Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
Она не вернулась на работу. Зачем, если во всем виновата Салли? Вечером наверняка снова затянет в бар, а там, словно свора диких обезьян, люди будут спорить и ставить на трансляцию. Та девушка, как она умерла? — в голове разрывались сотни воображаемых голосов, — от ножа? Я так и говорил — от ножа, а вы, — нет, ну подумайте, какой болван, — вы убедили меня ставить на веревку. Веревку, веревку! — скандируют остальные, и к ошалевшему от грохота и гула бармену тянутся руки с помятыми бумажками. Подвыпившая Салли поет, залезает на стол. Эрика не поднимает глаза выше стакана.
Рыже-желтая, быстро удаляющаяся сангха Лема окончательно скрылась за поворотом и будто утянула за собой день. Небо тускнело, холодело — медленно превращалось во что-то серое, окутанное грязными слоистыми облаками. Взгляд назад — нет велосипедиста. По сторонам — люди за рядами панорамных витрин сосредоточенно бродят между манекенами, щупают ткани. Нет прохожих, никого нет. Улица сухая, как деревяшка.
И ведь не нужно этим людям так силиться выдавить из себя движение, — подумала Эрика. Им бы просто присесть в уголок, взять в руки книжку и читать, но их взгляды острые, бегающие с предмета на предмет, ищущие, что бы потрогать, за что бы зацепиться. Действие — вот их принцип. Нужно делать вид, что что-то делаешь, иначе кто-то из Министерства пройдет по этой улице, посмотрит в витрины и скажет себе: слишком медленны, слишком задумчивы, — и войдет в здание, задаст вопрос. Как они ответят, эти люди? Может, смогут преобразиться в один миг или замешкаются, посмотрят на него — прямо как Лем — мутно, несфокусированно?
— Веревку! — гаркнули в голове, и она вздрогнула, осмотрелась и пошла — куда угодно, лишь бы дальше от этого деревянного, пропитанного испариной места. Что бы сказал Виктор, будь он сейчас тут? Он — один, а людей много, до ужаса много, Город, должно быть, больше, чем Сингапур или Нью-Йорк — настолько много здесь домов, и люди копошатся в них, словно в муравейнике. По ощущениям — умеренный полюс, лето душное, жаркое, а зима мокрая и теплая, дворники не успевают смахивать с тротуаров слякоть. В восемь включают неоновые вывески, те заливают улицы голубым светом — точь-в-точь как сиял снег на картине — и становится сразу спокойно и хорошо, может, оттого, что они очень слабо гудят, успокаивают.
Ей безумно захотелось это нарисовать. Принести сюда холст, встать прямо посреди улицы, вдохнуть полной грудью и творить свой Город крупными размашистыми штрихами. Должно быть, тот велосипедист, будь он из Министерства, подъехал бы к ней и даже поддержал, быть может, выписал бы благодарность, ведь все это не похоже на нервные, дерганные движения людей, щупающих ткани за панорамными витринами. Вот оно — действие, а не видимость. За закрытыми глазами здания выстраиваются в ряды, неоновая улица тянется вперед, упирается в кирпичные стены и покатые крыши, над всем этим великолепием возвышается огромный голубой небоскреб — убегает высоко, в усыпанное звездами небо. Картина определенно появится — может, уже сегодня, сейчас, и не важно, что Салли посмотрит на нее и скажет что-то критичное, вроде «кому может понравится видеть у себя дома Город». Она ничего не понимает, эта Салли, хоть и не орет «Веревку!» после трансляций.
Ветер забрался под рукава пальто, и Эрика поежилась, но не остановилась. Вот прошла женщина с лицом круглым, словно масляный блин — такого лица вообще ни у кого нет, оно непропорциональное и приплюснутое, нос острый и тонкий, а губы подкрашены бледно-розовой помадой. Женщина маленькая, почти как сама Эрика, вот только раздавшаяся и старая. Она тоже в пальто, на ногах колготки, а под ними — вены, вспухшие из-за варикоза. Какого размера ее туфли — шестой с половиной? Цокает ими по асфальту, идет и морщится, потому что ходить на каблуках уже больно. Страшно смотреть на нее, все похоже — и рост, и обувь.
— Веревку, — скандирует эта женщина в баре, но руку к стойке не тянет — нечего ставить. Шлейф приторных духов ударил в нос, душных, как пары раскаленного асфальта, и показалось, что лет через пятнадцать Эрика тоже будет выглядеть вот так: дешево, вульгарно.
Вот длинный вытянутый бульвар, оцепленный скамейками, можно пройти дальше, забраться повыше и смотреть, как вниз по улице медленно включаются неоновые вывески. Сначала они мигают — робко, быстро моргают и вспыхивают, загораются поочередно, окутывают Город матово-голубым светом. Вот вспыхнуло кафе, вот супермаркет, вот мигнул совсем близко знакомый бар, и прокатилась световая волна вниз до облупленных букв магазина Ностальгии. Там работает пара — старушка и старичок, оба костлявые, сморщенные, и всегда улыбаются, меняются поочередно: старушка с утра, старичок — вечером. От их магазина веет пылью, как и от них самих. Эрика заходит туда часто, покупает пластинки и диски.
Снова мигнули облупленные буквы, потускнели — перегорели лампы, и подумалось, что, должно быть, это единственный магазин в городе, на вывеске которого нет лозунга о счастье. Не поместится он, как бы ни старалось Министерство его туда нацепить, да и другая вывеска вместо букв не поместится — слишком тесно стоят рядом мебельный салон и книжный. Жаль, закрыт магазин, восемь — слишком поздно для старости. Нужно зайти туда завтра, напеть тот фортепьянный концерт из телевизора и надеяться, что его смогут отыскать среди коллекции древности и пыли, хотя к черту сомнения — музыку старички узнают всегда, какую бы ерунду Эрика им не напевала.
Вспомнился Лем, здесь он окликнул ее впервые, и не прозвучал набивший оскомину вопрос навязчиво и глупо — тогда захотелось ответить, довериться, казалось, что это единственный человек, которому можно все рассказать. У него за спиной висел черный виолончельный чехол — огромный; думалось, что если надеть его на спину, то она хрустнет и согнется пополам, сломается, как соломинка, но он надевал и нес его так, словно внутри чехла была не виолончель, а воздух. Тогда и бар был другим, и бармен, и трансляции крутили не чаще, чем раз в год. Вспомнилось, как было страшно смотреть на первую — непонимание, удивление, подозрение, вспышка страха — Лем прикрыл ей глаза ладонью, но Эрика уже увидела, поняла — плакала.
Показалось, что Лем сейчас здесь, в баре — не сангха, что ушла несколько часов назад, а тот Лем, настоящий. Бармен разжигает ему Б-52. Буддисты не пьют Б-52! — хочется подсесть и возмутиться, но ведь его там нет, его снова забрала тридцать четвертая, будь она неладна. Где она, эта страшная улица? Бар на трехсот пятидесятой, а значит, что тридцать четвертая где-то на окраине, там, куда даже Виктор не заглядывает.
— Какая была девушка, ты подумай только, — голоса неслись из приоткрытой двери, ведущей в осточертевший без Лема подвал, и двое мужчин вышли на улицу, передали друг другу сигареты. — Так смотрела, словно полоумная, таких даже в Санаторий поздно сдавать.
— Накачанная, наверное, дрянью всякой по самое не балуй, — возразил другой и видно, как затряслись его руки, силясь чиркнуть по колесику зажигалки, от слов стало смешно, защекотал нос. Виктор так не поступит, — смеялась Эрика. Он всегда прав — если не говорит, почему в эфир пускают такие трансляции, значит, так и нужно, так правильно. Девушка — преступник, а он, верх доброты, сидел рядом, даже держал ее за руку.
А, может, не было никакой девушки и ножа, все это лишь постановка, фарс — так говорил Лем, — правда для чего — непонятно. Может, Виктор и не догадывается, что эти трансляции ждут больше, чем зарплату, а потом тянут к бармену руки и кричат что-то про веревку. Они кричат и сейчас, смеются, так противно, что хочется заткнуть себе уши и бежать — далеко, на площадь у Министерства. — Я ставил на нож, я выиграл! — визжит пьяный голос, уже не в голове — за дверью знакомого бара. Быть может, там сейчас и Салли — силится перекрыть все это безумие сегидильей. Она всегда поет, когда напивается, а особенно по вечерам после трансляций, горлопанит так, словно хочет, чтобы у нее самой выбило барабанные перепонки. Посредственность ходячая.
— Нет, ты посмотри, какое скотство, разводилово, я же ставил на нож в прошлый раз, — выдохнул мужчина и посмотрел на Эрику пьяно, страшно и отвратительно одновременно, будто говоря: «Присоединяйся!», и она отвернулась и пошла, может, в супермаркет, потому что хотелось уже не рисовать, а выпить, взять бутылку джина и усесться с ней на холодную брусчатку прямо на площади перед Министерством. Сейчас она неоновая, пустая — нет там бронированных кроссоверов, даже охранники дремлют по своим будкам или перебрасываются в карты и обсуждают трансляцию. Всех их нужно отправить в Санаторий, это ненормально — ждать чью-то смерть, словно это кульминация концерта, вершина удовольствия, главное событие в месяце, Городе, жизни. Эрика подняла голову.
Маленький, наверное, Санаторий, может, прячется в каком-нибудь неприметном доме, может, даже на тридцать четвертой — поэтому Лем не может оттуда выбраться. Может, спрятан в реанимации — закрытом отделении больницы — может, на одном из этажей подвала Министерства. Каким бы ни был этот Санаторий, — вздохнула она — на всех идиотов там мест не хватит.
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |