Примечания:
Пожалуйста, оставляйте отзывы. Ваши мнения для меня важны, продолжать без них не хочется.
В этой главе — как, впрочем, и в остальных — снова можно играть в игру "Угадай цитату":)
*В описании осмотра больного и постановки диагноза использованы записи доктора Боткина (1885 г.).
Снег падал и падал, а слова доктора Левека звучали в воздухе, как постоянный и тоскливый припев, что бы она ни делала в госпитале.
«Предательство нельзя исправить. Его можно только не совершать».
Сидя рядом с ним, держа его за худые руки, сжимая его длинные изящные пальцы, гладя его по спутанным черным волосам, она снова и снова повторяла шепотом эти слова, ненавидя себя так, как только можно ненавидеть своего худшего врага.
Он не просыпался, и выставленное теперь на всеобщее обозрение мертвое лицо снова казалось бесовской маской, скрывшей ангельский лик настоящего Эрика — композитора, наставника, певца.
Сутки за сутками протекали в неустанном бдении над телом, раскинувшимся в странной угловатой позе на скудной больничной постели.
Хриплое дыханье вырывалось из его горла вместе с каплями крови, гноя и обрывками непонятных ей слов — очевидно, вызванных кошмарами, которые заставляли его тонко и жалобно стонать.
Иногда она прикладывала ладонь к его груди — сердце колотилось обрывисто, ускоряло ритм, а потом внезапно замирало.
Сердце его было непрозрачно для нее: она не знала, что в нем скрывается, отчего оно стучит так неравномерно, сбиваясь с хода, как сломанные часы, и оттого ощущала беспомощный страх — чувство, ставшее для нее самым привычным за последний месяц.
Ей ли возводить мосты над безднами? В палате было лишь две боли — учителя и ученицы — и эти две боли сливались в единое целое, и были неразличимы.
Всю недолгую, ничего не стоящую жизнь свою, как глиняный сосуд с драгоценным маслом, хотелось ей разбить у его ног, хотелось обвиться вокруг него плющом, приникнуть к его груди, как тогда, на крыше, и никогда, никогда не отступать.
Но она уже отступила, она уже отдалилась от него. Она боялась его и бежала; она не выносила человеческого, слишком человеческого в его поведении.
На утрене привычные слова, знакомые с детских лет, оборачивались внезапно адресованным лично ей горьким упреком.
«Любовь не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла». Искала ли она своего? Можно ли назвать музыку — «своим»? Его музыку и ее пение, возможное только с ним?
Доставала заветные ноты и снова, и снова перечитывала, и снова, и снова вникала в твердые, теплые интонации его голоса, который слышала теперь только через них.
Являлось ли это себялюбием? Или единственно возможным способом быть рядом с ним? Ибо сидеть на стуле возле его постели вовсе не означало быть рядом.
Вероятно, это означало быть даже дальше от него, чем когда она его не видела и думала, что он давно уехал.
Никто так не далек от нас, как наш близкий, лежащий перед нами с закрытыми глазами — это она твердо усвоила с детских лет.
Раздражалась ли? Безусловно, и довольно часто. Да и мыслимо ли не раздражаться на человека, настроение которого меняется чаще, чем направление флюгера на ветру?
Настроение, точно парижское небо весной: только что были облака, и вот — яркий солнечный свет?
Мыслила ли зло? О, только зло и мыслила, томясь в его подземельях — не доверяла, не доверяла, при первой возможности стремилась сбежать, даже когда он вернул ей ее саму… А теперь годы жизни отдала бы, лишь бы он открыл глаза и посмотрел ей в лицо… Даже если они оба пока не обрели своих лиц.
«Все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит».
И не покрывала, и не верила, и не надеялась, и не переносила. Жила, окруженная его присутствием, не задумываясь, что могла бы ему отдать, чем поделиться.
Как подарить что-то тому, кто неустанно дарит сам? Как выслушать того, кто всегда выслушивает тебя? Как поддержать того, чья жизнь стала для тебя источником неиссякаемой поддержки?
Зачем читают сестры эти безжалостные слова? Зачем в ее руках дрожат его ноты? Зачем он лежит перед ней, как будто все уже закончилось? Зачем, зачем, зачем?
При каждом взрыве кашля ей вспоминались ее слова. Жестокие, грубые, ненавидящие. Сколько раз она называла его «пьяным демоном»? Сколько раз — «безумным уродом»? Сколько раз жаловалась на него Раулю? Сколько раз, сколько раз, сколько раз?
«Пьяный демон», без которого я превращаюсь в призрак, в бледную тень самой себя. «Безумный урод», который теперь, даже без маски, прекраснее меня во стократ.
Главная обида моей жизни, которая была самым лучшим, самым важным, самым ценным, что было у меня когда-то.
«О да, Кристина, у вас было поистине несчастное детство, правда? Как тяжело вы страдали, с таким-то монстром в роли наставника!» — в сердцах бросил он ей три года назад.
«Любовь никогда не перестает».
А его — перестала. И даже если он очнется… Она желала этого и трепетала всем сердцем.
Он оставил ее с Раулем. Он уехал один. Он, говоривший, что никогда не покинет ее, что хочет, чтобы она жила при дневном свете, а не пряталась, как крыса, в подземельях.
Он, назвавший ее «душою Орфея». Написавший для нее партию Психеи. Но маски сброшены, лица обнажены, утренний дворец потерян, и его уже не найти. Осталось только перебирать и перебирать бесполезные зерна воспоминаний…
— — — — — — — -‐ — — — — — — — — ‐ — — — — — — — — — — — —
Доктор Левек был весьма рассудительным человеком. Не любил скоропалительные решения и драматические сцены. Был далек от театра — во всех смыслах — и не считал, что в жизни уместно появление deus ex machina. Тем более, не видел в такой роли самого себя. Однако именно в ней ему пришлось выступить после возвращения мадемуазель Дайе в госпиталь.
Пытаясь воззвать к ее совести и чувству долга, он, сам того не желая, спустился в такие глубины, в которые запрещал себе проникать уже очень давно.
Воспоминание о старом человеке со странными глазами снова подступало к горлу, горчило в уголках глаз, разливалось по телу безвольной вялостью, как будто все кости Левека размягчались, превращались в жидкую кашицу.
Он не мог выносить этого ощущения и, в сущности, рад был отвлечься на исполнение ее просьбы — хотя просьба эта обернулась новой, и весьма серьезной, головной болью.
— Мадемуазель, вы слышите меня? Куда приказать нас отвезти? — тормошил он свою подопечную, с безучастным видом стоявшую у фиакра. Кристина встрепенулась и негромко ответила:
— Ворота Монтрей.
И за всю дорогу не промолвила более почти ни слова, чему доктор только радовался, ибо у него было о чем подумать.
Чудовищный гипнотизер объявился снова, и девочка сама к нему вернулась. А стало быть, напрасна была жертва, которую он принес.
Напрасны усилия его и Перса.
Напрасно его должностное преступление.
Холодный ручеек пробежал по спине врача. Он собственными руками лишил дитя ее имени — о чем она и не подозревает.
И ведь даже в газетах напечатали о кончине Кристины Дайе; а все для того лишь, чтобы скрыть ее от безумного урода — а она уже сама каким-то образом разыскала его и сокрушалась о его болезни…
Впрочем, если он скоро умрет, то это будет к лучшему — девушка наконец-то освободится от власти болезненного гипноза.
А с новыми документами, выправленными Персом и дожидающимися своего часа в столе Левека, ей будет несложно продолжать трудиться и получать все необходимое для жизни.
Но что же за силу забрал над нею этот недочеловек? Что за странное воздействие продолжал оказывать на нее даже на расстоянии? И что теперь делать ему, Левеку?
На последний вопрос у доктора был готов ответ. Немедленно вызвать полицию, для передачи так называемого «призрака» в руки компетентных лиц.
Возможно, он так или иначе долго не протянет. А в противном случае чудовище ждут тюрьма и гильотина, и по заслугам.
Так размышлял Левек, украдкой разглядывая ее несчастные, покрасневшие глаза под сенью истрепавшихся за два дня бинтов.
Ей следовало поменять их еще вчера…
Но, видимо, одержимость была так сильна, что она совсем забыла о собственной болезни, думая только о своем гибнущем мучителе.
Суженные зрачки стояли в голубом пространстве неподвижно, замерев на одной, всецело поглотившей ее мысли.
Левеку уже не терпелось увидеть этот экземпляр — как неведомое науке животное, как неисследованную аномалию.
Врачом владел все тот же болезненный интерес, который когда-то — до встречи с ушедшим другом — толкал его на всевозможные сомнительные эксперименты.
Ему и так всегда было любопытно наблюдать различные отклонения, ответвления и сбои на могучем пути эволюции, а тут совмещались сразу две диковинки в одном существе: крайней степени безобразие и мощнейший талант гипнотизера.
— Отчего вы не переменили бинты? — спросил Левек, не столько заботясь о подопечной, сколько желая подтвердить свою теорию о полной одержимости на уровне всех чувств. — Вы же знаете, что раны могут начать гноиться.
— Гноиться? — повторила она непонимающе, все с тем же неподвижным взглядом.
Потом вдруг встрепенулась и несвойственным ей, самым неблаговоспитанным образом схватила его за руки, жадно всматриваясь в его лицо. Мертвый штиль в ледяных радужках наконец-то сменился живым волненьем.
— Вы же спасете его, доктор? — повторяла и повторяла она, упрашивая его, как будто он был, по меньшей мере, святым Антонием, под мерный стук колес экипажа.
— Я сделаю все, что от меня зависит, — наконец недовольно отозвался он, медленно высвобождая пальцы из ее неожиданно крепкой хватки.
Ощутив пустоту в руках, девушка снова откинулась на спинку сиденья — после наплыва энергии ею опять овладела тоскливая апатия.
«Сдам его полиции как можно скорее», прокомментировал про себя доктор свой ответ Кристине, но ей об этом было знать отнюдь необязательно.
Рассеется ли гипноз после кончины чудовища? Интереснейшая научная проблема, и как же повезло именно Левеку быть тем, кто сможет — или, по крайней мере, постарается — ее решить.
На выходе из фиакра он учтиво подал ей руку и не отнимал ее все время, пока они шли к домику молочницы — девушка была совсем слаба от волнения.
С каким-то болезненным и сладостным предвкушением врач перешагнул порог, поклонившись отворившей им крохотной старушке в огромном белоснежном чепце и опрятном переднике, и резко толкнул дверь в комнату, на которую ему указали.
— — — — -‐ — — — — — — -‐ — — — — — — — — — — — — — — — — — — —
Между небом и морем. Вы будете одна, вы будете парить в глубокой голубизне между небом и морем, и только желтый глаз солнца, за тонкой вуалью ноябрьских облаков, станет вашим собеседником в безлюдном просторе стихий.
Не плачьте, Кристина. Разве вы не чувствуете, что здесь, на глубине, посреди небесного моря или морского неба — во всяком случае, там, где нет разделяющей линии горизонта — не осталось никаких пределов, никаких границ между умершими и живыми.
Здесь живы все и ведут вечную беседу со всеми; здесь не видно ни лиц, ни фигур, но голоса ушедших звучат громче всего в абсолютном, бескрайнем молчании — в отсутствие тех, кто еще не потерял земной формы.
Ваш отец улыбается в этом солнце — так учит вас скрипка — и вы должны улыбнуться ему в ответ, а не плакать, даже если ваши слабые земные глаза и не выдерживают долгого пристального обмена солнечным взглядом.
Гармония внутри и вовне, боли не существует; все временное иллюзорно, подлинны только эти два цвета, обтекающие вас сверху и снизу, качающие в серебряной люльке.
Янтарь этих глаз и серебристая синь этих вод. Не зря, право же, говорят о небесных водах и водах земных — разве вы не видите, как они сливаются в этом утешительном желтом свете?
Слушайте скрипку Эрика, Кристина. Слушайте и никогда не забывайте, что его музыка живет в вас, даже если его самого не будет на свете.
В жилах ваших течет его музыка, вы сглатываете ее, вы захлебываетесь в ней, как в этой воде, стоит испугаться ее, стоит опустить голову; но поднимите глаза, и примите свою судьбу, и музыка выплеснется из ваших уст, как животворная река, как река Эдема, питающая другие земные реки своим светом.
Слушайте скрипку Эрика, неразумное, блудное дитя — поднимитесь с этой могилы, предоставьте мертвым хоронить своих мертвецов!
А вы живы, слышите, живы и должны быть с живыми, должны собирать золотые пылинки, кружащиеся в воздухе, нет, должны стать одной из этих пылинок в вихре, срывающемся с моего смычка.
Слушайте скрипку Эрика и утрите слезы — Эрик тоже станет одной из солнечных пылинок, он будет одновременно смычком и звуком, он будет обнимать вас в неутихающем ветре, но ветер будет не адским, о нет — это будет дуновенье Зефира, западного ветра, и он вознесет вас во дворец пламенеющего над морем заката, где смерть и тьма не будут иметь никакого значенья.
Он играл и играл, а девушка медленно поднималась от белого надгробья Густава Дайе, заваленного мокрой осенней листвой, и лицо ее менялось на его глазах: жалящие его тоска и отчаяние превращались в умиротворение, тихую печаль, смешанную с какой-то полудетской растерянностью.
— Кто здесь? — тихо спросила она, полузакрыв глаза и нерешительным, сомнамбулическим жестом вытянув руки в сторону часовни, за которой он прятался. — Отец? Или Призрак?
Второе имя больно обожгло его изнутри, он крепко зажмурился, но вслепую еще раз коснулся струн, заставив звук надолго замереть в тишине ноябрьского кладбища.
День всех усопших, второе ноября, выбрала Кристина, чтобы посетить могилу отца, и Эрик должен, обязан был тайно проводить ее, а затем погрузить в нежные воды своей игры, чтобы не дать пережить слишком много боли. И без того за последние недели он слишком часто являлся ее причиной.
— Кристина! Кристина! — внезапно послышался откуда-то звонкий молодой голос, в котором явственно прорывались нотки беспокойства. — Кристина, не верьте ему! Он опять соблазняет вас, уводит в царство обмана! Кристина, это не ваш отец, это монстр из подвалов Оперы! Неужели вы не помните, как он издевался над вами в своем жилище! Вы же сами говорили мне тогда, после спектакля!..
При воспоминании о ее жестоких словах затылок заливает привычной горячей волной, смывающей всякую заботу о ней и всякую нежность. Девочка поплатится за свое предательство сполна, но сначала, сначала…
Сначала он откроет глаза, чтобы лучше рассмотреть своего врага. Распахнет их как можно шире, ведь это так просто…
Только вот почему веки кажутся неподъемными свинцовыми обручами?
И жжение в боку усиливается, становясь нестерпимым…
Мальчишка воткнул-таки в него свою шпагу, воспользовавшись минутной слабостью.
А девочка кричит:
— Эрик, Эрик! Пожалуйста, Эрик! Сейчас все пройдет… пройдет!
И кашель с грохотом вырывается из его груди.
___________________________________________
Левек ошеломленно застыл перед оперным сумасшедшим, не в силах поверить в увиденное.
За свою долгую жизнь он имел случай наблюдать самые разные патологии, не пугавшие, а лишь забавлявшие его, но это…
Лицо мертвеца, открывшееся перед ним во всей своей славе. Каким же должен быть гипноз, чтобы заставить ее так… любить его?
А она любила его. Она тенью проскользнула в комнату вслед за врачом и упала на колени перед умирающим.
Она гладила его по рукам, по плечам, она нежнейшим образом дотрагивалась до того кошмара, что начинался от его верхней губы, и ласково гладила по волосам, и робко прикасалась к груди.
Она не хотела отступать от его постели, не хотела как-либо отдаляться от него, и Левеку пришлось силой оттащить ее от убогого тела.
— Мне нужно осмотреть его, мадемуазель… Окюн! — прикрикнул он на несчастную, вконец потерявшую рассудок девушку, и подошел ближе.
Хрупкая пергаментная кожа, открывавшая прекрасный вид на все то, что должно бы находиться внутри — все сосуды, кости, жилы — делала из этой ошибки природы великолепное пособие по анатомии для бесстрашных студентов Сорбонны, но, увы, по ней было совершенно невозможно ничего понять о его временном состоянии — был ли он необычайно бледен? Или это свойственный ему цвет? Были ли эти красные пятна на том, что у людей принято называть щеками, признаком чахотки, или они имелись там и прежде?
Левеку придется прослушать его, чтобы понять хоть что-то, хотя одна мысль о том, чтобы обследовать эту… это существо внушала какой-то противоестественный ужас, как будто он имел дело не с обычным отклонением от нормы, а с чем-то потусторонним, демоническим…
И неясное предчувствие некой опасности вспыхнуло в его мозгу, когда он дотронулся до одеяла, желая обнажить его грудь.
Левек ухватился за одеяло и потянул его на себя, высвобождая ткань из тонких и худых пальцев чудовища, но в эту минуту Эрик открыл глаза.
Он открыл глаза.
«Вы не ожидали, что снова встретитесь со мной именно здесь, доктор, не так ли?» — прошептал язвительный глуховатый голос в голове Левека.
Желтый, старый, мудрый взгляд снова изучал его, снова препарировал, как сам доктор, бывало, препарировал лягушек в студенческой юности, и под этими пронзительными янтарными лучами Левек застыл в нерешительности, совершенно не понимая, что ему делать дальше.
А больной, разразившись взрывом мучительного кашля, опустил веки, и перед доктором опять оказалась маска покойника, бесстыдно обнажающая тайны тела, которые сама Природа пожелала спрятать под покровом кожи от человеческого взора.
— Он… будет жить, доктор? — услышал Левек откуда-то издалека девичий голос.
Откуда здесь девушка, Левек не понимал. Это была только их встреча. Только для них двоих. После целой жизни в разлуке.
Но, взяв себя в руки, Левек осознал, что его здесь нет. Эта истонченная кожа… эти худые пальцы пианиста… не могли принадлежать тому человеку с янтарными глазами.
Сходство ввело его в заблуждение, а недавно пробудившаяся ностальгия дополнила иллюзию.
Однако насмешливый голос в голове не умолкал, и флегматичное спокойствие врача постепенно разрушалось на мелкие кусочки.
Всего больней было сочетание оглушительной пустоты и этого голоса; пустоту в его душе можно было черпать ведрами, и то не достали бы до дна.
«Левек, Левек… Не обманывайте себя, друг мой. Вы же узнаете меня везде, узнаете во сне и наяву. Не позволяйте им ожесточить вас. Жестокость отравляет в первую очередь того, кто ее проявляет. Как и ненависть отравляет душу тех, кто ее испытывает».
«Вы говорите с кем-то другим, друг мой. Я никогда не ненавидел».
«Возможно, возможно; но вы жестоки, а тот жестоким не был. Он мог разъяриться, мог совершить что-то страшное в приступе ярости, но он отнюдь не был бессердечным».
Глаза прыгают по пергаментным складкам век, в надежде, что те снова поднимутся, а голос все-таки утихнет, но он не смолкает.
«Как можно так не любить самого себя, Левек? Что вы сделали, чтобы заслужить такое отношение к самому себе? Скажите мне».
«Я… я…»
«Человек перед вами… Помните: прежде чем изучать его, заговорите с ним… Посмотрите ему в глаза… Назовите его по имени… имя… дайте же ему имя…»
— Эрик!
Вздрагивает, приходя в себя.
— Мадемуазель Окюн! Держите себя в руках! Позвольте мне сделать свое дело!
— Но ему плохо! Доктор!
— В сторону! — шипит Левек.
Стискивая зубы, прикасается рукой к его сморщенному, прозрачному лбу. Кожа пылает — жар явно превышает 39 градусов.
Трогает кончик носа и уши, потом пальцы. Они тоже теплые, хотя и чуть прохладнее, чем грудь, которая, кажется, горит огнем.
Перебарывая себя, берет больного под мышки и сажает в постели. Тот по-прежнему не приходит в сознание.
Достает стетоскоп, начинает выслушивать легкие и сердце.
Выдох кажется менее нормальным, чем вдох. Брюшные мышцы то и дело сокращаются. Левая половина груди дышит гораздо слабее, чем правая; межреберные промежутки слева несколько вздуты по сравнению с правой частью груди.
Левек швыряет стетоскоп в руки бестолково суетящейся рядом Кристины и начинает простукивать над ключицами. Но там особой разницы незаметно. Хуже внизу: звучность уменьшается под левой лопаткой, под мышкой, в области верхней границы сердечной плоскости.
Спереди жесткое дыханье слышно с обеих сторон. В некоторых точках прослеживаются свистящие сухие хрипы. Слева хрипы влажные. Бронхиальное дыхание громче всего в области левой лопатки.
— Как давно он кашляет? — вопрос обращен к Кристине, но за нее отвечает старушка, незаметно вошедшая в комнату:
— Уже месяц, месье доктор.
— И давно без сознания?
— Две недели, месье доктор. Большую часть времени бормочет что-то странное, на непонятном языке… Приходит в себя ненадолго, ест совсем немного, пьет и того меньше... Ах, помоги нам, святой Антоний!
— Кашель был с кровью постоянно?
— Нет, месье доктор: сначала он кашлял сухо. Кровь также появилась недели две назад… Ох, помогите нам, святой Дени, святой Людовик, что же с ним будет теперь, как же…
— Довольно причитать, мадам! Отправления больного регулярны? Есть ли жидкость там, где ее не должно быть?
— Нет, месье доктор, с этим трудностей не было, — старушка стыдливо потупила взгляд.
— Есть ли тошнота?
— Нет, месье доктор.
— Сильно ли потеет?
— Я… думаю, да, месье доктор…
— У него чахотка, месье доктор? — в ужасе перебила их Кристина, прижав ладони ко рту. Она достаточно пробыла в госпитале, чтобы хоть что-то понимать в припадках этой ужасной напасти своего времени, и расспросы врача подводили ее к весьма печальному выводу.
— Чахотка, мадемуазель? Позвольте спросить, что же вы знаете о чахотке? Может быть, вы имеете в виду катар? А может, золотуху? Или же инфлюэнцу? Либо бледную немочь? Сухотку? Плеврит? Вы столь искусны в моем деле? Я горю нетерпением услышать ваш диагноз! — рявкнул он в ответ и, сам не понимая, что его так разозлило, отдышался и продолжал уже гораздо спокойнее:
— Не стоит слушать невежественных сестер, стращающих вас бабьими выдумками. Еще совсем недавно все, что хоть как-то связано с кашлем и кровью, обзывали чахоткой, а кашляющих больных сразу же записывали в покойники. Но мы, хвала небесам, живем в просвещенное время, когда медицина стала гораздо точнее определять подобного рода расстройства. У вашего… друга пневмония, деточка моя.
— Но…
— Это не значит, что он вне опасности, — сухо оборвал ее врач, заметив, как голубые глаза засветились какой-то робкой надеждой. — Но не сомневайтесь, я сделаю все, чтобы его вытащить.
«Хотя бы для того, чтобы он ответил за свои злодеяния», пробормотал доктор про себя и к своей досаде немедленно услышал в голове язвительный ответ желтоглазого человека: «Кого вы обманываете, Левек?»
— — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — ‐ — — — — — — — — — -
Перенести больного в ожидавший их фиакр.
Довезти его до Отель-Дье под немигающим серьезным и почти трогательным взглядом голубых глаз.
Отдать распоряжение сухопарой сестре Альбине о размещении нового больного.
Отослать Кристину к ее ежедневным обязанностям, пообещав ей, что вечером она сможет пробыть с ее… другом столько, сколько она пожелает, нарушив режим сестер.
Самому нарушать собственный режим, сидя много часов подряд рядом с человеком в омерзительной личине чудовища и надеяться, и бояться, что он снова откроет свои невероятные, невыносимые, воскрешающие Его глаза.
Возможно, и это — действие загадочного гипноза?
А хотя бы и так… Пускай. Левеку все равно. Слишком долго он ждал, слишком долго мучился виной и неизвестностью.
И пусть это только абсурдное напоминание… случайное сходство… игра воспаленного воображения… Он будет доволен одной лишь возможностью снова оказаться под этим взором.
Снова ощутить, что его кто-то видит — так, как никогда не видел он сам себя.
— — — — — — — — — — — — — — — — — — — -‐ — — — — — — — — — — —
«Таллин 0,3», очевидно, делал свое дело. Кристина не понимала, что значит название лекарства, не разбиралась в ртутных препаратах, но слепо доверяла доктору Левеку, чья напускная суровость и даже грубость не могла обмануть ее интуиции.
Левек заботился о нем. Ему было не все равно, она видела это ясно. Эрик стал его пациентом, и теперь вылечить его было долгом чести — только вот долги Природы не всегда было возможно уплатить. Иногда Природа, полная живых красок, дивных звуков и цветочных ароматов, становилась палачом не хуже подручных Робеспьера, а то и более изощренным.
Да, Природа, чью гармонию некогда показывал ей Эрик в любовной нежности деревьев у пруда и в танце звездного неба.
А между тем, чертежи Природы были куда опаснее, чем наивные изобретения доктора Гильотена или самого Эрика на службе у великого шаха. И реализовать их было куда проще, ибо на ее стройке покорно трудились лихорадки, удушья, кровавый кашель, не требуя высокой платы и выходных. Они истязали своих жертв умело и долго, подводя их ко вполне естественному исходу.
Но доктор Левек говорил: «Видите, на температурном листе красная линия? Вот, это значит, что здесь снижается частота сердечных сокращений. Далее, снижается частота дыхательных движений. Падает и температура тела. Это очень хорошо, динамика положительная, мы можем ждать перелома».
И она ждала. Она с благоговейным трепетом заглядывала в серые глаза одного, чтобы укрепить свою надежду на то, что янтарные глаза другого вернутся в ее блеклые зимние дни.
Порой она со страхом думала об этом возвращении, представляя, что скажет он ей, увидев ее в таком положении, в больнице, а порой тихо плакала, вспоминая, что он оставил ее Раулю. Но чаще она боялась не за себя, а за него — или же за себя без него?
— Вы подумали, что будете делать, когда ваш… друг очнется? — спросил ее Левек.
Он стоял на пороге выделенной Эрику отдельной палаты, с неодобрением качая головой при виде ее бледного, измученного лица.
Он и сам не знал, что будет делать в этом случае: разум говорил одно, чувство — другое, а язвительный голос чужестранца в несчастной голове врача и вовсе не смолкал уже несколько дней подряд.
Кристина не отозвалась. Из всего вопроса она услышала только: «когда он очнется». Когда, а не если. Остального для нее не существовало. Но столько дней прошло в бесплодном ожидании — так можно ли доверять этим прекрасным, волшебным словам?
— Вы же не будете продолжать общаться с ним? Вы ведь понимаете, что он подверг вас большой опасности в театре? — сурово сдвинув брови, настаивал Левек.
— Какой опасности, месье доктор? — непонимающе отозвалась она.
Левек поморщился. Гипноз не терял своей силы, невзирая на состояние гипнотизера, а он, старый сентиментальный дурак, подвергал девочку риску во имя призрака давно ушедшей привязанности. Да ведь его же и называют Призраком, почти с ненавистью подумал он.
— Мадемуазель Кристина, вы в опасности, — громко повторил Левек, пытаясь хотя бы через произнесение ее имени разбудить глубоко уснувший в ней здравый смысл, но так и не заметил изменений в ее взгляде и, хлопнув дверью, вышел из палаты.
Кристина тяжело вздохнула. Она и так была измучена бессонными ночами, не отпускавшей ее мыслью о странном ходе его болезни, а теперь еще и эти неприятные речи доктора. Как их понимать, что думать о его поведении? Девушка привычно уронила голову в ладони, пытаясь хоть ненадолго укрыться от сторожившей ее действительности.
Действительность не пожелала с этим мириться.
— Кристина. Что происходит? Какая опасность вам грозит? И что на вас надето? — прозвучал за спиной родной голос, растекаясь могучим теплом по каждой клеточке ее существа.