↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
Глава первая, в коей мы, как бы это нам ни претило, впервые знакомимся с рылом, а также наблюдаем, какие опустошения оно произвело одним своим появлением в приличном доме.
В салоне Аделаиды Ипатьевны собрался весь свет провинциального городка. Алоиза Викентьевна Хных, местный оплот нравственности, восседала в креслах и учила юных девиц благочестию. Девицы, поджав губы, склонялись в реверансе и зыркали исподтишка на усатого отставного гусара, дующегося в дурака с обнищавшим бароном Прокисшим. Граф Стопудов с супругой резались в преферанс на деньги со старухами Вострючкиными, убеждёнными старыми девами и сплетницами.
Младые дочки графа Стопудова уединились в углу возле фортепиан вместе с столичным учителем музыки, который в поисках работы вот уже восьмой год квартировал у порядочных вдов — то у одной, то у другой, то у третьей, — и вполсвиста что-то музицировали, тесно между собой общаясь.
Елпидофор Тереньич Гамазной, испив не одну рюмку водочки, втолковывал что-то заезжему сибариту Эбенезеру по поводу тараканьей отравы, а оный сибарит знай кивал, а сам то и дело обращал внимание на Нюсечку Картошкину, умницу, воспитанницу и бесприданницу, милую личиком.
Сама Аделаида Ипатьевна порхала между гостями точно птичка, поддерживая светскую беседу и предлагая откушать заморских ананасов, и вечер в салоне был уютен и мил… Ровно до семи тридцати пополудни.
Едва фамильные бронзовые часы пробили половину восьмого, как ко всеобщему смятению и ужасу прямо из стены с оглушительным хрюканьем вылезло здоровенное рыло. По салону прокатились ропот и визг девиц. А рыло поворочалось туда-сюда, хрюкнуло, с неимоверной силой чихнуло на стол, отчего с него посыпались рюмки, игральные карты и прочая, и человеческим голосом сказало:
— Тьфу, какие вы тут все тупые, — после чего убралось, словно его и не было.
Что тут началось! Придя в себя после секундной паузы, многочисленные гости Аделаиды Ипатьевны вскочили с мест и нервически забегали, голося на все лады.
— Это что ж за такое тут творится? — причитала госпожа Стопудова. — Это как вы такое у себя в доме допускаете, машер? Мы к вам явились, как к приличным людям, а у вас из стен рыла лезут! Собирайтесь доченьки, нечего нам здесь больше делать!
— Где рыло? Что за рыло? Да ему сейчас по рылу-то кулаком и съезжу! — грозился усатый отставной гусар, потрясая шашкой и сшибая ею канделябры, отчего в салоне получился ещё больший беспорядок.
Гости бегали и спешно собирались домой, обещаясь никогда более не ступать ногою на порог этого дома, а несчастная хозяйка воздевала руки к небу и тщетно пыталась всех успокоить, увещевая, что это рыло было случайностию и в будущем никогда не повторится. Но что там её увещания! Ведь рыло было!
И оно произвело ущерб: битые рюмки валялись на полу, и прислуга Марфенька уже их убирала метёлкой на совок, карты рассеялись по всему салону, записи от преферанса улетели в окно. Оплот нравственности Алоиза Викентьевна Хных впала в истерическое состояние, и старик Гамазной отпаивал её водкой. Младые графини Стопудовы с перепугу запрыгнули на фортепианы, и безработный учитель музыки снимал их оттуда по одной — всех четырёх, и графини при этом жеманно взвизгивали, как будто им такое нравилось.
Граф Стопудов, увидев сие непотребство, с кулаками накинулся на неудавшегося музыканта, гневно крича:
— А ну, шельмец, убери руки от моих дочек!
Музыкант оставил последнюю дочку на фортепианах и пустился наутёк, ибо вид графа был устрашающ. Бегая по салону кругами, они свалили вазу с туберозами и скульптуру какого-то римского бога, на которую строгая Аделаида Ипатьевна намотала кисейный шарф. Упавши, скульптура попала под ноги отставному гусару, который тут же полетел на пол, схватившись за первое попавшееся, что было поблизости, а именно за юбку Нюсечки Картошкиной.
Нюсечка завизжала так, что у всех заложило уши, и упала в объятия гусара. Поднялся ещё больший переполох, и обнищавший барон Прокисший кинулся спасать честь Нюсечки, но поскользнулся на туберозах и проехался лёжа через весь салон.
Неизвестно, как долго бы ещё это продолжалось, но внезапно граф Стопудов, собираясь с семьёй восвояси, не досчитался одной дочки. И выяснилось, что под шумок младшая Стопудова сбежала с заезжим сибаритом Эбенезером, при этом они вытащили из тайника все наличные сбережения Аделаиды Ипатьевны.
О, какой это был скандал! А во всём было виновато рыло. Разумеется, дело передали в полицию, и она начала расследование.
Глава вторая, в коей мы снова имеем счастье лицезреть рыло, на этот раз вломившееся в храм культуры.
Утро 13 июля 18** года, в пятницу, выдалось особливо погожим, но не все досужие господа увеселяли себя прогулкою. Многие, гонимые тягою к знаниям, решили провести часок-другой, а то и третий, в публичной библиотеке. В читальном зале сидели и юные студенты, грызущие гранит науки, и убелённые сединами профессора, кои, сумрачно вглядываясь в потрёпанный том какого-нибудь заграничного корифея, нет-нет, да и ворчали себе в бороду: «Неправ этот старый хрен, уй как неправ!».
Были здесь в небольшом количестве и народные самородки, обученные грамоте. Те держались скромно, почтительно к господам и уважительно к заведению, заскорузлые картузы свои мяли в руке либо засовывали в карман поглубже, в книгу глядели восхищённо и возили по строкам пальцем, а ежели попадалось им что-то непонятное — или, наоборот, понятное — враз менялись в лице и роняли неосторожное словцо вполголоса. После этого, впрочем, пужливо оглядывались: не услыхал ли кто.
В самом тёмном углу читального зала обосновались тихие, скромные и неприметные личности, читающие сразу втроём некую книгу на французском языке с обилием картинок. Оную книгу завезли в библиотеку полгода назад, и за это непродолжительное время она успела истрепаться до печального вида. На русский язык литературу подобного рода не переводили в те времена, потому как ещё сохранялись остатки морали в обществе, но упомянутым троим господам и картинок хватало. Французскому же они обучены не были по причине неусидчивости и тупоголовости в детские годы.
Учёного вида девица в пенсне переписывала из толстенького томика in duodecimo стихи в надушенную тетрадь, попеременно то вздыхая, то утирая катящуюся из-под стекла слезу украдкой. Последнее обстоятельство, впрочем, свидетельствовало не о чувствительном характере особы, а о начинающейся у неё инфлюэнце.
Одним словом, библиотечный день протекал так, как ему и подобает: мирно, чинно и спокойно, и ничто не нарушало сложившегося десятилетиями порядка, ежели не считать изредка раздающегося то тут, то там туберкулёзного кашля представителей городской интеллигенции да басовитого шмыгания носом читающего простонародья.
Произошедшее далее не имело научного объяснения, но имело поистине сокрушительные последствия.
В тот момент, когда граф Соплежуйский, читать не любивший, а укрывавшийся в библиотеке от жены, застукавшей его с любовницею, ухватился двумя пальцами за верхний угол страницы чУдного издания «Божественной комедии» на меловой бумаге, одна из стен заведения жутко заскрежетала и пошла трещинами.
Граф был на нервах и с перепугу книгу обронил, порвав страницу и погнув корешок. К нему кинулся было разгневанный смотритель библиотеки, но треск в стене отвлёк его, и он в числе прочих свидетелей происшествия застыл, устремив взоры на злосчастный участок.
А со стены посыпались куски штукатурки, и под вопли: «Землетрясение! Комета! Конец света начинается!» в образовавшуюся дыру пролезло снаружи огромное рыло, вроде как свиное, только очень уж крупное, и начало шевелить пятачком, шумно принюхиваясь и оглушительно хрюкая.
— Позвольте… позвольте… — токмо и вымолвил граф Соплежуйский, в страхе попятившись и наступая на пятки смотрителю.
— Батюшки-светы, это что ж такое на земле творится-то, а? — запричитал смотритель, не забыв, однако, съездить графа по уху.
— Иииииииииииииииииии! — тоненько завизжала учёная девица, которую угораздило сидеть аккурат под рылом, обронила пенсне, бросила стихи и, подхватив юбки, прямо через стол начала выбираться вон. Срам был такой, что хоть святых выноси.
Рыло меж тем так заливисто хлюпнуло носом, что у многих присутствующих заложило уши. Рыло откашлялось и изрекло:
— Тьфу, какая страмота. А ещё библиотека! — и убралось, ровно его и не было. А дыра в стене осталась.
Вот когда началось столпотворение! Все стремились как можно скорее покинуть читальный зал, дабы никогда более в него не возвращаться, но поскольку двери были узки, а посетителей — много, то случилась совершеннейшая куча мала, непристойная до безобразия.
— Говорила мне маменька: не ходи никуда тринадцатого в пятницу, не кончится это добром! — воскликнул один из студентов, чудом выпроставшийся с-подо дна кучи малы и расправляющий помятые члены.
— Помалкивал бы ужо про маменьку, лоб здоровенный! — гаркнул на него помещик Пихлой, зашедший в библиотеку на предмет изучения счетоводческой книги. — Своей башкою думать пора! Небось, как по девицам да по кабакам гулять, так у маменьки разрешения не спрашивал! Подай лучше руку да помоги мне выбраться из этой вакханалии.
— Ну так будете у меня в долгу, дядя, — ответил студент и помог-таки помещику вылезти из орущей, бранящейся и брыкающейся кучи.
Помещик перекрестился, сплюнул на пол, потому как за порядком следить было сейчас некому, и сел на лавку, отдуваясь. Меж тем освободились ещё двое: учёная девица и некий гусар. Гусар продолжал тесно к девице прижиматься, делая вид, что спасает её, а она пребывала в полуобмороке и отстраниться от него ну никак не могла по причине слабости.
— Полиция! — догадался заорать кто-то.
Но до того, как по тщательно вымытым полам библиотеки загрохотали сапоги околоточного надзирателя, многим ещё были отдавлены ноги, помяты воротнички и оцарапаны рожи, а уж сколько ценных книжек было украдено под шумок — и сказать совестно. Вот что натворило рыло своим вторым появлением.
Глава третья, в коей рыло наконец-то появляется в калашном ряду, где, вопреки ожиданиям, его никто не ждал.
Маремьяна Поползухина, дородная баба, торгующая плюшками, более всего на свете любила деньги. Она их любила так искренно и страстно, что могла разорвать любого, покусившегося на них. В дому у ней был специяльный ящичек в комоде, набитый ассигнациями, золотом и серебром. Ключ от того ящичка Маремьяна хранила на шее на верёвке вместе с крестом, но этого ей было мало, и она заставила мужа своего, пекаря Севастьяна, прикрутить ящичек к комоду болтами, чтобы не унесли.
Но, увидев воочию прикрученный к комоду ящик с деньгами и убедившись в невозможности его оторвать, Маремьяна потеряла сон: ей всё чудилось, что теперь унесут комод. Чертыхаясь, Поползухин прикрутил к полу комод. Маремьяне поспокойнело, и отныне она вскакивала за ночь раз пятнадцать, не больше, проверяя, не вытаскивают ли комод на улицу через форточку.
Деньги были её счастием и отрадой. Считала она их лучше любого математика, мгновенно вычисляя в уме проценты, сдачу и собственную выгоду с каждой плюшки. Физиономия Маремьяны в полной мере отражала её сущность и была толстой, квадратной, в меру рябой и с вострыми глазами, похожими на пуговицы. В довершение описания сего образа надобно сказать, что бабы этой боялись все торговцы калашного ряда на полверсты как влево, так и вправо.
В погожий августовский день, нежаркий и безветренный, на рыночной площади царило обычное для торгового места оживление. Торговля у всех шла как всегда: не сказать чтобы бойко, но и так чтобы вяло. В калашном ряду громче всех зазывала покупателей Маремьяна, расхваливая булки, плюшки, калачи и прочую сдобу. Две трети товару было у неё уже продано, а то, что оставалось, начало черстветь.
— Пирожки! — драла горло Маремьяна. — Плюшки-пампушки. Крендяля-финтифлюшки.
— Экая горластая баба, — пробурчал себе в усы Прокопий, торговец квасом, проходя вдоль рядов со своею бочкою, и скроил недовольную рожу.
На его беду, Маремьяна услышала. Отставив в сторону кренделя, она вышла из-за прилавка и напустилась на бедного квасоносца с такой силою, что заложило уши у всего рынка. Оскорблённая в лучших чувствах торговка обрушила на Прокопия целую гору таких слов, что у него подкосились колени, и он сел в песок, коим рыночная площадь была усыпана.
Прочие же поспешили заткнуть уши и увести детей от такого сраму. Но баба не унималась. Она громогласно желала Прокопию провалиться сквозь землю и оказаться в аду, где живут его собратья — черти, и остаться там до Судного Дня, дабы не коптить небо и не осквернять своим гнусным присутствием порядочное общество.
Эхо от её криков разносилось далеко окрест, долетая аж до Оглоблиной улицы. «Опять Маремьяна на кого-то взъелась», — подумали все разом, но слова вслух сказать боялись, ибо баба та была хитра и злопамятна.
И вдруг поверх её истошных воплей раздалось утробное низкое хрюканье. Все — и торговцы, и покупатели, и праздношатающиеся, забредшие на рынок чисто поглазеть, но не имеющие целью покупать что-либо — враз обратились к Маремьяниному прилавку. А из него торчало внушительных размеров рыло.
Маремьяна умолкла, чуя, что народное внимание перешло с неё на нечто иное, и медленно повернулась к своему месту. Завидев шевелящееся, сопящее и хрюкающее рыло, она выпучила глаза, перекрестилась и попятилась. А рыло ничтоже сумняшеся пожрало все нераспроданные калачи и хлебы, мерзко при этом чавкая, затем удовлетворённо рыгнуло и изрекло:
— Вот дурища-то так дурища. Второй такой дурищи, поди, от Москвы до самого Китаю не найти. Да ещё хлебы на рынок несёт перекисшие. Стыдоба!
С этими словами рыло презрительно плюнуло в сторону и убралось, как в воду кануло, всем своим видом показав, что дальнейшее его не касается.
А на рынке в тот же миг разыгралась нешуточная сцена. Пятящаяся Маремьяна наступила на локоть упавшему Прокопию, одновременно зацепившись юбками за его опрокинутую бочку, из которой хлестал квас, и плюхнулась в образовавшуюся лужу с визгом: «Убивают! Полиция!» Некий востроносенький студент кинулся ей на помощь, но, подняв, опрокинулся сам, поскользнувшись на квасу, а Маремьяна, потеряв опору, вновь упала, в этот раз на Прокопия.
На рынке начался кавардак. Прочие торговцы и торговки заголосили на разные лады:
— Кто это влез в калашный ряд со свиным рылом? Откуда рыло в калашном ряду? Что за рыло? Зачем рыло?
Меж тем Прокопий, придавленный Маремьяною, голосил ещё громче, требуя снять с него сей тяжкий груз, иначе весь город в летнюю жару останется без квасоносца. А Маремьяна, вспомнив, что оный квасоносец не далее как минуту назад обзывал её горластою бабой, вновь воспылала гневом и накинулась на Прокопия уже с кулаками, и их едва растащили. Несчастный студент, весь вымазанный в квасе и песке, уполз на четвереньках, бормоча ругательства на латыни.
Часа через два все разошлись с большими или малыми потерями, и во всём городе до самой ночи разговоров было только об рыле. И долго еще общественность поминала сие неприглядное происшествие…
Глава четвёртая, в коей рыло появляется в уездном училище и своим появлением ставит точку в существовании оного.
Школьный учитель Вздрючкин имел обыкновение допрашивать своих учеников столь тщательным образом, будто дело происходило не в уездном училище, а в каменных подземельях средневековой инквизиции, сам же при этом чувствовал себя полновластным хозяином над судьбою несчастного обалдуя, не выучившего урок. Не обходилось порою и без допроса с пристрастием, чему свидетельствовал пучок ивовых прутов, скромно стоящий в ведре у стены.
Детей Вздрючкин терпеть не мог. В задачи сего педагога не входило донести до юных умов какие-либо сведения из учебников: вся его профессиональная деятельность сводилась к ежедневному изведению подопечных ядовитыми и колкими нравоучениями, тянущимися на протяжении всего урока, да инквизиторским допросам. Школяры к наставнику своему тоже не питали тёплых чувств, корчили ему вослед рожи и рисовали на него пародии, в коих он представал то крокодилом, то ядовитым змеем, а то и обезьяною.
Как-то раз во время урока истории речь зашла об учёных мужах древности, в частности, об Архимеде. Жертвою допроса был туповатый детина, которому давно уж следовало покинуть школьные стены, но по причине скудоумия бедолага никак не мог перейти из класса в класс и продолжал, по простонародному выражению, протирать штаны на ученической скамье.
— Ну-с, — допытывался Вздрючкин, глядя на детину поверх съехавших на нос очков, — поведай нам, наконец, как назывался родной город Архимеда, величайшего из математиков, чьей славы никогда тебе, оболтусу, не достичь?
Детина пыхтел, мялся с ноги на ногу и смотрел в пол. Его товарищи, обладающие примерно такими же глубокими познаниями, молчали, затаив дыхание, и мысленно молили Чура, чтобы допрос продлился как можно дольше и до них очередь не дошла, но юный новичок, сидящий рядом с ответчиком, испортил всё дело подсказкою.
— Си-ра-ку-зы, — просипел он едва слышно, тараща глаза на стоящего и мнущегося соседа по парте.
Детина расцвёл в радостной улыбке и, толком не расслышав название, гаркнул на всю классную комнату:
— Серопузы!
Данное слово мгновенно породило среди школяров гомерический хохот, который даже учитель Вздрючкин не смог унять. Тщетно он призывал к порядку и сыпал допустимыми в обществе ругательствами на латыни. Весь класс на разные лады повторял: «Серопузы! Ой, не могу! Комар ступил на ногу!» — и учителю ничего не оставалось, как подождать, пока волна неуправляемого смеха схлынет.
— Смейтесь, смейтесь, — цедил сквозь зубы он, обдумывая, как бы получше наказать неслухов. — А потом и я посмеюсь. — И он многозначительно посмотрел на ведро с прутьями.
Ничто не может продолжаться вечно, и через минуту последние смешки стихли. Детина, красный как рак, торчал над классом как аршин. Вздрючкин, вновь ощутивший власть, перешёл от допроса к нравоучениям.
— Так-так, — елейным голосом проговорил он, топорща усы и протирая пенсне. — Не ожидал я от тебя, Фетюков, столь плачевного результата. И как мне прикажешь с тобой теперь поступить? А? Фетюков? Отвечай, коли спрошено!
— Не знаю… — промычал детина, на целую голову возвышающийся над худосочным наставником своим.
— Полагаю, ты мнишь себя превеликим знатоком истории, коли знаешь такие города, о которых даже в учебниках не писано. Может, высший балл тебе поставить за Серопузы? А? Как ты полагаешь, Фетюков, достоин ты высшего балла за сегодняшний ответ?
— Не-ет, — протянул Фетюков, глядя на свои башмаки и думая: «Попадись ты мне где-нибудь в переулке, морда усатая, ужо я бы тебе все рёбра пересчитал».
— Прекрасно, — продолжал развлекаться педагог и с загадочной улыбкой прошёлся меж парт, потирая руки. Определённо он что-то задумал. Школяры притихли в ожидании, и на их простоватых лицах читалось: «Что-то этот хмырь собрался учудить?» А Вздрючкин подошёл к доске, взял мел и раскрыл уже рот, чтобы высказать окончательный приговор, но заговорить не успел, потому как чёрная школьная доска вдруг затрещала, словно её из соседней комнаты проломили тараном, лопнула посредине, и из неё вылезло здоровенное рыло, да так удачно, что кусок мела, коим учитель начал писать, оказался у рыла в правой ноздре.
(Здесь необходимо краткое отступление, дабы прояснить намерение Вздрючкина, которое так и не осуществилось. А хотел сей представитель учительского сословия написать правильное название знаменитого греческого города, а затем принудить непутёвого ученика скопировать это название в тетрадку ни много ни мало тысячу раз, чтобы в глупой голове навсегда отложилось, где жил Архимед).
Сорок глоток исторгли дружное испуганное «Ах», и школяры отшатнулись. Учитель с перепугу попятился и, запнувшись о собственную ногу, плюхнулся на пол. Рыло же поворочало пятачком, который был размером с хорошую сковороду, со свистом набрало воздуха и оглушительно чихнуло, отчего стёкла в окнах зазвенели. Злополучный мел при этом, словно пуля, вылетел из бездонной ноздри и угодил Вздрючкину по лбу.
— Не школа тут у вас, а гадюшник, — презрительно сказало рыло. — Что учитель, что ученики — не поймёшь, кто тупее. Лучше бы шли улицы мести — хоть польза от вас была бы.
Директор и два других учителя, прибежавшие из соседних классов на шум треснутой доски, застыли в дверях с разинутыми ртами и выпученными глазами, а рыло фыркнуло, дёрнуло пятачком и втянулось в стену за доской, будто его и не было.
И тут-то школяры, наслушавшиеся друг от друга баек о привидениях и нечистой силе, завопили дурными голосами, повыскочили из-за парт и толпой ломанулись на выход, сметая на своём пути всё и вся.
— А-а-а! — горланили отроки, перепуганные рылом, и прыгали через поверженных на пол почтенных наставников.
— Вздрючкин, вы уволены! — едва ли не громче школяров кричал с полу директор, потрясая раздавленными очками.
— Я тоже увольняюсь! — срываясь на визг, прокричал второй учитель, тщетно пытающийся встать. — Я не намерен служить в заведении, где из школьных досок лезут рыла!
Последний оставшийся учитель, отползающий на четвереньках в сторону, прокричал что-то по-французски, но по его побагровевшему лицу и нахмуренным бровям было ясно, что и он не желает связывать свою дальнейшую карьеру с этой школой, и не далее как через четверть часа после появления рыла директор остался в полном и абсолютном одиночестве, если не считать ватагу школяров, набежавших из других классных комнат и с любопытством поглядывавших на разломанную доску.
— Потап Авдеич, а уроки будут? — спросил самый храбрый.
— Пшли вон!!! — рявкнул директор и рванул на себе галстух. Уроков на ближайшее время не предвиделось, да и само существование училища встало под угрозу, потому как имел место не только гнусный скандал, но и необъяснимое мистическое явление, само по себе способное отпугнуть кого угодно. По вине рыла училище навсегда покрылось дурною славою.
Глава пятая, в коей рыло появляется в питейном заведении и доводит хозяина оного до банкротства.
Плотник Агафон ДопотолкОв был непомерно долговяз и столь же непомерно худ. В плотницкой артели при виде него начинали распевать песенку:
«Агафон Допотолков
Три аршина семь вершков,
Агафонова башка
Достаёт до потолка!»
Герой сей дразнилки, едва заслышав её, приходил в неистовое буйство и кидался ловить певцов по всей мастерской; те же, спасаясь, пускались врассыпную с диким хохотом к вящей радости юных помощников.
Но не ростом своим и не дурным характером был славен Допотолков, а приверженностью ко греху пиянства. Грех сей был в нём так силён, что порою Агафон не мог дотерпеть до вечера и шёл в кабак уже с утра. Нетрудно догадаться, что плотником он был, несмотря на свои дурные привычки, непревзойдённым — за то и держали его в артели, иначе бы давно выгнали, или, как говорят в народе, попёрли, ибо в пьяном виде он был невыносим, а в трезвом его никогда не видели.
И вот однажды сей трудяга зашёл, по своему обыкновению, в кабак с целью развеяться от тяжких дум. Время было не то чтобы раннее, но и не сказать чтобы позднее — одним словом, середина дня. По мнению Агафона, самое подходящее время для возлияний.
В кабаке «Три ложки» народу набилось уже порядочно — многие разделяли Агафоновы взгляды на жизнь и считали, что принятие на грудь пары-другой рюмок не стоит откладывать на вечер, посему у кабатчика и его работников дел хватало.
Дух в кабаке стоял мощный. Помимо винных паров, здесь прочно обосновался табачный дым, конский запах от извозничьего платья, амбре от сапогов, помнящих нашествие Наполеона и с тех пор не мытых, равно как и ноги, на которых эти сапоги сидели… Да простит нас читатель за гиперболу! Знамо дело, мало кто из живших в те неспокойные времена дотянул до сей поры, и уж наверное никто из этих долгожителей не пришёл бы пить в кабак, оберегая своё здоровье от его тлетворного влияния, но сапожный дух был столь силён, что мы не удержались от гротеска. Также несло перегаром, гнилыми зубами, дёгтем и подгоревшим салом. В эту симфонию тонкой ноткой вливались французские ароматы, коими были надушены случайные посетители из благородного сословия, бог знает какими судьбами забредшие в кабак.
В заведении всегда было темно, а особенно — днём. Ночью хотя бы зажигали керосиновые лампы и свечи в канделябрах, а днём такое расточительство не полагалось. Окна же, закопчённые и запотевшие, со своей задачей не справлялись ввиду малых размеров и хронической немытости. Жена кабатчика вооружалась тряпкой лишь раз в году, пред Пасхою, в остальные же дни оконное стекло почти не отличалось от деревянной стены.
Входя в питейное заведение, Агафон, по обыкновению, стукнулся лбом о косяк и выругался. Посетители встретили его дружным хохотом. Агафон обвёл их мрачным взглядом, думая, кому бы дать в морду, но тут к нему подскочил кабатчик и живо спросил, предотвращая зарождающуюся бучу:
— Чего изволите?
— Водки штоф, — пробурчал Агафон, — да яичницу. — И уселся на свободное место за угол стола, примкнув к уже захмелевшей компании знакомых.
— А что, Агафон, всю работу на сегодня ты уже сделал, поди? — подковырнул его Федул Орепьёв, тоже любитель спиртного и частый Агафонов собутыльник, которому по дружбе, бывалоча, доставалась от Агафона халявная рюмка, а иногда и зуботычина.
— Тебе-то какое дело? — угрюмо отвечал Допотолков. — Ты, Орепей, в тарелку свою гляди, а не по сторонам. А то ведь недолго и муху проглотить.
Орепьёв загоготал, а с ним и прочие собутыльники. Тут кабатчик поднёс Агафону водку, а следом и тарелку с шипящею яичницею, и тот принялся за дело. Хлопнув водки, он ковырнул вилкою сыроватый желток, сдвинул брови и взревел на всё заведение:
— Хозяин! Это за какие мои грехи ты мне яишню подал не прожаренную? Сырая же, как пить дать! Жрать же невозможно!
Тут бы хозяину подбежать и сказать: «Виноват-с! Исправлю сей же миг!» — и был бы казус исчерпан. Но, на беду свою, хозяин об ту минуту находился в погребах и вопля посетителя не слышал, посему к разгневанному Агафону вышла хозяйка — баба крепкая и упитанная, характером бойкая и ничего не боящаяся.
— Это кому это тут наша яичница не по нутру пришлась? — визгливым и пронзительным голосом вопросила она.
— А мне! — гаркнул ничего не подозревающий Агафон. — Не яишня, а толокно какое-то, прости господи. С одной стороны сырая, с другой подгорела — куда это годится?
— Это где это ты тут подгорелки нашёл? — взбеленилась кабатчица и начала колупать спорное блюдо Агафоновой вилкой. — Превосходная яичница! Такую и царям подавать не зазорно! А что на вашего брата не угодишь, нашей вины тут нетути! Не нравится наше заведение — ходите к Ивашке Носатому. У него завсегда щи прокислые да мухи в квасу.
— Это с чего это у нас щи прокислые? — возмущённо завопил Ивашкин помощник, случайно заглянувший в «Три ложки». — Язык бы прикусила, окаянная баба! А то я тя живо за косы оттаскаю, чтоб лишнего не молола.
— Убивают! — завизжала кабатчица и схватилась за голову.
— Да заткнись ты, глупая баба! — гаркнул Агафон. — Тащи мне нормальную яичницу, а энтую отраву муженьку своему скармливай.
— Это я глупая? — с побагровевшим от гнева лицом взъярилась кабатчица. — Агафон Допотолков, три аршина семь вершков!
Агафон, услышав обидную дразнилку, потерял над собою управление и кинулся к кабатчице с намерением воплотить в жизнь планы Ивашкина помощника, то есть, оттаскать бабу за косы, а она, не будь дура, пустилась наутёк вокруг стола под дружный хохот честной компании.
— Что за шум, а драки нет? — крикнул кабатчик, вернувшись из погреба с шестью бутылками вина в руках, но ему тут же прилетело яичницей в рожу, на его счастье, уже остывшею. Кто пулял, осталось неведомо.
Тут завязалась такая заваруха, что стены заходили ходуном. Летали тарелки, опрокидывались столы, трещали стулья, звенело битое стекло, и всё это сопровождалось отборной бранью. Кабатчица, выбравшись в безопасное место, оглушительно причитала и убивалась так, словно настал конец света.
Подобные явления случались в кабаке каждую неделю, так что ничего нового ни хозяева, ни гости не увидели, но все вели себя так, будто произошло нечто неслыханное. За околоточным уже послали, и появление оного должно было стать завершающим аккордом сего концерта, но сегодня судьба распорядилась иначе.
В тот знаменательный момент, когда помощник Ивашки Носатого (именуемого не за глаза, а в лицо Иваном Терентьичем) пытался сквозь дыру в столешнице выкарабкаться из-под дерущихся Федьки Тяпкина и Фрола Непропивайлы, мутузящих друг друга почём зря, а хозяин кабака, покрытый сырой яичницею, ровно античною маской, горстями сгребал и собирал в умывальный таз жалкие остатки вина из разбитых в суматохе бутылок, — в потолке что-то затрещало, да так громко, что все разом замерли и посмотрели вверх: одни, думая, что пришла кара небесная, а другие в страхе быть раздавленными рухнувшей крышей.
В середине потолка, на месте, предназначенном для люстры, которую кабатчик так и не удосужился нацепить — считая, видимо, что канделябров и керосиновых ламп достаточно — торчало огромное шевелящееся рыло.
— Батюшки светы, — прошептала кабатчица и перекрестилась.
Все замерли, оторопев, и немудено: никто никогда не видал рыла таких размеров, да ещё и в потолке. А оно, хрюкнув, икнув, чихнув и рыгнув, ясно и отчётливо произнесло:
— Разве это кабак? Вонь, пыль и грязища, и готовить ни черта не умеете. И ходят в вашу икаловку одни дураки да забулдыги, а нормальных людей сюда калачом не заманишь. Тьфу.
Рыло плюнуло, попав в помойное ведро, и исчезло, оставив дыру на чердак. Ох и гвалт поднялся в ту минуту! Если и до того в «Трёх ложках» было шумно, то после появления рыла началась нечто совсем уж невообразимое.
— Мало того, что вы яишню жарить не умеете, так у вас из потолка ещё и рыла лезут! — орал Допотолков, прокладывая себе кулаками путь к двери. — Ноги моей тут больше не будет! Чай, не единый кабак в городе.
— А и вали, скатертью дорожка! — вопила кабатчица. — Без тебя, дурака, токмо спокойней будет.
— Это у вас-то, матушка, спокойней будет? — прошамкал благородного вида пожилой господин, благоухающий французскою туалетною водою из Колона. — Да у вас из потолка рыла лезут! Добро бы ещё из стены, а то аж из потолка! Ужо лучше я в культурном заведении Ивана Терентьича пропущу рюмку-другую, чем в вашей, как ОНО сказало, икаловке.
— Это было недоразумение! Больше никаких рыл не будет! — старался перекричать всех кабатчик, срывая горло. — Всем бесплатная яичница! Не расходитесь…
Но перешороханный народ валил валом в двери, спеша покинуть потерявшие репутацию «Три ложки». Опрокинув подоспевшего околоточного, толпа устремилась на соседнюю улицу в питейную Ивашки Носатого, который в тот день озолотился. Околоточный же отряхнул пыль, потёр бока и шагнул под тёмные своды опустевшего заведения, где имел долгий и утомительный разговор с хозяевами. После того разговору его первым побуждением было отправить обоих в жёлтый дом, и лишь многочисленные свидетельства очевидцев рыла удержали его от этого действия.
Глава шестая, в коей почтенная компания собирается за спиритическим столом в надежде вызвать духа, но вызывает рыло.
Тихим сентябрьским вечером, когда на землю сошла ночная тьма и сама природа, казалось, впала в дремоту, в усадьбе Пульхерии Нефёдовны Ушлёпкиной собрались немолодые уже господа и дамы, объединённые тягой к непознанному.
В большом свете мода на спиритические сеансы закончилась лет пятьдесят назад, но до провинции, как водится, всё доходит несколько позже, и спиритические сеансы, равно как и гадание на кофейной гуще, заменяли местному обедневшему дворянству балы, конный цирк и оперу.
Усадьба, в коей собрались спириты, порядком уже покосилась от времени, и стены ея облупились, но хозяйка и гости слишком далеки были от мирского, да и собирались не для обсуждения насушных проблем, а чтобы предаваться спиритизму без помех и в своё удовольствие.
Народу в тот достопамятный вечер явилось прилично. Пульхерия Нефёдовна проводила сеансы раз по пятнадцать в год, но такого наплыва жаждущих пообщаться с покойниками не припоминала. Многие уже сидели у спиритического стола, а иные ещё толклись у порога.
— Лушка, ставь самовар, да не жалей заварки, — велела Ушлёпкина прислуге. — И сахару наколи для гостей! — К чаю переходили обычно после сеансу, чтобы со вкусом и не торопясь обсудить полученные с того свету известия. — Проходите, гости дорогие, усаживайтесь, — суетилась возле стола хозяйка, шурша юбками. — Мне нынче знамение было. Не иначе как сегодня особо важный дух пожалует!
— А что за знамение-то, машер? — спросила Леокадия Самсоновна Жмурых, вдова князя Авдея Поликарпыча, убитого в пьяной драке двадцать лет тому назад, аккурат после свадьбы. Леокадия Самсоновна с тех пор траур так и не снимала, а залётных женихов посылала к чёрту, объясняя свою неприступность верностью скрепам, на самом же деле не желая вновь связывать себя обузою под названием «муж», тем более что капитала, оставленного покойным князем, было ей достаточно и на булавки, и на платья, и на прочее необходимое. Злые языки поговаривали, будто драка та произошла не случайно, и что подлые убийцы неспроста встретили в переулке подвыпившего князя, и вообще там дело тёмное. Некоторые до сих пор смотрели вдове вослед косо и подозревали её чёрт знает в каких беззакониях, но не об том наш рассказ.
— Прогуливалась я, машер, перед ужином в саду, и подумайте только — на меня с ёлки шишка упала. Вот прямо по плечу и тюкнула! Что это, как не знамение? — охотно рассказала Ушлёпкина, подрезая ножницами фитилёк на свече, вдруг закоптившей. — Ай, вот и свеча закоптила. Значит, не ошиблась я. Будет сегодня знатный дух.
— А по какому плечу-то шишка тюкнула, по левому али по правому? — проскрипел мелкий помещик Пуганцев, лысый толстяк лет пятидесяти, треть жизни безуспешно подбивавший клинья Леокадии Самсоновне. На духов и прочую лабуду ему было наплевать, но он исправно посещал все сеансы, потому как нигде более пообщаться со своим предметом не мог. Церковь в счёт не шла, поелику во время службы клинья не поподбиваешь, да и предмет попался строгий: Леокадия Самсоновна свято блюла все посты, праздники и предписания, а во время службы только знай крестилась и отбивала поклоны. До флирту ли тут?
— По левому, моншер, по левому, — ответствовала Ушлёпкина, сделав страшные глаза, и набросила на себя цыганскую шаль для пущей таинственности.
— Фуй, как нехорошо-то, — забормотала, качая головой, Адель Мироновна Стрючкоедова, жена судьи. — Кабы по правому, а то по левому.
Пульхерия Нефёдовна встрепенулась, будто задумавшись, хлопнула себя по лбу и воскликнула:
— А ведь точно, не по левому было, а по правому! Как сейчас помню: иду мимо ёлки, а ёлка справа.
— Ну, тогда хорошо, — закивала Адель Мироновна, и всё собрание с ней согласилось.
Гости расселись, и хозяйка погасила лишние свечи, оставив только две в настенных канделябрах и керосиновую лампу. Присутствовало двенадцать человек, и Лушка принесла из сараю недостающие табуретки, чтобы всем нашлось место за овальным спиритическим столом. Ушлёпкина расстелила поверх застиранной и погрызенной молью скатерти бумажную таблицу с буквицами, положила в середину перевёрнутое блюдце, слегка подбитое снизу и пошедшее трещиной, уселась наконец-то сама, и сеанс начался.
— Что, господа, какого духа нынче будем вызывать? — спросила хозяйка таинственным тоном.
— А давайте-ка вызовем покойного князя Жмурых, — елейным голосом предложил Пантелей Мелентьевич Кряков, отставной чиновник. — Ну как он нам чего интересного о себе расскажет.
— Я не согласная! — в возмущении замахала руками Леокадия Самсоновна. — Неча моего несчастного мужа в могиле беспокоить. Лучше Платона вызовите или Лукреция, или вообще какого-нибудь Овидия.
— А что, можно и Овидия, — согласился Кряков и нюхнул табаку из табакерки. — Токмо тогда вы, матушка, у нас толмачом будете. На древних-то языках вы как, хорошо говорите? — и разразился чихом.
Собрание дождалось, когда он прочихается, и все водрузили пальцы на блюдце, сойдясь на том, что духа вызывать будут не какого-то конкретного, а любого — того, что сам пожалует.
— Дух, явись! — замогильным хором бубнили спириты, двигая блюдечком по таблице в дрожащем свете свечей.
Тут раздалось топанье. Лушка высунула свою круглую конопатую физиономию из-за занавески и пронзительно пропищала:
— Пульхерия Нефёдовна, чай готов!
— Не время, дура! — рявкнула не прислугу хозяйка и как ни в чём не бывало вернулась к вызыванию духов. — Явись…
В течение минуты ничего не было слышно помимо шебуршанья блюдца по бумаге да тяжкого дыхания спиритов. Стрючкоедова высказала предположение, что в помещении слишком светло, и покойники стесняются являться — они же за долгие годы лежания во гробах привыкли к темноте, и яркие огни режут им глаза. Хозяйка на миг оторвалась от важного занятия и, закрутив фитилёк лампы, задула её, после чего вновь заняла свое место и возложила пальцы на подбитое донышко.
Погашение лампы не помогло, духи по-прежнему обходили своим вниманием покосившуюся усадьбу Ушлёпкиной. Ни единого стука не раздавалось в комнате, который можно было бы принять за привет из загробного мира, и Пульхерия Нефёдовна, чуя, что мероприятие срывается, погасила свечу меж окон, оставив всего одну — ту, что торчала неподалёку от двери. Сие было ошибкою — мы имеем в виду выбор свечи. Оставь хозяйка зажжённою свечу промеж окон, урону вышло бы куда меньше.
Вдруг под столешницей послышалось сопенье, и спириты оторопели. Никогда ещё духи не являлись столь бесцеремонно, обычно ограничиваясь тихим стуком (производимым чаще всего ногою помещика Пуганцева, который нынче был не в настроении). Стол вдруг затрясся и затрещал, а бумага на нём вздыбилась, будто под нею что-то торчало. Треснутое блюдце скатилось на пол и разбилось окончательно. Ни один из доселе вызванных духов так себя не вёл, и спириты перепугались не на шутку, а дамы даже взвизгнули. Помещик Пуганцев, хоть и не верил в потустороннее, тоже изрядно струхнул, однако нашёл в себе мужество дрожащей рукою сдёрнуть бумажную таблицу, а заодно и скатерть с непонятного возвышения, выросшего посредине стола, и в дрожащем свете свечи все увидели здоровенное рыло.
Оно поворочало пятачком, принюхиваясь, и сморщилось, словно готовясь чихнуть, но так и не чихнуло, а вместо этого сказало человеческим голосом:
— Взрослые люди, а такой дурью маются. Смотреть стыдно. Духов они вызывают. Лучше бы работников вызвали, дом подправить. Да печника — а то труба того и гляди провалится, и дым в комнаты пойдёт. Будут вам тогда духи.
И рыло, наконец-то набрав воздуху и громоподобно чихнув, убралось обратно в стол, оставив дыру, в которую поместился бы средний чугун — такая она была большая.
— Иииии! — завизжала не своим голосом вдова князя Жмурых и, подхватив ридикюль, с топотом побежала к дверям.
Остальное собрание очнулось от потрясения и тоже бросилось на выход, распихивая друг друга локтями и шумя на все голоса. В суматохе Антип Феофаныч Атчихвостин, местный предводитель дворянства, ухватился за канделябр на стене и опрокинул свечку. Хорошо, конечно, что не на ковёр, и та потухла, не запалив пожару, но помещение погрузилось во мрак, а в темноте всякое может привидеться, особливо на спиритическом сеансе, да ещё после рыла, и гвалт поднялся на всю усадьбу.
Пантелей Меленьевич споткнулся об отставленную клюку девицы Буханской, увлёкшейся спиритизмом на старости лет, и полетел плашмя оземь, то бишь об пол, и в полёте панически уцепился за карман Леокадии Самсоновны, нещадно тот деранув. Леокадия, ощутив покушение, заголосила как иерихонская труба:
— Ай, муженёк, не гневись на меня, дуру! Обещаю завтра же в церкви свечку тебе поставить, только отпусти меня! Каюсь, каюсь, прости мне грех мой тяжкий, Авдей Поликарпыч…
Что именно за грех, собрание так и не услышало, потому как все гости при звуке имени покойного князя неистово завопили и заметались впотьмах, ища двери, но лишь натыкались на мебель и друг на друга.
— Лушка!!! — не своим голосом заорала хозяйка. — Тащи свечи!
— Я боюся! — визжала в ответ Лушка из кухни. — Там у вас привидения ходют!
— Меня схватил покойник! — верещала Пенелопа Викентьевна, помещица, прибывшая из своей усадьбы на коляске специально ради сеанса и никак не ожидавшая такого его завершения.
— Будь болтать-то, дура, какой я покойник? — оскорбился Пуганцев, державшийся за эту даму как за единственную опору в создавшемся водовороте людских тел. — Я ещё хоть куда! — и отпустил глупую тётку от греха подальше, но тут же был сметён обезумевшей женой судьи.
— Я мужу скажу, он вас всех засудит! — горланила Стрючкоедова. — Где это видано: из столов рыла лезут, по дому покойники скачут. Да ноги моей в этом доме больше не будет! Ежели дверь не найду, так окно выломаю!
И неизвестно, чем бы это всё кончилось, кабы не коробок спичек, счастливо оказавшийся в кармане старика Одихмантьева, заядлого курильщика. Оный старик, кое-как выпроставшись из бучи на свободный пятачок, выудил спички из глубокого кармана своего сюртука времён Просвещения и зажёг спасительный огонь, вознеся руку над толпою.
Все увидели, что привидений тут нет, и маленько успокоились, но гнев на милость менять не стали, несмотря на все старания хозяйки уладить дело миром. Ушлёпкина перво-наперво подсунула Одихмантьеву свечу, кою тот услужливо поджёг, и затарахтела, как трещотка, убеждая всех остаться на чай, но втуне: гости были вне себя, и каждый счёл своим долгом выразить возмущение, покидая сей кров.
— Правду говорят, не доведут до добра эти спиритические увлечения! — качала головой Пенелопа Викентьевна.
— Святые ваши слова, милочка, больше я сюда не приду! — вторила ей Леокадия Самсоновна, вмиг позабывшая, о чём только что сокрушалась.
— А вы бы молчали, милочка. Такого нынче наговорили, хоть святых выноси, — процедила ей в ответ Пенелопа Викентьевна.
— Ах ты… — и обе дамы вцепились друг другу в волоса.
Пуганцев и Кряков кинулись их разнимать под причитания хозяйки, а тут и Лушка, осмелев, принесла новые свечи, и со спиритизмом было покончено навсегда. Полицейского вызывать не пришлось — тот сам приехал, услышав крики и визги аж с дороги, по которой проезжал мимо, выполняя тайное сыскное задание. Вот ведь как удачно совпало — расскажи кому, и не поверят!
Глава седьмая, в коей рыло появляется в таком неожиданном месте, где его ждали в последнюю очередь.
В частной школе искусств шёл урок натюрморта. Ученики и ученицы, большинство из которых давно вышло из студенческого возраста, трудились над листами бумаги, приколотыми к трёхногим этюдникам, и, от натуги высунув языки, пытались придать рисунку хоть отдалённое сходство с тем, что стояло пред ними на кафедре, а именно с гипсовой головой. Голова сия имела такое выражение лица, словно заранее знала обречённость этих попыток.
Преподаватель, молодой художник Филон Мафусаилыч Рубенской, ходил меж учеников с унылым видом и время от времени вполголоса давал указания, как лучше возить по бумаге углём и когда надобно добавить мелу. Ещё на заре карьеры он понял, что картинами в провинции не разживёшься, да и не только в ней, и открыл небольшую художественную школу. Желающих развить свой талант оказалось негусто, всего семь человек, но Рубенской и тому был рад.
Происходил он из многодетной семьи и вынужден был сразу после обучения зарабатывать себе на хлеб сам, без помощи из дому. Папаша его был на редкость здоровый мужик: сменил пять жён, дал начало не то двадцати, не то тридцати — всех и не учтёшь — линиям рода Рубенских, и многочисленные потомки его рассеялись по всей окрестности. Сына своего Филона он родил на семьдесят девятом году, сейчас же почтенному Рубенскому-старшему было за сотню. Передавать свой капитал по наследству он никому не собирался и помирать — тоже, поэтому Филон не связывал своё будущее с фамильными накоплениями.
Урок длился уж час и подошёл к своей середине. Преподаватель с тоскою посмотрел в окно, борясь с искушением скатать из бумаги шарик и пульнуть в прохожего. Уроки всегда наводили на Рубенского меланхолию. Ни один из его учеников не обладал ни малейшими способностями к рисованию, учить скучающих провинциалов было всё равно что мёртвого лечить, но они исправно несли ему деньги, и он вынужден был, кривя душой, отвешивать похвалы их творениям, годящимся лишь на растопку.
Сорокадвухлетняя девица Манефа Курятина изо всех сил старательно выводила на листе подобие капустного кочна, каждую минуту стреляя глазами в Рубенского. Не имея никаких способностей к рисованию, Курятина имела — видимо, в качестве компенсации — небольшой горб и длинную костлявую фигуру, делающую её похожей на аллегорию Смерти. «Тебе б ещё косу железну да макинтош с капюшоном, — думал с раздражением объект её воздыханий, уворачиваясь от страстных взглядов Курятиной и напуская на себя каменный вид, — можно было б тобой народ пугать в Сочельник».
Костлявая Манефа не имела шансов в любовном предприятии не только по причине внешности и возраста — дело в том, что корабли Рубенского надували паруса к другому острову. Уже четвёртый месяц Филон тайно вздыхал по самой неумелой ученице — засидевшейся в девках купеческой дочери Вильямине Пухляцкой. Своими пышными формами она поразила его в самое… ах, да не всё ли равно?
Глядя на пышущую здоровьем, налитую словно груша Вильямину, чьи почтенные родители дали ей иностранное имя в надежде, что дочь подцепит благородного, и из тех же соображений заставлявших её обучаться рисованию, раз уж с фортепьянами не вышло по причине полного отсутствия у девицы музыкального слуха, — Рубенской страдал. Примерно раз в неделю он робко подкатывал к ней с просьбой попозировать ему в студии для полотна «Венера в бане на фоне корыта», но неизменно получал категорический отказ, а однажды даже был бит по физиономии. Схватившись после того казуса за свою красную щёку, Рубенской в восхищении прошептал: «Боги Олимпа, какой темперамент!» — и с той поры ещё крепче возгорелся желанием изобразить Вильямину в классических традициях.
Не следует думать, что последователь великих живописцев пытался заполучить натуру на халяву. Рубенской был беден, но честен. Он предлагал девице Пухляцкой причитающуюся натурщицам плату согласно местному тарифу, и с каждым новым подкатом сумма росла, но Вильямина лишь фыркала ему в лицо и отвечала, как умела. Если бы горе-живописец и впрямь пошёл туда, куда бывал ею послан, то не вернулся бы и к маю.
Но сейчас стоял сентябрь, и последние жаркие деньки навевали Рубенскому знойное настроение. Блуждая меж сидящих учеников, он чаще всего оказывался позади Вильямины, но глядел не в мазню её, а на шею, спину и прочее. «Эх, — думал он, — вот бы…» — но тут же гнал эту мысль, дабы не сорвать урок. В продолжение лета он неоднократно подъезжал к девице Пухляцкой и так, и этак, и уже выяснил, что она не собирается быть ему ни натурою, ни чем иным, но вместо того чтоб смириться и уняться, изыскивал новые аргументы, могущие убедить Вильямину в необходимости позирования. Итогом сего были стабильные неудачи.
Да и то сказать — на что бы ей, дочери успешного негоцианта, сдался полуголодный художник с безумными глазами и нездоровыми идеями? Внешне Рубенской ничего собою не представлял, духовных порывов, за исключением навязчивого желания переплюнуть мастеров Возрождения, не имел, остротою ума не обладал — так откуда б возникла в Вильямине ответная страсть? И Рубенской, чувствуя тщету своих поползновений, страдал.
Страданий ему добавляла бесталанность подопечных. Будто в насмешку судьба преподнесла ему учеников, годящихся к чему угодно, кроме рисования. Они исправно изводили бумагу, уголь и мел, но ни малейшего проблеска таланта не сверкнуло ни в одном из них. Их пейзажи были похожи на засохшие в тарелке остатки еды, небеса — на мыльные разводы в тазу, а портреты не приведи Бог кому увидеть во сне. Сам Рубенской божьей искрой тоже похвастаться не мог, но годы обучения оставили в нём хотя бы некоторое представление о том, как должен выглядеть рисунок. У учеников же его этого представления не было.
— Филон Мафусаилыч, у меня тут заместо лева право получилось, — басом пожаловался усатый князь Бубутыков, посещавший занятия от скуки.
— Ежели исправить не можно, так возьмите новый лист, — менторским тоном отвечал преподаватель, страдающий разом и от жары, и от ученической тупости, и от безответного чувства.
— А этот же самый перевернуть да на обороте рисовать можно? — вопрошал князь.
— Можно, — разрешил Рубенской и закусил язык, чтобы не молвить в сердцах: «Вообще-то у листа две разные стороны, и для угольев пригодна только одна, но вам с вашими способностями обе сойдут одинаково».
— Пан учитель, а у меня тут как-то не так получилось, — обратился к Рубенскому Фрол, юный самородок из крестьян, приехавший в город учиться на последние деньги. Его родитель разглядел в сыне способности к рисованию, однажды поутру увидев накорябанную Фролом фигуру на заборе, и пришёл в полнейший восторг. За такую фигуру другой бы отец отходил своего отпрыска жичиной да мел отобрал навсегда, но Фролов папаша придерживался современных взглядов и выложил за учёбу все сбережения. Негоже автору впадать в морализаторство на страницах своих книг, но сейчас мы не можем сдержаться и указываем на Фролова отца прямо и беспардонно: вот, смотрите, как делать не надо! Нечего было Фролу делать в художественной студии! Лучше бы его в обучение к стекольщику отдали или лудильщику, если уж невретрпёж было отправить его в город — хоть деньги бы зря не пропали.
— И что ж там у вас не так? — спросил художник не то с тоской, не то с угрозою.
— Дык ухо.
— Что ухо? Там и должно быть ухо.
— Дык оно посерёдке получилось, заместо носу.
— Ну так сотрите его тряпицею, — чуть не взвыл учитель.
Фрол схватил тряпицу и принялся яростно тереть, и чрез минуту студия вновь огласилась его вопросом:
— Филон Мафусаилыч, я дырку протёр. Чем залепить-то?
«Башкой своей глупой», — хотел ответить художник, но внезапно взор его супротив воли зацепился за художество другого ученика, сидящего с самого краю. Рисунок был столь же крив и кос, как и остальные, и в этом смысле ничем не выделялся, но тем не менее разительно отличался от них. Чем именно, Рубенской понял не сразу. Глаза видели картинку, но в глубинах разума что-то сопротивлялось и кричало во всю глотку: этого не может быть!
На рисунке была не голова. На нём было рыло! Драпировка, кусок стола и прочее, хоть и выглядело из рук вон плохо, соответствовало заданию, но вместо гипсовой головы на листе красовался огромный свиной пятак. Штриховка внутри ноздрей удалась рисовальщику особенно хорошо. Можно сказать, это было лучшее, что когда-либо выходило из-под его грифеля. Но откуда рыло?! Этюдник ученика сего упирался боком в стену, и ракурс натуры отсюда был иной, но не настолько же!
— Господин Синезубов, а что это у вас тут такое изображено, позвольте полюбопытствовать? — спросил Рубенской, не в силах оторвать глаз от рисунка.
— Как что? Что поставлено, то и изображено, — удивился Синезубов.
— Хм, хм… — Рубенской позволил себе немного поёрничать: — Неплохо, неплохо. Вот только нос великоват получился. Всё остальное заслоняет. И какой-то он у вас вышел не совсем человеческий. Скорее уж свиной.
— Позвольте, Филон Мафусаилыч! — возмутился рисовальщик. — Вы натуру какую выставили, такую я и нарисовал. А выставили вы рыло.
— Ну, ежели голова Аполлона кажется вам рылом, то… — Рубенской обернулся к кафедре и застыл. С той точки обозрения, откуда смотрел Синезубов, гипсовой головы и вправду не было видно. А торчало там прямо из драпировки громадное, розовое, щетинистое и, что страшней всего, живое — рыло!
Преподаватель издал неопределённый звук, средний между иканием и визгом, выпучил глаза и отшатнулся. Завидев его реакцию, ученики вскочили с мест, подбежали ближе, увидели рыло и хором ахнули. А оно хрюкнуло, понюхало воздух и изрекло:
— Все как на подбор художники от слова «худо». Вообразили себя ДюрерАми и бумагу портят. Сколько листов извели — на сотню книг небось хватило бы!
Хрюкнув ещё раз, оно эффектно взмахнуло драпировкой и с треском утянулось в кафедру — от него осталась лишь дыра с неровными краями, а многострадальная гипсовая голова при этом опрокинулась, стукнулась об пол и откатилась под ноги Рубенскому, побудив того суеверно перекреститься. То, что она при этом не раскололась на мелкие кусочки, было поистине чудом.
— Нечистый!!! — завопила девица Пухляцкая, дав сигнал ко всеобщей панике, и бросилась вон из студии.
Сшибая этюдники и друг друга, начинающие художники ринулись к спасительной двери. А надобно сказать, что квартирка, кою снимал Рубенской, располагалась в старинном двухэтажном доме, двери в котором были низкие и узкие, да к тому же ещё и двустворчатые. И как назло, на выходе из студии открытою оставалась только одна створка, а вторую намертво держал шпингалет в полу. В обычные дни такой порядок вещей никому не мешал, разве что создавал небольшие трудности Вильямине и Синезубову, но в день появления рыла сие обстоятельство обернулось крахом.
То, что оно отсюда уже убралось, никого не успокоило. Вместо того чтоб вернуться к этюдникам своим и продолжить изводить уголь, ученики Рубенского с криками и топотом ринулись в узкое отверстие, желая пройти сквозь него одновременно. В результате голова Синезубова, изрыгающая проклятия, застряла между костлявой ногой Манефы и пышными формами Вильямины, поверх этой конструкции, как самый лёгкий, оказался крестьянский самородок Фрол, а внизу, будто шпалы в штабеле, лежали князь Бубутыков и два молодца, чьих имён не помнил даже сам учитель.
Вся эта куча мала вопила, брыкалась и лягалась, пробивая себе путь на свободу. Рубенской, сохранивший несмотря на панику остатки здравого смысла, смекнул, что другого случая проявить героизм пред Вильяминой у него не будет, и бухнулся тоже в кучу с возгласом:
— Госпожа Пухляцкая, вашу руку! Я спасу вас!
Он сыграл в сем действе роль, подобную роли мышки в сказке «Колобок», или, ежели угодно, стал последней каплею: дверь треснула, и восемь творческих людей вывалились наружу, как вещи вываливаются из плохо закрытого шкапа нерадивой хозяйки. Были они все как попало: Манефа Курятина — в плотных объятиях князя Бубутыкина, юный Фрол — верхом на спине Синезубова, двое молодцов откатились в углы, сам же Рубенской обхватил девицу Пухляцкую и бормотал ей в ухо: «Вы в безопасности теперь, я никому не позволю…» Что именно не позволит, он ещё не придумал, но отпускать свою удачу не спешил. Он обмотал её своими длинными руками и шептал ей на ухо несвязную чушь. Девица прекратила визг и даже вроде бы начала проявлять интерес к словам Рубенского, среди коих мелькали и французские — сказанные, впрочем, не к месту. Бедного художника можно простить — учился он в гимназии из рук вон плохо, мечтая на уроках отнюдь не о французской грамматике, скорее уж французские романы занимали его неокрепший ум, да и то не сами романы, а картинки к ним, безжалостно из книг выдранные и имевшие хождение в среде гимназистов.
И было ему сейчас наплевать и на сломанные двери, и на проклятия, с коими убегали прочь его ученики, дающие обещание никогда более не посещать эту «чортову студию, где рыла из кафедры лезут», и на крики двоих молодцов: «Околоточный! Зовите околоточного!» Пребывал он сейчас в эмпиреях, и море ему было по колено. Что ему сломанные двери да разбежавшиеся ученики, когда свм предмет мечтаний был в его руках, натуральный и ощутимый! И разгулялись у Филона Мафусаилыча фантазии, и насочинял он себе в одну минуту, как женится на Вильямине и будет её рисовать во всех видах на огромных полотнах, и как за его картины будут драться Лувр и галерея Уффици. Но это, конечно, не сразу, а потом. Попервоначалу жить они будут на приданое невесты — ведь не оставит же купец Пухляцкий в нищете любимую дочь и её молодого мужа, пока тот не встал на ноги. А уж после, когда к Рубенскому придёт успех, можно будет тестю в год по тыще рублей отстёгивать, чтоб не говорили, что художник Рубенской жмот.
А ещё надобно будет графский титул прикупить, размышлял Филон, не выпуская Вильямины и продолжая нашёптывать ей чорт знает что. Чтобы, когда будут его с женою принимать в столичных салонах, лакей объявлял: «Граф и графиня Рубенские!» Герб авось он сам себе как-нибудь нарисует — чай, не зря ходит в художниках. Вот только вопрос, нужно ли на гербе льва? И если нужно, то привязанного или непривязанного?
С эмпиреев на бренную землю Рубенского спустила звонкая пощёчина — девица Пухляцкая опомнилась и залепила спасителю своему от души и с размаху. Художник от неожиданности разжал руки, и Вильямина вскочила с необычайной для своего веса резвостью (до сих пор они вдвоём лежали на чёрной окантовке пола возле плинтуса).
— Закройте рот! — взвизгнула она, топнув ногою в красной сафьянофой туфельке. — И лучше при девицах его не открывайте, пока зубы не вылечите — а то слишком уж у вас оттуда несёт.
И, подхватив юбки, гордая, хотя и не совсем юная Вильямина удалилась навсегда из разваленной студии и жизни Рубенского. Какое действие произвели её слова на отвергнутого воздыхателя, мы умолчим.
Студия опустела, этюдники валялись, уголь и мел, растоптанные на полу, создавали неповторимый узор, за который художнику ещё предстояло получить нагоняй от квартирной хозяйки, равно как и за сломанную дверь. Предстояло ему также и набирать новых учеников, чтобы не помереть с голоду, а более вероятно — искать место в дворницкой артели, ибо после случившегося вряд ли кто захотел бы у него учиться. А всему виной было рыло!
Впрочем, на сей раз оно принесло и пользу: Манефа Курятина и князь Бубутыков, бывшие примерно одного возраста и силою обстоятельств оказавшиеся на минуту в тесном общении, нашли друг в друге немало интересного. Из злополучной квартирки Рубенского они выходили вместе, и не далее как через неделю Манефа сменила фамилию и стала княгиней. Молодой художник был забыт ею, как и прочие неудачные увлечения.
Глава восьмая, в коей рыло появляется в пульмановском вагоне междугороднего поезда и, само того не зная, завязывает в этой мутной истории сюжет
Со стороны Москвы, дымя трубой и оглушительно гудя перед станциями, шёл разноцветный пассажирский поезд.
В зелёном вагоне третьего класса люди сидели и стояли, набитые будто сельди в бочке. Сварливая баба ругалась со сварливым мужиком, визжала девица, щипаемая здоровенным недорослем, а недоросль радостно гоготал и щипал её дальше. Какой-то пьяный тренькал на балалайке, добавляя звуковому коктейлю меланхолических нот, но сам же и портил создавшийся фон громким рыганием. Пахло куревом, чесноком, перегаром и селёдкою, и хорошо, что наш рассказ к этому вагону не имеет отношения.
В синем пульмановском вагоне первого класса пахло дорогим одеколоном, из-за дверей купе раздавались приглушённые смешки и шелест платьев, кое-где позвякивали хрустальные бокалы, а речь звучала исключительно французская, но увы, к этому вагону наш рассказ тоже не относится.
Однако поводов для уныния нет, ибо тот вагон, о котором пойдёт речь, сочетал в себе лучшие свойства и того, и другого. Был он ярко-жёлтым, тоже пульмановским, располагался между синим и зелёным, и публика в нём собралась разношёрстная. Были тут и бедняки, принципиально выложившие за билет последние деньги и сидевшие у окна с напыщенным видом — дескать, смотрите, я вам не голь подзаборная, а вторым классом еду! Были и благородные господа, которых нужда принудила к экономии — эти сидели с видом ещё более напыщенным, потому что привыкли ездить первым классом и швырять деньги направо и налево, а теперь приходилось ужиматься.
Кроме вышеозначенных категорий пассажиров, в вагоне также ехали обычные середняки, и у этих вид был повеселее. Они всегда путешествовали вторым классом, звёзд с неба не хватали и довольствовались тем, что есть. Попутчики, коих судьба забросила в одно купе, весело болтали между собой и поглядывали в окно. Некоторые читали книгу, а некоторые потягивали горячительное из фляжки. Прошли те времена, когда пассажиры спешили напиться на станциях, да и кому была охота корчить из себя возвышенных созданий, не нуждающихся в питье и прочем? Пусть бы этим занимались франкоговорящие господа из первого синего класса, а у жёлтого вагона, будь он хоть трижды пульмановский, претензии не так высоки. Век девятнадцатый постепенно шёл к концу, и нравы становились проще.
Купе в оном вагоне, дабы не быть перепутанными, имели нумера в виде латунных римских циферок. В купе номер пять, расположенном очень удачно — не с одного краю и не с другого — ехали четверо. Один из них немного позевал, затем извинился перед попутчиками, отогнул спинку одного из диванов, превращая её в верхний ярус, залез туда и захрапел. Двое других, весьма схожих по виду, разве что у одного пальто было в клеточку, а у другого в крапинку, — сидели у окна друг напротив друга и спорили о вопросах, к нашему рассказу отношения не имеющих. Четвёртый же сидел в углу и читал газету, купленную прямо в поезде у мальчишки-разносчика. Читал он её столь внимательно, словно интереснее светской хроники для него ничего в мире не существовало.
Пассажир сей ничем не выделялся из общей картины. Настолько не выделялся, что было даже странно. Лицо его, абсолютно неприметное, выражение имело самое обыденное, точнее, не имело выражения вообще. Нос как нос, щёки как щёки, рот как рот, лоб как лоб. Единственное, что могло привлечь внимание, это бесцветные маленькие глаза его, чем-то похожие на пуговицы, но при этом глядящие как двустволка, однако привлекать внимание он не хотел и взгляд свой прятал.
Возраст по лицу не угадывался — лет ему могло быть как мало, так и много. Вроде посмотришь: чуть за двадцать, а через минуту с другого боку глянешь — батюшки, да ему все пятьдесят, да ещё и с хвостом! Сложения он был среднего, росту тоже среднего, усов и бороды не носил, и если б кого-то попросили описать его внешность, то навряд ли опрашиваемый наскрёб бы более двух слов, да и то лишь междометий.
Одежда пассажира была столь же скучна, как и лик его. Будь она вся хотя бы чёрною, в ней бы сквозил налёт элегантности, но и плащ, и котелок, и сапоги, и даже, пардон, штаны сего путешественника имели разные оттенки серого — пусть и граничащего с чёрным, но всё-таки серого. Одинаковая степень потёртости одежд свидетельствовала либо о скромном достатке, либо о том, что они были тщательно подобраны, дабы создать именно такое впечатление.
Голос его был тих и сер, если можно так выразиться о звуке. Когда спорящие попутчики его обращались к нему поочерёдно с фразою:
— Скажи, брат, ведь я правду говорю? — он отвечал сухо и безучастно:
— Да, да, конечно, — и вновь утыкался в газету.
В ногах у него стоял в меру потрёпанный и тоже неприметный дорожный чемоданчик навозного цвета, в коих обыкновенно возят чистую рубашку, сменные подштанники, ценные бумаги, фотографию жены или возлюбленной (случается, что и обе) да бутылку водки. У некоторых господ лежит в таком чемоданчике ещё и Библия, но описываемый нами человек религиозными чувствами не отличался и книжек с собою не возил, считая их лишней тяжестью. Вместо Священного Писания на дне его чемодана лежал, заботливо обёрнутый в тряпочку, пистолет.
Попутчики его, исключая храпящего на верхнем ярусе, с не касающихся нашего рассказа вопросов перешли к политике, с политики разговор быстро скатился на женщин, а от них удивительным образом переключился на неподвластный науке феномен, с недавних пор будоражащий весь городишко. Тот пассажир, что носил пальто в клеточку, изящно плюнул шелуху в газетный кулёк и обратился к тому, что носил пальто в крапинку:
— А слыхали ль вы, Лев Львович, об рыле?
При слове «рыло» неприметный человек вскинул свои бесцветные глазки на говорящего и словно бы окаменел, даже газета в его руках как будто затвердела. Господин в крапинку не заметил сего и отвечал как ни в чём не бывало:
— А кто ж об ём не слыхал-то нынче, Нифонт Епифаныч? С середины лета, почитай, везде разговоров только об ём.
— А что бы оно такое было, как вы полагаете, Лев Львович?
— А чорт его знает, Нифонт Епифаныч. Не выпить ли нам водки? Путь-то впереди длинный.
— Золотые ваши слова, Лев Львович. У меня как раз полфунта колбасы припасено. Господин, как вас величать, третьим будете?
— Иванов, — скучным голосом отозвался неприметный. — Не буду.
— Пошто не будете-то? — полюбопытствовал Нифонт Епифаныч.
— Доктора не велят-с, — сказал неприметный таким тоном, от которого у обоих враз случилась оскомина, и они его более не звали в компанию.
Зазвенело стекло. Раздался плеск наливаемой жидкости, господа хакнули, выпили, и под стук вагонных колёс повели разговор о другом. Назвавшийся Ивановым узнал, что фамилия одного — Львов, а другого — Боров, и что оба они ездили в Тамбов по казённым делам. Мощный колбасный дух, затопивший купе, вырвался за его пределы и привлёк пассажиров из соседнего, шестого, у которых, в свою очередь, тоже нашлось выпить-закусить. Обитатели купе номер четыре тоже не остались в стороне, и скоро в пятое набилась целая куча народу, что создало Иванову лёгкое неудобство. «Стоило ради этого ехать вторым классом, — с лёгкой досадою подумал он. — Публика-то вся собралась как из третьего».
— Здорово, Нифонт! — заорал бородатый мужик из четвёртого купе, похожий на разбойника. — Не узнал, что ли?
— Здорово, кум! — крикнул Нифонт Епифаныч и хлопнул себя по коленям. — Сколько лет, сколько зим! Откудова едешь-то?
Завязалась беседа между кумовьями о разных житейских делах, двери купе остались раскрытыми, и вагон ещё более стал похож на третий класс.
«Между прочим, мне скоро выходить, — подумал Иванов, глянув через три головы за окно и поведя затёкшими плечами — храпящий господин спал сейчас именно на спинке его дивана. — Можно бы и на следующей станции, но что б не пройтись пешком полверсты по хорошей погоде? Маленькое удовольствие сидеть тут с этими пьяницами. А ежели дождь зарядит, так и извозчика взять можно». С этой мыслию Иванов встал, на прощанье приподнял котелок — в ответ на что Львов, Боров и какой-то студентик помахали ему руками — подхватил свой чемодан и удалился известить проводника, что сходит. Чрез несколько минут поезд встал, Иванов вышел и полной грудью вдохнул чистый осенний воздух. Ничего интересного в тот день с ним более не произошло.
Всё заслуживающее внимания произошло в описанном нами купе уже после ухода неприметного пассажира, назвавшего себя неприметной фамилией, которая, конечно, не являлась настоящею. Настоящая его фамилия была Прохлопов, служил он чиновником по особым поручениям и в данный момент направлялся из Петербурга с тайным заданием от Очень Важного Лица.
И газета, и потёртый вид Прохлопова имели назначение маскировки, а пуговичный взгляд сей чиновник отрабатывал годами. С пистолетом, скрывающимся на дне чемодана, он умел обращаться не хуже уличного бандита, а в бумажнике его лежала кругленькая сумма, полученная не где-нибудь, а в Министерстве Внутренних Дел.
Заданием Прохлопова было расследование дела о рыле, и задержись он в потерявшем престиж второклассном купе ещё десять минут, мог бы заметно сократить время своего пребывания в городке и завершить следствие сегодня же, и была бы ему от упомянутого министерства награда, а может, и медаль. Но слишком душно и скучно ему стало среди нетрезвых обывателей, утомили его пустопорожние разговоры и запах лежалой колбасы, и поддался Прохлопов простой человеческой слабости, коя чиновникам для особых поручений по штату не положена, и вышел из поезда аккурат перед самым появлением… Но не будем забегать вперёд.
Итак, в купе после ухода Прохлопова освободилось одно сидячее место, на которое тут же плюхнулся студентик, доселе ютящийся стойма в уголке. Стоянка была недолгою, всего минуту. Проводник закрыл дверь вагона, и поезд продолжил своё движение — уже без Прохлопова. Вновь застучали по рельсам железные колёса и поползли за окном унылые осенние пейзажи, навевающие грусть и меланхолию, а в купе номер пять возобновились досужие разговоры, приутихшие на время остановки. Кто сидел, кто стоял, держась за что попало, кто ютился по трое на верхних ярусах — для освобождения территории пришлось растолкать храпящего господина и сунуть ему в руку стакан — но так или иначе всем было весело.
Однако обстоятельства сложились так, что идиллию нарушили извне. Проводник заглянул в купе и объявил:
— Пожалуйте-с, сударыня. В пятом нынче место опустело, господин пораньше вышел.
В купе вплыла высокая и крупная баба в цветастом платке поверх синего салопа. Поведя длинным носом, она поморщилась и сказала:
— Батюшки.
— Располагайтеся, — поклонился с улыбкою проводник и убрался в свою каморку.
Мужики радостно загалдели и пригласительно замахали руками, а один из них был столь галантен, что уступил даме своё место.
— Заходи, красавица, мы тебя водочкой угостим! — гаркнул Львов, раскрасневшийся от возлияний.
— Ой, право, мне даже как-то неудобно, — жеманно сказала баба, хотя глаза ея стреляли направо и налево по обитателям пятого купе.
— Чего ж тут неудобного-то? — поддержал друга Боров. — Мы тут все мужчины приличные, лишнего не позволим-с, — и взял её под локоток, усаживая. — Меня зовут Нифонт Боров. А как вас звать-величать?
— Прасковьей, — ответила вошедшая, устроившись на полке между Боровым и студентиком. — Корова моя фамилия.
Даме тут же налили водки, и вскоре над хором мужских голосов зазвенел тоненький смех. Разговоры чуточку изменились — в ход пошли истории из жизни и анекдоты, покамест ещё приличные.
— Поехал однажды один мужик на ярмонку в город, — гнусаво начал житель верхнего яруса, которого столь бесцеремонно разбудили, — и… и… Чорт, забыл.
— У-у-у… Ну что же это ты, брат! Как же это ты забыл-то, а? — разочарованно загудело общество на разные голоса. — Мы тут, значит, слушать приготовились, а ты забыл. Как же это так-то, а?
— На два пальца ему налейте, он и вспомнит, — посоветовал кто-то, и вновь зазвенело стекло.
Вдруг Боров заёрзал. На оставшемся без спинки диване, за который он честно заплатил, сидели четверо: какой-то бородач, втиснувшийся у окна, сам Боров, разомлевшая мадам Корова и студентик, не умеющий пить и к тому моменту окончательно уже окосевший. И вот Боров отчётливо ощутил, что ему в спину что-то упорно тычется.
То, что это не пистолет, Боров понял сразу, поэтому панику разводить не спешил. Ведь пистолеты, как известно, маленькие и твёрдые, а тычущийся предмет был широким, как тарелка, и мягким, как диванный валик. Извернувшись буквой «зело», Боров просунул правую руку между своим боком и сидящим у окна мужиком — не беспокоить же ему было даму, что разместилась слева от него, тем более что она могла не то подумать, — и попытался исследовать пальцами загадочный предмет.
То, что он нащупал, ему не понравилось. Предмет был плоский, круглый, холодный, омерзительно мокрый и поросший толстою редкою щетиной. Протянув руку ещё на вершок, Боров наткнулся на две бездонные дыры, из которых вырывался воздух. Мгновение — и воздух начал втягиваться в них, причём с такой силою, что ладонь Борова чуть не прилипла. Ещё мгновение — и воздух снова начал выдуваться наружу.
— Какая, однако, интересная в современных поездах система вентиляции, — сказал Боров, желая казаться умным. При этом он пытался поглядеть самому себе за спину.
— Сколько езжу, а систему вентиляции в поездах только одну знаю — оконную, — возразил ему Львов и для верности показал на приоткрытое окно купе. Все, включая мадам Корову, захохотали.
— Позвольте, но что же тогда такое у меня за спиной? — громко спросил Боров и встал, открывая попутчикам, а заодно и себе обзор на беспокоивший его предмет. И все увидели торчащее из стены розовое шевелящееся рыло!
Все вскочили и замерли, поражённые его видом, а оно звучно сопнуло, крутнуло пятаком и сказало:
— Пьют и не просыхают. Окно открыто, а дышать нечем. Тьфу, пьяницы! Лучше бы третьим классом ехали, после вас вагон вовек не отмоют, — и с треском удалилось.
Ещё с секунду все молчали, но то было затишьем перед бурей. В следующий миг Прасковья Корова заверещала так, что у всего вагона заложило уши:
— Ры-ы-ыло!!! — и кинулась вон из купе, а с нею и все мужики.
Но вырваться в сквозной проход им не удалось. Обитатели других купе, заслышав вопли Коровой, вмиг поняли, что им выпал счастливый шанс лицезреть знаменитый феномен уездного масштаба, о котором нынче осенью не говорил только ленивый, и дружною толпою рванули в купе номер пять. Две толпы столкнулись на узком перешейке. Одна ломилась из, вторая — в, и никто не хотел уступать.
Создавшуюся кучу-малу трудно описать словами. Корова вопила так громко, что её услыхали и из соседних вагонов, и скоро на подмогу ломящимся внутрь подоспели ещё человек шестьдесят. Были среди них пассажиры как первого, так и третьего классов. В результате такого смешения к обычным крикам типа «а ну прекратите» и «что за безобразие» добавились возгласы на французском литературном и русском непечатном — но что удивительно, последним пользовались большей частью господа из первого класса.
Кто-то по привычке кликнул околоточного.
— Ты бы ещё урядника позвал, глупая твоя голова! — раздалось из толпы в ответ.
Конечно, за помощником машиниста послали сразу же, как только внешние поняли, что им не войти, а внутренние — что им не выйти, но пока тот добежал до злополучного вагона, многие уже заработали кто фингал, а кто и царапину. Мадам Коровой порвали салоп, и она голосила теперь хотя и потише, зато не переставая.
— Прекратить скандал! — надрывался помощник машиниста. — Извольте разойтись по своим вагонам, господа хорошие! Отставить панику!
— Так тут же рыло! — кричали ему в ответ.
— Рыла не бывает, — не очень уверенно возражал он.
— Как же не бывает, когда оно в нашем купе дыру проделало? — заорали из пятого купе. Помощник машиниста попытался туда проникнуть, чтобы посмотреть дыру, и всё чуть не началось сначала.
К счастью, в тот миг поезд начал тормозить, подъезжая к вокзалу, и толпа нехотя рассосалась. Рыло или не рыло, а всем надо было брать чемоданы и выходить.
Парой часов спустя машинист и его помощник, отогнав паровоз на запасной путь, сидели в заведении "Полбутылки", поедали лапшу с курицей и выясняли друг у друга, почему ни один из них не подал положенный сигнал на въезде в город. Обсудив детали, они пришли к выводу, что за оный сигнал ими обоими был принят вопль бабы из пятого купе второго класса.
Почему сие обсуждение состоялось не через час по прибытии, а через два? А потому что помощник вовремя сообразил запереть все двери и, едва поезд остановился, послал за урядником. Все участники и свидетели происшествия были переписаны поимённо и получили пригласительную бумажку в полицейское управление. Дело о рыле набирало ход.
Примечания:
Замечания по поводу анахронизмов принимаются! Пред написанием сей главы автор изучил ворох литературы по стариннымъ поездамъ, но чем чорт не шутитъ.
Глава девятая, наполненная рылом более остальных, хотя само оно в ней так ни разу и не появляется
Было бы наивным полагать, что многочисленные свидетели рыла и косвенно пострадавшие от него — ибо прямо пострадал только Боров, невооружёнными пальцами потрогавший скользкий пятак, да, может быть, учитель Вздрючкин, которому прилетело мелом по лбу, но там он сам был виноват — не писали жалоб. Писали во все инстанции! И губернатору, и полицмейстеру, и губернскому прокурору. Разве что околоточным не писали.
Никогда на почту не было такой нагрузки, как во времена рыла. Владелец канцелярской лавки не успевал завозить бумагу. В ход шла любая: белая писчая, жёлтая писчая, газетная серая, обойная мраморная, обёрточная бурая, гербовая с золотым обрезом — и даже папиросная, когда все предыдущие заканчивались. Рыло именовали по-всякому: свиной пятак, поросиный нос, хрюкалка розовая, мурло, анчутка и восьмая казнь египетская. Писали и высоким штилем, и простым, кто во что горазд.
На столы важных ответственных лиц ежедневно сыпались пачки конвертов, на обратном адресе которых значились разные улицы и дома, но город был один. Внутри лежали письма, написанные совершенно разными людьми, но все об одном и том же — о рыле. При этом авторы писем иногда несли такое, что бедные ответственные лица хватались за головы.
«…А окромя того, Ваше благородие, оно в моей стене дыру промяло, и таперича оттудова слыхать, как сосед с соседкою брешут из-за денег. А я человек подневольный, по утрам в шесть часов встаю. Мне по ночам сна требуется, а не скандалов! Так что буду премного Вам благодарен, ежели Вы запретите не только рыло, но и соседей. Или деньги у них отберите, чтоб им брехать было не о чем. А дыру я ужо и сам старыми подштанниками заткну, всё одно они дырявые. Как говорится, подобное к подобному».
«…Мурло сие обло, огромно, розово и покрыто щетиною, а уж если чихать начнёт, так караул. Я сам не видел, но воспитанница моя, Нюся, от евойного чиху пострадамши. Так что защитите нас, сирых, примите противорыльные меры».
«…И не стал бы я Ваше Превосходительство беспокоить, ежели бы оно появилось да и исчезло с концами. Но оно ж, окаянное, в одном месте спрячется, а в другом вылезет, и люди невинные от него страдают. Баба моя вон пострадала, без выручки с рынка вернулась, потому как оно ея хлебы сожрало. А от бабы и мне досталось, до сих пор за спину держусь. Так что, помимо всего прочего, прошу возместить мне из городской казны за визит дохтура да за мазь от ушибов».
«…А потом свиной пятак хрюкнул и убрался в столешницу, и с оборотной стороны ничего не было. Дыру-то мы заделали, а скатерть пришлось выбросить. Ею теперь конюх лошадь обтирает. Вот и вся история. Как видите, дело тёмное. Нижайше кланяюсь Вашему благородию, желаю, чтоб годы Ваши продлились бесконечно долго, и чтоб Ваша супруга здорова была, и Ваши детушки, и братья Ваши, и сёстры, и племянники, и тётя в Саратове, и остальныя дальния родственники».
«…Опосля того случаю пребываю я в панике и в расстроенных чувствах, по причине чего употребляю успокоительных капель и нюхательных солей. Дыру в обоях я зашила, но заплатка неказисто смотрится, и пришлось картину повесить. Картина-то дешёвая, у местного живописца куплена, у Рубенскаго, но я из-за картины той в гостиную заходить теперь стесняюсь. Выбирала-то не сама, а муж. Я б такую страмоту вовек не повесила в гостиной, её и в бане-то вешать стыдно, а он мне: что ты понимаешь в искусстве. А во всём повинна эта хрюкалка розовая!»
«…Спасите, Ваше благородие! Оно из моей коллекции древнюю македонскую монету внюхало…»
«…Одна надежда на Ваш указ, чтоб все рыла стали под запретом. У обычных-то свиней можно и тряпками замотать, а ежели где на картине намалёвано али на дагерротипе — замазать. Чтоб никаких рыл в нашем городе не было, а то я отсюда уеду!»
«…Не виноватая я, Ваше превосходительство, оно само вылезло! Кабы мне знать, что такая неприятность случится, разве б я стала почтенных гостей звать в тот злополучный день? Ко мне с тех пор никто не захаживает, салон хиреть стал, а при виде меня на улице все пальцами кажут и говорят: вон у ней в салоне рыла вылазят. Кланяюсь Вам в ноги и пишу прошение, чтоб Вы им всем повелели обратно ко мне прийти и снова у мене в салоне сидеть. А это восьмую казнь египетскую Вы, пожалуйста, изловите и упраздните, чтобы она порядочным людям светские приёмы не портила».
«…Как на духу Вам рассказываю, Ваше благородие, ни полслова не совру: спервоначалу отовсюду собаки завыли, потом гром небесный раздался и дым повалил. Все с перепугу наземь попадали, один я не убоялся, поэтому я правду знаю, а остальные нет. Я один всё видел, как оно было, так что только мне одному верьте, Ваше благородие. А другие врут.
Вот, значит, дым валит, гром гремит, а потом хохот такой жуткий из-под земли раздался, и земля треснула. Из трещины-то всадники повыскочили, да не на лошадях, а на кабанах, и ну кругами скакать! А потом птицы чёрные вылетели, тыщи три штук, страшные, зубастые, крылья перепончаты, и на улицу Дубовую улетели, где у меня тёща живёт. Ух и стервозная баба, доложу я Вам, но это к слову.
И вот вылезает поросиный нос — агромадный, размером с дом, и как начнёт заклинания чернокнижные читать! И от каждого евойного слова на земле колючка прорастает. Все вокруг лежат, от страха дрожат, глаза открыть не смеют, один я перед ним стою. Ну, думаю, на меня вся надежда! Топнул я на него да крестным знамением его, окаянное, осенил. И вот говорю я ему смело и твёрдо: сгинь-пропади, анчутка!
Сей же миг рылище убралось — знать, испугалось, а за ним в расщелину обратно всадники попрыгали да колючки посыпались, и закрылась расщелина, словно и не было ничего. А птицы у тёщи так и остались, летают по ночам над ея домом и в крышу носами тюкают».
Прочитав сей шедевр эпистолярного искусства, губернатор Селиван Селиверстыч Тьфунарёв упал в кресла со стоном и испросил нюхательных солей. Горничная Маврушка вмиг подала ему требуемое, с причитаниями помахала над барином передником, потом принесла льда на лоб и коньяк со льдом, и сие немного помогло.
Но прочитанные письма были лишь надводной частью айсберга. Кинув тоскливый взор на оставшуюся кучу, губернатор покачал головой, хлопнул ещё коньяку и сел писать директиву исправнику того уезда, откуда вся эта гора бумаги приехала. В директиве он витиевато объяснял исправнику, что тот должен решить проблему на месте самостоятельно. Все жалобы, включая лихо закрученную фантасмагорию, Тьфунарёв велел запечатать в ящик и отправить туда же. Только лишь после этого ему полегчало.
Примерно в это же время полицмейстер губернии Фёдор Нефёдович Дымовой разбирал на своём столе похожую кучу жалоб и был погружён в те же заботы — с той разницей, что находился на рабочем месте в полицейском управлении, а губернатор сидел дома. Полицмейстеру было хуже: он не мог позволить себе ни падения в обморок, ни коньяку, а вместо миловидной горничной в углу за конторкой торчал носатый писарь.
— Чтоб вас… — пробормотал Дымовой в усы и взял очередное письмо.
«…Ваше превосходительство, прошу наказать всех виновных, потому как дыру у мене в потолке до сих пор не заделали. Вы их всех посадите, хотя б ненадолго. И скажите им, чтоб не позволяли всяким рылам вылазить».
«…Сижу я, значит, на лавке, никого не трогаю, и вдруг слышу: все вопят и бегут куда-то. Ну, я тоже завопил и побёг. Мне кто-то локтём заехал по уху, я осерчал и двинул в ответную, ну и завязалось дело. Повалились мы на пол, а об нас те, кто бегут, спотыкаться начали, и тоже попадали. Я одному двинул, другому сунул и потихоньку вылез. И домой побёг. А как прибёг, сей же час бумагу взял и сел писать донесение Вашему благородию. Вдруг Вам важно».
«…Право слово, Ваше благородие, примите уже меры от этого рыла злодейскаго, а то оно всякий стыд потеряло. Я билет купила во второй класс, специально хотела проехаться в пульмановском вагоне, чтоб было что в старости внукам рассказывать. Туда, значицца, ехала общим, вся промёрзла, а оттуда пульмановским. Ан из-за рыла вся поездка получилась испорчена. Да ещё мне из-за него салоп порвали. Поэтому нижайше прошу выдать мне новый салоп и возместить за нервы. И, если можно, ещё один билет в пульмановский вагон, но теперь в первый класс. Куда ехать, неважно».
«…Прошу моё письмо рассмотреть в первую очередь, потому как я раскрыл иноземный заговор и в срочном порядке об нём доношу. Методом дедукции я установил, что пресловутое рыло заслано из-за рубежа иностранной разведкою и занимается подрывной деятельностью с целью подрыва всего. Подрывать оно намерено буквально, потому как все рыла рыть привыкши…»
«…Кланяюсь Вашему Превосходительству в ноги и стараюсь послужить закону и порядку, чем могу. А поскольку я учёный-естествоиспытатель, мой первый долг был при появлении свинячьего пятака изучить его во всех аспектах при помощи различных исследовательских методик. В результате исследований мною установлено, что феномен, именуемый далее «рыло» и имеющий место быть в различных околотках нашего города, представляет собой неизученное наукой явление неизвестной природы, не поддающееся изучению эмпирически, прямо коррелирующее с иными явлениями, наблюдаемыми в…»
Дымовой взвыл.
— Послать за дохтуром, ваше превосходительство? — спросил писарь.
— Пшёл вон, — буркнул Дымовой. — А хотя нет, сиди. Пиши: исправнику этого, как его, не выговоришь, уезда, приказ. Рассмотреть все присланные жалобы на рыло и решить проблему на месте своими силами. Виновных наказать, отличившихся поощрить. Дай подпись черкну. Вот та-ак… А теперь собери-ка все эти писульки в мешок да отнеси на почту. Пусть исправник с ними мается.
После этого полицмейстер счёл свой долг выполненным и постарался о рыле забыть. Забегая вперёд, скажем, что ему этого не дали.
Меж тем свидетели рыла продолжали строчить жалобы. Находились и такие отчаянные, что писали губернскому прокурору, Ионафану Рудольфычу Гиблому. Сей господин был настолько важен, что самолично писем не читал — у него для этого имелся целый штат специальных людей. У губернатора и полицмейстера, конечно, такой штат тоже имелся, но они и сами тоже в письма заглядывали, а прокурор — нет. Поэтому он сохранил свои нервы в большем порядке, но зато и не представлял себе масштабов бедствия. Если кто-то из подчинённых робко заикался о рыле, Гиблый надувал щёки и звуком «пф» давал понять, что подателей таких жалоб надо сразу отвозить в жёлтый дом, не тратя на всякую дичь его, Гиблого, драгоценное время. В сочетании с высоким ростом и немалым весом прокурора оное «пф» звучало так представительно, что подчинённые трепетали.
Однако делать с письмами что-то было надо, и подчинённые складывали их в картонную коробку с размашистой надписью наискосок: «Рыло». Коробка стояла в архивном помещении в ряду других таких же. Здесь годами покоились надежды и чаяния жителей со всей губернии. Иногда некоторые письма извлекались, и им давали ход, но это редко.
Чтобы читатель не запутался во всей этой каше, считаем необходимым разложить её по тарелкам, то бишь по полочкам. Все упомянутые в данной главе события происходили в губернском центре, приличном и известном городе, который мы упоминать не будем. А жалобы на рыло шли все из уездного городишки, который мы в этой главе упоминать тоже не будем, но непременно упомянем в следующей. Задействовано в сей истории три начальственных лица высокого ранжиру и одно ранжиром пониже, то есть всего четверо. Итак, губернатор и полицмейстер свалили свою проблему с больной головы на здоровую, и все письма по рылу чудесным образом оказались в кабинете исправника уездного городишки. Там же чуть позже оказалась и коробка из прокурорского архива, но не будем торопить события.
Самому исправнику тоже летели жалобы, ничуть не в меньшем количестве, чем указанным господам, и в его архиве тоже накопилась изрядная куча писем. Но если мы возьмёмся цитировать ещё и их, то наш рассказ никогда не кончится, поэтому перейдём сразу к делу.
Полицейский исправник Пуд Проклыч Рырский был человеком простым и прямым, пил водку, не чурался хорошей компании, знал много крепких словечек, а под горячую руку мог и в рожу съездить. Не боялся он никого, кроме вышестоящего начальства, но в день, когда ему принесли два пуда писем по рылу, страх его пропал.
— Ты что же это, зараза, всё на меня одного скинуть решил? — крикнул он, имея в виду полицмейстера. — Не выйдет, господин хороший. Вместе расхлёбывать будем. Яшка! — кликнул он писаря. — Пиши: полицмейстеру губернии Фэ Нэ Дымовому. И на букве «дэ» крючок поменьше сделай, не заслужил этот бездельник красивой литеры. Написал? Пиши дальше: ежели ты, зараза, возомнил, что я за тебя буду чёрную работу разгребать, то ты малость ошибаешься. Вот я сейчас как напишу в жандармерию, да все твои бумажки велю туда оттащить, и разговаривать тогда ты будешь не со мной, а с самим… Фух. Написал? Молодец. А теперь порви, скомкай и в корзину. Бери чистый лист и пиши по-новой: здравия желаю вашему превосходительству…
Губернатору тоже написали послание. Рырский был вежлив, но непреклонен и недвусмысленно дал понять обоим господам, что в одиночку проблему рыла решать не намерен — проблема крупная, нештандартная, и решить её можно только объединёнными усилиями. Вот именно так, и не иначе-с.
Не будем утомлять читателя историей переписки губернатора, полицмейстера и исправника. Скажем только, что после небольшого взаимного трепания нервов все трое оказались в одном месте, за одним столом. Стол сей был не обеденный, а предназначенный для совещаний — не было на нём ничего, кроме бумаг, и стоял он в приёмной губернатора. Господин сей, как самый важный из обозначенной троицы, преодолел ради встречи наименьшее расстояние. Дальше всего ехать пришлось Рырскому, но бывалый исправник поездок не боялся.
Произошло это в начале октября, когда листва покрылась золотом, а в тусклых лучах осеннего солнца заискрились летящие паутинки. Будь губернатор и полицмейстер посговорчивей, встреча состоялась бы двумя неделями ранее, и кому ведомо, чем бы оно обернулось, но того мы теперь уж не узнаем. Поскольку совещание было тайным, в кабинете никого, кроме троих начальственных лиц, не было. За дверьми, как водится, стояли охранники, но они не в счёт.
— Ну-с, господин Рырский, — начал губернатор, — изложите, чего ради вы оторвали от дел меня и его превосходительство?
— Да, господин Рырский, хотелось бы знать, для чего вы оторвали от работы меня и его превосходительство? Извольте прояснить суть, — добавил полицмейстер.
— Премного благодарен вашим превосходительствам, что согласились обсудить вопрос, — привстав, поклонился исправник. — А суть вы и так знаете. В письмах, кои вы мне так любезно перенаправили, она вся с лихвой изложена. В двух словах: народу моего уезда не даёт покою какое-то рыло. Люди на него жалуются, а поскольку дело тёмное, то и продвижения никакого не имеет.
— Иначе говоря, многоуважаемый Пуд Проклович, вы признаётесь в своей неспособности оное дело решить? — ядовито спросил Дымовой.
— Никак нет, господин полицмейстер! — встал во фрунт исправник. И, тут же сев, продолжил оправдываться: — Дело-то тёмное. Не моя компетенция. Моя работа преступников ловить да за порядком следить.
— Ну так и следили бы, — сказал полицмейстер. — Рыло-то, оно как раз беспорядки порождает. Вот вы бы его и приструнили.
— Как? — снова вскочил Рырский, взмахнув руками. — Как энту сволочь приструнишь, когда даже науке неизвестно, что она такое? — и плюхнулся обратно, красный как рак.
— Попа вызывали-с? — полюбопытствовал губернатор с ехидцей в голосе.
— Нет-с, — отвечал исправник.
— Согласен с господином губернатором, — сказал Дымовой. — Перво-наперво надобно было вызвать попа.
— Куда вызывать-то? — ёрзая, спросил исправник. — Оно в одном и том же месте дважды не вылазит, а если звать сразу, как вылезло, то поп всё равно не успеет. Оно больше полминуты не задерживается. Что теперь — заранее вызывать? Этак в каждом доме надо по попу.
— Стало быть, мер вы никаких не принимали, — подытожил Тьфунарёв. — Прискорбно, прискорбно.
— Да как их против него примешь-то?! — воскликнул Рырский и рванул ворот. — Кабы это шпана была, я бы ей руки скрутил да в кутузку, но у него ж, у окаянного, рук нет, крутить нечего. Кабы оно убегало, я бы за ним погнался, но оно ж не бежит никуда, а так исчезает. Ни рук, ни ног у него нет, ни шеи, за какую повесить можно. Ничего нет у этого рыла, кроме… рыла.
Полицмейстер и губернатор задумались. Крыть было нечем. Рырский всяко выходил прав. Губернатор поскрёб бороду, поглядел на портрет на стене, словно советуясь с ним, и осторожно поинтересовался:
— А в таком случае, Пуд Проклович, чего вы хотите от нас? Мы, по-вашему, располагаем большей властию над месмерическими явлениями?
— Позвольте в ответ спросить, Селиван Селивёрстыч, а какой же властию располагаю над ними я? Каким образом мне надлежит, по-вашему, устранить рыло? Колдуна из Сибири пригласить?
Все трое погрузились в раздумья. Каждый из них понимал, что задача перед ними стоит непосильная, но не желал в этом признаваться. Первым очнулся от дум полицмейстер:
— Как ни крути, господа, а вопрос данный разрешается не на нашем уровне. Предлагаю написать коллективное письмо губернскому прокурору.
Тьфунарёв и Рырский переглянулись.
— По-моему, гениальная идея, — похвалил план губернатор.
— Абсолютно согласен-с, — сказал исправник, повеселев.
— Ну так чего терять время, сей же час и напишем, — решил полицмейстер. — Но тайно. Поэтому писаря привлекать не будем. У кого хороший почерк?
Сам Дымовой писал как курица лапой и знал об этом. У Рырского почерк был не лучше, поэтому обязанности писаря пришлось взвалить на себя Тьфунарёву.
— Дожил, на старости лет письма самому писать, — проворчал губернатор и обмакнул перо в чернильницу.
Боже, это просто шедеврально! Я еще хочу ))
1 |
Veronika Smirnovaавтор
|
|
Daylis Dervent
Спасибо) Ну, тогда щас приставлю к рассказу лестницу и полезу в шапку менять мини на миди, а завершён на в процессе)) 1 |
Цитата сообщения Veronika Smirnova от 06.07.2019 в 16:41 Daylis Dervent Спасибо) Ну, тогда щас приставлю к рассказу лестницу и полезу в шапку менять мини на миди, а завершён на в процессе)) Ура! )) 1 |
О!! Рыло показалось! Теперь за ним можно следить! Ура! *оглядывается, нет ли рыла*
2 |
Н-да-а... Одни имена-фамилии чего стоят.)))
Добавлено 29.10.2019 - 14:08: Зело мистическое рыло. Гоголя на него нету.))) 2 |
Veronika Smirnovaавтор
|
|
Irokez
Спасибо))) Наконец-то читатели имена заценили... |
Цитата сообщения Veronika Smirnova от 29.10.2019 в 22:08 Irokez Особенно девицы Стопудовы мощно звучат.)))Спасибо))) Наконец-то читатели имена заценили... |
Veronika Smirnovaавтор
|
|
Irokez
Ага! Только они уже не девицы. Текст отредактирован по совету одного читателя с АТ. Исправлена ошибка: согласно табели о рангах дочки графа могут быть только графинями, а девицами - только простонародье. Так что вот так вот... 1 |
Veronika Smirnovaавтор
|
|
Bratislaw
Большое спасибо за реку и отзыв)) Рыло ещё обязательно появится, и не раз! Добавлено 18.08.2020 - 20:26: Irokez Спасибо за рекомендацию)) |
Отличный текст, хорошая стилизация под старину, ярко описано)) Так и представляешь себе воочию это рыло!
(Отдельно доставила пометка "Животный мир" в событиях :D) 1 |
Veronika Smirnovaавтор
|
|
Анаптикс
Спасибо))) Изначально это был всего лишь пост в блоге на потеху публике... Но я же не умею в миниатюры :) 1 |
Сейчас бы это рыло, да в нынешний Голливуд...
Спасибо за такую чудесную работу! Рыло forever!) 2 |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|