




В Рождество и дни после него выпало много снега — довольно непривычно для мягкого юго-западного климата Райнланд-Пфальца. Сестра Бенедикта сказала бы: Бог спустился на землю, будет хороший урожай. Биргит была немного простужена и сидела дома, без интереса листала “Страдания юного Вертера” — ее невообразимо раздражало его поведение на протяжении всей книги, его одержимость любовью девушки, которая его даже лично не знала, и, более всего, раздражало его окончание собственной жизни под Рождество.
Хайнц, растопив печь и чмокнув Биргит в щеку, снова уехал заниматься в университет, а Биргит уже совсем скоро пришлось подскочить, когда соседка с нижнего этажа постучалась к ней в дверь.
— Возьми и помоги расчистить мне крыльцо, — соседка сунула ей в руки лопату. — Раз уж этим не занимается твой бесполезный приятель.
Биргит подумалось, что она вовсе и не против убирать снег, и правда, через полчаса работы ее щеки раскраснелись и настроение улучшилось. Соседка все ворчливо повторяла, что совсем свихнулась со всей этой музыкой с верхнего этажа, что, когда старый Грубе ослабел, она надеялась, что хоть теперь наступит момент отдыха, но не тут-то было. Под конец она даже довольно добродушно начала болтать с Биргит о жизни, а та старалась не говорить лишнего и больше слушать.
В четыре уже стемнело и снова начал идти снег, так что вся работа, сделанная ранее, была, по большому счету, насмарку. Биргит, как и всегда, когда ей было нечем заняться, заволновалась, как же Хайнц поедет назад, если дорога совсем обледенеет. Она приготовила жаркое и собрала по квартире все грязные рубашки и носки, чтобы их можно было отвезти в прачечную.
Хайнц не вернулся этим вечером, и Биргит ждала его до полуночи, стараясь занять себя домашними делами. Прилегла и попыталась уснуть, но, когда рывком проснулась в полтретьего ночи и увидела, что его нет рядом в постели, поняла, что этой ночью он уже не приедет.
Потому она, кое-как дождавшись семи утра, закуталась в пальто и села в автобус, едва тащившийся через утопающую в темноте Овечью гору. Дорога, обычно длившаяся сорок минут, в этот раз заняла больше часа, и все это время Биргит напряженно вглядывалась через заиндевевшее окно в дорогу, надеясь — и боясь — увидеть машину Хайнца в кювете.
Кроме нее и каких-то работяг почти никто не ехал этим утром в город. Все спало, отцы семейств наслаждались заслуженным рождественским отпуском. В старом городе Биргит пошла пешком, потому что это было быстрее, чем пытаться дождаться трамвая и, снова отдав себя на милость водителя, сидеть недвижимо, уставившись в окно.
Часы на ратуше в отдалении глухо пробили девять. В самом углу студенческой парковки стоял “боргвард” — пустой, припорошенный тонким слоем снега — как елочная игрушка. Биргит пошла к нему через примятый снег, щурясь и всматриваясь, пытаясь понять, точно ли это автомобиль Хайнца. Да, это был он — только у него в машине висел красный вымпел футбольного клуба “Кайзерслаутерн”, который повесил там еще его отец.
У Биргит были свои ключи — она даже недавно сдала водительский экзамен, хоть и сама еще толком не ездила. Рванув дверь, она осмотрела салон — белые сидения и бардачок — словно надеясь, что предметы подскажут ей, где сейчас находится Хайнц. Она и сама не понимала, почему настолько разволновалась, но у нее как будто в голове бил гонг, а спина под одеждой стала неприятно потной. Она приказала себе вдохнуть и выдохнуть, подумать еще раз, проверила место под сидениями, багажник, нашла какой-то невыброшенный мусор, но больше ничего — ни зажигалки, ни кошелька Хайнца, ни ключей. “Ладно, хорошо, — подумала она. — Значит, он забрал их с собой”. Не было и пледа, и запасной рубашки, лежавших обычно на заднем сиденье. “Хорошо, — подумала Биргит, — значит, он и их зачем-то взял”.
Тут ей пришло в голову, что Хайнц, конечно же, сейчас у Ференца в общежитии, ведь больше в старом городе пойти ему не к кому. Она пошла к мужскому корпусу, уже представляя, как ей придется ругаться с комендантом, чтобы он ее впустил, и чувствовала себя от этого вроде и глупой — что поднимает шум на пустом месте, — но и странно решительной.
Но, волею случая, коменданта не оказалось на месте. А парнишка, что сидел на входе вместо него, свернувшись на стуле в три погибели, читал спортивную газету, держа промасленными пальцами над баночкой со шпротами хлеб.
Биргит прошла через длинный коридор с вытертой ковровой дорожкой, поднялась на третий этаж по высоким лестничным пролетам. Постучалась в дверь Ференца — номер 39, — и в этот момент у нее засосало в животе — вроде и от волнения, и от сладкого предвкушения, потому что она уже представляла, как увидит сейчас лицо Хайнца, может быть, и отвесит ему пощечину, но потом поцелует, и уже чувствовала в ноздрях его запах, а в теле — дрожь от скорой к нему близости.
После ее многочисленных ударов за дверью хрипло отозвался Ференц, прокричал что-то о паршивцах, приходящих так рано и мешающих здоровому сну.
— Ференц, это я, открывай.
Спустя пару минут Ференц распахнул дверь — он был как с похмелья, с торчащими во все стороны волосами и слегка недовольным лицом, с накинутым на голое тело щегольским вышитым халатом.
— Биргит, боже мой, — проворчал он, — что тебя так рано черти приносят и дома не лежится. Что такое?
— Хайнц у тебя? — спросила она, понимая, что внутри все холодеет. Она уже знала ответ.
— Кроме меня, здесь никого нет, — буркнул Ференц.
Вдруг они оба услышали из глубин комнаты женский голос:
— Ферко, милый, ты где, возвращайся в постель.
— Ферко? — переспросила Биргит, и тут ее осенило. — Это Клара у тебя? Как ты смог протащить ее через коменданта?
— Отнес ему бутылку, — Ференц обернулся внутрь комнаты и прокричал туда уже совсем другим голосом: — Моя хорошая, я уже почти. Подожди еще минутку.
— Ференц, послушай, — Биргит подалась вперед, заглянула в его глаза. — Хайнц вчера не вернулся домой.
Тот помолчал, потом кивнул и сказал, уже без всякого дурачества:
— Подожди здесь, я оденусь и возьму ключи от машины.
* * *
Ференц обошел с ней весь кампус, они поспрашивали в главном и других корпусах, заглянули во все журналы регистрации занятий. Накануне утром Хайнц брал кабинет в моцартовском корпусе и сдал ключ около четырех пополудни. Больше о нем ничего не было известно. Биргит смотрела на его подпись в журнале — размашистую, с витиеватым росчерком внизу — с каким-то всепроникающим чувством полного неверия, как Фома, который не мог поверить в воскрешение Иисуса, пока не вложил пальцы в раны от гвоздей на его руках.
— Может, ваша машина барахлит, потому он на ней не поехал? — сказал Ференц, когда они снова вышли на улицу. — Может, он уже давно дома.
Он взял ее ключи, залез внутрь “боргварда” и завел двигатель.
— Садись, проедем немного.
Ференц немного повозился, вывел машину с парковки, ругаясь, что она тяжелая в управлении и дергается, как кобыла.
— Это и есть великая немецкая мечта, — сообщил он, перекрикивая двигатель. — Когда-то — передовая послевоенная технология, а теперь — неповоротливая бандура, точно остов кита, не то что мой крошка-“жук”. Но, надо отдать ей должное, скорость у нее что надо.
Они вернулись на парковку. Ференц щелкнул по датчику топливного бака.
— Вроде полный. Я не специалист, но очевидно, что все работает. Оставим-ка ее здесь, вдруг он еще вернется.
Они молча переглянулись. Сели в “фольксваген” Ференца и медленно поехали по побелевшим улицам — мимо ратуши, мимо лепнины старого города, мимо закрытых лавок и лютеранской церкви.
Падал снег. Увидев, что Биргит прижалась к стеклу и не может отвести взгляд от дороги, Ференц сказал ей:
— Давай вместе смотреть в оба. Вдруг он поехал на автобусе. Там же, на горе, есть какая-то остановка, может, он вышел?... Знаешь, вдруг ему стало плохо.
Биргит кивнула. Декабрьский мороз начал пробирать ее изнутри, подступившие к глазам слезы тоже были холодными.
Ференц затормозил на автобусной остановке. Ее жестяную крышу и скамейку сковало льдом, нигде не было никаких следов, снег казался девственно белым. Вывеска с названием этой остановки — “Верхушка Овечьей горы” — “Шафбергшпитце” — тоже была покрыта ржавчиной и наледью.
— Ну что, ты видишь что-то?
— Что? — спросила Биргит.
Ференц пожал плечами.
— Может, рвоту. Или ногу.
— Ты идиот.
Возле мусорки лежало несколько окурков и скомканная пачка от сигарет — Ференц подскочил к ней, поднял пачку, поднял и один из окурков.
— Ты знаешь, что он курил?
Биргит покачала головой.
— Уинстон, наверное?
— Нет, он курил Хаус Бергманн. Как ты вообще можешь этого не знать? Я же ему подарил их на Рождество, ты разве не запомнила, как выглядят пачки? Хотя я давно уже говорил, что пора переходить с этого дерьма на что-то получше, на сигары, к примеру, — Ференц сунул ей под нос то, что держал в руках. — Смотри, это точно его.
— И как ты их различаешь? Пачки же все одинаковые.
— Нет, посмотри внутрь. Видишь рисунок? Это я нарисовал.
Тут Биргит поняла, что он имел в виду — на внутренней стороне крышки можно было разглядеть едва заметную закорючку.
— Это твое? Ты уверен? Что это вообще значит?
— Неважно, — Ференц махнул рукой. — Так, ради шутки изобразил.
Биргит показалось это странным, кроме того, она до сих пор не понимала, серьезно говорит Ференц или шутит. Но она не могла сейчас в это вдумываться — ее мозг будто медленно стекленел на холоде, отказывался соображать.
Они прошлись по лесу, насколько это было возможно, высоко поднимая ноги в сугробах и слыша, как трещат при каждом шаге сухие ветки. Чуть дальше лес стал менее густым — там открывалась небольшая площадка с видом на Рейн, и вдалеке даже виднелись светлые пятна кораблей.
— Как думаешь, они сейчас могут плыть, или из-за погодных условий нельзя?
— Ференц, я не метеоролог.
— Тут вроде в теплое время года жгут костры, разбивают палатки и жарят шашлык. Готов поспорить, летом отсюда прекрасный вид. Смотри, там вроде кусты помяты. Думаешь, это дикие кабаны постарались?
— В чем, чтобы примять кусты?
— Да, ищут трюфели.
Биргит поморщилась. Чем больше он дурачился, тем хуже ей становилось. Они дошли до того места — и там и правда словно побывали кабаны — ветки были поломаны, снег вытоптан. Но сверху его уже покрывал чистый новый слой, аптечной ватой выстилался по этим ссадинам и царапинам земли.
— Посмотри-ка.
Она взглянула туда, куда указывал Ференц, и ее замутило — там четко было заметно пятно замерзшей крови, небольшое, вытянутое треугольником, как футбольный вымпел. Пока она стояла, остолбенев, Ференц присел на корточки, принялся очищать пятно палкой, принюхался, досадливо крякнул — он не находил того, что искал.
— Биргит, вдохни запах, — он обернулся. — Мне кажется, или правда пахнет рвотой? Или мочой?
— Как тут может чем-то пахнуть, тут же везде первозданный снег.
— Ах, вот, вот оно, смотри, — он нашел еще одну сигарету — будто бы из той же пачки — с опаленным краем, но почти целую.
Она не понимала, что он пытается ей сказать. Смотрела на пятно крови и слышала, как размышляет сам с собой ее внутренний голос: “Это мертвая птица? Может, и птица. А может, лиса? Или крот. Кто еще может жить в зимнем лесу? Или это мусор? Кетчуп от колбасок с карри?”
Ференц поднялся, подошел к ней и положил руку на плечо.
— Тебе надо прийти в себя. Потому что мы сейчас поедем в полицию.
* * *
Продолжение этого дня было самым отчаянным, самым безнадежным из того, что ей пришлось пережить. Никогда она не чувствовала себя такой беспомощной. В полиции сначала никого не было, спустя пару часов появился сержант, который вежливо, но равнодушно, не менее десяти раз повторил ей, что никто никого не будет искать после Рождества в снегопад, что все сейчас дома, празднуют в кругу семьи, и ей тоже следует не волноваться, а подождать. Но она настояла, чтобы вызвали кого-то старше по званию, и тогда явился старший сержант. Тот уже не был столь вежлив, почти не хотел слушать Биргит и смотрел на нее и Ференца с таким презрением, точно был уверен, что между ними связь и что речь идет о любовном недоразумении.
— Послушайте, мадам, — наконец сказал он ей, сцепив пальцы в замок на столе и наклонившись вперед. — Ваш благоверный снова объявится, а вы — распоследняя простофиля, если думаете, что он бесследно исчез, а не просто уехал от вас подальше, потому что вы и глухого доконаете вашим нытьем.
В тот момент все стало еще хуже, потому что Ференц после этих слов полез на сержанта с кулаками, его скрутили и выкинули за дверь, а Биргит осталась в полицейском кабинете совсем одна.
Ей пришлось тоже уйти. Ференц, ждавший снаружи и растиравший выкрученные запястья, приобнял ее и неловко похлопал по спине.
— Не сдавайся так рано, — сказал он. — Я еще порасспрашиваю. И позвоню из общежития его педагогу, может, он что-то знает. Отвезти тебя домой?
Пошли дни — одинаковые, серые, в каждый из которых Биргит не хотела покидать дом, боясь, что Хайнц вернется в ее отсутствие, а она не будет об этом знать, — и не хотела возвращаться обратно — понимая, что как только она переступит порог квартиры, то снова увидит, что его нет.
Заявление о пропаже приняли уже в январе, и Биргит с первого дня знала, что в полиции ничего для нее не сделают. Они отправили какие-то запросы — в больницы, в тюрьмы — и все вернулось отрицательным. По крайней мере, по их словам. Она зашла к ним справиться, как дела, пятого, седьмого и девятого января, и каждый раз стояла на пороге, собирая все мужество, что у нее было, готовясь к тому, что ей в очередной раз дадут от ворот поворот.
В полицию ходил ругаться и Михаэль Шульман. Биргит слышала, что с ним общались повежливее, чем с ней, даже вызвали к нему начальника участка. Начальник — полный мужчина по имени Блум — сочувственно похмыкал, показывая золотые зубы, выразил участие и, вытирая пот с лысой головы, начал спокойным тоном объяснять, что пока пропавший где-то сам не объявится, почти ничего нельзя сделать. “Подумайте, — произнес он, — куда бы он мог пойти. Может, у вас найдутся идеи”.
— Я боюсь, — тихо сказал ей позже Шульман, когда отвез ее домой и она пригласила его на чай, — что он уехал во Франкфурт или в Западный Берлин и оказался там в чем-то замешан. Если его взяли на протестах и решили сделать козлом отпущения, то мы можем год ни о чем не узнать. Как ты считаешь, он мог бы что-нибудь такое совершить?
Биргит задумалась. В последнее время она размышляла и об этой возможности, и о многих других.
— Не знаю. Не думаю. По крайней мере, не сейчас.
— Мне тоже так казалось. Но, может быть, я его совсем не знаю. До недавнего времени я был уверен, что знаю всю подноготную моего собственного сына, но выяснилось, что это совсем не так. Возможно, Хайнца Грубе я тоже не знаю.
— Я его знаю, — ее горло сдавило. — Он так со мной не поступил бы. Да даже и не во мне дело. Кто будет уезжать, когда у него карьера идет в гору, когда все складывается так хорошо? И потом, то, что я вам рассказывала, то, что мы видели с Ференцом Каасом. Если это его кровь, то… его, наверное, убили. И тот случай с газетой, когда он ходил к ректору просить за меня. Не знаю, что там произошло.
— Он ходил туда? Я был уверен, вопрос решил сам ректор. Что же потом было?
— Он вернулся очень быстро и принес мне бумагу о зачислении.
— Покажи мне эту бумагу.
Шульман развернул письмо, вчитался, и его лицо скривилось.
— Мне непонятно, — сказал он, — почему написано от руки. Мне кажется странным, что Штайнбах не продиктовал это секретарю и тот не отпечатал это на машинке.
— Может, он торопился?
— Такие, как он, не торопятся. Когда это случилось, в ноябре? Значит, около двух месяцев назад. Может, это и не связано. Я попробую выяснить через свои связи, может, имя Хайнца Грубе где-то всплывет.
* * *
Биргит побывала и у ректора, когда в начале февраля взяла на имя Хайнца академический отпуск. Ей показалось, что это сейчас единственное, что возможно сделать, чтобы его вообще не исключили, и то единственное, что помогло ей не сойти с ума, запечатлев на бумаге положение вещей. Она не знала, каков официальный ход подобных процедур, но ректор ей ничего не высказал, молча подписал заявление и посмотрел в окно — на падающий снег.
— Мне жаль, что это происходит с вами, фрау Хольбайн-Грубе. Это действительно трагедия для всех нас, для университета. Обычно мы выставляем в таких случаях коробку в часовне, куда студенты могут класть записки — со словами поддержки или сочувствия. Мы выделяем там на какое-то время уголок под фотографии, памятные вещи. Чтобы те, кто хотят, могли помолиться. Скорее всего, сейчас мы тоже так сделаем. Но, если вы против, вы можете мне об этом сказать.
Биргит было все равно. Она поблагодарила ректора, вышла в коридор с этим пустым, тянущим чувством в животе, которое сопровождало ее теперь почти постоянно, и тоже долго смотрела в окно — на убранные снегом корпуса, движущиеся черным по белому человеческие фигуры.
В это же время Ференц помог ей отогнать машину Хайнца к дому — она сама бы не решилась, не уверена была, что сможет нормально прогреть двигатель и не потерять управление в снегу. До этого Ференц почти ежедневно выводил ее с парковки, проезжал по старому городу, но всегда возвращался назад — туда, где она была оставлена раньше, туда, где ее мог бы найти Хайнц. И вот эта машина, как большой пес без хозяина, прижавшись к узкому тротуару, стояла под густеющей порошей и ждала того, кто снова ее заведет.
Ференц сказал, что нужно, все же, машину использовать, не давать стоять ей долго в снегу. Сказал, что позаботится об этом. Биргит об этом забыла — и когда Ференц привел план в действие, увидела, что машины нет, стояла на тротуаре в ужасе, ожидании — и надежде. У нее в голове звучало: “Неужели, неужели…?” — но тут она заметила припаркованный рядом с домом “фольксваген-жук”, а под его стеклом — записку от Ференца: “Покатаю старину “боргварда”, заправлюсь, поставлю на место в целости и сохранности. Ф. К.”. Эта тоска, что нахлынула на Биргит после прочтения, это разочарование она приняла покорно, как и все остальное до этого.
Рождественскую елку Биргит обходила стороной. Не хотела ее выносить — ведь ее установил Хайнц, и _он_ же должен был ее убрать. Вместе с тем радости елка не приносила — о какой радости могла идти речь? — лишь напоминала: “Ты одна ты одна ты одна”. Красные полозья лошадок тоже вызывали мысли: “Помнишь кровь на снегу? Думаешь, это птица, лиса или крот? Как бы не так как бы не так — это Хайнц Грубе это твой муж это человек который целовал тебя который ласкал тебя который любил тебя а теперь он весь вытек в снег в землю”. В итоге елку вынес Ференц — он же сложил игрушки в коробки, подмел от иголок пол. Теперь рождественский уголок был пуст — как и все остальное в жизни Биргит.
Она снова примерила серьги с топазами — подарок Хайнца, которые надела в Рождество и вытащила, когда вернулась из полиции. Это были прекрасные серьги — они ей очень понравились. В праздничный вечер, увидев их, она подумала, что будет носить их всегда. Но больше носить не могла. Ни серег, ни цепочек, ни косметики — ничего. Хайнц заметил тогда — вроде и гордый, и смущенный, — что голубые топазы и правда подходят к ее глазам, что он, значит, подобрал верно.
Но сейчас камни стали слишком яркими — потому что глаза самой Биргит поблекли. А еще, ей подумалось — камни, в принципе, были и как глаза самого Хайнца — тоже голубые. Те же были голубыми? Эта мысль повергла Биргит в смятение. Ей показалось, что она уже забывает, как он выглядел. Она вытащила его фотографии, принялась тщательно их изучать, восстанавливать в памяти, какие оттенки были в жизни у черно-белых пятен. Что, если она забудет его лицо — что, если забудет?
В середине февраля Биргит перестала пить контрацептивы и отложила коробку на закрытую крышку рояля — там, где уже собрались все эти блокноты, заметки, спички и сигареты. У нее почти сразу после этого пошла кровь — но не такая, как раньше, густая, темная, а та, что приходила в короткие промежутки, когда она пила таблетки-пустышки — водянистая, похожая на подкрашенную дождевую воду. Если Биргит зажмуривалась, она могла на минуту представить, что настоящее кровотечение так никогда и не наступит — если бы в ней закрепилось хоть что-то от Хайнца Грубе, если бы он не оставил ее совсем одну.
Но это было не так.
Она убрала его личные вещи, мозолившие ей глаза у раковины, подальше в мешок и в шкаф. Его бритву, его зубную щетку, его гребешок для волос. А в шкафу были его другие вещи — фрак и костюмы, принесенные из химчистки, целый ящик рубашек и носовых платков, которыми он вытирал руки перед концертами.
Биргит это все сводило с ума. Эти мелочи в каждом углу, эта зимняя беспросветность, и то, что ей постоянно приходили письма на имя Хайнца Грубе, и что к их дому приезжали люди, желавшие с ним встречи и того, чтобы он подписал с ними контракт.
Однажды вечером, умывшись перед сном, она взглянула на свое лицо в зеркало и почти себя не узнала — это потухшее, загнанное выражение, которого у нее раньше никогда не было. И она закричала — сама на себя. Кричала, пока снизу соседка не начала стучать в потолок.
— Почему ты ушел, — она видела в зеркале, что ее губы кривятся, что она рыдает. — Почему тебе понадобилось уйти сейчас? Что бы с тобой ни случилось, почему ты оказался таким идиотом? Неужели ты не понимаешь, что так дела не делаются, что так никто не поступает, что так, черт возьми, никто никогда себя не ведет?
Никто не покидает свою жену на два месяца, оставив ей на прощанье легкомысленный поцелуй. Не обещает ей, что у них будут дети, не говорит, что все будет хорошо, что они не допустят ошибок прошлых поколений. Никто не делает этого — а после исчезает без следа.
Кое-что у нее, впрочем, было. Раньше они вдвоем наговаривали друг другу записи на магнитофон, особенно если уходили из дома и возвращались в разное время. Еще Хайнц записывал как играет, переслушивал, хотя и говорил, что это чистое баловство, делал новые записи поверх старых. В одной из последних он сказал: “Я тут позанимался, но больше не хочу. Уже вечер, мне скучно. Не говори мне, что ты снова возвращаешься так поздно, — дальше нечленораздельные звуки вроде пения. — Вообще, я, наверное, сейчас за тобой заеду… Попробую перехватить тебя в университете. Темно, ужас, — снова нечленораздельные звуки. — Так, Биргит, я уже почти оделся. Зашнуровываю ботинки. Надеваю куртку. Вот так”, — и запись обрывалась.
Рейнско-франкский диалект Хайнца был хорошо слышен на этой записи. Хайнц говорил так случайно, специально, для смеха, чтобы кого-то позлить, иногда просто тогда, когда скучал по отцу и матери — те, по его словам, говорили так же.
С Биргит же он это делал, потому что в ее присутствии расслаблялся. И чтобы поднять ей настроение — ее, выросшую в монастыре, где старались говорить настолько безлико, насколько можно, очень смешил весь этот набор неказистых для ее уха звуков. Пропущенные окончания, исчезнувшее “т” в “нет”, смягченные согласные, длинные гласные. И на записи это было еще сильнее слышно — все эти мелкие несовершенства, проглоченные буквы, плавающие интонации.
Теперь ей не было от этого смешно — она, включая запись, только и могла, что рыдать. Не хотела переслушивать — и все равно слушала, снова и снова. Если на людях она еще себя как-то сдерживала, то в одиночестве не провела ни одного часа, не заплакав.
Хайнц часто забирал ее из университета, хоть это и значило, что ему во второй раз за день требовалось пересекать Овечью гору. Биргит даже попросила, чтобы он перестал это делать — чтобы, если у него есть время, лучше отдыхал. А он отреагировал на это с недоумением, спросил: “Как я могу отдыхать, зная, что ты не отдыхаешь, а трясешься в ночном автобусе?” Но, бывало, он засыпал, сам вернувшись домой под вечер, подскакивал Биргит навстречу с помятым утомленным лицом и стоящими торчком волосами. Крепко обнимал ее, а глаза его были все еще подернуты дымкой сна. Как-то она нашла его дремлющим в кровати — прямо в одежде, с открытой книгой, засунутой между подушкой и изголовьем. От него так пахло потом и сигаретами, что впору было резать воздух ножом. Но Биргит, хотя и часто ругалась с ним по поводу того, что он спал в одежде, пачкая простыни, ни за что не стала бы его будить. Она распахнула все окна, убрала книгу прочь, а когда попыталась накрыть Хайнца одеялом, тот зашевелился, потянул ее за руку к себе. “Сейчас-сейчас, — сказал он, уткнувшись носом в ее ухо. — Я уже еду тебя забирать”.
К Биргит зачастил Теодор, приходил выразить соболезнования, сказал, что хочет поддержать, и даже пробовал снова прохаживаться с ней по кампусу. Однажды, почти вынудив Биргит впустить его в квартиру и угостить чаем, он подошел к ней сзади, встал вплотную, громко дыша, и Биргит накрыло такой волной отвращения, что она дернулась, повернулась и резко приказала ему отойти.
На большее ее не хватило — она подала ему его чай и молча села поодаль.
— Ты не участвуешь в женском кружке, — произнес Теодор.
— Очевидно, мне сейчас не до того.
— Хорошо еще, что ты не забросила нашу оперу.
— Какую оперу?
— “Набукко”. Ты же приходишь на все репетиции.
— А.
После чая Теодор принялся рассматривать пластинки и книги на полке, вынимал их по очереди и листал, переставлял на рояле предметы.
— Теодор, мне бы очень хотелось, чтобы ты ушел. Я устала.
— Я уже скоро уйду. Просто не хочу, чтобы ты сейчас оставалась одна.
Биргит отвлеклась — она даже не знала на что — просто обнаружила, что стоит в кухне и моет тарелку от бутербродов, смотрит, как лопаются едва заметные пузырьки мыльной пены в холодной воде.
А когда она вернулась в комнату, Теодор вовсю возился с магнитофоном. Она быстро поняла, что происходит — он перезаписывал бобину.
— Что ты делаешь?
Она оттолкнула его от магнитофона, встала перед ним. Ее грудь вздымалась от того, как тяжело она дышала.
— Классная технология, — Теодор махнул рукой за ее плечо. — У меня такой нет.
Но больше он не произнес ни слова. Просто смотрел на нее сверху вниз, прекрасно понимая, что сделал, и ни о чем не спрашивал. Ей показалось, что он слишком уж долго не отводит взгляда от ее груди, шеи и губ.
— Уходи, — сказала она. — Тебе тут нечего делать. Твое присутствие неуместно.
Тогда он наклонил голову, вышел в коридор и принялся одеваться — не попадая руками в рукава куртки и кое-как повязывая на шее шарф.
* * *
Дальше события смазались в одно целое, прилепляясь друг к другу, как прогорклое масло к бутерброду, забытому на столе, как мокрота, выходящая комками через влажный, затяжной кашель, вроде и отступающий на время, но приходящий снова и оставляющий мокрые желтые пятна на платке.
Несколько дней с Биргит пожила Клара, приготовила ей пирог и мясной рулет, сидела с ней перед еще теплой печкой, взяв ее ладони в свои нежные руки, спокойным, мелодичным голосом рассказывала ей истории из жизни — оказалось, у Клары оба дяди погибли на войне, а отец, получив сильную контузию, вернулся только чудом. Она рассказывала про свою мать — как та работала ночами, склонившись над швейной машинкой, как учила маленькую Клару первым делом освоить ремесло и всегда уметь позаботиться о себе. Как в семь лет почти утонул в озере в Мёрфельдене ее младший брат, но его откачали, и как теперь он жил, навсегда оставшийся маленьким ребенком, в психиатрическом интернате для детей и подростков при бенедиктинском монастыре. И что этот брат — Торстен — в детстве любил бить шпагой, выточенной из палки, по спинке кровати и кричать: “Сдавайтесь, всадники Белой Розы!”
Биргит еще раньше подала заявление на конкурс молодых вокалистов в Майнце и сейчас собиралась его забрать, но Клара, сжав ее руки, попросила: “Ты хотя бы попробуй. Если хоть как-то сумеешь, очень постарайся и спой”.
Биргит пришла на репетицию с новым концертмейстером — и тут же с нее ушла, продержавшись всего минут десять. Все было не то, не так, некрасиво, неправильно, и ей казалось, что идеально уже не будет. Концертмейстер иначе нажимал на клавиши, его ноты звучали иначе, он иначе играл форте и пиано и по-другому вел ее через фактуру романсов. Одним словом, он не был Хайнцем.
Биргит завалила один экзамен, не сумев совладать с голосом, и выбежала из зала, красная от слез. Но экзамен она пересдала через день, все потому, что знала — если она и сможет что-нибудь сделать для Хайнца, для своей памяти о нем — это не сдаваться, добросовестно трудиться, работать над собой, просто идти вперед.
В тот день наволочка Хайнца окончательно перестала им пахнуть, и Биргит наконец-то ее постирала.
Ученики Хайнца из музыкальной школы — у него было довольно много учеников, а Биргит даже об этом не знала — передали ей через другого учителя плакат: “Герр Грубе, возвращайтесь скорее, мы скучаем” — детям сказали, что он уехал в командировку. На плакате были нарисованы фигуры и подписаны имена — “Карстен, Антон, Йоханнес…” — и среди них сам Хайнц, лицом похожий на ворону и держащий в руке предмет вроде звезды Давида (учитель объяснил Биргит: “Это метроном”).
Вспыхнула мода на Карла Маркса — в кружках кто-то с жаром выплескивал ненависть к Советскому Союзу, а кто-то не менее пламенно ему противостоял. В полицейском участке Биргит накричала на Блума, и тот ее вытолкал, также присовокупив, что столь страстные дамочки, конечно, его волнуют и льстят его мужскому эго, но ее женские истерики надо лечить в больнице током, а не выплескивать на ни в чем не повинных мужчин.
Приехал батюшка Хольбайн и тоже ходил в полицию. Ему Блум посоветовал, раз уж снег сошел, проехаться по Овечьей горе и поискать труп — ведь, если он есть, сейчас самое время его найти. И они это сделали — Хольбайн, Ференц и Биргит, — прошерстили весь влажный лес, покопали гнилые листья там, где зимой нашли пятно крови. Хольбайн после этого пытался забрать Биргит домой хотя бы на выходные, кряхтел, тяжело качал головой, напоминал немногословно, что у Биргит есть они — приемные родители — и пусть она об этом не забывает. Они помогут ей в чем угодно.
Биргит осталась в Кирхентале и приняла двух других гостей — обоих она не ожидала и оба навестили ее в один день.
Первой была сестра Аннетта из монастыря. Биргит звонила туда раньше — пыталась выяснить, где причитающиеся ей деньги от всех ее выступлений в детстве. До замужества церковь выплачивала ей стипендию — сущие копейки, во много раз уступающие доходам, полученным с нее. Но после она перешла на содержание Хайнца и церковь тут же от нее открестилась.
Теперь Биргит снова была одна. Она не хотела тратить деньги Хайнца, за ее музыкальные подработки можно было разве что не протянуть ноги с голоду, и вообще ее охватила удивившая ее саму холодная расчетливость — если она рано или поздно узнает, что стала вдовой, если ей нужно будет похоронить мужа — или то, что от него осталось, — ей понадобятся деньги. Деньги не должны были стоять между нею и ее решениями, ее желанием пройти формальности достойно.
Потому ее и навестила Аннета — рано утром в субботу, без предупреждения, постучав в дверь бетховенским стуком судьбы, войдя внутрь со своим чемоданчиком, овеянная запахом свечей и ладана, несущая себя в маленьком обшарпанном коридоре квартиры, как трансатлантический лайнер в узкой акватории.
Сестра Аннетта тут же попыталась установить свои порядки. Спросила Биргит, почему та не в трауре, принялась вытирать салфеткой пыль с подоконников и рояля. Скептически подергала занавески и даже принюхалась — нырнув в тканевые складки тонким носом — спросила, продолжает ли Биргит регулярно молиться. Потрясла коробку с “Ановларом”, спросив громогласно: “А это еще что?”. Отчитала Биргит за то, что та его принимала, сказала, что в этом-то и проблема современных женщин — желание раздвинуть ноги и не иметь из-за этого никаких последствий, а потом еще и просить денег у церкви, — как будто Биргит в самом деле сделала в своей жизни хоть что-то, чтобы заслужить эти деньги. Аннетта все повторяла, что сложившаяся ситуация — прямое следствие ее бесстыдных решений, стремления пожить для себя и отложить служение богу и семье на потом.
— Посмотри, куда тебя это привело, — сказала она. — Мало того, что ты сирота, так еще ничего и не насозидала, как бабочка-однодневка, порхающая с цветка на цветок. И куда привела тебя эта учеба? Что, пригодилась наука, когда ты сидишь тут совершенно одна, и нет у тебя ни семьи, ни ребенка? Довольна?
Этим она смогла зацепить Биргит, и, пока та плакала, смотрела на нее с непоколебимой гордостью, словно преподала ей урок. Дальше она достала из чемоданчика бумаги и четко зачитала данные из таблиц — доходы, расходы, сколько уже было выплачено раньше и сколько они на протяжении полугода будут выплачивать ей сейчас — тридцать марок в месяц. Тридцати марок хватило бы на ровно пять килограмм масла. Аннетта, наверное, думала, что Биргит за такую щедрость в благодарность бросится ей в ноги, и с нахмуренными бровями ждала реакции. Не получив ее, обрушила на нее новость о том, что сестра Бенедикта умерла.
Тут пришла вторая незваная гостья — мать Хайнца, бывшая Фрида Грубе, сейчас Фрида Браун. Биргит дозвонилась до нее в январе, претерпев долгое ожидание на линии и бесцеремонный флирт ее американского мужа. “И как этому олуху досталась девуля с таким милым голоском, — сказал тот с таким носовым акцентом, что Биргит едва его поняла. — Благослови бог его пустую голову, от такой подружки я бы тоже не отказался”.
Биргит сомневалась, что ее голос хоть когда-либо был похож на “голосок”. Когда, наконец, трубку взяла Фрида, то моментально притихла, услышав новости; растерянно ответила: “Ну, раз он просто исчез… Я имею в виду, если тела нет, то, может, мне пока и не ехать?”
Но все же она решила приехать. И теперь стояла — моложавая женщина средних лет с добела высветленными волосами — в прихожей, несмело осматриваясь, словно и не жила тут десять долгих лет. Сестра Аннетта, поправив вуаль перед зеркалом, смерила взглядом красные губы Фриды, ее брючный костюм и короткий полушубок, ее кожаную сумочку, в которую поместились бы разве что духи и пудра.
— Подумай над моими словами, Биргит, — выдала она последнее распоряжение, а с Фридой Браун даже не попрощалась, взяла чемоданчик и закрыла за собой дверь. Вскоре снизу послышалось, как завелся мотор машины, и почти сразу звук исчез вдалеке.
— Так вот ты какая, — сказала Фрида Браун.
То же самое Биргит хотела сказать и ей. Она уставилась на лицо женщины, родившей ее мужа, пытаясь найти хоть что-то общее — ведь Хайнц говорил, что он совсем на мать не похож. И она нашла это — в том, как Фрида сидела за столом, наклонившись вперед, как немного нервно улыбалась, как зажгла сигарету, придерживая ее как бы внутри ладони и почти касаясь пальцами лица. Она принялась курить — такими же движениями, как у ее сына.
— Ну как ты тут? — спросила она.
Биргит ей рассказала. Фрида вытащила зеркальце, принялась возиться с прической, и была в ее жестах лихорадочность, суетливость, что прорывалась изнутри и не поддавалась ее контролю.
— Хорошо, что он позвонил мне тогда, — она затушила сигарету о пепельницу. — Мой мальчик, он всегда был себе на уме. И что с ним теперь?
Ее глаза стали влажными и тушь размазалась по щекам.
— Скажи, Биргит, лучше бы он уехал прочь — к другой женщине, допустим, чем если бы погиб. Ведь так?
У Биргит от этого дернулись мышцы в щеке — будто от удара током.
— Да, так.
— У тебя остались его фотографии?
Биргит отвела ее в комнату, показала те несколько, что у нее были — с концертов и со свадьбы. А еще вырезку из газеты — где кратко написали о пропаже Хайнца и опубликовали фото в таком плохом качестве, что в ней можно было узнать каждого второго человека планеты. Фрида Браун погладила его лицо на свадебной фотографии ухоженным, аккуратным пальцем и все не могла оставить ее в покое — касалась снова и снова изображения волос, лба, плеч, галстука и бутоньерки.
— Ну ладно, — сказала она потом. — Я, наверное, пойду, не хочу отнимать у тебя время. Ты хорошая девушка, пожалуйста, не плачь лишний раз, съезди в город, сходи в кино. Если захочешь меня найти, я остановилась в отеле.
Она написала на листке бумаги название отеля во Франкфурте. Сообщила, что пробудет в Германии еще неделю и что заедет к Биргит разок перед отъездом. Когда она ушла — растерянно, неприкаянно озираясь по сторонам, — в прихожей и кухне остался легкий, немного приторный запах ее цветочных духов.
* * *
Фрида и правда навестила Биргит еще раз — почти насильно заставила ее взять пачку американских долларов, сказала, что забыла кое-что показать ей в прошлый раз. Открыла коробочку — вроде тех, что для ювелирных изделий, — и рассказала эксцентричную историю о том, как десять лет назад в Техасе — накануне того дня, когда Хайнц уехал — пробралась ночью к нему в спальню и отрезала прядь его волос.
Эти волосы — в обитой зеленом бархатом коробочке — были еще совсем белыми, тонкими — и Фрида великодушно предложила Биргит их себе забрать. От этого веяло уж совсем нездоровым упиванием смертью, так что Биргит отказалась. Кроме того, она прекрасно знала, как способен подействовать на нее любой объект, связанный с Хайнцем, особенно по вечерам, когда она оставалась совсем одна. Она не хотела перебирать его волосы, обливаясь слезами, так что оставила это угнетающее занятие его матери. Сама Биргит отдала Фриде то обручальное кольцо, которое Хайнц привез из Америки и с тех пор хранил в хрустальной вазочке в серванте. Кольцо совершило круг по миру и вернулось к своей первоначальной владелице.
Прошла премьера “Набукко”. Ее дирижировал Штайнбах, а последующие исполнения — его ассистенты, среди которых по понятным причинам не было Шульмана-младшего. Тот болтался за сценой, все повторял, что точно выразил бы страдания плененных евреев лучше остальных. Описывал, что “на самом деле” думал Джузеппе Верди и как его петь, делился всем давно известными фактами о том, что опера на самом деле — аллегория итальянского освободительного движения против Австро-Венгрии.
Биргит не могли волновать ни проблемы Италии, ни проблемы еврейского народа. Она не помнила, что происходило во время выступлений, только понимала, что как-то спела и, видимо, нигде не ошиблась.
Последний показ триумфально перешел в вечеринку по случаю окончания проекта. Все радовались, поздравляли друг друга, хлопали по плечам, устроили целый фестиваль еды и питья в гримерках. Пахло сосисками, булочками и копченой макрелью.
Дальше толпа оркестрантов и певцов разбилась на группки, и все разошлись кто куда: кто выпивать дальше в пивной, кто продолжить веселиться в другом месте. Клара уговорила Биргит тоже пока не уходить, а отправиться с ней, Теодором и остальными в квартиру к однокурснику, жившему в старом городе.
Там было накурено и шумно, места никому не хватало, на кухне включили радио и играли в карты на желание. В туалете уже кто-то целовался. Биргит выдали открытую бутылку пива, и она, пытаясь понять, что вообще здесь делает, ходила из комнаты в комнату, чувствуя, как все еще стягивает кожу на голове лак для волос и жгут глаза остатки театрального грима.
В гостиной работал телевизор. Показывали Ханнеса Вадера — никому неизвестного паренька, молодого, но с глазами старого человека, поющего безыскусный текст, полный злободневной иронии, и в его выражении лица, в тоне голоса было что-то почти религиозное. Таким мог бы быть пастор нового времени, мудрец, которому Биргит решилась бы выплеснуть свои скорби.
И его текст еще долго отдавался у нее в ушах:
“...он стоял тут раньше, совсем один —
Перед Дрошкенплац, что в Халензее,
С картонкой в руке:
“Смертной казни — нет!” — и никто ему не помог —
Ему прилетело
От прохожих смелых —
Но ему было мало тех тумаков.
А теперь он солдат — там всегда таких бьют,
Кто не держит рот на замке.
Я спросил: “Как дела?” — он сошел с ума,
Лечит раны его лазарет…”
* * *
Когда Биргит вернулась домой, входная дверь была открыта нараспашку, замок — сломан. Везде — в боковой комнате, спальне, кабинете — все перевернули вверх дном. Ящики шкафа, одежда Хайнца, его ноты, записные книжки — вывалили на пол, вывернули наизнанку, выпотрошили до основания. Передние стенки фортепиано были выдернуты, верхняя крышка — открыта, молоточки находились в таком состоянии, словно через них продирался шахтер с киркой. Рояль пощадили — он был просто распахнут, как человек, которого заставили снять одежду, — но его не повредили. Может быть, не знали, где в нем искать. Фотографии веером были разбросаны по полу, матрас на кровати лежал криво, на одном из нотных сборников остался след подошвы.
Биргит смотрела на это и не чувствовала ничего. Полицию нечего и вызывать — это ей сразу стало ясно. Не после того как они себя уже повели. Биргит полночи медленно собирала разбросанные вещи, аккуратно сложила все брюки и рубашки, собрала фотографии и протерла платком, поставила их на привычные места. Наличные деньги хоть и нашли, но не тронули, оставили лежать на своих местах. Значит, то, что искавшие хотели, не было деньгами, и, поскольку ничего неизвестного Биргит в квартире больше не было — они это нашли.
Потом Биргит смогла уснуть — и в этом было самое странное. Ей снились еще более странные сны — не кошмары, не бесцельные поиски на серой дороге под серым небом того, что невозможно найти. Это были другие сны — ее простые, женские, ей неожиданные и те, которые причиняли еще большую боль, когда она просыпалась.
В них Хайнц не играл на фортепиано, не бегал, как обычно, по своим делам, а просто был подле нее. Таким, каким он был только с ней в их самые сокровенные, самые личные минуты жизни. Потому что — так просто — когда знаешь человека, и знаешь, как
звучит его голос, как он говорит и как стонет, каким тяжелым он кажется, каков его вкус и запах, знаешь, как чувствуется его тело снаружи тебя и внутри —
очень заметно, когда не чувствуешь его больше нигде.
.
.
_____________________________
Ханнес Вадер — немецкий автор песен (Liedermacher), писавший, особенно в ранние годы, песни в основном на политические темы. Песня, упомянутая в тексте — “Все мои друзья” (“Alle meine Freunde”).






|
PPh3 Онлайн
|
|
|
Хелависа
Но вы зря сравниваете себя с кельнером - тот действовал грубо, нахраписто, а вы так умело и тонко подаёте информацию, что у читателя желание знакомится с незнакомыми жанрами и аспектами музыки возникает само собой Кстати, таким образом, когда знания подаются как бы исподволь, как часть художественного замысла, какие-то факты факты, бывает, хорошо оседают в памяти. 2 |
|
|
Дорогой автор, поздравляю с абсолютно заслуженной победой в номинации с самой сильной конкуренцией. Зря вы в себе сомневались!
3 |
|
|
PPh3 Онлайн
|
|
|
Присоединяюсь к поздравлению Isur!
2 |
|
|
И я поздравляю! Даже не сомневалась в вашей победе, ваша работа - жемчужина конкурса!
2 |
|
|
Хелависа
Показать полностью
PPh3 Isur Дорогие читатели, спасибо большое! Зря вы в себе сомневались! Я не то чтобы сомневалась, скорее, справедливо полагала, что работу мало кто прочтет ввиду ее размеров) Но вы зря сравниваете себя с кельнером - тот действовал грубо, нахраписто, а вы так умело и тонко подаёте информацию, что у читателя желание знакомится с незнакомыми жанрами и аспектами музыки возникает само собой)) А все же зря вы так о кельнере, он был нежной души человек! Мне кажется, только нежной души и можно быть, если тебя трогают хоры Шуберта и Шумана! PPh3 Мне Фрида в зрелые годы (когда Хайнц был уже школьного возраста и старше) не показалась какой-то умной - скорее даже инфантильной что или примативной. Т.е. что ей главное, чтобы рядом был, что называется, "мужик", этакий альфа-самец, а что он ее совсем не уважает, как будто и не важно. А при таком раскладе, получается, абитур ей и не нужен вовсе. А я вот тут не вижу взаимосвязи, многие эрудированные люди инфантильны. Вряд ли все отличники в школе всегда невероятно зрелые психологически, морально осознанные люди. Это качества двух разных полей. А так, “чтобы мужик был рядом”, можно сказать, продукт ее культуры, в наше время, может, она бы и иной совсем была. Но вообще вы ее характер тонко подметили, да, таким он и задумывался) Но я Фриде сочувствую и ее не осуждаю. Потому что девушкам в то время в принципе чинились всякие препятствия в получении высшего образования и карьере (т.е. там, где юноша мог продемонстрировать условно средние способности, чтобы получить абитур, девушке нужно было показать способности выдающиеся, выше головы прыгнуть), или еще и потому, что хороших женских гимназий в принципе было мало? Мне сейчас сложно давать исторические справки с наскока, но да, и это, и то, что в целом абитур получало очень мало человек (гугл говорит, 5 процентов всего в пятидесятые??). Ну и не забываем классовую и финансовую сторону вопроса - вряд ли работяга сможет отправить своих детей получать абитур. Сейчас вроде даже тоже похожая статистика - редко кто из семей, где ни у кого из родителей нет абитура, дети его получают. С ВУЗ-ами та же ситуация. 2 |
|
|
Поздравляю с победой! Надеюсь, Вы не пожалели о том, что пришли на фанфикс и этот конкурс!))
2 |
|
|
Quiet Slough
Спасибо!! Не пожалела! 2 |
|
|
Анонимный автор
Quiet Slough 👍👍👍Спасибо!! Не пожалела! 1 |
|
|
PPh3 Онлайн
|
|
|
Sapientia mundi
Показать полностью
А я вот тут не вижу взаимосвязи, многие эрудированные люди инфантильны. Вряд ли все отличники в школе всегда невероятно зрелые психологически, морально осознанные люди. Это качества двух разных полей... Но вообще вы ее характер тонко подметили, да, таким он и задумывался) Но я Фриде сочувствую и ее не осуждаю. Я не спорю, что ученые или, там, представители творческой интеллигенции могут быть неряшливыми, не интересоваться бытом, могут быть просто скучными или даже тяжелыми в общении; пребывать где-нибудь в своих эмпиреях им может быть гораздо важнее и интереснее простых земных дел, общения с близкими и т.д., отчего такие люди со стороны могут выглядеть оторванными от жизни, непрактичными и даже противными. Но Фрида... ее юность пришлась ведь на то время, когда в девушках воспитывали хозяйственность и практичность, чтобы быть - да, хорошей хозяйкой, женой и матерью, опорой своему мужу (как бы парадоксально это не звучало). Фрида - как будто героиня рыцарского романа, этакая дева в беде - сама нуждается в опоре постоянно. Вспомнилась та сцена, где к Биргит вначале приехала как раз Фрида, и следом за ней - сестра Аннета. Если сестра Аннета олицетворяла собой непоколебимую уверенность в себе и бесцеремонность, то Фрида была, как дрожащий лист, подбираемый ветром. Если бы она родилась в семье более обеспеченной и культурной, то, думаю, походила бы на героиню Ренаты Литвиновой из сериала "Таежный роман" - такая воздушная, оторванная от жизни и будто бы для земной жизни не созданная. А так, “чтобы мужик был рядом”, можно сказать, продукт ее культуры, в наше время, может, она бы и иной совсем была. Да, продукт культуры - та же Катерина, главная героиня фильма "Москва слезам не верит", несмотря на успешную карьеру и даже наличие дочери, в глазах того общества не считалась по-настоящему успешной и полноценной, потому что у нее не было мужа. И, наверное, я рассуждаю с позиции нынешнего времени, когда вижу во Фриде эту примативность, когда нужно, чтобы "мужик был рядом”, а какой он по характеру - не важно. И, опять же вспоминаю истории женщин из США, которые читала примерно 10 лет назад, где совсем разные женщины, но выросшие в религиозных общинах и видевшие изначально свою цель в том, чтобы быть женой и матерью, привыкшие слушаться родителей и затем мужа и во всем от него зависеть. И обе эти женщины были вынуждены стать самостоятельными (притом, что у одной на руках было 4 детей, а у другой 6), когда у одной муж наигрался в патриархальность и бросил, а другая долго терпела насилие, но не поняла, что нельзя терпеть дальше, когда муж начал избивать ее на глазах у детей, тем самым подавая им негативный, извращенный пример семейной жизни, и развелась. Как бы повела себя в аналогичной ситуации Фрида? P.S. Как думаете, понравился ли бы Хайнцу такой пианист? ![]() |
|
|
Даже и не знаю, как можно было соревноваться в вашем ряду) поздравляю!
|
|
|
Olyapro1060
Ничего подобного! Я за вас голосовала и была бы очень рада, если бы вы победили!) Спасибо! PPh3 В мыслях о Фриде я с вами согласна, но для меня все же тут ничто не противоречит абитуру. Ну просто давайте вспомним наших одноклассников в старших классах (а я могу вспомнить уже и своих учеников) - там же самые разные типы личности, ничто им не мешает отучиться в старшей школе. P.S. Как думаете, понравился ли бы Хайнцу такой пианист? Не знаю, как Хайнцу, а мне очень понравился)) как видите, у меня тоже свой пианист есть, вернее, дирижер. 1 |
|
|
PPh3 Онлайн
|
|
|
Sapientia mundi
В мыслях о Фриде я с вами согласна, но для меня все же тут ничто не противоречит абитуру. Ну просто давайте вспомним наших одноклассников в старших классах (а я могу вспомнить уже и своих учеников) - там же самые разные типы личности, ничто им не мешает отучиться в старшей школе. Сейчас, с высоты прожитых лет, после университета и всего остального, мне кажется, что школьную программу - по крайней мере, 1990 - 2000х гг - при должном прилежании мог бы вообще любой ребенок со средними способностями. И та же медаль говорит, в первую очередь, о прилежании ребенка, а также о требованиях со стороны родителей, но никак не о способностях ребенка. Не знаю, как Хайнцу, а мне очень понравился)) как видите, у меня тоже свой пианист есть, вернее, дирижер. Так это ваш кот на фото? )) 1 |
|
|
PPh3 Онлайн
|
|
|
Sapientia mundi
Isur Вам отдельное спасибо за преданность моей работе и за то, что вы меня не забываете в комментариях! Я с самого начала вас ждала в комментариях, еще до того, как вы у меня вообще впервые отписались, и очень рада, что не ошиблась и что вам, что называется, зашло! Кстати, именно благодаря комментариям Isur ваш оридж попал в рекомендации, и я его увидела, т.к. обычно специально в конкурсы не заглядываю. |
|
|
PPh3 Онлайн
|
|
|
Здравствуйте!
Хотелось бы еще раз поблагодарить вас за ваше произведение, что я успела его прочитать благодаря вашему трудолюбию и дисциплине. 2 |
|
|
PPh3
Так это ваш кот на фото? )) Да, моя кошечка) Кстати, именно благодаря комментариям Isur ваш оридж попал в рекомендации, и я его увидела, т.к. обычно специально в конкурсы не заглядываю. Вот, кстати, хотела спросить, откуда вы ко мне пришли)) Хотелось бы еще раз поблагодарить вас за ваше произведение, что я успела его прочитать благодаря вашему трудолюбию и дисциплине. Спасибо, конечно, но, по-моему, это я вас должна благодарить за трудолюбие и дисциплину, благодаря которым вы его прочитали :ь 2 |
|
|
PPh3 Онлайн
|
|
|
Sapientia mundi
Да, моя кошечка) О... люблю кошек )) На фото, кстати, балийка или бирманка? Вот, кстати, хотела спросить, откуда вы ко мне пришли Да отсюда же. Я здесь на сайте давно, но в блогах активности проявляю очень мало. Спасибо, конечно, но, по-моему, это я вас должна благодарить за трудолюбие и дисциплину, благодаря которым вы его прочитали У меня есть такое, что если я не могу пройти мимо того, чтобы оставить отзыв к прочитанному произведению (если в принципе могу придумать что-то удобоваримое, а не пафосно-фальшивое), то в какой-то степени начинаю считать своим долгом оставлять комментарии к каждой новой главе, хотя временами это утомляет. P.S. А в новом названии книги разве не нужна запятая? |
|
|
PPh3
Sapientia mundi Я тоже понравившиеся объёмные произведения всегда комментирую поглавно. Правда, не всегда очень развёрнуто, но стараюсь. Если цепляет, то слова находятся. И читателям, которые так делают, я всегда страшно благодарна. Это прямо-таки драгоценные читатели))).У меня есть такое, что если я не могу пройти мимо того, чтобы оставить отзыв к прочитанному произведению (если в принципе могу придумать что-то удобоваримое, а не пафосно-фальшивое), то в какой-то степени начинаю считать своим долгом оставлять комментарии к каждой новой главе, хотя временами это утомляет. 3 |
|
|
PPh3
На фото, кстати, балийка или бирманка? европейская короткошерстная) А в новом названии книги разве не нужна запятая? Спасибо!У меня есть такое, что если я не могу пройти мимо того, чтобы оставить отзыв к прочитанному произведению (если в принципе могу придумать что-то удобоваримое, а не пафосно-фальшивое), то в какой-то степени начинаю считать своим долгом оставлять комментарии к каждой новой главе, хотя временами это утомляет. Это намек, что комментирование вас немного утомило?)) Isur Если цепляет, то слова находятся. И читателям, которые так делают, я всегда страшно благодарна. Это прямо-таки драгоценные читатели))) Я тоже очень благодарна! 1 |
|
|
PPh3 Онлайн
|
|
|
Sapientia mundi
европейская короткошерстная Это - короткошерстная?! о_О Это намек, что комментирование вас немного утомило? Отчасти да, поэтому я в принципе очень редко оставляю отзывы, не участвую в забегах волонтера по обзорам на конкурсные произведения. P.S. Если не секрет, фрагмент какого произведения был раскрыт в нотах на фото с кошкой? |
|