




Шульман умер. Улетел в ночи — освободился. Второго инфаркта он не сумел пережить. Как считал Миха, их могло быть и больше — просто тот не обращался к врачу, а предпочитал переносить все на ногах.
Для Хайнца все это было очень тяжело. Он не ожидал, что уход Шульмана заденет его намного глубже, чем смерть собственного отца, что еще многие годы будет отдаваться болью. Миха переживал еще больше — на похоронах слезы так и лились из него ручьем. Так они и стояли вдвоем над могилой, плача и обнявшись — два брата.
Миха оставил на могиле отца камень, а Хайнц — три. Для самого Шульмана — и для его жены и нерожденного ребенка, которых тот потерял в молодости. Теперь они трое, наверное, были вместе. Именно сейчас Хайнц снова задумался, как много значила эта история в жизни Шульмана. Будучи евреем, покинуть Союз и оказаться в предвоенной Европе. Наверное, Шульман, как и Люкс Розе, хотел в Америку. Они все тогда хотели в благословенную Америку — боже, храни ее.
Принять решение, после которого нет пути назад, и потерять жену — беременную жену. Самому попасться нацистам, потерять все. И, если на родине он считался врагом народа, семью его, вероятно, репрессировали. Какое чувство вины, раскаяния должно мучить человека всю жизнь? Неудивительно, что Шульман в последние годы столько плакал — когда почувствовал, что скоро уйдет, когда, наверняка, много думал о жизни и смерти, это снова настигло его, нагнало.
Шульман хоть и восстановился после концлагеря, но концертным пианистом уже не стал: из-за потери техники или из-за здоровья. Почти случайно — по старым газетным архивам, по обрывочным рассказам Михи, по разговорам с восточноевропейскими коллегами Хайнц неожиданно для себя самого узнал — Михаэль Шульман, несмотря на свой юный в то время возраст, был у себя на родине достаточно известным пианистом, многообещающим, и вхожим, разумеется, в московский музыкальный круг. Ведь он учился у Льва Оборина, общался с Шостаковичем, Гинзбургом, Нойхаузом. Родился в один год со Святославом Рихтером. А Хайнцу раньше все это было невдомек, для Хайнца он был всегда просто — учитель. Учитель — и отец, давший ему вторую жизнь.
Но иногда Хайнц спрашивал себя — сложилось ли бы все так, как сложилось, если бы Шульман, переехав, сохранил семью? Усыновил ли бы он Миху, заботился ли бы о самом Хайнце? И решил — да, это возможно. Шульман был большим человеком, с большим же сердцем, и его любви хватило бы на всех.
На похоронах присутствовала и Лара Каммерер — видимо, у Шульмана все же оставался с ней тесный контакт — и сейчас Хайнц мог лишь благодарить повороты судьбы за это. Он так хотел, чтобы у Шульмана в мирные годы была хоть какая-то радость. Конечно, не только радость общения с женщиной. И другие радости — преподавание, игра на инструменте, сама жизнь. Но и эта радость тоже.
Дети, кажется, вообще ничего не поняли. Хайнц не брал их с собой на похороны, так что для них “дедушка Михаэль” просто исчез. Хайнц попытался по возможности объяснить то, что произошло, дочери, запустил с ней белого воздушного змея — разрисованного ей облачками и цветами.
— Ты думаешь, он там где-то вверху и есть? — тихо спросила она, следя за полетом змея, пока Хайнц разматывал бечевку.
— Наверное, малыш. Смотрит на нас сверху, радуется, что у нас все хорошо. Машет нам. Если хочешь, можешь помахать ему в ответ.
Мия помахала.
Потом она начала приходить в родительскую постель, спала между Хайнцем и Биргит, прижавшись то к одному, то к другой. Это длилось почти полгода. Хайнц услышал, как она шепчет Биргит в ухо: “А папа тоже скоро умрет? А ты? А Каи?”. Биргит обняла ее, долго утешала и убеждала, что никто не умрет, но это, казалось, не действовало. Тогда она пошла на коварный обман:
— Мы с твоим папой будем жить еще не меньше ста лет, это нам доктор сказал. Это зависит от воздуха — просто во Франкфурте очень хороший воздух…
Хайнц, не сдержавшись, хмыкнул, вспомнив, как именно пах и выглядел этот хороший воздух, а Биргит бросила на него убийственный взгляд.
— Да, лапушка, — он погладил дочь по спине, — это все благодаря выхлопам, углю и мазуту. Как увидим черное пятно — сразу глубже вдыхаем. И братика твоего регулярно к выхлопным трубам автомобилей подносим. Тут лучше всего “мерседесы” работают — у них самый целебный дым.
— А можно меня тоже к трубе поднести?
— Нет, — тут же отрезала Биргит. — Никаких труб.
А после, когда Мия уснула, сонно поинтересовалась у Хайнца:
— Ну и почему ты вечно вот так себя ведешь?.. И почему я совсем не могу на тебя злиться?
Прошло время. Мия все пыталась вдыхать разную гадость и просила родителей подышать тоже, пока об этом окончательно не позабыла. Но она все равно грустила, подошла к Хайнцу, пока тот занимался, села на пол и прижалась к его ноге, поделилась тем, что скучает по дедушке. И боится, что он засыпает на небе совсем один. О нем некому позаботиться и он совершенно точно мерзнет. Он даже раньше, когда она накрывала его одеялом, мерз.
Хайнц наиграл ей “Утешение” в ре-бемоль мажоре. Полуденное солнце освещало рояль, его руки, золотые волосы его дочери.
— Слышишь, малыш, как идет мелодия? Это как солнечный луч. Он падает сверху, струится, освещает закоулки. В левой руке — вода. Теплая вода, согретая солнцем. Луч и через нее проходит. Раз — и нам виден грот с рыбками. Они там играют, мелькают, им хорошо. А вот — темная пещера. Луч и ее осветил. И знаешь, пещера — это как скорбь. Грусть. У тебя такая пещера есть, и у меня. Дальше луч освещает разноцветные кораллы — это уже радость. Все веселое, что было. И смотри, когда луч проходит дальше, он опускается на самое дно. Разбивается на много маленьких лучей. Слышишь? Это вот они, эти крошки-лучи, — он доиграл последние терции, идущие вниз. — И все. Становится тихо, спокойно. Вода замирает, ил на дне тоже не тревожит ни одна рыба. В этот момент ты понимаешь, что Шульману — дедушке — совсем больше не холодно и не грустно. Наоборот. Может, он этот луч и есть. Это называется утешением. Да?
Она помолчала, почесала его ногу.
— Ага. Поняла. А если я нарисую ему рыбок и повешу на стену, он увидит?
— Ну конечно.
— А если ты ему сыграешь то, что сейчас играл, он услышит?
— Думаю, он уже слышит.
Тогда Мия заплакала и попросилась к нему на руки — и плакала навзрыд, пока не уснула. Хайнц в тот момент знал: это был больше не прежний, не обычный детский плач.
* * *
Хайнцу не хватало дружеской поддержки Шульмана, их музыкального общения. В первые месяцы — и даже годы — Шульман ему постоянно снился. Хайнц с Михой посвятили ему несколько концертов — и вместе с другими его учениками, и отдельно. Хайнц написал о нем в газету статью, издал те записи, что они сделали вместе. И часто слушал эти записи, закрыв глаза, едва сдерживая слезы, понимая, что это то единственное общение, оставшееся ему на память о человеке, который был ему ближе отца.
Но шло время — и Шульман навещал его все реже. Пока не исчез в утреннем тумане, подняв на прощание руку и смешавшись с рассветной дымкой. Хайнц попросил его: “Не уходите, останьтесь еще немного” — но тот покачал головой. Ему было пора уйти.
* * *
Эта потеря Хайнца, это гигантская зияющая дыра, оставленная в том месте, которое раньше занимал Шульман, могла заполниться только работой и общением с детьми. Смерть Шульмана показала Хайнцу, как важно оставлять своим детям наследство — помимо денег еще и воспоминания, к которым они всегда смогут вернуться.
Хотя у него давно было завещание и счета на каждого из детей, но он начал писать для них письма на будущее, записывать им музыку. Начал воспринимать их иначе — как и проходящие дни. Каждый день теперь стал особенным, каждый день был тем днем, когда он хотел дать детям все, что мог — пусть порою лишь поцелуй, объятие или телефонный звонок.
Каи тем временем рос. Понемногу заговорил — пусть и отдельными слогами — а еще ему нравилось, когда Хайнц сажал его к себе на колени, чтобы тот мог пошлепать ладошками по фортепиано — и даже повторить какие-то мелодии.
Он любил, прислонившись к материнской груди, слушать материнский грудной голос. Может, ему даже нравился не только голос, но и вибрации. Он внимал этому так завороженно, что по его подбородку текла слюна. Повторял то, что услышал — смазывая в кашу итальянские слова, воспроизводя ритмы и последовательности звуков, а особенно любил арию Фигаро “Мальчик резвый”. Если ему включали пластинки с записью оперы, он прыгал по комнате и размахивал руками — то ли дирижировал, то ли танцевал — и очень хорошо знал, когда именно начнется его любимая ария. Хайнц смотрел на это с легкой грустью. Все же, его мучил один и тот же вопрос. И, наконец, он задал его Биргит: “Как думаешь, он… обычный? Он — как мы?”
Та пожала плечами, но, в отличие от Хайнца, не грустила: чувствовала через свою связь с Каи что-то, чего не чувствовал он.
“Мне кажется, — ответила она, — он справится. Кто знает, может, и я такой в детстве была. А ты? Вспомни, вдруг ты поздно говорить начал?”
Хайнц не помнил. Позвонил матери — она тоже не помнила. Сказала, что с ним занимался отец, а она кормила и меняла подгузник. Ну и, конечно, любила его обнимать и целовать, когда он был крошкой — это она произнесла ласково, но отрешенно, погрузившись в воспоминания.
Каи и правда справлялся. Его отдали в школу на год позже, чем требовалось, но он был полностью подготовлен, а в последний год — который его сверстники провели, зубря за партами — чем только ни занимался. Бегал по стадиону со скоростью молнии и выдержкой арабского скакуна, пел в хоре мальчиков, танцевал в клубе детских парных танцев, играл на фортепиано. Причем делал он все это интересно — в основном, молча, — хоть и на тот момент полностью владел речью. В хоре он пел хорошо, но помимо этого от него было сложно добиться хоть звука — он просто подходил к Хайнцу и стоял рядом, пока тот занимался. Вдруг начинал подталкивать его телом и садиться сбоку банкетки — это значило, что он тоже хочет играть.
В те годы Хайнц уже вовсю преподавал — это нравилось ему больше, чем он мог себе представить. Так что он начал преподавать и сыну — хотя у него не было в этом отношении родительских амбиций и он не ждал, что мальчик в будущем станет пианистом.
Тогда — когда Каи исполнилось шесть — Хайнц уже прекрасно видел то, что заметила Биргит сразу после его рождения. Это был его мальчик, его сын, его плоть и кровь — с его лицом, глазами, цветом волос, всем до мельчайших деталей. Но рост этот ребенок имел богатырский — может, пошел в материнскую линию, ведь и сама Биргит отличалась крепким телосложением. Возможно, ее отец был вообще великаном. Знакомая — своя собственная — внешность в таком исполнении вызывала у Хайнца одну ассоциацию — как если бы Бах взял свою “Шутку” и написал на ее основе кантату по случаю Страстной пятницы.
Тем трогательнее было наблюдать, что Каи — который, поднатужившись, мог бы уже сбить с ног и самого Хайнца — больше всего на свете любил телесный контакт, обниматься с отцом и матерью, сидеть на коленях — отдавливая эти самые колени — и так засыпать.
* * *
Хотя Миха Шульман и учил Хайнца дирижировать в университетские годы, и мог в любой момент дать — по просьбе или без нее — дирижерский совет — Хайнц сам заниматься этим не продолжил. Благодаря старым занятиям он, конечно, лучше стал понимать дирижерскую технику. Был в состоянии более метко, грамотно объяснить для себя сам, почему ему нравится или не нравится работать с тем или иным дирижером.
Многие пианисты сами становились дирижерами — настолько частое развитие событий, что в каком-то смысле ожидаемый следующий шаг на музыкальном пути. Дирижировать от рояля, решать самому, как должна звучать оркестровая партия в концертах Бетховена и Шопена.
Но Хайнц этим так и не проникся. Не смог найти в себе это — ответственность помимо ответственности пианиста. Он всегда хотел диалога, хотел, чтобы ему бросали в лицо то, с чем он не бывал полностью согласен, хотел, чтобы ему не всегда нравилось, как звучит музыка оркестра. Чтобы ему _приходилось_ находить способ, как правильно влиться в музыкальный разговор, как звучать в нем гармонично.
Ведь он был всего лишь Хайнцем — и с каждым годом ему становилось все яснее, что он лишь одно и есть — пианист. Или, как называла это, посмеиваясь, Мия (побеседовав с Ференцем) — Мастер по клавишам. Ну и пусть так. В целом, она и Ференц смотрели в суть. Вот только мастерство требовало постоянной его поддержки, чтобы им оставаться. Требовало труда, мыслительного процесса, заглядывания в собственную суть. А заглянуть в другие сути — оркестровые — Хайнц бы смог, если бы его попросили — он и делал это, проводил репетиции в отсутствие дирижера — но Мастером дирижерской палочки ему было не стать.
* * *
Политика — как и все прочее внешнее — уже меньше волновала Хайнца. К власти пришел Хельмут Коль, говорили о холодной войне, о ракетах, дальностях, но ему было все равно. Незадолго до прихода Коля к власти — в сентябре — произошло падение вертолета во время авиашоу в Манхайме, и все сорок шесть человек на борту погибли. Хотя речь шла не о самолете, а о вертолете, и причина аварии была довольно специфической — что-то сломалось из-за неправильной чистки механизмов — Хайнц после этого вообще не мог заставить себя подняться в самолет. Вместе с тем Биргит продолжала летать на гастроли, а он не имел права ей запретить, и в итоге просто сидел все то время, что она была в полете, не находя себе места и слушая радио.
— Папс, — сказала ему его дочь — после общения с Михой она начала называть его “папс”. — Слушай, папс, ты так скоро с ума сойдешь. Тебе нужно перестать слушать радио, смотреть телевизор и читать газеты. Что ты, как маленький. Пойдем погуляем.
Она уже входила в подростковый возраст и была, по его мнению, слишком умной себе же во вред. Еще он не хотел, чтобы она из них двоих вынуждена была быть более зрелой. Так что он стал лучше скрывать переживания, делал дыхательные упражнения, честно концентрировался, уделяя дочери то время, что с ней был. Считая абсолютно недопустимым, физически находясь с ней, быть мыслями где-то далеко.
От постоянных тревог к Хайнцу вернулась его старая компаньонка — головная боль. Она, бывало, покидала его надолго, не навещала месяцами, а бывало, мучила каждый день. Сжимала голову липкими ладонями, вскрывала затылок, вдувала туда ошметки острого металла, грязь, строительный мусор, теплым зловонным дыханием проталкивала это глубже, ему под глаза. И тогда, если он пытался встать с кровати, его рвало всем, что в нем было. А если ничего больше не было, рвало желудочным соком и пустотой. Снова являлся по ночам Лерхнер, бежал за ним по темному лесу, мочился на него. И каждый раз — после того, как помочился — втискивал эту твердую, омерзительную штуку — свой член — в него — и просто рвал им его на части.
Это уже быльем поросло — ведь прошло столько лет — но Хайнц все равно спрашивал себя: неужели Теодор действительно с ним так поступил? Или прав был Ференц, считавший, что так он проживал свое пребывание в больнице? Ведь и там с ним обращались по-скотски — это к нему тоже возвращалось в воспоминаниях.
Ему казалось, что он помнит этот момент — как пытается встать на колени в черном, морозном воздухе, как чувствует, что от него пахнет мочой — он думал, что его собственной — как бредет, едва переставляя ноги, на звук машин, а перед его глазами не видно ни огонька. “Вокруг ночь, — понял он. — Вокруг глухая ночь. Надо идти вперед. Попросить кого-то, чтобы меня отвезли домой к жене”. Теперь он знал, что, когда очнулся в Заарбрюккене, вокруг него не было глухой ночи. Он ослеп от ударов — в буквальном смысле. К счастью, лишь временно.
“Да, — решил он. — Это действительно больше не важно”.
Он снова посетил врачей, хотя и знал, что в этом нет смысла — у него была только та голова, что была. А другой головы у него не было. Вот так вот глупо. Так что ему надо принять ту голову, что есть, и жить дальше. Врачи с этим согласились. И все как один подтвердили, что после такой травмы повышен риск инсультов и аневризм, но, если до сих пор ничего не случилось, то, может, повезет и дальше.
В Университетской клинике предложили вставить ему в бедренную артерию катетер, провести к сосудам головы и ввести в них контрастное вещество. Если сделать после этого рентген, можно увидеть нарушения. Но не всегда. А если они и есть, не факт, что операция возможна. А если и возможна, не факт, что она не повредит больше, чем поможет. Лучше не лезть в голову, которую и так потрепали, склеили добрым словом, молитвой и тщаниями медсестер и врачей. Да и само введение контраста чревато осложнениями — аллергией, нарушением функции почек или тромбозом. А если аневризма уже была, она могла бы от этой процедуры и разорваться.
Так что Хайнц решил не позволять страху его вести, решил подождать времени, когда появятся менее опасные варианты. Или даже просто смириться, стараться жить в настоящем и смотреть в будущее. Как он всегда и хотел.
Его бывший доктор из госпиталя Вирхов — Август Шмайссер — был в полном восторге от восстановления Хайнца. Писал ему письма и даже публиковал медицинские статьи. Имен не упоминалось, но из статей становилось предельно ясно, что анонимный пациент — Хайнц Грубе — по-хорошему должен пускать слюни где-нибудь в закрытом учреждении.
У его детей — таких разных — появилось первое совместное увлечение — Формула-1. Одетые в джинсы и футболки с надписями, для которых бы, по мнению Хайнца, прекрасно подошел термин “дегенеративное искусство”, они сидели перед телевизором на диване, то и дело ругаясь и подсовывая друг другу под нос ступни, жевали сосиски с чипсами и громкими восклицаниями поддерживали Нельсона Пике и Алена Проста.
Хайнц даже свозил их однажды на Хоккенхаймринг — чтобы они смогли увидеть гонки вживую. Ему тоже понравилось — а дети так и вовсе были в восторге. Каи потом говорил, что собирается стать гонщиком, а Хайнц поддержал его и благоразумно промолчал, что никогда не позволит ему этим заниматься. Для подобных развлечений он был слишком беспокойным отцом. А вот против футбола ничего не имел — именно на футбол перекинулся интерес его сына после того, как тот три года подряд бодро оттаптывал ноги всем желающим девочкам в клубе парных танцев.
* * *
Однажды Хайнц абсолютно случайно узнал, что Теодор уже довольно давно попал в аварию на машине — и парализован ниже пояса. Несмотря на то, что Хайнц должен был почувствовать от этого злорадство, он ощутил лишь жалость, и даже решил навестить Теодора. Не собирался предлагать денег, но хотел высказать сочувствие, спросить, не нужно ли чем помочь. Он помнил, что Теодор неплохо пел, и знал, что сейчас тот не выступает. Возможно, Теодор хотел вернуться на сцену — но из-за своего недуга не мог сделать этого сам? Если бы тот попросил, Хайнц связал бы его с нужными людьми. И он бы соврал, заявив, что не испытал облегчения, когда узнал, что Теодор физически больше не опасен. Если бы тот еще мог ходить, Хайнц бы к нему, скорее всего, не поехал.
С Биргит он планами не поделился — та крайне возмутилась бы его отсутствию принципов и была бы права.
Теодор снимал квартирку на первом этаже — в пригороде Франкфурта, но, к счастью, в часе езды от дома самого Хайнца. Визит закончился очень быстро — Теодор наехал ему инвалидной коляской на ноги, с усмешкой извинился и тут же попросил закурить. После принялся разъезжать в своей коляске по квартире — на бешеной скорости — и было ясно, что несчастный случай ни на йоту его не замедлил. Наоборот, тот стал словно еще более мобильным и более злым.
Затягиваясь сигаретой — из той коробки, что Хайнц носил для друзей — он поведал, что в момент аварии ехал на полной скорости в новой машине, засмотрелся на женскую задницу, потому и врезался в столб. Что его дядя Ральф Штайнбах переехал в Южную Америку — поскольку в Германии у него из-за скотины Магнуса возникали проблемы с работой. Что в Южной Америке он, вроде, немного выступает — в том числе и с именитыми оркестрами. А сам Теодор живет нормально — пособия хватает на основные нужды. Даже на то, чтобы иногда снимать женщин.
— Я слышал, тебе дали премию, — заметил он, выдувая на Хайнца дым, — за то, что ты дурачок. Пожалели тебя, вот умора. Приходи ко мне в следующий раз с женой — снизу на нее будет лучше вид. Погляжу, какая у нее теперь грудь — после того, как твои щенки ее пососали.
В тот момент Хайнц просто молча вышел. И пожалел, что не послушал свою внутреннюю Биргит — более мудрую часть его разума.
* * *
Прошла премьера “Амадея” — и Хайнц сходил в кино со всей семьей, хотя туда, по идее, младше двенадцати лет не пускали, а Каи было всего десять. Но с его ростом никто бы не усомнился в том, что ему как минимум пятнадцать.
Сначала Мия хихикала над тем, что родители потащили ее на развлечения для стариков. Потом хихикала над всякими намеками и шутками ниже пояса. Потом сказала, что актер, играющий Моцарта, симпатичный. Каи же до всего этого не было никакого дела — он просидел весь фильм, сосредоточенно слушая музыку, и под конец сказал, что собирается стать композитором.
Хайнца фильм затронул за живое — не только постановкой, музыкой и актерской игрой, но и сюжетом. Тем, как беззаботность Моцарта постепенно сменяется тяжестью, как омрачается, а мир вокруг постепенно погружает его во тьму. Как к нему приходит человек в черной маске — стучит в дверь — и как беспомощно Моцарт на него смотрит.
На следующий день он играл Шопена — и видел, что теперь понимает его иначе. Снова иначе, когда ему было сорок. А ведь в двадцать пять — в Варшаве — он думал, что уже все знает. Но нет. Это как источник. Вернешься прикоснуться — и он каждый раз другой.
Мия стала уже совсем взрослая — и одновременно оставалась для Хайнца все той же крошкой, которую он носил на груди. Его любимая дочь, первый осязаемый результат супружеской — и безусловной родительской — любви. Хайнц хмыкнул, когда ему пришло в голову, что он зачал ее где-то между Шопеном и Шопеном, растил между Шопеном и Моцартом, возил в школу между Шопеном и Бетховеном — а теперь она слушала только какую-то громкую, безумную музыку, похожую на то, как должны были кричать грешники с картин Босха в аду — при этом без конца тряся головой над магнитофоном.
Ведомый мыслями о дочери, он заглянул к ней в комнату и крепко ее обнял, прижавшись губами к ее пропахшему лаком для волос затылку.
— Папс, ну что ты, немедленно прекрати, — произнесла она, но из объятий не вырывалась. — Что ты все с этими старческими приколами. Дальше что — начнешь мне при подружках говорить, что любишь? Веди себя, please, нормально, окей?
— Понял тебя. Разумеется, окей, — ответил он, но отпускать ее тоже не спешил.
Позже Мия пришла к нему в кабинет, где он занимался за роялем. Спросила, можно ли посидеть в кресле и почитать. Когда он сказал: “Конечно”, она повисла на нем сзади и заглянула через его плечо в ноты.
— Что это , соната? Бетховена?
— Почти. “Императорский концерт”. Нравится?
— Ну типа. Жаль, что это классика. Если бы вроде того, но с ударными, то было бы норм, наверное. Типа ремикс.
И Хайнц совершил ради дочери святотатство — наиграл отрывок из “концерта” с ритмичным басовым битом в левой руке.
— Папс, ну пойми, — доверительно сказала Мия ему на ухо, — ты как ни пытайся, но крутым среди молодых уже не станешь. Хотя я ценю эти твои наивные попытки. Но, видишь ли, когда есть “Depeche Mode” и “Kiss”, то вот это все — просто детский лепет. Но знаешь, вообще… ты все равно норм отец.
Произнеся это, она наклонилась и быстро чмокнула его в щеку. Лежала, свернувшись в кресле, и читала “Экзорциста” Уильяма Блэтти — такая юная, безмятежная, один в один Биргит, когда Хайнц впервые ее встретил. Только у Мии было более детское, открытое лицо. “И слава богу, — подумал Хайнц. — Слава богу, что я это сумел”.
* * *
— Знаешь, — прошептал вечером Хайнц Биргит. — Я тут думал. Нам надо быть осторожными, чтобы не зачать еще одного ребенка — теперь, когда эти двое подросли… Просто стоит быть осторожными. Понимаешь, Биргит, мы ведь уже не молодые. Мало ли что.
— Я как раз хотела тебе сказать, — ответила она тихо, — что у нас получились очень хорошие дети. У нас хорошо получается делать детей. Можно попробовать еще раз. И еще.
— Ты что. А как же твоя работа?
— Ничего, я справлюсь, — она разделась перед ним, и он увидел ее, как впервые — прекрасную, женственную, такую, какой он всегда ее хотел. Но сейчас еще больше — потому что столько лет был с ней вместе, наблюдал за каждым ее прожитым днем, дышал ее воздухом, видел, как она растит, кормит и любит его детей. — Хайнц, ответь мне на один вопрос. Ты против из-за того, что действительно больше не хочешь? Скажи честно.
— Нет, — он привлек ее к себе. — Конечно, хочу. Я хочу с тобой всего. Но… Пойми, мне уже сорок.
— Это из-за твоей головы?
Хайнц не понимал, как она узнала. Но не стал обманывать и просто кивнул.
Когда они были этой ночью вместе, по щекам Биргит нескончаемо текли слезы. Она просто захлебывалась ими, но не давала ему отстраниться, и просила шепотом: “Пожалуйста, постарайся сделать так, чтобы у тебя не упало оттого, что я плачу”.
Но у него, разумеется, упало. Как у любого нормального мужчины, любящего свою жену и не желающего, чтобы та плакала. Так что ей пришлось немного подождать, прежде чем он сумел закончить начатое.
Его иррациональное, постоянное беспокойство о том, что будет с детьми, что будет с тем ребенком, который, возможно, появится, накрывало его плотным одеялом, оказывало удушающий эффект по ночам. Оно проявилось и во снах. Хайнц оказывался там же, где раньше царствовал Лерхнер, совсем один, всегда обнаженный, всегда ищущий выход и не могущий его найти. А в голове раздавался свист: словно та была глиняной свистулькой со сквозным отверстием, и ее беспрестанно продувал ветер. Хайнц выкрикивал имена детей, искал их в лесу — но не находил. Он видел себя со стороны — приземистого, худого, покрытого таким количеством светлых жестких волос, которого на нем в жизни никогда не было. Такой себе неприглядный лесной дух. Прихрамывая, он шел через пустой лес, кричал так, что раздирал себе горло — безрезультатно. Однажды ему примерещилось, что внутри дерева находится Биргит — заколдованная, перевоплотившаяся, — и он обнял этот ствол всем собой, пытаясь защитить его от топора, что невидимая рука собиралась вонзить прямо в сердцевину. Топор раздробил Хайнцу всю грудную клетку, смешал позвоночник с кровью и мышцами, и Хайнц вытек на древесную кору, рассыпался прахом.
Он проснулся с тяжелым сердцем. Слегка успокоился, наблюдая за Биргит — живой, здоровой, мирно спящей подле него с рассыпавшимися поверх подушки и простыни волосами. В ванной встал под ледяной душ, желая прогнать ночной страх. Долго смотрел в зеркало, искал в себе что-то, что отделяло бы его от образа из сна. Он, пожалуй, в жизни не был таким кособоким, как лесной дух, но, сколько бы ни пытался заниматься спортом, нормальную мышечную массу — какая была у него в юности до травмы — так и не набрал. Наоборот, вся физическая активность способствовала тому, что он терял вес. Терял жир, и состоял из одних лишь жил, обтянутых кожей. Ему следовало, верно, начать больше есть, если он хотел быть способным кого-то защитить.
Его сын тоже не спал — из-за приоткрытой двери виднелся тусклый свет ночника. Хайнц постучался и вошел — Каи, сидя на полу, собирал пазл с картой мира. Тот самый Каи, который в разговоре со сверстниками уже называл Хайнца “мой старик”, который сам научился по книге завязывать галстук, чем Хайнца чрезвычайно огорчил, потому что тот не ждал такого предательства от собственного сына.
— Знаешь, ночью вообще-то принято спать. Будешь в школе клевать носом, шестерки собирать.
Тот пожал плечами.
— А что шестерки, ты же сам говоришь, отметки — не главное.
— Я так говорил? Не припомню. Будешь плохо учиться — не попадешь в гимназию. А ты вроде в университет хотел, композитором стать.
Каи не ответил, с увлеченным видом принялся искать в полутьме очередную детальку. Хайнц сел с ним рядом, поискал тоже, но у него уже слипались глаза. Он заметил, что и Каи начал вовсю щуриться и моргать.
— Что, сын, — спросил Хайнц, поправляя ему волосы, — хочешь, может, брата или сестру?
Тот подумал.
— Еще одну? В принципе, можно. Если она не будет мне ноги под нос совать.
— Так она же кроха будет. Какие уж там ноги. У нее стопа будет с твой палец.
— Тогда нормально.
— Ну и хорошо. Давай в постель.
Каи поднялся — нескладный, плохо управляющийся со своими быстро растущими конечностями — а когда поднялся и Хайнц, полез к нему обниматься. Хайнц отметил, что тот уже сравнялся с ним по росту — и, естественно, будет продолжать расти.
— А что, можно отказаться? — поинтересовался Каи чуть позже, попрыгав по комнате и обрушившись в постель.
— Отказаться от чего?
— От брата или сестры.
— Да не особо. Такое взрослые решают.
— Ну так зачем спрашиваешь, — пробубнил тот сонно. — А вообще, я не против. Если ее кто-то обидит, буду за нее везде драться. А то за Мию особо не подерешься — она сама кому угодно прописать может.
— Мия так делает? Боже мой. И где она этого набралась?
— Так ее мама научила. Чтобы она, если что, не стеснялась кому-то влепить или “нет” сказать. Они даже иногда тренируются драться — когда ты на концертах. И мама ее хотела на борьбу отдать. И меня тоже, если захочу. Но мне пока футбол нравится. А еще, ты сам говоришь, руки для фортепиано беречь надо. Вдруг захочу стать пианистом?
* * *
Звонил Миха Шульман — рассказывал о своих международных успехах. Детей у него так и не появилось — в отличие от того, что он там раньше говорил — хотя у него в каждом городе была своя подружка, как у моряка дальнего плавания. Возможно, и дети имелись, о которых он не знал. “Миха, постарайся, чтобы эти дети потом не отсудили у тебя половину состояния, — посоветовал Хайнц в трубку, когда тот хвастался очередным романом. — Хотя, возможно, и лучше, чтобы отсудили. Это бы тебя чему-то научило”.
Ференц с Кларой жили постоянно в разных местах, зиму проводили в Испании. Ференц вел достаточно активную концертную деятельность, и каждый раз, когда заглядывал в Германию и к Хайнцу, привозил его детям что-нибудь интересное в подарок. Каи дядю Ференца обожал — тот казался ему очень классным. А Мия, вроде, даже какое-то время была в него влюблена, но подросла и решила, что дядя Ференц все-таки какой-то уж слишком пожилой, хоть и симпатичный.
Наконец, Ференц отправил им фотографию своего новорожденного ребенка. Хайнца вообще удивило, что тот, все же, оказался человеком семейным. По его наблюдениям за Ференцем и Кларой у него сложилось впечатление, что те двое скорее Бонни и Клайд, чем Виктория и Альберт.
— Чисто маленький цыганенок, — сказал Хайнц, показав Биргит фотографию. — Ференц может не сомневаться, что это его сын.
— Мне нравится, — сухо заметила Биргит, — как ты двумя фразами умудрился оскорбить и целую этническую группу и женщин. Молодец, так держать. А с виду такой приличный. Позвони Ференцу, поздравь его и скажи, что у него красивый сын. Только не вытворяй никаких фортелей вроде тех, что вы там делаете. Вроде того, чтобы отправить ему взрослый подгузник и сказать, что у них с сыном теперь парный образ.
Хайнц удивленно на нее взглянул.
— Не знал, что тебе приходят в голову такие замечательные идеи. Не стоило скрывать от меня этот талант шутника столько лет. Именно так и сделаю, спасибо.
* * *
Хайнц постепенно заново открыл для себя Баха. Проходя, как и все, свой собственный духовный путь, он в какой-то момент вернулся к истокам — играл сюиты, прелюдии и фуги, что уже успел оттарабанить в детстве и юности, исследовал переплетения голосов. Проштудировал Швайцера, Форкеля, Шпитту, осмысливал по-новому то религиозное, что заложил Бах. Мотивы, символизирующие крест, нисходящие интонации — “Путь на Голгофу”, восходящие — символ радости. Выслушивал тональности “Хорошо Темперированного Клавира” уже не просто на ремесленном, музыкально-теоретическом уровне. Нет, он искал то самое вневременное, библейское, что, как считали, и подразумевал Бах, написав свои сорок восемь прелюдий и фуг. Хотя с таким подходом тоже не все бывали согласны — предлагали не искать потаенные смыслы, не приписывать Баху того, чего он прямо не говорил, не высасывать из пальца очередную привязку к его религиозной жизни.
Сколько бы на эту тему ни обломали копий, музыка, как считал Хайнц, оставалась совершенно божественной. Хайнцу, как лютеранину, да и просто как человеку, было интересно поговорить с лютеранином-Бахом — именно как разговор Хайнц ощущал свои занятия на фортепиано. Хотя сам он раньше не считал себя “правильно” верующим, не тяготел к поиску ответов на вечные вопросы, не углублялся в теологию более того, что заставляли учить в школе. Но теперь осознал, что и не нет никакого “правильно”, а богом каждый считает что-то свое. И если что-то в жизни поражало его, заставляло потерять дар речи, незримо касалось шеи и затылка — и вдохновляло, возбуждало или вселяло страх — для него в этом и был его бог. Не какое-то существо, а мир, который он строил вокруг себя.
Когда в роддоме кричала его имя Биргит, а он сидел рядом и видел капельки пота на ее измученном лице, когда подхватил трехлетнюю дочь за секунду до того, как она упала лицом в асфальт, когда годовалому Каи оперировали паховую грыжу и он целые сутки по пробуждении только и делал, что надрывно рыдал — а потом впервые успокоился и улыбнулся, заметив свою машинку — вот тогда Хайнц ощущал присутствие бога.
И в другие моменты. Более спокойные, простые. Когда солнце прорезало влажный воздух после дождя лучом света, когда ему удавалось особо удачно сыграть концерт, когда что-то в профиле Биргит, сидящей справа от него в оперной ложе, напомнило ему первый год их брака, и его переполнили от этого такие эмоции, что он забыл, какую за оперу они слушали. Все смотрел на Биргит, на ее кожу, матово блестящую в свете лампы, на ее задумчивые, внимательные глаза. Думал взять ее за руку, но не хотел отвлекать. Внезапно она сама заметила его, повернулась и взглянула, как до этого на сцену — с тихой сосредоточенностью. Но одновременно — и с изумлением, словно поняла новую для себя истину.
Она приблизилась к нему и поцеловала. Этот порыв — и страсть — были для Хайнца и впрямь как движения голосов, крестообразные мотивы, как “Страсти по Иоанну”, как ария альта из них же, исполненная голосом Биргит: “Свершилось!” — последнее восклицание Иисуса Христа.
Ее рука проникла под его пиджак, прижалась через рубашку к тому месту, где билось сердце, ощупывала его почти лихорадочно. Наконец, успокоилась, задержалась там на какое-то время.
Вечером — в спальне — Биргит завела разговор об опере, как ни в чем не бывало, сыпала деталями и датами — вела себя примерно как сам Хайнц перед шопеновским конкурсом, решивший доконать всех вокруг, и ее в первую очередь, сведениями о Шопене.
— Что? — прервал ее Хайнц. — Как ты вообще могла все это запомнить?
— Да я вроде проблемами с памятью не страдаю и деменции у меня еще нет.
Он усмехнулся, замолчал, а вот у нее вся улыбка с лица исчезла, когда она поняла, что сказала. И хотя он много раз говорил ей, что нечего ходить на цыпочках вокруг этой темы, нечего извиняться за глупые шутки, она к нему так и не прислушалась. Поэтому он обнял ее, и она лежала поверх него, прижавшись ухом к его груди. Ее пальцы выстукивали на его предплечье ритм: тук-тук-тук.
Тук-тук-тук. Хайнц играл на концертах прелюдии и фуги, но ему не хотелось играть весь том одним куском. Все-таки слушатель — не музыкант — должен был эту музыку понять. Чтобы облегчить понимание, Хайнц делил каждый том на две части. Всего получалось четыре концерта. “ХТК” исполнялся в первом отделении, занимая собой примерно час. Во втором Хайнц предпочитал играть клавирные “концерты”, если для этого был оркестр. Или же мог поставить туда прелюдии Шопена, даже баллады — подчеркивая этим баховское влияние на романтизм, рассказывал про уважение, которое Шопен питал к Баху, про скрытую шопеновскую полифонию. Прокладывал то, что было модно называть “музыкальным мостом” между эпохами.
* * *
А однажды перед Новым театром совершенно случайным образом Хайнц столкнулся с ним — с Бекко Корси. Тот похудел, выглядел много старше, чем в последний раз, когда они встречались — несколько лет назад. Раньше Хайнц и не думал о том, что между ними разница как минимум в пять лет. А ведь это все объясняло — Бекко и в университетские годы был готовым артистом, уже тогда — когда ему едва ли минуло тридцать — пел вердиевские партии. Сейчас, несмотря на метаморфозы, Бекко так же заполнял своей личностью все вокруг, держал себя по-гусарски лихо, говорил громко и, заметив Хайнца, крикнул ему через всю улицу:
— Comandante! Какое счастье тебя увидеть. Постой, не исчезай. Как твои дети, как супруга? Слышал, у тебя сын уже совсем взрослый и тоже музыкант. У нас оба аккомпаниатора внезапно заболели. Окажешь дружескую помощь, поиграешь на сценической репетиции?
Хайнц пожал его ладонь — неожиданно для себя самого так сильно, что Бекко после этой ладонью помахал в воздухе.
— Что поете?
— “Дона Джованни”.
— Откуда тебе про моего сына известно? Вы с Биргит, что ли, общаетесь?
— Беньямино все секреты знает, — Бекко широко ему улыбнулся. — А вообще, о тебе много пишут — ты, может, и не в курсе. Слишком много, как мне кажется. Держи ухо востро.
И тут он внезапно спросил Хайнца, знает ли тот, что их общий знакомый Теодор Рапп сидел раньше за воровство. Сидел еще до того, как стал инвалидом. Вроде, он проник в чей-то дом, вынес антикварную посуду, имевшую, как оказалось, культурную ценность. Попытался перепродать ее — тут его и поймали. Все это дело смогли замять настолько, что об этом даже нигде не написали и Теодор не потерял репутации, но ему все равно пришлось отсидеть два года.
— Что, maestro, — Бекко хлопнул его по плечу, — удивил я тебя? Мне многое известно. А за все шалости manolesta и десятка лет будет мало. А ведь мог петь, соловушка, а не руки распускать — данные у него были. А теперь вот так. Растратил себя.
— Бог с ним, — Хайнц отмахнулся. — Не хочу про него слышать. Не могу. Видишь ли, Бекко, я с ним недавно встречался и он первым делом оскорбил мою жену и детей.
— Это единственное, что тебя волнует?
— Сейчас — да. Потому я ему больше ни секунды в своих мыслях не подарю. Ни слова.
Бекко через задний ход провел его на сцену Нового театра — как раз к самому началу репетиции. Если бы Хайнц не объявился, играл бы тем вечером, скорее всего, кто-то из певцов. Или даже руководитель оркестра — если бы его успели вызвонить. Бекко представил Хайнца как учебного приятеля — громогласно расхохотавшись, когда спустя два часа того все же узнали.
“Дон Джованни” относился к тем операм, которые Хайнц знал почти наизусть — и как пианист, и как слушатель. Биргит в разные годы пела и Церлину, и Донну Эльвиру — хоть эти партии и не предназначались специально для меццо-сопрано. Церлину она исполняла, кажется, в беременность Каи, а Эльвиру — уже позже, когда ее голос приобрел драматическую окраску.
Бекко был Лепорелло, и пел этим вечером в том числе о похождениях Дона Джованни — о том, сколько женщин тот имел в разных странах, включая Германию (двести тридцать одна) и Испанию (целых тысяча три). И выходило это у него складно, живо, полетно — не верилось даже, что этот самый голос мог и другое, выдавал и легкость, и вердиевскую мощь. Потому Бекко Корси и приглашали по всему миру. Но в те недели он пел во Франкфурте.
В конце — когда все расходились — Хайнц, вспомнив события давно минувших лет, не выдержал.
— Слушай, Лепорелло, — спросил он от фортепиано. — Ты мне скажи: тогда, в университете, ты хотел спать с моей женой?
Бекко ответил ему не сразу, усмехаясь, поправлял волосы, разглаживал черные бакенбарды.
— Знаешь, comandante, — заметил он, — ты задаешь сложные вопросы. Оставь gentiluomo его тайны, некоторые вещи не нужно произносить вслух. А за некоторые вещи еще и в нос бьют. Я не хочу получить в нос за неделю до премьеры. Да и потом, чего тебе, я же давно женат. Нашел, что вспоминать. Давай я лучше вам билеты достану в первый ряд — если есть желание посмотреть в очередной раз, как Джаннино волочится за замужними дамами. Твоя жена, capo, женщина особенная — очень сложно не заметить внутреннюю красоту. Тебе этого достаточно?
— Ладно.
— Ладно, — повторил за ним Беньямино. — Вот и договорились. На ужин не приглашаю — тебе явно надо домой.
* * *
Биргит предложила Хайнцу записать вместе “Любовь и жизнь женщины”, а он и забыл об их давнем разговоре. Но согласился: они арендовали студию и в течение недели записали все восемь романсов. Во время записи он, наконец, понял подоплеку — и не смог бы объяснить, как. На уровне интуиции, по каким-то косвенным признакам. Ее голос звучал иначе, взгляд смягчился, она снова была с Хайнцем по-иному нежна. Например, когда он указал ей на что-то в нотах, взяла своими ладонями его ладонь, поднесла к губам и поцеловала.
— Что, taybele, — улыбнулся он ей. — Получила ты от меня своего ребенка? Ты жадная женщина, тебе вечно меня мало.
Она даже не разозлилась на него за эту дерзость, а только слегка порозовела, наклонилась и поцеловала в лоб.
— Получила, — сказала она. — Спасибо, сделка состоялась.
Тут уже возмутился он.
— Что это за бездушное отношение? Я думал, ты делаешь это из любви.
— Я и делаю это из любви, Хайнц. Так же, как ты, видимо, задираешь меня из любви.
Биргит снова уезжала — пела Кармен.
— Скажи мне, Хайнц, — спросила как бы между делом. — Если это будет сын, как ты его назовешь?
Но в прошлый раз она его заранее о таком не спрашивала.
— Сын? — он усмехнулся. — Так уверена, что будет сын? Пусть будет Хайнц, в честь меня. Так же, вроде бы, принято — называть сыновей в честь отцов?
— А когда это тебя интересовало то, что принято? Не думаешь, что за такое имя ребенка и засмеять могут? Кетчуп Хайнц. Приятного мало.
Сказала она это неожиданно резко. Помолчала, и тихо добавила:
— Я буду любить и дочь, но надеюсь, что будет сын. Вдруг он будет на тебя похож. Но, наверное, если его будут звать, как тебя, я не смогу на него смотреть без слез, если ты… когда ты…
— Ну что ты, — Хайнц прижал ее к себе. Ему было тяжело оттого, что она теперь так часто плачет. Причем, из-за него. — Ну что ты. Смотри, я сделал все, что мог. Я дал тебе все, что у меня было. Я дал тебе все время, что имел. Свою любовь. Всю ту часть, что не посвящена музыке, я посвятил тебе. Разве тебе мало?
— Такого всегда будет мало.
* * *
Биргит впервые за долгое время отложила свои дела. По ее словам, “ушла в отпуск от всего на свете”. Ни с Мией, ни с Каи она так рано не оставляла публичную жизнь — всегда раньше бывала чем-то занята. Пением, встречами с коллегами, организацией мастер-классов. А сейчас, напоследок исполнив партию Кармен, закрылась в стенах дома, а если и ходила куда, то в ботанический или в пальмовый сад.
Хайнц вернулся с гастролей в Берлине — проведя весь обратный полет на самолете в холодном поту и иногда подавляя рвотные позывы. Эти концерты — где он играл Брамса с оркестром — вышли удачными, окрылили его. Ироничный глагол, если учесть отношения Хайнца с самолетами. В салоне он не смог укрыться от внимания. Ему задавали вопросы, брали автографы, предлагали сигареты и коньяк. Стюардесса флиртовала с ним — а он был со всеми вежлив и не мог дождаться момента, когда его нога ступит на твердую землю.
Он недавно вспоминал отца — своего кровного отца. Так случалось каждый раз, когда он ждал встречи со своими детьми — в нем резонировала эта незримая связь, связь между ребенком и его родителем, связь, которой он постоянно искал — и как отец, и как сын. Он думал о Михаэле Шульмане, нянчившим его детей — и об Эрихе Грубе, ушедшем для этого слишком рано. Думал о своем сыне — недавно пришедшем к нему на концерт — таком повзрослевшем, таком опрятном в костюме — о сыне, который за кулисами положил голову ему на плечо. И который на свой день рождения долго обнимал мать, смущенно поблагодарил за то, что она его родила — и даже подарил ей цветок.
Хайнца это крайне растрогало. Пришла мысль: пролетит время, и все изменится. Он постареет, растратит силы, а дети вырастут, в эти силы войдут. Станут крепкими, все могущими — и, самое главное, хорошими людьми. Станут намного лучше, чем он сам. Наедине Хайнц тоже благодарил Биргит — и за их совместную жизнь, и за детей, и за ее пение. За то, что делится творчеством и подставляет плечо. Ее хотелось благодарить бесконечно — и Хайнц знал, что так и будет. Он поблагодарит ее и тогда, когда в последний раз сожмет ее ладонь.
В такси Хайнц ехал под “a-ha” и “Modern Talking”, немного ошалев к концу поездки от всех этих “сердец” и “душ” в исполнении сладкоголосых теноров. Надо бы пригласить Биргит на какую-нибудь дискотеку, потанцевать с ней под все эти музыкальные завихрения (по мнению его детей, это была бы обязательно дискотека для пожилых).
Сама Биргит встретила его дома вся в слезах, чем довела почти до приступа паники. Он стал ощупывать ее и расспрашивать, что у нее болит, не нужно ли им в больницу, и даже не сразу понял, когда она ему ответила, что у нее ничего не болит, ей просто хочется плакать.
В ближайшие дни она только и делала, что плакала. Хайнц отменил те дела, что смог, и оставался с ней. В ту неделю, как никогда раньше, он замечал, что ее силы не бесконечны, что они порой истощаются, что иногда ей приходится быть слабой — и этого она, наверное, боялась больше всего. Когда она засыпала рядом, то казалась ему очень маленькой, хотя на самом деле такой не была. А он себе казался большим. Хотя большим он тоже не был, скорее — обычным, среднестатистическим.
— Знаешь, — поделилась Биргит. — Ведь я толком и не дала себе возможности порадоваться этому времени. Когда ждала Мию, без конца тревожилась. С Каи много работала, вечно была на ногах. Нам стоит ценить эти месяцы… Теперь, когда это может быть в последний раз.
Следующим утром Хайнц выгнал детей в школу, не забыв отвесить им на прощание пригоршню объятий и поцелуев (что было принято не слишком благосклонно) и швырнуть в них контейнером с бутербродами. Когда в доме все стихло, сделал Биргит ванну — и они немного поругались из-за температуры воды. После рисовал на ее животе пенные рожицы, шагал по нему пальцами, прикладывал ладонь.
— Давай сыграем в камень-ножницы-бумагу и решим, кем он будет, пианистом или еще кем, — предложил Хайнц. — Я — за фортепиано. Тебе советую выбрать какой-нибудь мелодический инструмент для баланса. Допустим, скрипку.
— Еще чего. Не буду я играть на будущее моего ребенка.
Тут она увидела, что он смеется, и шлепнула его по плечу.
— Вообще, — продолжил Хайнц, — если хочешь произвести целую футбольную команду, а лучше сказать, оперную труппу, то я еще никуда не ухожу. Всегда к твоим услугам. Можно и прямо сейчас, но в этом, так сказать, уже не будет биологического смысла.
Биргит, сощурившись, осмотрела его из ванны, словно решая, плеснуть ли в него водой или на этот раз простить. Наконец сказала, слегка зардевшись — как будто ей было все еще слегка за двадцать:
— Если подумать, меня устраивает и без биологического смысла. Поможешь мне встать?
Позже Хайнц положил голову ей на плечо. Эта его многострадальная голова претерпела многое, полежала и на снегу, и на операционном столе, и на больничных койках. А вот сейчас — была на своем месте.
Он пробормотал Биргит в ключицу:
— Я тут решил, что жизнь — слишком уж хорошая вещь, чтобы откланяться раньше времени. Так что, думаю, я еще побуду на этой сцене, поживу. Нет, я знаю точно — я еще поживу.
* * *
Так прошел месяц, второй.
Дети нашли старые фотокарточки. Каи расспрашивал, что это за люди, места, каково это было — жить в те годы, когда еще добывали огонь с помощью трения палки о палку. Даже Мия проявила интерес, оторвавшись от своего магнитофона.
“Смотрите, — сказал Хайнц, показывая на фотографию. — Мы тогда жили за Овечьей горой…”
Ночью к Хайнцу резко пришла головная боль. Он стонал в подушку, его рвало. Ему было страшно и казалось, что утро никогда не наступит.
Но вот снова выглянуло солнце — пришел день. Когда Хайнц увидел светлеющее вдалеке небо, ему стало чуть полегче. Он сумел вдохнуть полной грудью. Лежал и дышал, просто дышал.
Биргит спала мертвым сном — истощенная беременностью, а теперь и волнением за него. Хотя она так крепко спала, ее ребенок бодрствовал — ударился Хайнцу прямо в ладонь, как голубь, рвущийся из клетки.
— Вот так вот, любовь моя, — пробормотал он. — “Смех и слезы” — как у Шуберта. Радости и горести, ночь и день. Поспи, пожалуйста, подольше. Наберись сил. Ты же из-за меня постоянно не спишь — так нельзя.
А потом потянулся за дневником и записал в него давно сопровождающую его мысль:
“Я — счастливый человек. Вопреки всему — и благодаря всему — я — счастливый человек”.
___
fin
___
.
.
_____________________________________________________________________________________________
comandante (итал.) — командир.
maestro (итал.) — маэстро, мастер.
manolesta (итал.) — “быстрая рука”, воришка.
gentiluomo (итал.) — джентльмен. Здесь отсылка еще и к первой арии Лепорелло, где он хочет “стать джентльменом (дворянином)” и не хочет “больше служить” (Дону Джованни).
capo (итал.) — шеф.
taybele (идиш) — ласковое прозвище: голубка.






|
Хелависа
Но вы зря сравниваете себя с кельнером - тот действовал грубо, нахраписто, а вы так умело и тонко подаёте информацию, что у читателя желание знакомится с незнакомыми жанрами и аспектами музыки возникает само собой Кстати, таким образом, когда знания подаются как бы исподволь, как часть художественного замысла, какие-то факты факты, бывает, хорошо оседают в памяти. 2 |
|
|
Дорогой автор, поздравляю с абсолютно заслуженной победой в номинации с самой сильной конкуренцией. Зря вы в себе сомневались!
3 |
|
|
Присоединяюсь к поздравлению Isur!
2 |
|
|
Хелависа Онлайн
|
|
|
И я поздравляю! Даже не сомневалась в вашей победе, ваша работа - жемчужина конкурса!
2 |
|
|
Sapientia mundiавтор
|
|
|
Хелависа
Показать полностью
PPh3 Isur Дорогие читатели, спасибо большое! Зря вы в себе сомневались! Я не то чтобы сомневалась, скорее, справедливо полагала, что работу мало кто прочтет ввиду ее размеров) Но вы зря сравниваете себя с кельнером - тот действовал грубо, нахраписто, а вы так умело и тонко подаёте информацию, что у читателя желание знакомится с незнакомыми жанрами и аспектами музыки возникает само собой)) А все же зря вы так о кельнере, он был нежной души человек! Мне кажется, только нежной души и можно быть, если тебя трогают хоры Шуберта и Шумана! PPh3 Мне Фрида в зрелые годы (когда Хайнц был уже школьного возраста и старше) не показалась какой-то умной - скорее даже инфантильной что или примативной. Т.е. что ей главное, чтобы рядом был, что называется, "мужик", этакий альфа-самец, а что он ее совсем не уважает, как будто и не важно. А при таком раскладе, получается, абитур ей и не нужен вовсе. А я вот тут не вижу взаимосвязи, многие эрудированные люди инфантильны. Вряд ли все отличники в школе всегда невероятно зрелые психологически, морально осознанные люди. Это качества двух разных полей. А так, “чтобы мужик был рядом”, можно сказать, продукт ее культуры, в наше время, может, она бы и иной совсем была. Но вообще вы ее характер тонко подметили, да, таким он и задумывался) Но я Фриде сочувствую и ее не осуждаю. Потому что девушкам в то время в принципе чинились всякие препятствия в получении высшего образования и карьере (т.е. там, где юноша мог продемонстрировать условно средние способности, чтобы получить абитур, девушке нужно было показать способности выдающиеся, выше головы прыгнуть), или еще и потому, что хороших женских гимназий в принципе было мало? Мне сейчас сложно давать исторические справки с наскока, но да, и это, и то, что в целом абитур получало очень мало человек (гугл говорит, 5 процентов всего в пятидесятые??). Ну и не забываем классовую и финансовую сторону вопроса - вряд ли работяга сможет отправить своих детей получать абитур. Сейчас вроде даже тоже похожая статистика - редко кто из семей, где ни у кого из родителей нет абитура, дети его получают. С ВУЗ-ами та же ситуация. 2 |
|
|
Поздравляю с победой! Надеюсь, Вы не пожалели о том, что пришли на фанфикс и этот конкурс!))
2 |
|
|
Sapientia mundiавтор
|
|
|
Quiet Slough
Спасибо!! Не пожалела! 2 |
|
|
Анонимный автор
Quiet Slough 👍👍👍Спасибо!! Не пожалела! 1 |
|
|
Sapientia mundi
Показать полностью
А я вот тут не вижу взаимосвязи, многие эрудированные люди инфантильны. Вряд ли все отличники в школе всегда невероятно зрелые психологически, морально осознанные люди. Это качества двух разных полей... Но вообще вы ее характер тонко подметили, да, таким он и задумывался) Но я Фриде сочувствую и ее не осуждаю. Я не спорю, что ученые или, там, представители творческой интеллигенции могут быть неряшливыми, не интересоваться бытом, могут быть просто скучными или даже тяжелыми в общении; пребывать где-нибудь в своих эмпиреях им может быть гораздо важнее и интереснее простых земных дел, общения с близкими и т.д., отчего такие люди со стороны могут выглядеть оторванными от жизни, непрактичными и даже противными. Но Фрида... ее юность пришлась ведь на то время, когда в девушках воспитывали хозяйственность и практичность, чтобы быть - да, хорошей хозяйкой, женой и матерью, опорой своему мужу (как бы парадоксально это не звучало). Фрида - как будто героиня рыцарского романа, этакая дева в беде - сама нуждается в опоре постоянно. Вспомнилась та сцена, где к Биргит вначале приехала как раз Фрида, и следом за ней - сестра Аннета. Если сестра Аннета олицетворяла собой непоколебимую уверенность в себе и бесцеремонность, то Фрида была, как дрожащий лист, подбираемый ветром. Если бы она родилась в семье более обеспеченной и культурной, то, думаю, походила бы на героиню Ренаты Литвиновой из сериала "Таежный роман" - такая воздушная, оторванная от жизни и будто бы для земной жизни не созданная. А так, “чтобы мужик был рядом”, можно сказать, продукт ее культуры, в наше время, может, она бы и иной совсем была. Да, продукт культуры - та же Катерина, главная героиня фильма "Москва слезам не верит", несмотря на успешную карьеру и даже наличие дочери, в глазах того общества не считалась по-настоящему успешной и полноценной, потому что у нее не было мужа. И, наверное, я рассуждаю с позиции нынешнего времени, когда вижу во Фриде эту примативность, когда нужно, чтобы "мужик был рядом”, а какой он по характеру - не важно. И, опять же вспоминаю истории женщин из США, которые читала примерно 10 лет назад, где совсем разные женщины, но выросшие в религиозных общинах и видевшие изначально свою цель в том, чтобы быть женой и матерью, привыкшие слушаться родителей и затем мужа и во всем от него зависеть. И обе эти женщины были вынуждены стать самостоятельными (притом, что у одной на руках было 4 детей, а у другой 6), когда у одной муж наигрался в патриархальность и бросил, а другая долго терпела насилие, но не поняла, что нельзя терпеть дальше, когда муж начал избивать ее на глазах у детей, тем самым подавая им негативный, извращенный пример семейной жизни, и развелась. Как бы повела себя в аналогичной ситуации Фрида? P.S. Как думаете, понравился ли бы Хайнцу такой пианист? ![]() |
|
|
Даже и не знаю, как можно было соревноваться в вашем ряду) поздравляю!
|
|
|
Sapientia mundiавтор
|
|
|
Olyapro1060
Ничего подобного! Я за вас голосовала и была бы очень рада, если бы вы победили!) Спасибо! PPh3 В мыслях о Фриде я с вами согласна, но для меня все же тут ничто не противоречит абитуру. Ну просто давайте вспомним наших одноклассников в старших классах (а я могу вспомнить уже и своих учеников) - там же самые разные типы личности, ничто им не мешает отучиться в старшей школе. P.S. Как думаете, понравился ли бы Хайнцу такой пианист? Не знаю, как Хайнцу, а мне очень понравился)) как видите, у меня тоже свой пианист есть, вернее, дирижер. 1 |
|
|
Sapientia mundi
В мыслях о Фриде я с вами согласна, но для меня все же тут ничто не противоречит абитуру. Ну просто давайте вспомним наших одноклассников в старших классах (а я могу вспомнить уже и своих учеников) - там же самые разные типы личности, ничто им не мешает отучиться в старшей школе. Сейчас, с высоты прожитых лет, после университета и всего остального, мне кажется, что школьную программу - по крайней мере, 1990 - 2000х гг - при должном прилежании мог бы вообще любой ребенок со средними способностями. И та же медаль говорит, в первую очередь, о прилежании ребенка, а также о требованиях со стороны родителей, но никак не о способностях ребенка. Не знаю, как Хайнцу, а мне очень понравился)) как видите, у меня тоже свой пианист есть, вернее, дирижер. Так это ваш кот на фото? )) 1 |
|
|
Sapientia mundi
Isur Вам отдельное спасибо за преданность моей работе и за то, что вы меня не забываете в комментариях! Я с самого начала вас ждала в комментариях, еще до того, как вы у меня вообще впервые отписались, и очень рада, что не ошиблась и что вам, что называется, зашло! Кстати, именно благодаря комментариям Isur ваш оридж попал в рекомендации, и я его увидела, т.к. обычно специально в конкурсы не заглядываю. |
|
|
Здравствуйте!
Хотелось бы еще раз поблагодарить вас за ваше произведение, что я успела его прочитать благодаря вашему трудолюбию и дисциплине. 2 |
|
|
Sapientia mundiавтор
|
|
|
PPh3
Так это ваш кот на фото? )) Да, моя кошечка) Кстати, именно благодаря комментариям Isur ваш оридж попал в рекомендации, и я его увидела, т.к. обычно специально в конкурсы не заглядываю. Вот, кстати, хотела спросить, откуда вы ко мне пришли)) Хотелось бы еще раз поблагодарить вас за ваше произведение, что я успела его прочитать благодаря вашему трудолюбию и дисциплине. Спасибо, конечно, но, по-моему, это я вас должна благодарить за трудолюбие и дисциплину, благодаря которым вы его прочитали :ь 2 |
|
|
Sapientia mundi
Да, моя кошечка) О... люблю кошек )) На фото, кстати, балийка или бирманка? Вот, кстати, хотела спросить, откуда вы ко мне пришли Да отсюда же. Я здесь на сайте давно, но в блогах активности проявляю очень мало. Спасибо, конечно, но, по-моему, это я вас должна благодарить за трудолюбие и дисциплину, благодаря которым вы его прочитали У меня есть такое, что если я не могу пройти мимо того, чтобы оставить отзыв к прочитанному произведению (если в принципе могу придумать что-то удобоваримое, а не пафосно-фальшивое), то в какой-то степени начинаю считать своим долгом оставлять комментарии к каждой новой главе, хотя временами это утомляет. P.S. А в новом названии книги разве не нужна запятая? |
|
|
PPh3
Sapientia mundi Я тоже понравившиеся объёмные произведения всегда комментирую поглавно. Правда, не всегда очень развёрнуто, но стараюсь. Если цепляет, то слова находятся. И читателям, которые так делают, я всегда страшно благодарна. Это прямо-таки драгоценные читатели))).У меня есть такое, что если я не могу пройти мимо того, чтобы оставить отзыв к прочитанному произведению (если в принципе могу придумать что-то удобоваримое, а не пафосно-фальшивое), то в какой-то степени начинаю считать своим долгом оставлять комментарии к каждой новой главе, хотя временами это утомляет. 3 |
|
|
Sapientia mundiавтор
|
|
|
PPh3
На фото, кстати, балийка или бирманка? европейская короткошерстная) А в новом названии книги разве не нужна запятая? Спасибо!У меня есть такое, что если я не могу пройти мимо того, чтобы оставить отзыв к прочитанному произведению (если в принципе могу придумать что-то удобоваримое, а не пафосно-фальшивое), то в какой-то степени начинаю считать своим долгом оставлять комментарии к каждой новой главе, хотя временами это утомляет. Это намек, что комментирование вас немного утомило?)) Isur Если цепляет, то слова находятся. И читателям, которые так делают, я всегда страшно благодарна. Это прямо-таки драгоценные читатели))) Я тоже очень благодарна! 1 |
|
|
Sapientia mundi
европейская короткошерстная Это - короткошерстная?! о_О Это намек, что комментирование вас немного утомило? Отчасти да, поэтому я в принципе очень редко оставляю отзывы, не участвую в забегах волонтера по обзорам на конкурсные произведения. P.S. Если не секрет, фрагмент какого произведения был раскрыт в нотах на фото с кошкой? |
|