Я умолк. Вызванная мной картина слишком сильно взволновала меня. Я огляделся, как бы спасаясь от этого видения, и после долгого молчания продолжал:
– Эрик был жив, но без сознания. Падая, он ударился головой о скалу. Когда, провозившись целый час, я вытащил его, волосы у него от замерзшей крови почернели и затвердели, как уголь. Он едва дышал. Пока я, как умел, перевязывал ему рану, прошло еще с полчаса. Была половина четвертого. Я двинулся обратно, оставив рюкзак Эрика и запасную веревку. Сначала я пробовал тащить его, но это оказалось невозможным; тогда я взвалил его себе на спину. На первом шагу я чуть не упал. Потом сделал второй шаг, третий – и пошел. Через час я был уже над обрывом у хребта, спустил Эрика на веревке и спустился сам. Дальше начинался уклон, и идти стало легче. Эрик стукался головой о мои плечи, спину, но я ничего не мог поделать. Небо уже темнело на востоке, когда мы достигли снежных башен. Пройти через них с Эриком было невозможно – я знал это, и знал также, что он замерзнет, если я уйду за кем-нибудь. К тому же проделать этот путь еще раз было свыше моих сил. Поэтому я спустился на лавинный склон и пошел напрямик, взяв несколько наискось. У меня оставался один шанс из ста, может быть, из тысячи, что лавина не начнет скользить, – но, как оказалось, я выиграл.
Правда, теперь это уже не имело значения. Подняться обратно на хребет я не мог, груз на спине придавливал меня к склону. Я знал только, что должен спускаться, и спускался. Несколько раз падал; один раз начал скользить вместе со своей ношей все быстрее и быстрее. Мелькнула мысль: «Не стоит! Довольно». И все же я инстинктивно вбил топорик в снег и счастливо остановился. Потом обвязал спальный мешок веревкой и начал подниматься. Через каждые несколько метров я останавливался, закручивал веревку вокруг топорика и подтягивал мешок кверху. Было уже темно, когда мы добрались до хребта. Я влез в мешок и так провел всю ночь рядом с Эриком. Ночь была необычайно теплая, предвещавшая приближение муссонов, и это спасло меня. Как только в редеющей тьме обрисовались горы, я поднялся. Взваливая Эрика себе на спину, я не мог отогнать от себя мысль, что он уже мертв. Чтобы проверить, поднес к его губам лезвие топорика – оно затуманилось – и тогда уже двинулся в путь. Защитные очки я потерял при падении, так что уже к полудню глаза у меня заболели от блеска. Временами я переставал сознавать, что мои ноги двигаются, что я иду. Иногда меня выводило из забытья дыхание Эрика, греющее мне шею, иногда у меня самого вырывался какой-то хрип или стон, и это меня на мгновение отрезвляло.
Не раз мне казалось, что больше выдержать уже нельзя. Тогда я говорил себе: «Еще пятнадцать шагов, и брошу». А когда они были пройдены, то говорил: «Еще десять». И так все время. Переступая через низкий порог, я споткнулся и упал в снег. Меня охватила приятная дремота, и не хотелось вставать. Но тут я услышал над ухом явственный голос: «Он уже умер». Я приподнялся на руках и украдкой, как вор, начал развязывать веревку, которой Эрик был привязан ко мне. И тогда, услышав, что сердце его бьется, я встал и пошел дальше. Что было потом, не помню. Кажется, я ел снег, – помню, что-то жгло мне горло ледяным огнем. Вероятно, я был без сознания.
Товарищи, ожидавшие в одиннадцатом лагере нашего возвращения, сами больные, все же в полдень вышли нас искать и часа в два увидели на вершине хребта черное пятнышко. Они подумали, что возвращается только один из нас, и, лишь подойдя совсем близко, поняли, что ошиблись. Они кричали мне, чтобы я остановился и подождал их, давали мне советы, как спускаться. Я ничего не слышал, не знал, где нахожусь, – я должен был идти, вот и все. На полпути они меня встретили, взяли Эрика и, завернув в полотнище палатки, отнесли в лагерь. Меня тоже пришлось нести; как только Эрика сняли с моих плеч, я сразу упал в снег ничком, словно только эта ноша и держала меня до последней минуты. Я никого не узнавал...
Наступило долгое молчание. Я уже ни на кого не смотрел и разговаривал, казалось, с черным экраном, с бесконечным пустым пространством, в котором кишели звезды.
– Когда я очнулся, светило солнце и было тепло. Хотел двинуть ногой, но не мог: она была в гипсе. Под пальцами ощущалось мягкое одеяло. В окно виднелось небо в белых облаках. Кто-то вошел и, удивленный тем, что я открыл глаза, остановился на пороге. Я пощупал одеяло и, почувствовав, что оно не исчезло, расплакался.
Я снова замолчал и смог продолжить рассказ лишь после продолжительной паузы.
– Это было через неделю после экспедиции, в первом лагере, в Гангтоке. У меня оказалась сломанной нога – не знаю, как это случилось. И еще расширение сердца – левая камера сместилась чуть не под мышку. Я был слаб, так слаб, что едва мог говорить.
На этот раз молчание тянулось так долго, словно я уже закончил. Арсеньев поднял голову и посмотрел мне в глаза.
– Он погиб?
– Да. Умер на другой день после того, как я его принес. Оказалось, что все это было ни к чему.
– Неправда! – резко, почти гневно возразил Арсеньев. – И никто не имеет права так говорить, даже вы!
– Вы хотите сказать, что это было геройством? – возбужденно спросил я. – Товарищи по экспедиции не раз давали мне понять, что уважение их ко мне возросло после этого случая... А меня это только сердило. Потому что там я его ненавидел. Да, ненавидел! Вам я могу сказать всю правду. Я проклинал его и молился, чтобы он умер, да еще как молился!..