Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
Они бродили по бульвару еще долго: вперед — назад, то подгоняемые, то отталкиваемые ветром. Казалось, совсем недавно здесь кричали люди — их следы еще не высохли на асфальте. Промозглый октябрь выдул с бульвара всех, даже сотрудников Министерства. Эрика улыбалась. Если трансляция, значит, все отправились в бар. Значит, на прием придут только те, кому это действительно интересно, и неважно, что утром будет внеплановая чистка и половину из этих людей заберут в Санаторий — нет, это не важно! Не будет никого. Почти никого. Значит, действительно, можно делать все, что хочется, и не потому, что так сказал Герберт, просто никто не увидит и не поймет. Они бродили, говорили, длинная вывеска галереи то приближалась, то отдалялась. Можно все! — кричала она. Все, но не опоздать на работу — думала Эрика. Она то и дело вытаскивала из кармана телефон, сверяла часы, потом махнула рукой и сдалась. Проще было вернуться уже сейчас, чем тянуть это время и мучить себя ветром и ожиданием.
— Вы очень проницательны, — говорил Герберт. — Может, по вам и не скажешь, но я уверен, что мыслите вы на несколько ходов вперед и перед тем, как принять решение, проживаете эти ходы у себя в голове. Вы знаете о том, что будет завтра, и меня эта уверенность пугает, однако что, кроме уверенности и действия, способно помочь вам достичь цели? Вы, может, и не хотите этого признавать, может даже боитесь этого, но в глубине души знаете, что у вас это будет. Зачем обременять голову лишними мыслями? Отсеките их, выкиньте, и оставьте только самое нужное. Некоторым для этого нужен собеседник, но вам — нет.
В галерее он бродил по залам, шел впереди Эрики, и задерживался только у ее картин — другие его не интересовали. Салли копошилась где-то совсем рядом, но не показывалась, пряталась за стеной, тянула свою сегидилью.
— И вновь свободная осталась, и жизнь моя, как день светла, — пела она, и слова казались до боли знакомыми, как и витиеватый мотив, как и ритм, который отслеживался даже сквозь смазанные грубоватые переливы прокуренного голоса. Герберт шевелил пальцами, будто играл на воображаемом фортепиано. Было в этом движении что-то до боли привычное, вспыхнули в голове еще пальцы — длинные, матовые, другие, вспыхнули и тут же убежали, развеялись.
— Мне кажется, я схожу с ума, — сказала Эрика. — Вы знаете, что она поет?
— Что бы она не пела, ей это нравится.
— Да послушайте. Ее песня — очень знакомая, название почти вертится на языке.
— Бывает, — он пожал плечами.
— Иногда я иду по улице, слышу музыку из бара и понимаю — она знакомая, только звучать должна не так. В голове все совсем по другому, и слова другие, и голос. Когда по телевизору крутят классику, с утра, она меня раздражает, потому что кажется, что звучит она так, будто ноты поменяли местами и подобрали к этому неправильный темп и кривую тональность.
— Мысли витают в воздухе и ни одна из них не уникальна. Их всех когда-либо уже думали, уже облекли в слова и превратили в песни, книги или картины. Может, вы просто подхватили одну из них и сочли за свою?
Герберт прошел мимо окна и кроваво-пурпурного заката — скользнул по нему рассеянным взглядом, потом по пустоте, рассекаемой изломанными линиями. Эрика шла позади и терялась. Никто и никогда не рассматривал ее картины так, как это делал он. Все ахали от восторга, отступали назад — пытались охватить глазами изображение целиком, а Герберт смотрел близко, внимательно, анализировал детали.
— Посмотрите на эти картины. Кто-то назовет их странными, а я — опасными. По ним можно прочитать вас, узнать все страхи и использовать их в самый неподходящий для этого момент. Линии словно паутина, стена, хаос. Отчего вы запечатываете все эти чудесные кадры в клетку, не позволяете им проявить себя полностью?
— Линии оттеняют рисунок, — ответила Эрика, и отчего-то врать ему было так просто и хорошо, как никому другому. — Это фон, только накладывается он спереди. Что-то вроде скринтона. Пусть говорят, что выглядит странно — у каждого художника свой почерк. Мой — вот.
Он покачал головой.
— Вы будто оправдываетесь. Одни и те же штрихи в разных комбинациях — именно это делает все ваши картины яркими и неповторимыми. Любой узнает того, кто их нарисовал. Почему вы погрустнели? Ведь это замечательно!
«Оправдываетесь» смутило лишь на миг, а после всколыхнулось, развеялось, как если увидеть рыбу на дне озера и ладонью ударить по воде, как мгновение назад развеялись длинные матовые пальцы. Это почерк, не тайны, не что-то запретное и опасное. Так убеждал Герберт, бродя от картины к картине.
— Пятно, вытянутое и, казалось, симметричное, но посмотрите на его края — оно будто тянется двумя концами в разные стороны. Цепляется за низ — размывается там, тянется к верху и тоже теряется, но уже по другому. В нем есть посыл, который поймете лишь вы, и это тоже прекрасно, просто замечательно. Как можно утверждать, что эта картина — искусство, если вы не вложили туда всю душу? Все здесь, как один большой шифр — загадка, и хотелось бы ее разгадать, и не выйдет, потому что ключ от него только у вас.
Он задержался у Города, который Салли успела повесить. Стоял долго, будто считывал штрихи, искал между ними шифр.
— Ночное и неоновое. Так много неона — на других картинах он сверкает, вспыхивает, как крошечный ночник, и сразу теряется на фоне темного или рассеченного на части пространства.
— Рассеивает взгляд, — вставила Эрика.
— Но здесь неон кричит, а не рассеивает. Здесь он захватывает полностью, накрывает с головой. Кстати, я заметил, что голубой вы не уважаете больше, чем неоновый, прячете этот цвет за другими. У меня с ним только одна ассоциация, но, уверен, что она отлична от вашей, — Герберт вздохнул, отвернулся от картины и смотрел задумчиво, грустно, но одновременно тепло, ободряюще. Взгляд был знакомым, но не таким сильным, как на фасаде Министерства. Он был пародией, тенью.
— И все же, я видел только одну картину, не похожую на все остальные. Горы — хрупкие, неземные. Много застывшей воды и снега, отливающего голубым. Там вы не прятали голубой, а выпустили его наружу, взорвали его, разметали, превратили в ослепительный пейзаж, и только он — правдивый — взлетел выше всех других ваших картин. О чем вы думали, когда его рисовали?
В одно мгновение кровь прилила к щекам, обожгла лицо, но казалось, что Герберт не заметил. Он даже не смотрел на Эрику — куда-то мимо, в сторону, ждал ответа и подбирал слова.
— Я, — она замялась.
— Чем бы оно ни было, это не переросло в фон, рассеченное пространство или асимметричные пятна. Закройте глаза. Вспомните то ощущение. Может, именно оно вам и нужно для победы?
Вышло так, что к четырем зал все же заполнился до отказа — не помешала этому никакая странная, непривычно-повторная трансляция. Сперва в дверях замелькало короткое серебристо-серое платье Ханны, потом костюмы, куртки, пальто и возвышающиеся над ними одинаковые обезличенные лица. Эрика не смотрела на них, не помнила их. Вокруг нее был неоновый туман, длинные матовые пальцы и стучащие в голове звонкие, ровные шестнадцатые.
Что за наваждение, — думала она, но не были наваждением ни шестнадцатые, ни пальцы. Они рвались наружу, ослепляли, как вспышка, толкали в спину, подхватывали — поразительно, как воображаемые звуки действуют на организм, — волнами расходились от тела и звали за собой так, что руки ныли, чесались. Хотелось взять холст и нарисовать — что угодно, пусть даже не холст, а стену, доску, чью-то куртку или обнаженное тело, неоновый образ стоял в голове размытый, но яркий, невозможный, кричащий. Вы можете все! — говорил Герберт, говорил и сейчас, мелькал в толпе и следил за ней говорящими глазами, но сейчас не нужно было его разрешение — все было нормальным. Относительно нормальным. Эрика думала, закрывала глаза, щупала образ. Когда открывала — возвращалась из пустоты в реальность, — дышать было тяжело, руки дрожали. Cпидпейнтинг, — вспомнилось слово. Ничего ненормального, просто спидпейнтинг.
Она не помнила, как оказалась у холста и откуда взяла широкую кисть и белую краску, которая больше подходила для стен, нежели для картин. Не было вокруг ни людей, ни галереи — только туман, леденящий локти и сводящий ладони. Эрика подчинялась, двигалась наобум — соединяла и неон, и пальцы, и шестнадцатые, сливала в один белоснежный водоворот, серый водоворот — выцветала краска, затиралась чем-то, растиралась не тряпкой — руками. Она знала, что рисует — действительно знала — выцарапывала ногтями знакомые линии, черточки, крапинки. В пелене, застелившей глаза, маячили фигуры — сжимались в кольцо, окружали.
— Ваза, — хмыкнули в толпе, едва различимо — загудело в ушах, застучало, рассыпалось по невидимым клавишам и вылилось на холст — каждый звонкий пассаж, каждая шестнадцатая. Россыпь летящих точек, застывшая краска под ногтями.
— Картошка, — взмах кистью — широкий, завыл оркестр, потом распался — снова взмах — брызнула краска на холст, серая, выцветающая.
— Облако.
— Клякса.
Эрика остановилась и отступила назад. То, что было на холсте, вообще ничего не напоминало.
Какие-то серые клубы, линии, крапинки — безумие, хаос, и непонятно, как это вообще могло возникнуть в голове, отчего руки сами все это нарисовали. Спидпейнтинг, — вспомнилось снова и засосало под ложечкой, затянуло, содрогнулось, перепугалось. Что же это — спидпейнтинг, что-то прочно сидящее внутри, но как инстинкт — не знание, вертится на языке слово, а смысла у него нет. Словно ниоткуда возник Герберт, встал рядом, перевернул холст и застыл, сверля картину широко открытыми непонимающими глазами. Эрика тоже посмотрела и задохнулась. Можно все, — говорил Город, и вот он — идеал, вершина творчества, кульминация концерта. Отточенные линии, серые, взлохмаченные. Отчего вокруг тишина, не восторженный визг? Ведь можно все, стоит только захотеть, — где удивление, восхищение, овации?
— Я ненавижу этого… — выдохнули сзади, плаксиво, испуганно, и замялись, подбирая слово. Хмыкнули где-то под ухом и сразу замолчали, дышали порывисто, странно. Не было ни слов, ни движения — все будто разом застыло, притворилось мертвым.
— Гавнюка, — подсказала Салли.
— Какой-то он не такой, — сказал Герберт, потом обернулся к Эрике и стало понятно — в самом деле понятно — что он из себя представляет, откуда пришел, зачем пришел. Она шагнула назад, смотрела то на Ханну, то на Салли, в глазах черными изломанными линиями закат разрезали грачи, потом молнией пронеслись сквозь толпу и галерею, распахнули двери, летели по бульвару. Пот щекотал лицо, била по лбу взмокшая прядь. Оглушенная, задервеневшая, подгоняемая ужасом и ветром, Эрика бежала.
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |