




68-й год оказался богатым на события. Смена власти в Чехословакии — а позже и ввод танковых войск в Прагу, военные преступления в Сонгми, в СССР — смерть Юрия Гагарина. И последняя капля — убийство в Мемфисе Мартина Лютера Кинга.
— “У меня есть мечта”, — задумчиво сказал тогда Хайнц. — Я все еще помню эту его речь.
Новые вспышки студенческих беспорядков, покушение на Руди Дучке в западном Берлине. Эстафету с демонстрациями переняла Франция.
Обо всем этом Биргит писала для газеты. Подписывалась лаконично — “Берта Б.”. С ней однажды побеседовал на эту тему сам ректор Штайнбах — правда, при личном разговоре он был довольно вежливым, даже поклонился ей, поздравил с замужеством и по-свойски осведомился, насколько хорошо справляется с заботой о семействе ее молодой муж. Биргит это все не понравилось. Ее личная жизнь никого не касалась. Но хорошо, что Штайнбах вызвал ее, а не Хайнца, потому что тот наговорил бы чего-нибудь сгоряча, а там и до исключения недалеко. Об этом ходили слухи — ректор расспрашивал, мило улыбался, наливал кофе и заверял, что любые мелкие грешки уже давно прощены. А после кто-то оказывался на улице, без диплома и с записью в личном деле. Так держал всех в ежовых рукавицах вершитель судеб Штайнбах. Хотел — казнил, хотел — миловал.
— Семейная жизнь идет вам на пользу, фрау Хольбайн-Грубе, — он налил кофе и ей. — У вас такой здоровый румянец. Вы же знаете, что герр Грубе — сын моего товарища? Он тоже был пианистом, и хорошим, мне всегда было жаль, что война помешала его карьере, тогда всех рассыпало кого куда. Ну а мне повезло остаться в тылу. У меня уже тогда были кое-какие оркестровые наработки, верхушка увидела, что отправлять меня в самое пекло нецелесообразно. Да, — он потер руки, — чудны дела твои, господи, воистину. Впрочем, о вас. У вас хороший слог.
— Спасибо.
— Вас волнуют актуальные события, не так ли?
— Мне все интересно, — ответила Биргит с напускным равнодушием. — Люблю читать газеты, находить в них яркие новости. Про Моцарта все уже давно рассказано, а надо же о чем-то писать.
— Вы правы, моя дорогая, конечно, надо. Но разве у вас сейчас нет дел поважнее? Вы планируете уходить в академический отпуск?
— В связи с чем?
— В связи с тем, что вы теперь семейная женщина. Вам ни к чему эти потрясения, все эти грубые репортажи о том, как безобразничает молодежь. И наша молодежь, почитав это, начинает волноваться. Вы понимаете, о чем я? Может быть, мне стоит поговорить с вашим мужем? Ведь он же точно сможет вас вразумить.
— Я подумаю, герр Штайнбах, — ответила ему Биргит, беря сумку и поднимаясь со стула. — Как славно, что вы мне все так понятно объяснили. Конечно, это нехорошо, когда кто-то начинает волноваться.
* * *
Биргит в том году стала больше выступать, принимала участие в конкурсах. В одном даже победила, и Хайнц, ожидавший после церемонии награждения за сценой, подошел к ней с радостным: “Я же говорил, я же говорил!”, схватил ее за поясницу и попытался закружить в воздухе. Она взвизгнула от неожиданности и рассмеялась.
Хотя он все еще ездил с ней туда, куда она хотела, аккомпанировал ей, возил на своей машине, отвлекал разговорами перед выступлениями и при случае таскал ее сумки, в остальном она его почти не видела. Был ли он в университете, на работе или дома за роялем — все это время он проводил один. Он перестал встречаться с друзьями, и в целом она видела, что он работает на износ.
Она все хотела спросить, не делает ли он это потому, что убегает от нее, но тут она заболела гриппом и он сразу отменил все дела, чтобы остаться с ней. Уже пришел май, но внутри старого дома всегда было холодно, как в монастыре, так что Хайнц растопил печь в спальне, принеся уголь из подвала. Он начал разбираться с рецептами матушки Хольбайн и спрашивал Биргит из кухни, есть ли среди них то, что не требует двухчасового запекания в духовке (рождественская утка), или то, что не раздирает больное горло (жареная свинина с хрустящей корочкой). В итоге он приготовил суп — совсем неплохой на вкус — и рассказал, как иногда готовил для матери и отчима в Америке, только там вся еда, что попадала ему в руки, была из консервных банок и пахла уксусом.
В домашнем хозяйстве он разбирался точно лучше Биргит, потому что у Биргит и дома-то никогда не было, если не считать короткого промежутка жизни с приемными родителями.
Пока она лежала в постели — ее временами рвало в тазик у кровати — Хайнц сидел рядом с ней в кресле и вертел в руках библиотечную книгу, читал из нее страницу или две и снова закрывал. Биргит попросила ей почитать, но Хайнц только вздохнул и отложил книгу, признавшись, что у него строчки расплываются перед глазами.
Близилась премьера студенческой постановки “Свадьбы Фигаро”, где Биргит исполняла партию Керубино. Легкая для голоса и запоминания, она была отточена до мелочей, но сейчас Биргит болела и не знала, успеет ли поправиться до генеральной репетиции. Если нет, ее место займет певица из второго состава.
— Ты не волнуйся, — сказал Хайнц, когда принес ей воды и сел перед кроватью на корточки. — Ты поправишься, а если и нет, у тебя еще будут другие роли. Много ролей.
— Ты заразишься, отойди.
— Нет, — он улыбнулся. — Не заражусь, я никогда не болею.
Ночью он постелил себе на полу, чтобы не мешать ей в постели, но она все равно слышала сквозь собственный некрепкий болезненный сон, что он урывками бодрствует, часто встает, ворочается на одеяле.
Через пару дней, когда ей стало лучше, он принес ей документы на квартиру. Показал их и рассказал, что внес ее в земельную книгу — и ей всего лишь остается подписать согласие у нотариуса, — что открыл для ее пользования свой счет, — и объяснил ей, сколько денег у него сейчас, сколько он получает и сколько тратит, сколько ему оставил отец и где лежат его наличные деньги (в серванте, в фортепиано, в шкафу в коробке с его концертными туфлями).
— Почему ты сейчас мне все это говоришь?
Он взял ее за руку.
— Потому что я хочу сделать все правильно. Потому что люблю тебя. Потому что, если что, ты должна знать, как тебе дальше жить.
— Хайнц, — она почувствовала себя растерянной. — Что может случиться? Тебе только исполнилось двадцать три.
Он пожал плечами.
— Это неважно. Мой отец умер от рака. А отчима почти парализовало ниже пояса — работать после этого он больше не мог. Мы живем в мире с дрянными законами, о нас вытирают ноги, а женщинам в этом всем вообще достается последняя грязь. Разве это не так?
Биргит промолчала. Она вспомнила, что в кружке феминизма к ней тоже стали относиться холоднее, когда узнали, что она выходит замуж, хотя у многих девушек там были свои ухажеры. Но те девушки считали, что это унизительно — отдать права на себя другому человеку. Так ее начали игнорировать на собраниях, не выгоняли, но и не давали высказаться, а если она что-то говорила, вежливо замечали, что она сама выступает со стороны угнетателей женщин. Она не желала уходить из женской среды, где ей раньше было так свободно, но теперь ощущала себя в ней просто-напросто неуютно. Женщины сами обернулись против женщин.
Биргит все еще было сложно это принять, это ее уязвляло.
Хайнц сгорбился на полу рядом с ней, положил ее ладонь себе на щеку. Она чувствовала этой ладонью, как на его лице снова отрастает щетина, как щекочут кожу волосы на его голове, как он изменился, стал старше.
Вскоре она поправилась и, как он и говорил, успела на свою оперную постановку. Она впервые исполняла “брючную роль”, влюбленного во всех женщин в замке пажа Керубино, и ей казалось, что она сейчас легко понимает его бурлящие чувства: “Сердце бьется во мне, изнывает, и огнем разливается кровь”. Потому что внутри нее самой тоже жило чувство. Оно, может, и не бурлило, было тише, не жгло, а тлело, согревало ее изнутри — это нежное, ценное, сберегаемое и питаемое чувство любви. Укореняющееся в ней с каждым днем, вырастающее из простых, более осязаемых чувств — приязни, уважения, верности слову, которое она сама дала, плотской любви.
На репетициях и премьере Биргит всеми силами избегала одетого в бриджи Теодора — Дона Базилио, — глядевшего на нее из-за декораций и кулис с такой неизбывной тоской, что она не могла не ощущать себя виноватой. Но он не заговаривал с ней, и в единственный раз, когда подошел ближе, так пристально смотрел на ее руку с обручальным кольцом, что она спрятала ладони в карманы.
Резко потеплело, ритм жизни снова ускорился, как это всегда бывает, когда припекает солнце и цветут сады. Хайнц дал два сольных концерта во Франкфуртском концертхаусе, и они с Биргит провели целые выходные в грандотеле “Райхсхоф”, с его колоннами и лепниной, отсылавшими к бель-эпок, горячими ваннами на гнутых ножках, утонченным вкусовым сумбуром в ресторане, услужливыми коридорными, готовыми в любой момент открыть перед тобой дверь. Биргит и раньше сполна повидала эти отели, но тогда она была ребенком, выполнявшим прихоти взрослых, а теперь — семейной женщиной, выше которой были только муж и бог. Если бы Хайнц был одним из тех мужчин, добродушно ностальгирующих о прошлом, когда жена была в их полном подчинении, одним из тех, кто в ответ на любое своеволие вынимает ремень из брюк, эта жизнь могла бы стать адом.
Но он сказал ей, что навсегда запомнил, какой несчастной была его мать, не имея ничего своего, зависимая от обоих мужей, от их милости и одобрения.
Часть концертного гонорара он потратил на установку нового бойлера в кухню и стиральную машину, хотя все равно продолжал возить вещи в прачечную — считал, что дома их просто негде сушить.
Летом — шутливо или серьезно — уже не только ректор, но и многие в окружении Биргит принялись ее допытывать, выходит ли она в следующем году в отпуск, находится ли она в интересном положении и если нет, то что об этом думает ее муж.
Это довело Биргит до того, что она начала в ответ огрызаться. Всем, включая ее подруг, было лишь интересно, что думает ее муж, и никогда, что думает она сама. Только Клара продолжала оставаться в блаженном неведении о социальных перерождениях вокруг их девичьей коммуны, несмотря на то, что у нее самой недавно появился новый ухажер. Ференц стал объявляться все чаще и чаще, приносил Кларе букеты цветов, а на шутки Хайнца разразился тирадой, что Германия давно нуждается в молодой свежей крови, что он должен показывать другим юношам пример правильных отношений, для того, чтобы они могли научиться у лучших и отбросить свои имперские замашки, устаревшие еще со времен Бисмарка.
Биргит не знала, смогла ли сама отбросить свои замашки и были ли они у нее вообще, она знала только то, что когда за ней закрывается дверь ее семейного гнездышка, все становится так, как и должно быть. Месяцы шли, и она менялась, находя в себе то, чего в ней не было еще день, неделю, месяц назад. Это было не описать словами. Просто, когда она оставалась с Хайнцем наедине, она ощущала себя все выше, лучше, сильнее. Она стала иначе понимать свою ценность — не через похвалу черных пиджаков, благоволящие кивки конкурсной комиссии или хорошо спетый отрывок, а просто — потому что она была такая как есть, и она была такой хороша.
И ей казалось, что она слишком уж наслаждается супружеским долгом — возможно, получать такое удовольствие от этого было неправильно. Поговорить на эту тему она ни с кем не могла. Приходилось полагаться на свои чувства и логику. И хотя одна ее сторона — та, что выросла в монастыре, что подчинялась условностям эпохи — все еще стыдилась, напоминала, что нужно быть поскромнее, не вести себя так фривольно, не требовать и не получать — сполна, — другая ее сторона — юношеская, открытая — хотела только восторгаться всем, что оказывалось на ее чувственном пути, хотела давать и брать, щедро делиться и жадно принимать. Логика же это подтверждала, поддерживала ее вторую сторону — Биргит не отнимала того, что ей не принадлежит, имела на Хайнца полное право, и потом — если они друг другу так во всем подходили, было бы, в самом деле, грешно что-то менять.
Биргит вспоминала и о домыслах, окружающих супружеские взаимодействия. Глупых, но почему-то проникших так глубоко. Глубоко, — сказала бы она, если бы хотела пошутить, — но не глубже, чем то, что было ей важнее домыслов. Она не верила давним россказням сестры Аннетты, что секс высасывает мужскую силу, ослабляет, способствует тому, что мужчина становится слабовольным и плохо преуспевает в работе. Но все равно, когда она видела глаза Хайнца — в тот самый момент — она не могла не вспомнить об этих россказнях, не задаться вопросом, не оказывает ли она ему дурную услугу.
Она полюбопытствовала, что Хайнц об этом думает, и тот сказал: “Да, я слыхал об этом. Как по мне, это сплошная политика — ведь власть имущие всегда пытаются пробраться к тебе через желудок или штаны. Лучше всего, когда ты и ешь по их указке, и спишь, и любовью по протоколу занимаешься. Еще лучше, когда это не и любовь вовсе, а долг. Любви такие люди больше всего боятся — не могут ее проконтролировать.
Что касается меня, я не против слабеть таким образом. Если кому-то не хватает сил и на работу, и на жену, не стоит вообще жениться, верно? А так — я рядом с тобой не слабею, а приобретаю. То есть, конечно, сначала слабею, — тут он засмеялся, — а после приобретаю. Если вижу, что тебе со мной хорошо, то вдвойне приобретаю.
Хочется жить, любить, создавать, и сил у меня становится столько, что весь мир смогу перевернуть — как Архимед говорил. Et terram movebo. Точка опоры же здесь все, что мне дорого — музыка, фортепиано, ты, моя к тебе любовь. Твоя любовь ко мне — за все, что во мне есть, не за что-то особое, не потому что я гений, победитель или гигант. Ведь я и есть — ничто из этого. Я обычный человек, и живу, как человек — учусь, работаю, падаю, встаю. И тебе благодарен, что ты это во мне видишь и принимаешь. Что меня видишь, а не кого-то другого. Все честно тебе говорю, что думаю, как ты и попросила”.
Хайнц действительно не казался ослабевшим. Наоборот, он все меньше мог усидеть на месте, постоянно куда-то бежал, в шесть утра уже сидел в университете за роялем, а вечером еще успевал свозить Биргит на ужин в кафе. С каждым месяцем он словно наращивал обороты, и однажды его педагог — Михаэль Шульман — силой отправил его на две недели в озерный санаторий в Рюссельсхайме, сам заплатив и за него, и за Биргит. Строго наказал ему даже не прикасаться к фортепиано, и под конец отдыха Биргит стало ясно, почему — Хайнц больше не подскакивал по ночам, не бодрствовал из-за бессонницы, пытаясь читать книгу, не заводил с ней постоянные разговоры об учебе и не критиковал сам себя за каждую мелочь.
Биргит от этого тоже стало легче — она смогла походить в одиночестве по полям, собирая цветы и вспоминая науку батюшки Хольбайна. Понаслаждалась летним ветром, шумевшим в траве и кронах, рябью на озере, тем, как вода холодила босые ступни. В каминном зале санатория ознакомилась со свежеотпечатанной брошюрой о Папе Павле Шестом, представлявшей его и его “Humanae Vitae”, и прочей религиозной философией, обличавшей людские пороки и дающей наставления. Что и следовало ожидать, Павел однозначно осудил контрацепцию, в красивых фразах витийствовал о божественности супружеского акта и о чуде истинной любви. Биргит была уверена, что это заключенное в изящные слова послание еще нанесет немало вреда миллионам женщин.
Но эта же статья натолкнула ее на мысли. Она уже не в первый раз задалась вопросом, какими будут ее собственные дети, какой сможет стать она матерью и будет ли для них Хайнц хорошим отцом. Когда она наблюдала, как он своей подпрыгивающей походкой ходит по квартире, выискивая рубашку, часы и зажигалку, как курит ночами, высунувшись из кухонного окна, как бреется перед концертами в тусклом свете электрической лампы, она спрашивала себя, не будет ли он тем, кто проводит по полугодию на гастролях, предпочитая откупаться деньгами — особенно тогда, когда притяжение первых лет пройдет. Не из злого умысла, а просто потому, что не сможет иначе. А если и она будет все время в разъездах — кому тогда будут нужны их дети?
Но спросить его она пока не могла. Как будто для этого еще не наступило время — ни для нее, ни для Хайнца, ни для их брака, переживавшего пока свою весну. Когда побеги пустят корни и расцветут — вот тогда она сможет его спросить.
А пока было время отдыха, совместных прогулок по заросшим травой песчаным дюнам, ленивых утренних объятий, игр в настольный теннис и в пляжный бадминтон. Таким и запомнила Биргит это лето — Хайнц, в белой рубашке и с ракеткой в руке, приносит ей улетевший в песок волан, ветер треплет его отросшие волосы, а сзади разливается синяя озерная гладь. Квакают лягушки, взлетают потревоженные птицы, греет плечи послеполуденное солнце. И протянутая ей ладонь Хайнца с золотым росчерком кольца на пальце — как ладонь пришедшего за ней из мира живых Орфея.
* * *
Летом Хайнц получил благоволение Штайнбаха — занял место другого солиста, отказавшегося от концерта во Франкфуртском драматическом театре. В первой части он должен был играть мазурки и полонезы, а во второй — первый концерт Шопена с радиосимфоническим оркестром.
Этот концерт Хайнц уже раньше учил — но сейчас еще больше на него приналег. Именно потому в их квартире все чаще появлялся его младший товарищ Михаэль Шульман, и именно поэтому совершили перестановку — перенесли старое фортепиано из спальни в коридор. Шульман играл на нем партию оркестра, Хайнц в кабинете на рояле — партию фортепиано, а если они не играли, то бурно это обсуждали, слушали на проигрывателе записи Адама Харасевича с Венским филармоническим, спорили, напевали отдельные мелодии плохо поставленными голосами инструменталистов. Переходили на другие темы, на свои привычные тычки и фривольные шутки, а если немного выпивали, то начинали рассказывать друг другу анекдоты про святого Петра и монахинь, про мочу в святой воде, и однажды Биргит увидела, как Шульман-младший поднимает два пальца и говорит Хайнцу: “Знаешь, почему эти пальцы — любимые пальцы моей подружки? Потому что они — мои!” — и после этого они оба пьяно смеются до красноты и икоты, точно это — самая лучшая в мире шутка.
Биргит скрывалась от этого на занятиях или в прогулках с Кларой, и в самом деле, ей иногда будто было многовато всего этого резкого запаха пота, этого шумного, немного наивного мужланства.
А потом как-то вернулась домой — и увидела, что Хайнц сидит один в полутемной комнате за роялем, сбоку — пустой стакан и затушенная в нем сигарета. Он наигрывал ларгетто, а его щекам текли слезы. “Послушай, — сказал он, обернувшись, — как это красиво. О Биргит, Биргит. Ты слышишь это?”
Это и правда было красиво. Подвижный, зовущий голос; как вздохи, смена мажора и минора. Как признание в любви, как тоска по родине, как нежный рассказ о том, что было и чего больше не будет. Как поиск потерянного дома. Это был Шопен со всеми его тайнами — говорящий с каждым на его собственном языке.
Хайнц поманил к себе Биргит, обнял ее одной рукой за поясницу и прижался лбом к ее животу. У него было горячее мокрое лицо, он прошептал, что устал, внезапно спросил: “Сделать тебе чаю? Яичницу? Или, может, займемся любовью?”
“Хайнц, — Биргит погладила его по голове, по его спутанным, пахнущим табаком волосам. — Пожалуйста, иди спать”.
* * *
В сентябре, на конференции студенческого социалистического союза, студентка Зигрид Рюгер забросала активиста Ханса-Юргена Краля тремя томатами, когда после речи Хельке Зандер о правах женщин он отказался предоставить им время для обсуждения. Даже до этого мужчины союза протестовали против участия Зандер — а тут состоящий только из мужчин комитет решил сразу перейти к следующему пункту программы. Напряжение росло. Зигрид Рюгер, находящаяся на последнем месяце беременности, подскочила и закричала Кралю: “Товарищ Краль! Ты — контрреволюционер и агент классового врага!” и разорвала сетку с помидорами.
Новость мгновенно распространилась. Уже через два дня в кружке феминизма ее вовсю обсуждали. Биргит составила о новости отчет в газету. При следующей встрече в ректорском кабинете Штайнбах уже не строил ей глазки, сказал, если она не думает о себе, подумать о карьере мужа, о том, что ее глупый женский мозг может сломать ему всю жизнь, о том, что ей давно пора стать домохозяйкой, раз уж она не может ценить то, что дает ей университет. Если она еще хоть раз промахнется, сказал он, герр Грубе может забыть о первом концерте Шопена в драмтеатре и о своих прочих амбициях.
Биргит вышла из кабинета на ватных ногах. Она оцепенела от услышанного, жалела, что сама не может вытащить из сумки помидор и влепить им в это самодовольное властное лицо. Жалела, что даже в детстве была смелее, когда смогла дать отпор мужчине в номере отеля, а сейчас, кажется, могла только склонить голову и уйти.
Более того, она даже Хайнцу об этом не сказала. Во-первых, потому что он мог прийти к Штайнбаху сам, кинуть ему в лицо ноты Шопена, а потом остыть и жалеть всю жизнь, что юношеская вспыльчивость победила здравый смысл. Во-вторых, потому что он мог поступить и иначе. Он мог сам раскритиковать Биргит, сказать, что она поступила недальновидно, глупо, по-женски. Он так никогда с ней до этого не говорил, но она все равно больше всего боялась увидеть его разочарованный взгляд.
Ставили “Набукко”. К тому, что Биргит даже не спросили, хочет ли она принять участие, она отнеслась равнодушно. Ей долго было не по себе, и даже Хайнц, не раз мягко уговаривающий поделиться тем, что ее гложет, не смог вывести ее на разговор. Только бы он уже сыграл, думала она, и тогда после, когда он будет чувствовать себя на вершине мира, а еще лучше, когда будет с ней в постели, она осторожно ему расскажет, что произошло.
И вдруг ее все же пригласили в партию Фенены — дочери Набукко, заложницы евреев и возлюбленной еврейского полководца Измаила. Она услышала, что режиссер хотел именно ее — потому что она была словно монахиня на сцене, что бы это ни значило. И еще, что за нее ходил просить Теодор, и благодаря этому волею ректора она оказалась в составе. Премьера планировалась в конце февраля, инсценировка должна была быть классической — с камнями вавилонских стен и висячими садами, туниками и золотыми коврами, с Набукко с длинной черной бородой и высоким шлемом.
Военачальника Измаила пел Теодор. На репетиции он подошел к Биргит, извинился, что так долго молчал, и спросил, почему она ему ничего не говорила о свадьбе. Сказал немного удрученно, что совсем не рассержен, что все уже быльем поросло и теперь, когда Биргит дама замужняя, нет смысла ворошить прошлое.
— Кстати, — спросил он, принеся ей в перерыве стакан содовой. — Ты уже ждешь ребенка?
А когда Биргит промолчала, добавил:
— Ну, если ждешь, то лучше скажи сейчас — ведь ты же тогда не сможешь петь на премьере. Или будешь петь с большим животом, а это, знаешь ли, странно. Да и голос твой, скорее всего, нормально звучать не будет.
Биргит намочила в содовой пальцы и плеснула ими в его сторону.
— И ты, и твой дядя мне уже наговорили столько бестактностей, что хватило бы на целую жизнь. А насчет оперы не волнуйся. Пусть такие вопросы решает режиссер.
Во Франкфурте снова начались студенческие беспорядки. В Берлине студенты протестовали под зданием окружного суда в поддержку осужденного адвоката Хорста Малера. Летали камни, людей разгоняли водяными машинами. Биргит ничего об этом не написала.
Но совсем скоро после — в середине ноября — вышла статья о том, как журналистка Беата Кларсфельд дала пощечину Курту Кизингеру, бундесканцлеру, бывшему члену национал-социалистической партии. “Нацист, уйди из власти!” — этой фразой она сопроводила свою пощечину. Пока полиция уводила ее в наручниках, Кизингер стоял на месте с горящей от удара левой щекой.
Это статья не была написана рукой Биргит. Она была прямее, честнее, содержала в себе фразу: “Наконец-то через Беату Кларсфельд все так же здравствующие нацисты получили напоминание — их злодеяния не забудут, их всегда будут презирать и рано или поздно их всех выведут на чистую воду”.
Но именно Биргит получила по почте вместе с вырезкой из газеты вежливое формальное письмо об отчислении. Она, конечно, больше не участвовала в опере и была вычеркнута из всех проводящихся в стенах университета мероприятий.
Тем вечером она сидела на кухне с остывшей чашкой чая, и ее знобило, а внутри было только отупляющее чувство безысходности — оно подавляет волю к жизни, решительность, способность соображать. И выводит на поверхность все самое жалкое, слабое и больное — то, что нечем прикрыть и защитить.
Потом она плакала одна, лежа в постели, и просыпалась от каждого стука каблуков по каменной кладке. В полночь вернулся Хайнц, и теперь она уже рыдала у него на груди, пока он лежал рядом, все еще не сняв носки, брюки и рубашку. Поняв, что пока не сможет добиться от Биргит ни слова, он обнимал и гладил ее плечи, а она лишь думала о том, что своими идиотскими действиями предала их двоих, что не только она сама будет нести ответственность за свои поступки, но и Хайнц тоже.
Ей стало легче оттого, как ровно билось под ее ухом его сердце и как знакомо он пах. Истерика отступила, она вздохнула и посмотрела в лицо Хайнцу — вот он, момент, когда они впервые сильно поссорятся, когда он испытает к ней неприязнь, когда он, может, назовет ее дурочкой и будет прав.
Она заставила его поклясться, что он не предпримет никаких необдуманных действий. Сказала ему: “Поклянись тем, что тебе дороже всего”, — и он кивнул. А после во всем призналась, стараясь говорить тихо и ровно, чтобы не расплакаться снова, и сказала, что последняя статья появилась неизвестно откуда, что была написана не ей, но, видно, стала последней каплей. Что ей жаль, очень жаль, и она не знает, что ей сделать, чтобы все стало лучше.
Она почувствовала, как Хайнц глубоко вдохнул воздух, медленно его выдохнул. Прижал Биргит к себе еще крепче и прикрыл ее полой расстегнутой рубашки.
— Поразительно, что Штайнбах до сих пор — такая грязь. Конечно, он нацист, партийная сволочь, сидевшая в войну у кормушки. Я это знал. Но то, что он сделал с тобой, уже просто низко. Там рука руку моет, а от беспорядков и пощечины Кизингеру у него самого штаны в говне. И все равно, такое отношение к студентам… Я сам завтра заберу свои документы.
— Ты не можешь, — едва глотая из-за комка в горле, произнесла Биргит. — Ты мне поклялся. Поклялся не забирать документы и играть концерт.
— И ты думаешь, я из тех, кто держит свое слово?
Его голос был грустным, странно нежным.
— Пожалуйста, не забирай документы. Пожалуйста, играй. Если не для себя, то для меня.
— А с тобой что, Биргит?
— Я что-нибудь придумаю. Переведусь во Франкфурт. Мне придется переехать. Но это ведь не так далеко отсюда?... Буду приезжать к тебе по воскресеньям.
— Биргит, — он поцеловал ее в затылок. — Скажи, ты сможешь немного поспать? Завтра мы все это решим.
Она спала ужасно, но, когда пробуждалась, ей приносило облегчение, что он рядом. Хайнц уехал утром, а через два часа приехал обратно — Биргит с головной болью только смогла подняться и механически, до ран на пальцах, около часа оттирала скребком кастрюли.
Хайнц вынул из ее рук скребок и выкинул в раковину, прижал ее к себе и поцеловал в щеки, в губы, взял в руку ее ладонь и принялся бормотать: “Ну что же ты, зачем так, ты же сделала себе больно”, а после вытащил из внутреннего кармана пиджака письмо, от руки написанное Ральфом Штайнбахом, с его подписью и печатью университета, о том, что произошла неточность, и Биргит Хольбайн-Грубе зачисляется обратно на учебу, а любые ошибочно наложенные на нее санкции отменены.
— Ну вот, — Хайнц сел на табуретку, привлек к себе Биргит и, улыбнувшись, посмотрел на нее снизу вверх. — Все решено. Я тебе пообещал, что я все сделаю правильно, и у нас все так и будет. Давай промоем и заклеим твои ладони, и, если ты еще не завтракала, я схожу и поищу что-нибудь в кладовке.
* * *
В декабре Хайнц играл в Драматическом Театре, принявшим под свое крыло работников разрушенной Старой Оперы. Биргит присутствовала на генеральной репетиции, ее приводил в благоговение зал на семьсот человек, его обитые красным кресла, его размеры. Торжественность настраивающегося оркестра, всеобщее спокойствие — но и напряженность.
Хайнц и Штайнбах были оба в черном, общались друг с другом жестами и кивками, и если Штайнбах излучал своим видом довольство и бодрость, то Хайнц за все время ни разу не улыбнулся. С другой стороны, в преддверии такого серьезного вечера ему могло быть не до улыбок.
Зал начал заполняться. Хайнц блестяще отыграл первую часть, длившуюся около сорока минут, ушел на перерыв — пока в антракте зрители перекусывали кренделями с шампанским, а позже настраивался оркестр.
Биргит знала, что в это время он обычно сидит один — прячется в гримерке, может даже на полу у стены. Он выполнял какие-то свои ритуалы, чтобы настроиться — отжимался, выкуривал половину сигареты, а бывало, просто глубоко дышал. Он никогда не играл на полный желудок и никогда не пил воду перед выходом на сцену. Иногда его тошнило перед выступлениями, иногда — после. Иногда его концертные рубашки становились такими мокрыми, что хоть выжимай. Но это, говорил он, всегда того стоило.
Концерт для фортепиано с оркестром Штайнбах дирижировал драматично, с размахом, как любил делать все — от него не уклонилось бы ни одно крещендо, ни одно диминуэндо, ни одно фортиссимо и ни одно пианиссимо.
Хотя в жизни ни дирижер, ни пианист, наверное, не были друг другу даже приятными знакомыми, в их совместной работе слышалось то, ради чего и существует музыка — равнозначность, баланс всех чувств, техническое совершенство, что превыше любой ненависти. Биргит ощущала это всем своим существом и задавалась вопросом: как это оказалось для Хайнца возможным — простить Штайнбаха хотя бы на час?
Сам Хайнц изменился. Раньше даже во внешности, в линии его носа, в посадке головы было что-то мягкое, юношески восторженное, такой была и его игра. Теперь же еще меньше у него происходило снаружи, и все больше — внутри, в нем появилась даже странная для его возраста глубина, та, которую у более старших музыкантов обычно хвалят, а у молодых пытаются по возможности отсрочить.
В следующие дни было еще два таких же концерта. И если на первом зал был заполнен наполовину, то на последнем он был забит под завязку и в проходах даже поставили складные стулья. Был репортаж во “Франкфуртер Рундшау”, съемки для телевидения и слишком щедрый гонорар.
Дальше пришло Рождество.
.
.
_____________________________
“У меня есть мечта” — (англ. “I Have a Dream”) — название самой известной речи Мартина Лютера Кинга, в которой он призывает к прекращению расовой дискриминации и говорит о будущем, где людей не будут оценивать по цвету кожи.
“Et terram movebo” — часть цитаты “Da mihi ubi consistam, et terram movebo” (лат.), приписываемой Архимеду: “Дайте мне точку опоры, и я переверну Землю”.
Ларгетто (Larghetto — итал. “Умеренно медленно”) — лирическая вторая часть концерта для фортепиано с оркестром ми минор Фредерика Шопена.
“Humanae Vitae” — “О человеческой жизни”.
крещендо, диминуэндо, фортиссимо, пианиссимо (с итал.) — музыкальные термины, описывающие, как нужно исполнять определенные фрагменты музыки: “постепенно увеличивая громкость”, “постепенно уменьшая громкость”, “очень громко”, “очень тихо”.






|
Хелависа
Но вы зря сравниваете себя с кельнером - тот действовал грубо, нахраписто, а вы так умело и тонко подаёте информацию, что у читателя желание знакомится с незнакомыми жанрами и аспектами музыки возникает само собой Кстати, таким образом, когда знания подаются как бы исподволь, как часть художественного замысла, какие-то факты факты, бывает, хорошо оседают в памяти. 2 |
|
|
Дорогой автор, поздравляю с абсолютно заслуженной победой в номинации с самой сильной конкуренцией. Зря вы в себе сомневались!
3 |
|
|
Присоединяюсь к поздравлению Isur!
2 |
|
|
Хелависа Онлайн
|
|
|
И я поздравляю! Даже не сомневалась в вашей победе, ваша работа - жемчужина конкурса!
2 |
|
|
Sapientia mundiавтор
|
|
|
Хелависа
Показать полностью
PPh3 Isur Дорогие читатели, спасибо большое! Зря вы в себе сомневались! Я не то чтобы сомневалась, скорее, справедливо полагала, что работу мало кто прочтет ввиду ее размеров) Но вы зря сравниваете себя с кельнером - тот действовал грубо, нахраписто, а вы так умело и тонко подаёте информацию, что у читателя желание знакомится с незнакомыми жанрами и аспектами музыки возникает само собой)) А все же зря вы так о кельнере, он был нежной души человек! Мне кажется, только нежной души и можно быть, если тебя трогают хоры Шуберта и Шумана! PPh3 Мне Фрида в зрелые годы (когда Хайнц был уже школьного возраста и старше) не показалась какой-то умной - скорее даже инфантильной что или примативной. Т.е. что ей главное, чтобы рядом был, что называется, "мужик", этакий альфа-самец, а что он ее совсем не уважает, как будто и не важно. А при таком раскладе, получается, абитур ей и не нужен вовсе. А я вот тут не вижу взаимосвязи, многие эрудированные люди инфантильны. Вряд ли все отличники в школе всегда невероятно зрелые психологически, морально осознанные люди. Это качества двух разных полей. А так, “чтобы мужик был рядом”, можно сказать, продукт ее культуры, в наше время, может, она бы и иной совсем была. Но вообще вы ее характер тонко подметили, да, таким он и задумывался) Но я Фриде сочувствую и ее не осуждаю. Потому что девушкам в то время в принципе чинились всякие препятствия в получении высшего образования и карьере (т.е. там, где юноша мог продемонстрировать условно средние способности, чтобы получить абитур, девушке нужно было показать способности выдающиеся, выше головы прыгнуть), или еще и потому, что хороших женских гимназий в принципе было мало? Мне сейчас сложно давать исторические справки с наскока, но да, и это, и то, что в целом абитур получало очень мало человек (гугл говорит, 5 процентов всего в пятидесятые??). Ну и не забываем классовую и финансовую сторону вопроса - вряд ли работяга сможет отправить своих детей получать абитур. Сейчас вроде даже тоже похожая статистика - редко кто из семей, где ни у кого из родителей нет абитура, дети его получают. С ВУЗ-ами та же ситуация. 2 |
|
|
Поздравляю с победой! Надеюсь, Вы не пожалели о том, что пришли на фанфикс и этот конкурс!))
2 |
|
|
Sapientia mundiавтор
|
|
|
Quiet Slough
Спасибо!! Не пожалела! 2 |
|
|
Анонимный автор
Quiet Slough 👍👍👍Спасибо!! Не пожалела! 1 |
|
|
Sapientia mundi
Показать полностью
А я вот тут не вижу взаимосвязи, многие эрудированные люди инфантильны. Вряд ли все отличники в школе всегда невероятно зрелые психологически, морально осознанные люди. Это качества двух разных полей... Но вообще вы ее характер тонко подметили, да, таким он и задумывался) Но я Фриде сочувствую и ее не осуждаю. Я не спорю, что ученые или, там, представители творческой интеллигенции могут быть неряшливыми, не интересоваться бытом, могут быть просто скучными или даже тяжелыми в общении; пребывать где-нибудь в своих эмпиреях им может быть гораздо важнее и интереснее простых земных дел, общения с близкими и т.д., отчего такие люди со стороны могут выглядеть оторванными от жизни, непрактичными и даже противными. Но Фрида... ее юность пришлась ведь на то время, когда в девушках воспитывали хозяйственность и практичность, чтобы быть - да, хорошей хозяйкой, женой и матерью, опорой своему мужу (как бы парадоксально это не звучало). Фрида - как будто героиня рыцарского романа, этакая дева в беде - сама нуждается в опоре постоянно. Вспомнилась та сцена, где к Биргит вначале приехала как раз Фрида, и следом за ней - сестра Аннета. Если сестра Аннета олицетворяла собой непоколебимую уверенность в себе и бесцеремонность, то Фрида была, как дрожащий лист, подбираемый ветром. Если бы она родилась в семье более обеспеченной и культурной, то, думаю, походила бы на героиню Ренаты Литвиновой из сериала "Таежный роман" - такая воздушная, оторванная от жизни и будто бы для земной жизни не созданная. А так, “чтобы мужик был рядом”, можно сказать, продукт ее культуры, в наше время, может, она бы и иной совсем была. Да, продукт культуры - та же Катерина, главная героиня фильма "Москва слезам не верит", несмотря на успешную карьеру и даже наличие дочери, в глазах того общества не считалась по-настоящему успешной и полноценной, потому что у нее не было мужа. И, наверное, я рассуждаю с позиции нынешнего времени, когда вижу во Фриде эту примативность, когда нужно, чтобы "мужик был рядом”, а какой он по характеру - не важно. И, опять же вспоминаю истории женщин из США, которые читала примерно 10 лет назад, где совсем разные женщины, но выросшие в религиозных общинах и видевшие изначально свою цель в том, чтобы быть женой и матерью, привыкшие слушаться родителей и затем мужа и во всем от него зависеть. И обе эти женщины были вынуждены стать самостоятельными (притом, что у одной на руках было 4 детей, а у другой 6), когда у одной муж наигрался в патриархальность и бросил, а другая долго терпела насилие, но не поняла, что нельзя терпеть дальше, когда муж начал избивать ее на глазах у детей, тем самым подавая им негативный, извращенный пример семейной жизни, и развелась. Как бы повела себя в аналогичной ситуации Фрида? P.S. Как думаете, понравился ли бы Хайнцу такой пианист? ![]() |
|
|
Даже и не знаю, как можно было соревноваться в вашем ряду) поздравляю!
|
|
|
Sapientia mundiавтор
|
|
|
Olyapro1060
Ничего подобного! Я за вас голосовала и была бы очень рада, если бы вы победили!) Спасибо! PPh3 В мыслях о Фриде я с вами согласна, но для меня все же тут ничто не противоречит абитуру. Ну просто давайте вспомним наших одноклассников в старших классах (а я могу вспомнить уже и своих учеников) - там же самые разные типы личности, ничто им не мешает отучиться в старшей школе. P.S. Как думаете, понравился ли бы Хайнцу такой пианист? Не знаю, как Хайнцу, а мне очень понравился)) как видите, у меня тоже свой пианист есть, вернее, дирижер. 1 |
|
|
Sapientia mundi
В мыслях о Фриде я с вами согласна, но для меня все же тут ничто не противоречит абитуру. Ну просто давайте вспомним наших одноклассников в старших классах (а я могу вспомнить уже и своих учеников) - там же самые разные типы личности, ничто им не мешает отучиться в старшей школе. Сейчас, с высоты прожитых лет, после университета и всего остального, мне кажется, что школьную программу - по крайней мере, 1990 - 2000х гг - при должном прилежании мог бы вообще любой ребенок со средними способностями. И та же медаль говорит, в первую очередь, о прилежании ребенка, а также о требованиях со стороны родителей, но никак не о способностях ребенка. Не знаю, как Хайнцу, а мне очень понравился)) как видите, у меня тоже свой пианист есть, вернее, дирижер. Так это ваш кот на фото? )) 1 |
|
|
Sapientia mundi
Isur Вам отдельное спасибо за преданность моей работе и за то, что вы меня не забываете в комментариях! Я с самого начала вас ждала в комментариях, еще до того, как вы у меня вообще впервые отписались, и очень рада, что не ошиблась и что вам, что называется, зашло! Кстати, именно благодаря комментариям Isur ваш оридж попал в рекомендации, и я его увидела, т.к. обычно специально в конкурсы не заглядываю. |
|
|
Здравствуйте!
Хотелось бы еще раз поблагодарить вас за ваше произведение, что я успела его прочитать благодаря вашему трудолюбию и дисциплине. 2 |
|
|
Sapientia mundiавтор
|
|
|
PPh3
Так это ваш кот на фото? )) Да, моя кошечка) Кстати, именно благодаря комментариям Isur ваш оридж попал в рекомендации, и я его увидела, т.к. обычно специально в конкурсы не заглядываю. Вот, кстати, хотела спросить, откуда вы ко мне пришли)) Хотелось бы еще раз поблагодарить вас за ваше произведение, что я успела его прочитать благодаря вашему трудолюбию и дисциплине. Спасибо, конечно, но, по-моему, это я вас должна благодарить за трудолюбие и дисциплину, благодаря которым вы его прочитали :ь 2 |
|
|
Sapientia mundi
Да, моя кошечка) О... люблю кошек )) На фото, кстати, балийка или бирманка? Вот, кстати, хотела спросить, откуда вы ко мне пришли Да отсюда же. Я здесь на сайте давно, но в блогах активности проявляю очень мало. Спасибо, конечно, но, по-моему, это я вас должна благодарить за трудолюбие и дисциплину, благодаря которым вы его прочитали У меня есть такое, что если я не могу пройти мимо того, чтобы оставить отзыв к прочитанному произведению (если в принципе могу придумать что-то удобоваримое, а не пафосно-фальшивое), то в какой-то степени начинаю считать своим долгом оставлять комментарии к каждой новой главе, хотя временами это утомляет. P.S. А в новом названии книги разве не нужна запятая? |
|
|
PPh3
Sapientia mundi Я тоже понравившиеся объёмные произведения всегда комментирую поглавно. Правда, не всегда очень развёрнуто, но стараюсь. Если цепляет, то слова находятся. И читателям, которые так делают, я всегда страшно благодарна. Это прямо-таки драгоценные читатели))).У меня есть такое, что если я не могу пройти мимо того, чтобы оставить отзыв к прочитанному произведению (если в принципе могу придумать что-то удобоваримое, а не пафосно-фальшивое), то в какой-то степени начинаю считать своим долгом оставлять комментарии к каждой новой главе, хотя временами это утомляет. 3 |
|
|
Sapientia mundiавтор
|
|
|
PPh3
На фото, кстати, балийка или бирманка? европейская короткошерстная) А в новом названии книги разве не нужна запятая? Спасибо!У меня есть такое, что если я не могу пройти мимо того, чтобы оставить отзыв к прочитанному произведению (если в принципе могу придумать что-то удобоваримое, а не пафосно-фальшивое), то в какой-то степени начинаю считать своим долгом оставлять комментарии к каждой новой главе, хотя временами это утомляет. Это намек, что комментирование вас немного утомило?)) Isur Если цепляет, то слова находятся. И читателям, которые так делают, я всегда страшно благодарна. Это прямо-таки драгоценные читатели))) Я тоже очень благодарна! 1 |
|
|
Sapientia mundi
европейская короткошерстная Это - короткошерстная?! о_О Это намек, что комментирование вас немного утомило? Отчасти да, поэтому я в принципе очень редко оставляю отзывы, не участвую в забегах волонтера по обзорам на конкурсные произведения. P.S. Если не секрет, фрагмент какого произведения был раскрыт в нотах на фото с кошкой? |
|