Как же его раздражали эти голоса! На высоком подъеме как будто карабкались вверх по отвесным кручам; спускаясь, отступали, точно морские волны на глубину, перед тем как поглотить побережье. Тревожили его даже не столько эти их восхождения и спуски, сколько сам феномен пения в обстоятельствах, в которых они находились.
Утирая пот, таскали и ворочали камни, смешивали известняк, землю и гравий с водой, превращая элементы в однородную смесь. Под палящим солнцем, под криками надсмотрщиков продолжали возносить свои неведомые молитвы к абсолютно безразличному небу, словно надеясь на какую-то помощь, которая никогда, никогда не будет им оказана — уж он-то знал это прекрасно, много лучше, чем кто-либо.
«Пение не изменит ничего, упрямые вы идиоты», хотелось ему сказать этим несчастным, не понимающим очевидного.
Музыка не выведет их из царства боли. Но они порочат ее, вновь и вновь заставляя нисходить в это царство.
Эрик медленно объезжал стройку на породистом гнедом жеребце, и его длинный шелковый плащ сливался своим цветом с мастью скакуна. Высокие ноты ввинчивались в виски, пронзали затылок; правое веко дергалось от мучительного, почти невыносимого напряжения.
«Почему надсмотрщики не остановят их? Почему им позволено издеваться над музыкой и… надо мной?»
Он старательно распахивал глаза, пытаясь рассмотреть сцену в мельчайших деталях: серые камни на плечах рабочих, кирпичные, обожженные неистовым солнцем лица, воронки пыли, вьющиеся над раскаленной дорогой. Здесь было немного деревьев, и они не давали ни малейшей тени. Совсем недавно по приказу великого шаха в этом районе было снесено несколько зданий, чтобы французский архитектор мог возвести на их месте новый дворец.
Ничто не должно было помешать грандиозному замыслу: армия рабочих была огромна, в ней трудились все переселенцы из картли-кахетинских земель — трудились до изнеможения, до потери сознания от голода и жажды под хищным небом Востока. Строители не были рабами шаха, как два столетья назад, при великом Аббасе, но нищета сгоняла их сюда быстрее, чем бич надсмотрщика.
Они должны были убирать развалины, оставшиеся после сноса, и возводить новые, высокие и хорошо укрепленные стены; они должны были повиноваться любым приказам и выполнять самые примитивные, самые унизительные обязанности; а Эрик должен был сейчас отобрать среди них тех, кто больше всего годился для строительства интерьеров — потолков кедрового дерева, мраморных лестниц, чугунных решеток и бесконечных арочных проемов…
А главное, зеркальной комнаты, в которой осужденные будут терять себя и весь мир, замкнувшись в бесконечности собственной самости по замыслу маленькой султанши.
Ариман? Нет, Люцифер из западных земель, заточающий людей в сияющую темницу их тысячекратно преумноженного «я».
Но почему они продолжают петь? Почему их хор по-прежнему выстанывает, выхлипывает из себя дикие слова чужого языка, который неизвестен даже Эрику?
— Замолчите! — пробормотал он, естественно, не надеясь на то, что его услышат, и, повысив голос, резко повторил:
— Замолчите!
Яростным свистом бича пронесся его выкрик над согнутыми спинами кахетинцев.
Многие, вздрогнув, повернули к нему головы и тут же осеклись, заглянув в черный капюшон, под которым, казалось, скрывалась сама пустота.
Пустота потребовала от них молчания, и большинство покорилось ее воле; хмуро вернулись они к своему тяжкому делу, словно онемев по прихоти злобного дэва.
Почти разочарованно Эрик вновь разглядывал этих рабочих — тупое стадо, неспособное ни на что, кроме как повиноваться приказам!
Но четверо продолжали петь — точно он и не обращался к ним, точно слова главного архитектора Персии и главного ее палача ничего не значили для этих высоких, высоких голосов.
Пели настойчиво, жалобно, болезненно, и размеренно двигались, ступая по испещренной трещинами земле, взбалтывая голыми пятками сухую пыль, дыша злой солью мазендеранского полудня.
Один из надсмотрщиков — с тонкими чертами лица и тяжелым, смрадным запахом пота — тихонько подступил к Эрику, дотронулся до его стремени и с нижайшим поклоном — почти падая ниц перед страшным гостем — почтительно заметил:
— Господин мой, пока они поют, нам спокойнее работать… Ведь говорил же великий султан Мулай Исмаил, что, если бы у него был мешок с крысами, ему пришлось бы следить, чтобы крысы постоянно двигались, иначе они прогрызут мешок. Рты их должны быть заняты чем-то, чтобы не было соблазна сказать что-то лишнее… Пусть уж лучше ноют в песнях, чем в разговорах…
Надсмотрщик не успел договорить, как тонкое и гибкое, точно змея, лассо Эрика заскользило по его шее.
Одуревший от ужаса взгляд прораба уперся в узкие кошачьи зрачки.
— Если еще раз ты, собака, позволишь себе судить о пении как о помоях, которыми можно заткнуть недовольные рты… — шипел черный архитектор, все глубже впиваясь взором в несчастное лицо перса.
— Позови ко мне поющих, — махнул он наконец рукой, облитой шелковой перчаткой, несмотря на жару, и надсмотрщик с облегчением отскочил в сторону, кинувшись исполнять поручение.
Стенанья сменились глухой полуденной тишиной, не разбавляемой на этой проклятой пустоши даже докучным стрекотом цикад, и минуту спустя перед Эриком, все так же восседавшим на тревожно прядающем ушами жеребце, стояли четверо непокорных кахетинцев.
Двое грозно насупившихся и почти не отличимых друг от друга мужчин с одинаково косматыми бровями и носами с горбинкой, характерными для этого народа; юнец с совсем короткой, пушистой бородкой и огромными карими вишнями под густыми, почти девичьими ресницами; мужчина постарше остальных с седой бородой до пояса и поразительно живым и острым взглядом.
— Почему вы ослушались приказа? — требовательно спрашивает Эрик, поигрывая пенджабской веревкой.
— Приказа? — непонимающе хмурится один из горбоносых. — Мы же сразу подошли к вам, господин!
— Мы сразу подошли к вам! — вторит ему его «близнец». Юноша и «старик» настороженно молчат, переводя взгляд с капюшона Эрика на его пальцы, занятые лассо, и обратно.
— Не притворяйтесь! Вы прекрасно поняли, о чем речь. Почему вы не перестали?
Тишина. Кахетинцы растерянно переглядываются друг с другом.
— Почему вы пели? — нетерпеливо повторяет Эрик.
«Старик» откашливается и робко выступает вперед, сцепив руки за спиной:
— Разве можно заткнуть клюв птице? Петь для нас так же естественно, как дышать.
— Человеку, в отличие от птицы, был дарован разум. Неужели вам невдомек, что нельзя так унижать музыку?
— Чем же мы ее унизили? — вскидывается юноша, но, повинуясь жесту «старика», тут же вновь смиренно опускает голову.
— Луч света соприкасается с камнем, и в их встрече оживает красота. Разве унижает себя этим луч света? — спокойно отвечает «старик».
— Но для этого годится не всякий камень, — так же спокойно произносит Эрик: в области софизмов ему нет равных. — Чернота вашей работы отличается от чистоты алмаза.
— Черный человек говорит нам о чистоте алмаза, — насмешливо бормочет «старик», и окружающие его кахетинцы дерзко ухмыляются, глядя на архитектора.
Надсмотрщик, держащийся поодаль, делает шаг в их сторону, готовясь схватить зарвавшихся работников и подвергнуть их жестокому наказанию.
Но Эрик, кажется, не замечает его благородного порыва.
— Черный человек лучше других понимает, что уголь не может отражать свет, — ледяным тоном отрезает он.
— Но свет может преображать и некоторые угли, — твердо возражает «старик». — Просто здесь требуется как можно больше света. Все дело в его нехватке. Ведь и неосвещенный алмаз во мгле становится во всем равен углю.
— Почему же остальные замолчали?
«Старик» пожимает плечами и, запрокинув голову, выжидательно смотрит в темный капюшон.
После долгой паузы Эрик вздыхает:
— Что ж, хорошо. Пожалуй, я предоставлю вам четверым возможность оценить игру света в действительно прозрачных гранях.
На следующий день четырех мастеров переводят во внутренние покои, где они начинают строительство зеркальной комнаты под чутким руководством главного архитектора; они же первыми и испытывают на себе ее секреты по завершении работы.
Результаты признаются удовлетворительными: песни в прозрачных стенах смолкают навсегда.
Первым затихает юноша с пушистой бородкой, затем расстаются с иллюзиями горбоносые «близнецы», и только «старик» держится дольше всех, но превратить прозрачное вещество в светонепроницаемое оказывается не по силам даже его несомненному песенному дару, обычно производящему ровно противоположный эффект.
Alas, poor Yorick.
________________________________________
— Как же это прекрасно и трогательно, дорогой мой друг! Вы, несомненно, поспособствуете спасению не только тела, но и души своего пациента! Сколь правильно и богоугодно соединять молодых людей перед лицом вечности, а не только перед обществом!
— Достопочтенный отец Бонифаций, разве не все браки заключаются в церкви? Что в этом такого необычного?
— Но, месье доктор, неужто вам неизвестно, что давным-давно, еще в проклятую эпоху Революции, нечестивцы у власти фактически отстранили нашу святую матерь-церковь от свершения этого благословенного таинства? И, коль скоро законными в наши дни признаются только браки, заключенные в мэрии, в присутствии четырех свидетелей, то некоторые христиане, недостойные этого звания, ограничиваются лишь светской церемонией? Именно поэтому я и восхищаюсь вашим стремлением повиноваться закону Божьему, а не только человеческому.
Левек побледнел и схватился за голову — благо, его любезный друг-иезуит, восседавший в покойном кресле напротив, видел так плохо, что не заметил его волнения. Собственно, именно из-за плохого зрения врач и предназначил достопочтенного священника на роль вершителя судьбы месье Дестлера и Кристины… Дайе? Окюн?
Прочитать что-либо с листа не представлялось возможным ни отцу Бонифацию, служившему мессы по памяти, ни еще более дряхлому служке, который должен был выступить свидетелем обряда; таким образом, в алтаре прозвучала бы фамилия Дайе, а на бумаге значилось бы «Окюн»; сам Левек как свидетель поставил бы подпись вместе со служкой, и ни одна живая душа не заподозрила бы его в обмане.
Но простодушное одобрение священника обрушилось на несчастного доктора ледяным дождем.
Прожив много лет закоренелым холостяком, не имея других родных, кроме дряхлой тетки в Нантере, и нисколько не интересуясь светскими делами, он совершенно упустил из виду такую крошечную деталь, как перемены в законодательстве, принесенные Великой Французской революцией.
В 1791 г., почти целое столетье назад, брак в этой стране стал гражданским договором, и тайное венчание уже не могло спасти желающих ускользнуть из-под бдительного ока светской власти.
«И только такой замшелый сморчок, как ты, Левек, мог этого не заметить. Сморчок, не выходящий из своего госпиталя. Поделом тебе! Будешь знать, как заменять мир медицинской лабораторией».
Что же теперь делать? Признаться Дестлеру и Кристине в своем должностном преступлении, чтобы они могли заключить брак, как и положено, в мэрии? Но, даже если поступить, как подсказывает совесть, Эрику просто опасно появляться в подобных местах со своей маской и под руку с мадемуазель Дайе! Слишком живо еще в Париже воспоминание о Призраке сгоревшей Оперы и о его несчастной возлюбленной.
Да и при одной мысли о том, чтобы рассказать об обмане безумному композитору, у Левека пересыхало в горле. Доктор боялся даже не столько гнева бывшего Призрака — а в яростной реакции последнего он был просто убежден — сколько разочарования в желтых глазах, которые так и не перестали напоминать ему о давней утрате.
«Ты слишком хорошо знаешь, как пахнет предательство. И повторять этот опыт тебе совсем не захочется. Что сделано, то сделано, а ворошить угли не стоит -уж больно велик риск нового пожара».
Левек лихорадочно перебирал в голове возможные варианты один за другим и тут же отсеивал каждый из них как абсурдный.
Между тем, отец Бонифаций все так же благодушно продолжал:
— Разумеется, вы не единственный, кто еще помнит о христианском долге. Порой ко мне обращаются отдельные достойные прихожане, не желающие иметь никакого дела с мэрией. Я венчаю их перед Богом, а затем передаю акт регистрации своему духовному сыну, месье Фернану, который служит в этом светском учреждении. Он потихоньку заносит все данные в свои бумаги, не требуя гражданских церемоний, и таким образом помогает благому делу.
— Держу пари, эти люди имеют свои причины скрываться от закона? — медленно осведомился доктор Левек, ошарашенный сказанным.
Если только иезуит говорит правду… если действительно есть возможность так поступить… О, да это же это все меняет: сама судьба, должно быть, посылает ему шанс!
— О, дорогой мой доктор, все, что делается ad majorem Dei gloriam (к вящей славе Божьей — девиз иезуитов — прим. автора), уже заранее оправдано самим этим фактом, как учил наш великий основатель, — мягко произнес иезуит. — Если уж даже Наполеон, поборник и защитник дьявольских ценностей Революции, не погнушался тайно обвенчаться со своей Жозефиной, то чего же смущаться простым и добрым людям?
Левек не собирался разуверять пожилого священника, объясняя, что эти «простые и добрые люди» — скорее всего, преступники, желающие любой ценой избежать встреч с государственными чиновниками, либо молодые бунтовщики, непокорные воле своих семейств; а покрывающий их сотрудник мэрии — такой же должностной нарушитель, как и он сам, доктор Левек, и даже хуже.
Напротив, сейчас это убеждение почтенного иезуита должно было сослужить ему огромную службу.
— Вы могли бы сделать то же самое и для моих подопечных? — выпалил он, не теряя времени на хождение вокруг да около.
— Разумеется, — пожевал губами священник, — но есть одно условие: они должны числиться прихожанами моего храма. Церкви св. Марии Магдалины.
‐ — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — —
Эрик, одетый в принесенный Левеком черный костюм и новую шелковую маску, разъяренным тигром метался из конца в конец своей палаты, которую совсем скоро должен был покинуть.
Он прекрасно помнил все, что сказал Кристине: он твердо знал, что запланированное им действие должно послужить ее благополучию, что он больше ни к чему не принуждает ее, а, напротив, она сама следует за ним по доброй воле.
Он точно так же знал, что предложенный Левеком вариант — единственно допустимый в их положении; что в деле опеки Кристины он никому, кроме себя, после ее побега из дома мадам Жири доверять не должен; и, наконец, что, пока ее проблема со здоровьем не решена, вряд ли кто-либо еще будет претендовать на драгоценнейший дар, который он только мог для себя пожелать в земной жизни.
Дар, который на самом-то деле никогда не будет ему принадлежать.
Трудность, однако, заключалась в том, что Эрик, как выяснилось, состоял не из одного только голого рассудка, а примирить сердце с доводами последнего оказалось гораздо труднее, чем добиться некогда немыслимого согласия его ученицы.
Как заставить себя не подумать — почувствовать, что свадьба означает, в сущности, лишь официальное «удочерение» девушки? Как не показать ей, что значит для него ее «да», это зыбкое «да» неверных уст? Как смотреть на нее глазами ментора, покровителя, защитника — и не слышать ее дыханья, не замечать блеска влажных зрачков, не ощущать неуловимого сиреневого аромата?
Положим, Эрик справился бы с этим, ведь сколько пыток он выдерживал в своей жизни, и к сорока пяти годам научился терпеть даже самые невыносимые вещи.
Одной из его учительниц, в своем роде не менее замечательной, чем маленькая султанша, была именно мадемуазель Дайе, и ее уроки он запомнил даже слишком хорошо — настолько хорошо, что постарался запереть глубоко внутри любые неподобающие мысли об отношениях с нею.
Но последний удар его чувствам, загнанным в дальний темный чулан, нанес Левек, сообщив, что бракосочетание состоится в церкви св. Магдалины. В той самой церкви, где Эрик три года назад хотел обвенчаться со своей Кристиной.
«Мы обойдемся и без заключения брака в мэрии: у моего знакомого священника есть там связи, и он сможет договориться о регистрации без вашего присутствия… Но есть одна сложность: вы должны стать его прихожанином».
«Где же он служит?»
«В приходе св. Марии Магдалины».
«Ах, Магдалины! Это просто замечательное совпадение, месье доктор. И я, и мадемуазель Дайе уже записаны в книге этого прихода. Мадемуазель Дайе крестили именно там, а я был немного знаком с предыдущим настоятелем».
Судьба как будто бы вновь и вновь с насмешкой возвращала его на прежний круг ада; вновь и вновь, как глупого щенка, тыкала носом в ошибки прошлого.
Сыграв главную роль в его «Орфее», Кристина, казалось бы, сполна искупила свою измену на премьере «Дон Жуана» — да он и думать не хотел о том, что мог всерьез требовать с нее расплаты за тогдашний выбор — но вот воспоминания о последующей сцене в подвале опять заставляли его корчиться от боли.
«Вы выйдете за меня, мы обвенчаемся завтра же в церкви Мадлен, или весь театр взлетит на воздух, и ваш ненаглядный вместе с ним!»
«Даже если вы заставите меня, вам будет принадлежать только мое тело, но не душа! Вы омерзительны мне!»
«Омерзителен? А сколько было прекрасных слов о любви к ангелу… пустых, неблагодарных слов!»
«Ангел есть, я верю в это! Я люблю своего ангела. Своего Эрика. Но не то, во что он превратился!»
«Значит, вы не любите меня, потому что это и есть я! И это тоже я!»
«Я не знаю это существо!»
«Вы избалованная девчонка! Думаете, весь мир должен выглядеть так, как вам угодно? Вы не готовы смотреть на жизнь открытыми глазами! Хотите остаться в лживой сказке навсегда?»
«Лучше в сказке, чем в вашем подвале! Я мечтала о небесах, а попала в ад!»
— Эрик! — прозвучал внезапно рядом живой, настоящий голос. Теплые пальцы погладили тыльную сторону его ладони. — Эрик, что с вами?
Он вздрогнул и очнулся. Прямо перед ним стояла Кристина Дайе, одетая в скромное платье, похожее скорее на дорожное, чем на свадебное.
— Эрик, простите… — смущенно проговорила она, потупив глаза. — Я знаю, что по правилам невеста не должна видеть своего жениха перед церемонией… Но в наших обстоятельствах вряд ли имеет смысл соблюдать все правила. Тем более, что, как я поняла, мы все втроем доедем до церкви вместе с доктором Левеком.
Он молча ждал продолжения, вглядываясь в ее милое, испещренное черными рытвинами и язвами лицо — самое светлое на свете. Она неверно истолковала его взгляд:
— Я сняла бинты, чтобы кожа немножко отдохнула… Перед выездом снова наложу их, обещаю. Надеюсь, вам не слишком противно, Эрик…
— Прекратите! — выдавил он, заставляя себя оторваться от смутившего ее созерцания. — Почему вы звали меня? И почему вошли, не постучавшись?
— Я… Эрик, я услышала из коридора… вы как будто стонали… Я подумала, что вам плохо, — нерешительно пробормотала она.
— Не нужно выдумывать лишнее, — мягко произнес Эрик и тут же строго добавил:
— Надеюсь, Кристина, вы не думаете, что теперь, когда…
— Я помню, помню, — с досадой прервала она его. — Я помню, что наш брак ничего не меняет, а, следовательно, не дает мне никаких оснований вторгаться в вашу комнату без спроса и беспокоиться о вас…
— Вот именно, — сухо подтвердил он.
Пауза. Теперь оба молча смотрели друг на друга, точно зная: что-то уже изменилось. Раньше она никогда не позволила бы себе так перебить своего наставника, а он не потерпел бы этого.
Ее глаза как прозрачные аквамарины — нежные, близкие и далекие одновременно.
Что кроется за этой кроткой голубизной, овеянной первозданной тьмой? Разве в Аиде бывают горные озера?
— Хорошо, Кристина, — наконец прервал он тишину. — Вы собрали вещи? Мы будем дожидаться документов в доме месье Левека: задерживаться в больнице становится опасно.
— Да, Эрик.
Он вспомнил, при каких обстоятельствах она делала это совсем недавно, и снова почти рассердился, но маленькие теплые пальцы по-прежнему касались его руки.
— Кристина… — вымученно начал он, — вовсе не нужно притворяться, что вам стало приятно… находиться рядом с Эриком. Повторяю: эта маленькая формальность ни к чему вас не обязывает.
Она вспыхнула и резко отдернула пальцы. Дестлер сморщился, точно от зубной боли.
— Не следует себя заставлять… Я понимаю, что вам кажется, будто вы теперь должны выказывать Эрику больше дружелюбия, чем раньше, но, уверяю вас, это не так.
— У моего ангела музыки идеальный слух. Он улавливает малейшую фальшь в чужом исполнении, но совершенно не замечает ее в собственных словах, — тихо произнесла она в ответ.
И, прежде чем он успел вдуматься в смысл сказанного, поспешно вышла из комнаты.
__________________________________________
Фиакр потряхивало на неровной мостовой, отчего жесткие сиденья казались еще более неудобными; желчный газ фонарей лениво разъедал вечерние сумерки, а Кристина все смотрела и смотрела на расположившегося напротив Левека, стараясь не сводить с него взгляда: справа от нее сидел Эрик.
Они пересекли мост через Сену, очутившись на правом берегу; проехали вдоль сквера, затем, минуя старый королевский дворец, выехали на рю Сент-Оноре и долго тряслись по ней, прежде чем свернуть на рю Дюфо.
При всем желании она не могла бы избежать сейчас ассоциации с предыдущей поездкой месячной давности: тогда Левек вез ее, отравленную страхом, в дом старой молочницы, где учитель умирал от воспаления легких.
Теперь на дворе был месяц март, а тогда стоял февраль — ледяной, беспощадный февраль, объявивший войну и природе, и людям. Ветер гнал ее прочь от людей и от себя самой, гнал в горькое, черное одиночество, и она захлебывалась этой горечью, и боялась, что ничего больше, кроме этой горечи, у нее никогда уже не будет.
Судьба оказалась много щедрее, чем она думала, и неожиданно подарила ей новую возможность видеть и слышать маэстро. Однако отняла у него самого возможность слышать ее настоящую.
Уроки потеряли смысл, а чувства не стоили ничего. Он раз за разом отвергал любую ее попытку объяснить, что три года назад она совершила ошибку. С того самого дня, когда она впервые вернулась в подземелья Оперы, он дал ей понять, что теперь они будут только учителем и ученицей. И ни спасение на крыше театра, ни вынужденное бракосочетание не в силах этого изменить.
Будет ли ей сложнее сдерживать свои порывы, после того как священник соединит их руки перед алтарем? Покажется ли неестественным строго формальное обращение, посмеет ли она сама — уродливая горгулья, бездушная марионетка — переступить черту?
Но теперь, когда она знает, что, несмотря на ее лицо и на ее внутреннюю глухоту, он прозревает в ней совсем иное… Рассвет. Горный рассвет, которым она совсем себя не представляет… Рассвет, который она даже отдаленно не может себе вообразить… Она ведь застряла меж волком и псом, в том страшном часе, когда свет в горных долинах рассеивается, уступая место ночной тени. Как она — она, после всего с ней случившегося, несмотря на безобразие внутреннее и внешнее! — может стать для кого-то олицетворением нового утра?
...Однако сегодня перед выходом он ясно повторил, чтобы она не рассчитывала ни на что большее, чем отцовское покровительство. Ей нельзя будет заботиться о нем, как жене о муже, и по-прежнему нельзя будет нарушать его покой. Их общение не будет отличаться от общения маленькой Кристины Дайе с ангелом музыки, за исключением того, что жить они будут вместе, теперь уже на абсолютно законных основаниях…
Она все же взглянула искоса на сидящего бок о бок с ней человека в черном плаще. Черная маска надежно скрывала отсутствие черт, и, точно этого было мало, на лоб был низко надвинут черный капюшон. Руки в черных перчатках были сцеплены на коленях — знак того, что он был предельно напряжен. Каково же это будет — выйти замуж за саму тьму?
— — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — —
Каково это — выходить замуж за саму тьму? Сколько храбрости для этого нужно? Эрик украдкой разглядывал сидящую рядом с ним девочку. Лицо врача напротив было бесстрастно: разве мог старик понять, чего стоило Кристине снова решиться на этот шаг!
Теперь он не мог шантажировать ее жизнью Рауля, но шантажировал Кристину ее же жизнью. Ее безопасностью. И своим собственным спокойствием.
Фиакр миновал площадь и остановился почти у самого храма. Раньше всех из экипажа выбрался Эрик с присущей ему ловкостью; подал руку Левеку, а затем и Кристине, и, расплатившись с кучером, отпустил его.
И вот он стоит перед церковью Магдалины — здесь его альфа и омега, начало и конец — у подножья ложноклассического храма, напоминающего скорее о солнцеликом Аполлоне Дельф или премудрой Афине Парфенона, чем о кающейся грешнице.
Стоит не один, а с двумя людьми, одного из которых можно, с некоторыми оговорками, назвать другом, а второго — невестой. Разумеется, в его случае эти слова имеют далеко не такое ясное значение, как в случае обычных смертных, но все же… все же и они приближают его к общему для всех земному знаменателю.
Левек, прищурившись, насмешливо посмотрел на Эрика и предложил руку его Кристине.
— К сожалению ли, к счастью ли, в вашем положении трудно соблюсти все традиционные обычаи, связанные с этим радостным событием, — произнес врач наигранно бодрым тоном. — А потому у невесты не будет посаженого отца, зато у вас обоих будет превосходный свидетель. Он же и поведет мадемуазель к алтарю. Однако постараемся исполнить хотя бы самое простое требование: первым в церковь войдет жених.
Эрик еле слышно вздохнул. Полностью признавая за доктором право просить о соблюдении столь минимальной формальности (которая к тому же испокон веку культивировалась в народе как одно из главных свадебных суеверий), он внезапно ощутил не свойственный ему иррациональный страх: как только он вступит под своды знакомого храма, волшебство развеется, и все вернется на круги своя — Кристина окажется в доме виконта де Шаньи, доктор Левек растворится в вечерней тьме, а ему придется возвратиться в подвалы под сожженным театром.
Но Кристина, точно уловив что-то тревожное в этом вздохе, тихонько подступила к нему и вновь, как перед отъездом из госпиталя, коснулась его руки. Сквозь плотный шелк кожу как будто овеял легкий приятный ветерок; Эрик решительно тряхнул плечами и двинулся ко входу в храм.
Уже поднявшись по ступеням и занеся ногу над порогом, он внезапно обернулся. В сине-желтых сумерках сквера с фантастической четкостью вырисовались гибкий стан танцовщицы и нелепая фигурка маленького чудовища, спешащего ей навстречу. Оно неловко и грубо размахивало перед ней руками, стараясь что-то доказать, а она качала головой и выставляла перед ним изящную ладонь, сдерживая дурацкие порывы.
Эрик крепко зажмурился, мотнул головой, немного подождал и медленно открыл глаза: Кристина и Левек рука об руку, неторопливо подходили к лестнице.
Он заставил себя отвлечься от этого видения — не более правдоподобного, чем первое — и все-таки перешагнул порог.
— — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — -
Кристина замерла, не в силах оторваться от знакомого зрелища. На треугольном фронтоне над портиком храма ее снова встречал Страшный суд — о, как живо всколыхнулось в ней воспоминание о безжалостном архангеле с весами над вратами собора Нотр-Дам!
Однако здесь ангелов было двое: один спокойно стоял рядом с праведными девами, даже не думая на них смотреть (несколько надменными чертами он походил на известные Кристине изображения короля-Солнце), а другой вполоборота повернулся к грешникам, выглядевшим, как титаны-богоборцы — среди них были и мужчины, и женщины — и замахнулся на них мечом, сохраняя при этом абсолютное бесстрастие.
Но внимание девушки приковали к себе на сей раз отнюдь не ангелы.
Прямо в центре изображения находился тот, за кем оставалось последнее слово на этом судилище, и в его лице она видела непривычные ей тепло и мягкость; он раскинул руки в приветственном жесте, а у его ног, прильнув лбом к его кисти, стояла на коленях Магдалина.
Ее длинные локоны стекали по плечам, и ее взгляд был устремлен только на него, на него одного. Он же смотрел не на нее одну, но на всех — на многих, слишком на многих, в том числе и на саму Кристину — и неожиданно она ощутила прилив жалости к святой блуднице и поежилась, поймав себя на этом чувстве.
Как бы ей хотелось, чтобы под руку ее держал сейчас не Левек, чтобы другой человек разъяснил ей смысл мраморной аллегории и помог зайти внутрь!
— Ну-ну, что такое, что такое, милая мадемуазель… Окюн? — добродушно проворчал пожилой спутник, крепче сжимая ее локоть. — Вы же не будете лишаться чувств от волнения при мысли о венчании, как глупая жеманная девица? После всего, с чем вам довелось встретиться в нашем госпитале, можно ли так нервничать из-за собственной свадьбы?
— Простите, месье доктор! — ответила она растерянно, — я, право же, нисколько не собиралась жеманничать, лишь немного задумалась.
— Очень хорошо, — промолвил Левек, — ибо я отнюдь не собираюсь нянчиться с девичьими капризами. Мне хватило и хлопот, связанных с подготовкой этой долгожданной церемонии.
— О, месье, мне действительно неловко, что вам пришлось взять на себя все заботы по устройству нашего… — начала она неловко, но он грубовато прервал ее:
— Не стоит, мадемуазель: я сказал это вовсе не ради того, чтобы напрашиваться на благодарности, а только чтобы вы поскорее пришли в себя и успокоили вашего жениха. Ведь, если мы промедлим еще немного, он, чего доброго, возомнит, что вы до конца последовали доброй старой традиции и сбежали обратно в больницу!
Кристина смущенно поправила светлую, но достаточно густую вуаль, которая должна была символизировать свадебную фату, и кивнула:
— Вы правы, доктор, не стоит подавать поводов к лишним и абсолютно ошибочным фантазиям.
…Она поднималась по ступеням, и вспоминала лестницу своего театра, и голос своего ангела, и шары света, которыми плодоносили свечные деревья в фойе, и сравнивала их с жирными желтыми бликами здешних ночных фонарей, а детское свое упованье на прекрасное будущее сопоставляла с нынешним горьким опустошеньем, и глаза ее медленно наливались теми самыми жалобными слезами, которых так опасался в высшей степени несентиментальный доктор Левек.
А в глубине храма ее снова встречали ангелы. Два прекрасных, большекрылых ангела в высоком алтаре у ног прекрасной девы — Магдалины или Богоматери? Обе Марии, но какая же огромная пропасть пролегла между ними! Ничем не заполняемая пропасть. Чернота первой обернулась пресветлым даром; безупречная же белизна второй всегда оставалась при ней.
Девушка двигалась вперед, едва ступая по длинной, кажется, нескончаемой ковровой дорожке под высокими сводами, не глядя ни на статуи в нишах, ни на жесткие кудри коринфских колонн; она была одна в этой церкви, одна на всем белом свете, и ведущий ее к алтарю старик был Хароном, вслед за которым она снова готовилась спуститься в Аид…
— — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — -
— Молодой человек, не волнуйтесь же так сильно, — добродушно промолвил отец Бонифаций. — Я вижу, вы чересчур побледнели.
Если до этого у Эрика и имелись какие-либо сомнения относительно возможности венчаться в маске, то теперь они полностью отпали. Священник был попросту слеп!
Призрак желчно усмехнулся. Какая ирония: их участь вершится слепой Фемидой в древнем Парфеноне, но, впрочем, кому и сочетать их браком, как не слепому. Только слепой не заметит, как оживший мрак принимает под свой покров долгожданную добычу.
Он сидел на передней скамье, отведенной для молодых за неимением родственников и гостей, а патер, поправляя облачение, продолжал говорить:
— Разумеется, ваши чувства вполне объяснимы… Какой юноша не растрогается при мысли о том, что его возлюбленная торопится доверить ему свою жизнь посредством священного таинства! Точно голубки, бьющие крылами в ладонях святого Франциска Ассизского, трепещут молодые люди перед этим великим событием...
Эрик немедленно представил себе пару трогательных белокрылых голубков, и ему едва не сделалось дурно: вместо тихого веяния зефира и розового сада он увидел багровую мглу и услышал шум урагана, в котором, «как голуби, влекомые желанием», летели ему навстречу неразлучные Паоло и Франческа. Не адскую ли муку в вечном союзе проклятых душ сулит ему иезуит этим наивным сравнением?
— Ах, месье Дестлер, какая жалость, что наш органист, месье Теодор Дюбуа, не будет играть сегодня на вашей свадьбе! Месье Левек настоял на скромном обряде, но, поверьте, музыка нашего органа прогнала бы прочь все ваши печали! У него сорок шесть регистров и четыре клавиатуры, а свистковые трубы звучат просто божественно!
— Вот как, — равнодушно заметил Эрик.
— О, месье Дестлер, если бы вы только знали… сам я лишь недавно служу в этой прекрасной церкви, но мой предшественник рассказывал, что в былые дни сюда порою являлся сам ангел музыки, чтобы поиграть на этом замечательном инструменте, вышедшем из рук отца и сына Кавайе-Колей! Достопочтенному кюре Арману доводилось слышать его сладостную игру в иные вечера, перед самым закрытием храма, о да! И он даже пытался раскрыть тайну явления ангела, но ему ни разу это не удалось.
— И неудивительно, отец Бонифаций: небесные создания не любят, чтобы смертные тревожили их своим неуместным любопытством.
— Вы, безусловно, правы, сын мой! И отец Арман был наказан за свою дерзость: после того раза, когда ему чуть было не удалось разглядеть лицо таинственного органиста, тот никогда больше не появлялся в нашем храме!
…Эрик прекрасно помнил назойливого настоятеля, желавшего во что бы то ни стало разрушить сказку, вновь и вновь создаваемую Дестлером для себя и для немногих вечерних прихожан.
Он приходил сюда в первые годы после своего возвращения, когда был принят на работу Шарлем Гарнье... когда ненадолго поверил, что исцеление возможно.
Но уголь так и не обрел прозрачность — ибо, очевидно, никогда не относился к тем углям, которые имели такую волшебную способность, — а упорство достойного охотника за ангелами вынудило Эрика надолго покинуть это место, и без того навевавшее слишком много воспоминаний.
Мог ли он надеяться, что, назвав Кристину именно здесь своей женой, он все же обретет власть над тенями прошлого?..
— Пора, — возвестил священник.
Эрик наконец оглянулся, судорожно стиснув пальцы.
И прошлое спало с его плеч, как ветхая одежда.
Облеченная в солнце, она медленно приближалась к нему, оставаясь в то же время в недосягаемых далях. На голове ее не было звездного венца, да и просто венка из обычного флердоранжа не было на ней, а было скромное светлое кисейное нечто, окутывавшее ее робко склоненную головку.
Своими детскими руками она беспомощно придерживала юбки уже знакомого Эрику платья, а звучанье ее шагов в гулкой тиши пустой церкви казалось прекраснее любого органного концерта, который когда-либо играли в этом месте.
Впрочем, сейчас ему снова захотелось здесь играть. Захотелось смешивать пасторали и военные марши, фуги и хоральные прелюдии.
Прав был господин кюре: ты голубица моя в ущелье скалы. Так покажи мне лицо твое, дай мне услышать голос твой, потому что голос твой сладок и лицо твое приятно для меня.
И неважно, неважно, что сам я не скажу тебе этого никогда. Не имеет значения ни то, что было, ни то, что будет. Не существует сейчас подвалов Оперы, не существует моего уродливого вида и еще более уродливой, разорванной в клочья души. Нет ни соловья, ни жаворонка, ни Орфея, ни Эвридики, ни Эрота, ни Психеи.
Есть вечная весна, есть вечная лазурь, и течет, течет сквозь нее чистая, свежая струя из Кастальского источника, и над Дельфами снова, победно блистая над морем, восходит утреннее солнце.
___________________________
— Dominus vobiscum…
— Et cum spiritu tuo…
Губы привычно повторяют затверженные с семилетнего возраста слова, а внутри все дрожит тонкой струной, набухает в груди и вот-вот взорвется, как березовые почки весенним соком на далекой северной родине.
— Vis accipere hic præsentem in tuam legitimam uxorem juxta ritum sanctæ matris Ecclesiæ?
Время застывает во внутренней густоте огромного, многогранного кристалла. Небо сходит на землю, но останется ли оно с ней?
— Volo, — отвечает спустя десятилетия единственный голос, которого она ждала.
— Vis accípere hic præsеntem in tuum legitimum maritum juxta ritum sanctæ matris Ecclesiæ?
__________________________________________
…Почему, ради всего святого? Почему она медлит?
Он не видит лиц Левека и второго служки, выступающего свидетелем; он не видит стоящего напротив иезуита; он не видит даже Кристины — он только слышит тишину, мучительную, грохочущую в его ушах и груди, как когда она потеряла голос, как когда она потеряла музыку… Свой голос… его музыку… Почему она молчит? Ну пожалуйста, ну ради всего святого, почему, почему, поче…
— Volo, — еле слышно произносит Кристина и снова — в третий раз за сегодня! — едва ощутимо дотрагивается до его пылающей руки.
— Ego conjungo vos in matrimonium. In nomine Patris, et Filii, et Spiritus Sancti. Amen.
__________________________________________
Она не понимает, что говорит священник, не знает, что делать; она оглушена, опустошена, она наконец-то свободна. Свободна от любых тревог и печалей. Она больше не должна ни о чем думать: в голове наступает блаженная легкость, и со всех сторон ее объемлет мягкое, нежное, тихое, ласковое тепло. Только спустя некоторое время она осознает, что вокруг ее талии плотно обвились его руки.
Потом тепло внезапно отступает, и она недовольно ежится и вся сжимается от холода его отсутствия. Но он тут же снова прикасается к ней — берет ее крепко стиснутый кулачок, и разжимает его, и знакомым жестом — но отчего же он так знаком, словно все это уже было, было когда-то? — надевает ей на безымянный палец новое кольцо.
Кольцо с прекраснейшим камнем, какой она когда-либо видела: в нем столько граней, а искорка внутри — всего одна, и камень совершенно прозрачен, несмотря на то, что почти идеально черен — камень ясно-небесного, но глубоко ночного цвета.
Черный алмаз.
Примечания:
Комментарии всегда очень приветствуются и ожидаются с трепетом?