|
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
Берлин, апрель 1945-го года
Где-то на окраинах бомбили.
Далекий тревожный вой сирен давил на уши, но здесь, в кабинете за светомаскировочными шторами, было почти уютно.
Штандартенфюрер СС Макс Отто фон Штирлиц неподвижно сидел за столом и, положив руки на колено, смотрел в одну точку — на крошечную выбоину в стене напротив. На столе перед штандартенфюрером лежало донесение.
Шеф Штирлица, Шелленберг, считал, что русский радист, недавно схваченный СД, может помочь им в радиоигре против русских, и Штирлицу поручили разработать план вербовки. Ему такие вещи удавались хорошо — вроде бы холодный и отстраненный, он всегда умел завоевать расположение. Знал, когда быть честным, когда — снисходительным, когда — умным, а когда — недалеким. Понимал людей и любил их слушать. Шелленбергу нравились его нестандартный подход и изобретательность. Никто больше из его ведомства так не умел. А ведомство Мюллера прекрасно ломало только кости.
Штирлиц смотрел в одну точку, но на самом деле напряженно размышлял со скоростью, которую нельзя замерить, разложить на показатели результативности и занести в таблицы с немецкой прагматичностью. Ему требовалось спланировать вербовку для Шелленберга и сообщить своим, что это радиоигра, затеянная СД. Всё повторялось… Но с тех пор, как ему пришлось увезти Кэт, он остался совсем без связи… Ему нужно было так много всего сделать, но ничем не выдать себя. Ему давно уже казалось — и не казалось вовсе, — что Мюллер подозревает его. Не может только доказать, потому ходит вокруг словно кот — ждет, когда Штирлиц ошибется.
Снаружи бомбили. Свои. По-настоящему свои. Союзники. В подвале РСХА сидел русский радист. Пусть незнакомый, но все-таки тоже свой. Близкий. Родной, просто потому что русский. Штирлиц жутко устал. Виски сводило от боли. Но надо работать, и работать как никогда хорошо, иначе они снова встретятся с Мюллером в подвале, только на этот раз Штирлиц оттуда не выйдет.
А он так устал…
Бомбили уже ближе…
Вместо стены кабинета перед его глазами стоял дом в Бабельсберге, где никто не знал, кто он такой. Просто господин Бользен, главный инженер химического народного предприятия имени Роберта Лея. У его дома каждое лето распускались розы.
Бомбили сильно.
Если будут бомбить Бабельсберг, розы, конечно же, погибнут. Дом разворотит снарядом, и их погребет под кирпичами и слоем грязи. Ничего не останется, кроме воронки.
Дома не было жалко. И себя не было. Шла война. Берлин лежал наполовину в руинах. Штирлиц не знал, когда сможет вернуться домой и сможет ли вообще. Домой… Откровенно говоря, спустя столько лет он уже и не знал, где его дом и что он под этим понимает. Он боялся думать об этом. Точно он знал, что успокоится и отдохнет только тогда, когда снова увидит Сашеньку и Саньку. Сможет обнять их, родных, никого не боясь, ни от кого не скрываясь.
В подвале, гораздо ближе, погибал русский мальчишка, его тоже было жаль, но не так: мальчишка знал, на что шел, когда его забрасывали в Берлин. Самого себя тоже жаль не было. А вот роз почему-то было жаль. Они-то ни при чем.
Надо работать…
Штирлиц протянул руку и открыл папку с донесением.
* * *
Уже потом в Испании, очнувшись в госпитале, то и дело проваливаясь в бред от ран, он часто видел во сне розы под Бабельсбергом, посеченные градом осколков.
Москва — Владимир — Гороховец, апрель 1994-го года
Сергей сам не знал, зачем сел в электричку, зачем понесло его вообще в сторону Владимира, а потом на перекладных еще и дальше, куда-то под Гороховец, в поселок без имени, стоящий прямо на Клязьме в окружении зелени и воды. Делать Сергею, собственно, было совершенно нечего. Журналистику он забросил, поскольку работы по профилю нигде не предлагали, а работать за идею оказалось сложно — надо как-то кормить приземленный желудок, который идеями насыщаться не хотел. В этой ситуации работники консервных заводов могли оказаться в более выигрышной ситуации, чем журналисты. Работал, где получалось. Хватался за подработки. Добывал, если удавалось что-то добыть. Почему не запил, как многие однокурсники, и сам не знал. Наверное, быстро понял, что это не выход.
И вот он ехал чёрт-те куда, за тридевять земель от Москвы с перекладными и попутками, по адресу, который дала ему Майка — однокурсница, случайно встреченная на одной из толкучек. Зачем ехал? Сам не знал. Что хотел найти, кроме как убить время?
Глядя в окно на мелькающие пейзажи, на высоченные березы лесополосы, сливающиеся в строгий военный парад, Сергей с каким-то священным ужасом думал, что старику профессору, который казался старым, еще когда они учились в универе, сейчас, вероятно, уже за девяносто. За девяносто…
Он помнил Всеволода Владимировича Владимирова очень хорошо. Вэ-Вэ-Вэ, как его называли студенты, был одним из тех редких преподавателей, одаренных вселенной: он не душил мысль, свободно бегущую сквозь всякие границы, установки и правила, а, наоборот, поощрял — учил чувствовать и думать, не веря в догмы. Он говорил: то, что неправильно сегодня, но правильно — завтра, это вопрос не добра и зла. Это вопрос выгоды для кого-то, кому это удобно. Всеволода Владимировича не любили на кафедре, даже, кажется, побаивались, но почему-то никогда не трогали.
Теперь эти высокие споры о добре и зле казались такими наивными… Все они когда-то верили. А потом верить перестали. Добро, зло — вечные понятия. Ежедневная борьба за существование отодвинула на задний план всё. Как оказалось, в спорах было так мало смысла. Злом, осязаемым и всесильным, были нищета и безденежье.
И всё же профессора Сергей вспоминал с теплом. А когда Майка сказала, что он жив, просто собрался и поехал. Набрал в сумку каких-то продуктов, которые нашлись дома и у друзей, и сел на электричку в нужном направлении.
* * *
Побродив по поселку среди домов разной степени ветхости, затерявшихся между лугов и деревьев, он, наконец, увидел с небольшого пригорка добротный, но давно некрашеный дом. За ним гора, на которой вырос поселок, скатывалась вниз и открывала вид на широкую и спокойную воду Клязьмы. А еще дальше над водой, будто стелы, стремящиеся в небо, поднимались высокие рыжие с зеленью сосны. Сквозь частокол стволов играло солнце, и Сергею вдруг почудился запах янтарной сосновой смолы.
Он замер, впитывая разом и сосны, и воздух, и синее, как с картинки, небо, чаек над водой, а потом как-то сразу увидел его.
На длинной лавочке около калитки сидел седой старик с идеально прямой спиной, рядом лежала книга. Напротив профессора мялся мальчишка лет десяти — чумазый, с ободранными коленками и злым лицом. Сергей не слышал монолога, обращенного к хулигану, но по мере речи — а Сергей помнил, как степенно и спокойно говорил профессор и как к нему неизбежно начинали прислушиваться — взгляд паренька всё светлел, светлел, наполнялся любопытством, а потом с интересом переходил на книгу и обратно на Владимирова. Сергей не сомневался уже, что это профессор — такую военную выправку он только у него и видел, эту спину не согнуть ни годам, ни болезням. В глазах мальчика зажглась какая-то новая мысль, и он робко протянул руку к книге, отдернул, и профессор протянул ее ему сам. Сергей по обложке вдруг узнал Экзюпери — у него на полке стояла такая же.
Мальчик убежал, а Сергей начал спускаться с дороги к дому и, подойдя, с улыбкой спросил:
— Всё возитесь с учениками, профессор? Вы и правда думаете, что научив заброшенного родителями хулигана понимать Экзюпери, можно спасти кого-то, что-то исправить? В наше-то время?..
Всеволод Владимирович повернул голову, и с испещренного морщинами, но все такого же породистого волевого лица сверкнула улыбка. Верно Майка сказала: почти не изменился. Красивый, высокий мужчина, даже теперь. Морщин больше, а взгляд всё тот же — пронзительный, ясный, понимающий.
Будто бы и не было этих полутора десятков лет. Они просто начали свой вечный спор ровно с того места, где остановились много лет назад, когда Сергей выпустился и полный надежд отправился покорять Большую Журналистику.
— Я, Сергей, думаю, что каждому надлежит делать то, что в его силах и согласуется с его принципами. Пойдемте, я вас чаем напою. Только пряников не обещаю.
— Я со своими, — Сергей приподнял сумку и впервые за долгое время на душе стало как-то светло.
Старик поднялся и степенно пошел к дому, слегка опираясь на трость.
Пока закипал чайник, Сергей бродил по опрятной, чистой, но просто обставленной комнате. На столе у окна стояла в рамке фотография — старая, помятая, бледная, кажется, еще довоенных лет. На ней юная тоненькая женщина держала на коленях мальчика. Ни подписи, ни года.
— Это ваша семья? — спросил Сергей вошедшего в комнату Владимирова.
Всеволод Владимирович поставил чашки на застеленный скатертью стол, выставил тарелку с печеньем, привезенным Сергеем, и лишь тогда коротко и спокойно ответил:
— Да.
— Что с ними стало?
— То же, что и со многими: война, время. Люди.
Сергей бережно поставил фотографию на место. Они в институте спорили над чуть романтической и загадочной личностью старого профессора. Умный, талантливый преподаватель, он всегда оставался чуть отстраненным. Девчонки, что пытались строить ему глазки, будто натыкались на каменную стену. Кто-то, помнится, придумал ему трагическую историю любви. У Майки, которая по Владимирову с ума сходила, была более экзотическая версия: что-то про чекистов и политзаключенных… Сергей уже и не помнил. Как бы то ни было, никто толком не знал, откуда взялся в университете этот преподаватель и почему его диссертация помещена в закрытый архив.
Достоинство от Владимирова было неотделимо, а теперь, в глубокой старости, оно, пожалуй, стало еще ярче. Они пили чай за столом, накрытым старой, но идеально белой скатертью, будто ее постелили только сегодня, и разговор сам собой снова переходил от воспоминаний к тем темам, которые всегда ставили их по разные стороны воображаемых баррикад.
— Вот вы говорите, надо делать то, что можете. Но что мы можем?
— Человек может много, нет?
Всегда это вопросительное «нет» в конце, будто приглашающее оспорить аргумент. И Сергей всегда на это вёлся. И сам отвечал на свои же каверзные вопросы:
— Ну что мы можем? В стране разруха и бардак. Бандиты и депрессия. Мир сошел с ума. Что с этим может сделать один человек? Что можете вы, например?
Из-под кустистых бровей молодо и живо сверкнули глаза:
— Я могу научить одного мальчика ценить Экзюпери. Он, кстати, ваш тёзка.
— Ну и что с того? — не сдавался в Сергее журналист. — Словами, даже самыми правильными, не остановить ни войну, ни произвол, если они кому-то выгодны. Даже одного-единственного человека этим не остановишь.
Спросить, остановило ли обычное слово то, что случилось с семьей Владимирова, не повернулся язык. Это был вопрос журналиста, а не человека. Ворошить чужую боль только из желания победить в старом споре — грязнее способа и не придумаешь.
— Зато можно остановить зло внутри человека, тогда он остановится сам и поможет кому-нибудь еще. А тот, в свою очередь, поможет третьему.
— Такими путями, Всеволод Владимирович, никакое зло не искоренить. Это сколько надо на это времени? Вечность?
— Вечность… Ни у вас, ни тем более у меня нет вечности, Сергей. Потому важно только то, что мы можем сделать здесь и сейчас. В каком направлении идем, что несем в мир. Что заключено в нас: добро или зло? Чего мы хотим: научить любить и слушать хорошую книгу, к примеру, или просто наказать хулигана, швырнувшего книгу в грязь? Зло порождает только зло, но этот порочный круг нельзя порвать бездействием.
Сергей молчал, глядя в чашку с крепким чаем. На дне, будто в невидимом танце, как мысли в голове, крутились чаинки.
Всеволод Владимирович отставил свою чашку в сторону и поднялся:
— Пойдемте, Сергей, поможете мне перекопать палисадник — давно хочу посадить розы.
Сергей поднял голову и наткнулся на глубокий, понимающий взгляд.
— А потом? Научите мальчика Сережу ухаживать за ними? И, может, даже с ними разговаривать?
Владимиров улыбнулся ему.
— Хороший же план, вам так не кажется?
Сергей долго не решался улыбнуться. Потом усмехнулся, хлопнул по коленям, встал.
— А розы-то у вас есть, Всеволод Владимирович?..
— А розы, Сережа, найти проще всего.
Номинация: Истина в деталях
Ирония судьбы, или Пройдёмте в отделение!
Положительно прекрасный провал
Конкурс в самом разгаре — успейте проголосовать!
(голосование на странице конкурса)
|
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|