обнаженное лицо Кристины, в скрытое лицо Эрика дерзко и весело летят яркие лунные брызги, явно не желая мириться с трагизмом этого момента. Серебро беззаботно играет в их зрачках, безудержно искрится на ее язвах и на его черном шелке.
— Мы сейчас же пойдем вниз, — обещает он. — Но, Кристина… — вопрос тяжел, как каменная глыба. — Зачем, зачем вы сняли там маску? Зачем…
Она тихонько шевелится в его руках, чуть высвобождаясь, поворачивает голову и внимательно, с каким-то тревожным ожиданием, смотрит на него.
Под ее взглядом ему становится неуютно, он быстро поднимается и тянет ее за собой.
— А вы еще будете… петь мне, Эрик? — робко спрашивает она.
На этот вопрос ответ у него есть, но он только усмехается:
— А вы как думаете, дитя мое?
Глухой звук шагов, открывается дверь галереи — и вот они снова в открытом пространстве, хотя и ненадолго.
Он ведет ее за собой к лестнице, не говоря больше ни слова, но твердо держа за руку. Она не видит его лица, но он видел ее — и описал то, что видел.
Статуя Аполлона остается далеко наверху, но бог по-прежнему смотрит на девушку, как будто улыбаясь одними кончиками губ.
— Быстрее, Кристина. Или вы хотите совсем замерзнуть?
Порыв свежего ветра легко касается ее открытых щек.
Луна немного успокаивается, уступая место привычному, желчному, но такому теплому янтарю.
…И она чувствует себя принятой — и оправданной.
Примечания:
Встреча в лунном серебре на крыше:
https://drive.google.com/file/d/1T_x10nnHXQdeRDqjlJYe9wEVecNMgGVK/view?usp=drivesdk